LXI
Потому что я не такой, как все, да.
В отличие от этих (Бевинса, Воллмана, десятка других наивных простачков, среди которых я здесь обитаю), я прекрасно знаю, что я есть.
Я не «хвораю», я «не лежу на полу в кухне», я «не лечусь посредством хворь-ларя», не «жду, когда меня оживят».
Нет.
Даже там, в конце, в нашей гостевой комнате с видом на кирпичи дома Реднелла по соседству, за который цепляется цветущая виноградная лоза (июнь был в самом начале), устойчивое и благодарное состояние разума, которое я пытался культивировать всю жизнь посредством моего служения, привело меня в состояние согласия и покорности, и я прекрасно знал, что я есть.
Покойник.
Я почувствовал желание уйти.
Я ушел.
Да: одновременно став причиной и (трепетным) наблюдателем (изнутри) душераздирающего огнезвука, связанного с явлением взрыва световещества (ощущение, которое я даже не берусь описать), я пошел.
И обнаружил, что иду по высокогорной тропе, а впереди два человека, которые, как я понял, ушли всего за считанные секунды до меня. На одном был похоронный костюм, очень дешевый, и он посматривал то в одну, то в другую сторону, как турист, и, что довольно странно, напевал себе под нос, из чего можно было заключить, что он пребывает в состоянии бессмысленного счастья, упрямого неведения. Хотя он и был мертвец, но относился к этому, казалось, так: Ха-ха, и что это все такое, а? Другой, с рыжей бородой, в желтом купальном костюме, двигался с сердитым видом, словно чтобы поскорее попасть куда-то, где он очень не хотел оказаться.
Первый человек был из Пенсильвании, второй из Мэна (из Бангора или окрестностей); много времени проводил в полях и часто наведывался на берег, где часами сидел на камнях.
На нем был купальный костюм, потому что он утонул, когда купался.
Я откуда-то знал это.
Периодически, спускаясь по той тропинке, я оказывался и здесь. Был в моей могиле; со страхом выпрыгивал из моей могилы при виде того, что лежит в моем гробу (чопорного вида мощи с высохшим лицом); оставался над моей могилой, нервно прохаживался по ней скользко́м.
Моя жена и прихожане прощались со мной, когда я смотрел на их слезы, то словно чувствовал, как в меня вонзаются маленькие зеленые кинжалы – в буквальном смысле кинжалы. С каждым рыданием кинжал покидал скорбящего и прилетал в меня, очень болезненно вонзаясь в плоть.
А потом я возвращался туда, на ту тропу к двум моим друзьям. Внизу вдалеке лежала долина, и я почему-то знал: мы идем туда. Уже стала видна каменная лестница. Мои спутники замедлили шаг, оглянулись. Узнали во мне священника (меня похоронили в облачении) и словно начали спрашивать: Идти нам дальше?
Я показал: да, идти.
Из долины внизу: какое-то песнопение, возбужденные голоса, звон колоколов. Эти звуки успокаивали меня; мы проделали наш путь, прибыли на место, теперь могли начаться празднества. Я был исполнен счастья оттого, что мою жизнь сочли достойной столь пышного прощания.
А потом, к моему раздражению, я снова оказался здесь; моя жена и прихожане теперь разъезжались в экипажах, посылая в меня время от времени зеленые кинжалы, сила удара которых не уменьшалась по мере удаления уезжающих. Вскоре мои провожающие пересекли Потомак и уже поглощали похоронную трапезу у Преве. Я знал об этом, еще расхаживая туда-сюда перед могилой. Я запаниковал от перспективы увязнуть здесь, мечтая лишь о том, чтобы присоединиться к моим друзьям там, на той лестнице. Это место теперь стало абсолютно непривлекательным: костехранилище, слякотная земля, мусорная свалка, печальные останки обескураживающего и чрезвычайно материального ночного кошмара, от которого я только начал отходить.
Мгновенно (с этой самой мыслью) я снова оказался там с моими друзьями, сходил со ступеней на выжженный солнцем луг, на котором стояло большое сооружение, не похожее ни на что из виденного мною прежде, – оно состояло из переплетенных досок и клиньев чистейшего алмаза, искрящегося целой радугой цветов, которые мгновенно изменялись с каждой малейшей переменой в качестве солнечного света.
