■■■■■■
Это был самый красивый дом из всех, порог которых мне когда-либо доводилось переступать. Он был выстроен в три этажа из искристого розового песчаника. «По индивидуальному проекту построен», – говорил дядя Ребборн, по его, разумеется, проекту. Все они: дядя Ребборн, тетя Элинор, моя кузина Одри (мы с ней были погодки) и мой кузен Даррен, который был на три года старше меня, – заехали за мной в одно июльское воскресенье 1969 года. Как же я тогда разволновалась, какую гордость испытала при мысли, что меня повезут смотреть дом дяди Ребборна в Гросс-Пойнт-Шорз! И вот я вижу перед собой сверкающее розовое здание, а в следующую минуту ничего не вижу: перед глазами возникает странное черное пространство в виде прямоугольника – ничто, пустота.
Прошло уже много лет, однако в событиях того воскресного дня по-прежнему зияет черный провал.
Я помню, что предшествовало наступлению этой странной слепоты и что было потом. Смутно, правда, – так случается, когда мы вдруг просыпаемся в холодном поту среди ночи и, желая понять, что нас разбудило, пытаемся собрать воедино неясные, разрозненные образы привидевшегося нам неприятного сна. Обыкновенно восстановить в памяти во всей полноте тревожившую наше воображение картину не удается, но кое-что мы все-таки помним. Вот и я тоже – вижу перед собой черный провал пустоты и ощущаю всю его пугающую глубину. Я понимаю, это не просто черная прямоугольная штора, закрывшая от меня пространство. Заглянуть внутрь провала и увидеть, что там скрывается, мне не дано.
Этот черный прямоугольник раскалывает надвое не только тот злополучный июльский воскресный день 1969 года, но и все мое детство.
Если, разумеется, мое детство в тот самый день не закончилось.
Но откуда мне об этом знать, если я почти ничего не помню?
Мне было одиннадцать лет. И меня в первый раз – как потом выяснилось, и в последний – повезли во владения сводного брата моего отца, дяди Ребборна, взглянуть на его новый дом, а потом немного покататься на лодке по озеру Сент-Клер. Думаю, это произошло благодаря стараниям моей кузины Одри, которая относилась ко мне как к сестре, хотя я редко ее видела. Однажды моя мать ровным, лишенным эмоций голосом сообщила, что ни у Одри, ни у Даррена нет друзей. Я спросила почему, и мать ответила, что просто нет – и все. Вот как в этом мире мы расплачиваемся за то, что слишком быстро вознеслись над другими.
Наше семейство много лет жило в Хэмтрэмке – пригороде Детройта. Дядя Ребборн тоже жил там до восемнадцати лет, но потом уехал. Через некоторое время он разбогател, став президентом компании «Ребборн авто сэпплай инкорпорейтед», женился на богатой женщине из Гросс-Пойнт и выстроил на берегу озера Сент-Клер большой красивый дом, о котором в нашей семье постоянно говорили, хотя никто его толком не видел. (Мои родители уж точно: они были слишком горды, чтобы ради этого пошевелить хотя бы пальцем. Поговаривали, правда, что некоторые наши родственники специально ездили в Гросс-Пойнт-Шорз поглазеть на розовый дом дяди Ребборна – пусть даже издали. Естественно, никто из них, не получив от дяди Ребборна приглашения, не отваживался звонить в железные ворота и созерцал только то, что открывалось взору со стороны дороги Буэна-Виста-драйв.)
Дядюшка Ребборн, которого я совсем не знала, уехал из Хэмтрэмка и больше никогда там не показывался, поскольку, как у нас говорили, детство, проведенное в пригороде, он ненавидел, а семейство свое презирал. Отношение родственников к дядюшке в значительной степени определялось ревностью и завистью. Но все они втайне надеялись, что он когда-нибудь о них вспомнит и предложит вкусить от его жирного пирога. Подумать только, свой миллионер в семействе! Они постоянно напоминали ему о своем существовании: посылали визитные карточки и приглашения на свадьбу, сообщали о рождении младенцев, крещении и конфирмации. Ему даже телеграммы отправляли: телефона дяди Ребборна в справочнике не было, и дядины братья этого номера не знали.
Мрачным низким голосом, от которого у домашних обыкновенно начинало сосать под ложечкой, мой отец произнес, что если дяде Ребборну угодно замкнуться в своем кругу, значит, так тому и быть и дядину позицию надо уважить. Но и мы тогда тоже замкнемся – в своем кругу.
А потом совершенно неожиданно позвонила тетя Элинор и пригласила меня в гости.
Мать, которая взяла трубку, беседовала с Элинор и договаривалась с ней о поездке, не хотела, чтобы я оставалась у дяди Ребборна на ночь. Это предложение высказала тетя Элинор, поскольку ехать мне предстояло довольно долго – от сорока пяти минут до часа. А еще она добавила, что, если я не останусь, Одри будет разочарована. Но мать сказала «нет», и разговор закончился.