Мы приблизились рука об руку. Вокруг нас собралась толпа и повела нас. Почетный караул, стоявший у дверей, засветился улыбками при нашем приближении.
Дверь распахнулась.
Перед нами был выложенный алмазами проход, по нему можно было приблизиться к единственному алмазному столу, за которым сидел человек, и я не сомневался: это принц – не Христос, а прямой посланник Христа. Комната напоминала склад Хартли, место, которое я знал мальчишкой: громадное открытое пространство, высокие пугающие потолки, тем более страшные, если рядом была исполненная власти фигура (самого Хартли в те ранние дни, теперь ставшего посланником Христа), сидящая близ источника тепла и света (тогда очага, а теперь неровного топаза, горящего изнутри на подставке чистого золота).
Мы поняли, что должны выстроиться в прежнем порядке.
Наш рыжебородый друг, нелепый в своем купальном костюме, пошел первым.
С обеих сторон, шагая точно в ногу с ним, по мере того как он приближался к столу, двигались два существа прекрасной внешности: высокие, стройные, а их ноги были как лучи солнечно-желтого света.
Как ты жил? – спросил один из них.
Только говори правду, сказал другой, одновременно они с двух сторон прикоснулись к его голове своими.
Оба засветились от удовольствия, увидев то, что им открылось внутри.
Мы можем подтвердить? – спросил тот, что справа.
Конечно, сказал наш рыжебородый друг. И я надеюсь, вы так и сделаете.
Желтоногий, находившийся справа, пропел единственную радостную ноту, и несколько более мелких его версий вытанцевались из него (я использую это слово, чтобы обозначить исключительную грацию их движений), держа большое зеркало, края которого были инкрустированы драгоценными камнями.
Желтоногий слева пропел свою единственную радостную ноту, несколько меньших вариантов его самого вывалились из него, покатились, держа весы, вперед в самой изящной последовательности всех вообразимых гимнастических движений.
Быстрая проверка, сказал посланник Христа со своего места за алмазным столом.
Существо справа подняло зеркало перед рыжебородым. Существо слева потянулось к груди рыжебородого и быстро и странно извиняющимся движением вытащило его сердце и положило его на весы.
Существо справа проверило зеркало. Существо слева проверило весы.
Очень хорошо, сказал посланник Христа.
Мы счастливы за тебя, сказало существо справа, и у меня нет слов, чтобы описать звук радости, который разнесся тогда по тому, что, как я теперь понимаю, было громадным королевством, протянувшимся во всех направлениях от этого места.
Громадный ряд алмазных дверей в дальнем конце зала открылся, за ними обнаружился еще более громадный зал.
Я заметил там, внутри, шатер из чистейшего белого шелка (хотя такое описание унижает его – то был не земной шелк, а более высокая, более идеальная ткань, рядом с которой наш шелк – жалкая имитация), внутри которого вот-вот должен был начаться великий пир, а на возвышении сидел наш хозяин, великолепный король, а рядом с ним стоял пустой стул (не простой – с золотой обивкой, если золото можно свить из света, и каждая частица этого света излучала радость и звук радости), и этот стул, как я понял, предназначался для нашего рыжебородого друга.
Королем в шатре был Христос; Христом был (теперь я это понял) и тот принц/посланник, что сидел за столом в чужом обличье, или вторичной эманации.
Я не могу это объяснить.
Рыжебородый прошел через алмазную дверь своей характерной покачивающейся походочкой, и дверь за ним закрылась.
Никогда за все мои почти восемьдесят лет жизни не чувствовал я большего или более горького контраста между счастьем (счастьем, которое я испытывал даже при одном взгляде на шатер с такого большого расстояния) и печалью (я не был в шатре, и даже несколько секунд вне его пределов казались ужасающей вечностью).
Я начал плакать, как и мой друг из Пенсильвании в кладбищенской одежде.
Но его слезы хотя бы уравновешивались предвкушением, потому что он был следующим, его разделение с тем местом, таким образом, будет короче моего.
Он шагнул вперед.
Как ты жил? – спросило существо справа.
Говори правду, остерег второй, и оба чуть прикоснулись своими головами к его.
Они отскочили в стороны, потом подбежали к двум серым каменным вазам по обе стороны большого зала, и их стало рвать – две струи яркой цветной жидкости брызнули в вазы.
Их меньшие версии бросились за полотенцами, и двое принялись отирать рты.
Мы можем подтвердить? – сказал тот, что справа.
Постой, то, что ты видел, сказал другой. Есть там что-то…
Но было слишком поздно.
Существо справа пропело единственную зловещую ноту, и появилось несколько меньших версий его самого, только искалеченных, гримасничающих, они несли зеркало, измазанное фекалиями. Существо слева пропело свою (мрачную, зычную) ноту, и из него вывалились несколько его малых версий, покатились вперед с весами, совершая судорожные неловкие движения, которые почему-то казались обвинительными.
Быстрая проверка, твердо сказал принц-Христос.
Не уверен, что полностью понял инструкции, сказал человек в кладбищенской одежде. Если мне будет позволено…
Существо справа подняло зеркало перед человеком в кладбищенской одежде, а существо слева ловким агрессивным движением вытащило сердце из груди человека в кладбищенской одежде и положило на весы.
Ай-ай, сказал посланник-Христос.
Звук ужасного негодования и скорби пронесся по королевству.
Распахнулись алмазные двери.
Я в недоумении моргнул, увидев, какие изменения произошли внутри. Шатер теперь был не из шелка, а из плоти (забрызганный, порозовевший от пролитой крови); пиршество было не пиршеством – на длинных столах в шатре лежали многочисленные распростертые человеческие оболочки в различной стадии свежевания, вместо Христа там был зверь с окровавленными руками, длинными клыками в балахоне цвета серы, изгвазданном кусками внутренних органов. Еще были видны три женщины и согбенный старик, оплетенные веревками из (их собственных) кишок (ужасно!), но самым жутким был крик радости, когда моего друга в кладбищенской одежде притащили к ним, и то, что бедняга все еще улыбался, словно заискивал перед своими мучителями, перечисляя благие дела, которые совершил в Пенсильвании, и многочисленных добрых людей, готовых поручиться за него, в особенности из окрестностей Уилкс-Барри, если только их можно вызвать, а его в это время уже схватили и потащили к разделочному столу несколько сопровождающих, состоящих исключительно из огня (их огненное прикосновение мгновенно сожгло его кладбищенский костюм), отчего, когда они его схватили, боль его была так велика, что он утратил способность сопротивляться и вообще двигаться, только его голова на миг повернулась в моем направлении, а глаза, наполненные ужасом, встретились с моими.
Алмазные двери захлопнулись.
Настала моя очередь.
Как ты жил? – спросило существо справа.
Вблизи оно было похоже на мистера Приндла из моей старой школы, чьи тонкие губы садистки вытягивались, когда он методически нас порол.
Говори правду, предупредил другой голосом моего запойного дядюшки Джина (всегда такого грубого со мной; однажды он, напившись, сбросил меня с лестницы амбара), и они с обеих сторон приложили свои головы к моей.
Я постарался полностью впустить их, ничего не утаивать, ничего не скрывать, предоставить им настолько правдивый отчет о моей жизни, насколько это было в моих силах.
Они отскочили от меня даже с еще большей яростью, чем в случае с моим предшественником, а их более мелкие версии прискакали с еще большими серыми каменными сосудами, мои желтоногие судьи склонились над ними, и их сотрясли судороги рвоты.
Я посмотрел на посланника Христа.
Его глаза были опущены.
Можно подтвердить? – спросило существо слева. Справа появилось зеркало в фекалиях. Слева весы.
Быстрая проверка, сказал посланник Христа.
Я развернулся и побежал.
Меня не преследовали. Не знаю почему. Они бы легко могли меня поймать. Конечно, могли бы! Я бежал, рядом с моими ушами свистели огненные плети, и я понял из их шепотка, слова, этими плетьми произносимые:
Никому не говори об этом.
Иначе по твоем возвращении тебе достанется еще больше.
(По моем возвращении? – подумал я, и в мое сердце вонзилось щепка ужаса, так до сих пор там и сидит.)
Я бежал дни, недели, месяцы назад по той тропе, пока как-то ночью не остановился передохнуть. Я заснул и проснулся… здесь.
Снова здесь.
И я благодарен. Глубоко благодарен.
С тех пор я все время здесь и, как мне и сказали, воздерживаюсь говорить что-либо кому-либо.
Какой в этом смысл? Для любого из нас здесь всякие изменения, конечно, запоздали. Дело сделано. Мы тени, нематериальные, и поскольку тот суд взвешивает то, что мы сделали (или чего мы не делали) в том предыдущем (материальном) мире, то корректировка остается вне наших возможностей. Наша работа там закончена, мы только ждем расплаты.
Я долго и напряженно размышлял, что могло стать причиной столь ужасного наказания для меня.
Не знаю.
Я не убивал, не крал, не злоупотреблял, не обманывал; я не был совратителем, всегда старался быть милосердным и справедливым; верил в Господа и всегда стремился быть как можно лучше, жить по Его воле.
И все же был проклят.
Может, дело в моем (кратком) периоде сомнений? Или в том, что я иногда испытывал вожделение? Или дело в моей гордыне, когда я противился вожделению? Или в нерешительности, которую я демонстрировал, не следуя путем вожделения? Или в том, что я растратил жизнь, пытаясь казаться, а не быть праведником? Или в семейных делах допустил какую-то невнимательность, просмотр или ошибку, а теперь не могу вспомнить? Или дело в моем высокомерии (бесконечном!), ведь я верил, что, живя там (в границах моего разума и тела), могу вообразить, что произойдет здесь? Или это был грех, находящийся настолько далеко за пределами моего понимания, что даже сейчас я не осознаю его и потому готов согрешить снова?
Не знаю.
Много раз меня одолевало искушение выболтать правду мистеру Бевинсу и мистеру Воллману: Страшный суд ожидает вас, хотелось мне сказать им. Остановка здесь – лишь задержка. Вы мертвы и никогда не сможете вернуться в то предыдущее место. С рассветом, когда вы должны занимать свои места в своих телах, вы не замечали, в каком они пребывают отвратительном состоянии? Неужели вы и в самом деле верите, что эти ужасные останки могут снова куда-то вас отнести? Но более того (если мне позволено сказать): вам не разрешат оставаться здесь вечно. Никому из нас не разрешат. Мы бунтуем против воли Господа, и со временем мы должны быть сломлены и уйти.
Но я, как мне и было сказано, хранил молчание.
Пожалуй, это худшая из моих мук: запрет говорить правду. Говорить я могу, но никогда о главном. Бевинс и Воллман считают меня самоуверенным заполошным педантом, занудным стариком; стоит мне что-нибудь им посоветовать, как они закатывают глаза, но как же мало знают они: мой совет основан на горьком и большом опыте.
И вот я трушу и отступаю, прячусь здесь, зная все это время (самое ужасное), что, хотя мне и неведомо, какой грех я совершил, моя надгробная плита стоит, как и в тот ужасный день. Я с тех пор ничего не сделал, чтобы поправить ее. Потому что делать тут нечего, в этом месте, где никакое действие не может иметь значения.
Ужасно.
Совершенно ужасно.
Возможно ли, чтобы чей-то опыт отличался от моего? Может ли кто-то попасть в какое-то другое место? И приобрести там совершенно иной опыт? То есть возможно ли, чтобы виденное мной было только игрой моего воображения, моих верований, моих надежд, моих тайных страхов?
Нет.
Это было настоящее.
Настоящее, как и деревья, раскачивающиеся сейчас надо мной; настоящее, как светлая гравийная дорожка внизу; настоящее, как чахнущий, оплетенный щупальцами, едва дышащий мальчик у моих ног, плотно связанный, словно пленник диких индейцев, жертва моего небрежения (забывшись в воспоминаниях, я давно перестал освобождать его от пут); настоящее, как мистер Воллман и мистер Бевинс, которые то ли бегут скользко́м по тропе и выглядят счастливее (гораздо счастливее), чем я видел их когда-либо прежде.
Мы сделали это! – сказал Воллман. – Вправду сделали!
Это сделали мы! – сказал Бевинс.
Мы вошли и убедили парня! – сказал Воллман.
Движимые общей радостью, они вместе запрыгнули на крышу.
И в самом деле: чудо из чудес, они вернули того джентльмена. Он вошел на полянку под нами, держа замок, замок от белого каменного дома, каковой он (хотя и согнутый горем) подбрасывал в руке, как яблоко.
Луна ярко освещала землю, позволяя мне впервые хорошо разглядеть его лицо.
И какое же это было лицо.
преподобный эверли томас