Как хорошо я помню тот воскресный день! Дядя Ребборн, тетя Элинор, Одри и Даррен приехали за мной в принадлежавшем дяде Ребборну черном сверкающем автомобиле «линкольн-континентал», который, подобно катафалку, медленно катил вверх по нашей застроенной деревянными домишками улице, магнитом притягивая к себе взгляды соседей. Отец ушел. Сказал, что не станет бродить все утро вокруг дома, как будто ему не терпится сказать своему сводному брату «привет» и пожать ему руку. Но мама была со мной – стояла у входной двери, дожидаясь, когда дядя Ребборн подъедет. Поговорить с Ребборнами маме так и не удалось, поскольку дядя в ознаменование своего прибытия просто-напросто нажал на клаксон, а тетя Элинор, хотя улыбалась и махала нам из окошка автомобиля, из салона так и не вышла. Она даже жестом не предложила матери подойти ближе и перемолвиться с ней хотя бы словом. Я что было сил припустила к машине – мне с ужасающей отчетливостью вдруг представилось, что дядя Ребборн сию минуту уедет, оставив меня в Хэмтрэмке, – и торопливо вскарабкалась на заднее сиденье, чтобы оказаться рядом с Одри.
– Давай залезай скорее, день-то не резиновый, – улыбнулся дядя Ребборн. Его голос был исполнен грубоватого юмора, так некоторые взрослые разговаривают с детьми, желая показать, что они свои в доску.
Тетя Элинор, повернув ко мне голову, приветствовала меня замороженной улыбкой, после чего прижала палец к губам, давая понять, что отвечать на слова дяди Ребборна не обязательно и лучше всего промолчать. Разумеется, я промолчала, хотя и была взволнована до крайности перспективой поездки в таком роскошном автомобиле и сердце у меня колотилось как сумасшедшее!
До чего восхитительным показалось мне путешествие из нашего пригородного поселка до Детройта! На улицах было полно чернокожих, которые, увидев сверкающий «линкольн-континентал» дяди Ребборна, открывали от изумления рты и замирали на месте как пораженные громом. Выехав из Детройта, мы промчались по шоссе Аутер-драйв, свернули на дорогу Эйт-Майл-роуд и покатили к югу, направляясь к озеру Сент-Клер, где я ни разу в жизни не бывала. Когда мы свернули на шоссе Лейкшор-драйв, ведущее к озеру, -передо мной открылось такое великолепие, что я глазам своим не верила. Я, прильнув лицом к окошку машины, впитывала взглядом всю эту красоту и благодать. Какие здесь были роскошные виллы, прятавшиеся среди яркой зелени на вершинах холмов, окружавших озеро! Какой удивительный вокруг был простор, какое высокое небо! (В небе над Хэмтрэмком день и ночь висели низкие, тяжелые облака, серые, как застиранное белье.) Само озеро Сент-Клер имело насыщенный голубовато-зеленый цвет и выглядело как нарисованное. Когда мы подъезжали к озеру, дядя Ребборн, тыча пальцем в виллы богатых и знаменитых, отрывисто говорил:
– Форд – Додж – Фишер – Вильсон.
Это только то, что я запомнила – тетя же Элинор сопровождала каждое слово мужа кивком, бормоча себе под нос. Мы, дети, Одри, Даррен и я, сидели на заднем сиденье и молча смотрели на пролетавшие мимо изумительные постройки и виды. Я была немного обижена на Одри, поскольку она сидела рядом со мной тихо как мышка и на мое присутствие никак не реагировала. Потом до меня дошло, что дядя Ребборн, делая свои замечания по поводу увиденного, обращается ко всем сидящим в машине и Одри не хочет, чтобы он подумал, будто это ей неинтересно. От Даррена я тоже не услышала ни единого слова.
Добравшись до Гросс-Пойнт-Шорз, мы съехали с шоссе на узкую извилистую дорогу Буэна-Виста-драйв, по сторонам которой располагались виллы поменьше, тем не менее это были виллы, а не загородные домики. Дорога привела нас к участку, где росли огромные дубы и вязы. В самом конце участка, на берегу озера, стоял дом дяди Ребборна – как я уже говорила, это был самый красивый дом из всех, что мне доводилось видеть. Он был выстроен из искристого розового песчаника, имел изящный портик, увитый английским плющом, четыре стройные колонны, множество забранных свинцовым переплетом окон, приветливо поблескивавших в лучах солнца, и походил на цветную картинку из детской книжки. Над домом простиралось бескрайнее, цвета синего кобальта небо, с кружевными завитушками проплывавших белоснежных перистых облаков. Дядя Ребборн нажал кнопку на приборной доске машины, и сварные железные ворота распахнулись словно по волшебству. Подъездная дорожка выглядела совсем не так, как те, что я видела раньше. Она тянулась к дому причудливым зигзагом и была посыпана ярко-розовой галькой, походившей на миниатюрные перламутровые морские раковины. Когда «линкольн» дяди Ребборна вкатился на участок, галька под колесами негромко захрустела, а ворота будто по мановению волшебной палочки захлопнулись.
«До чего же повезло Одри, что она здесь живет, – сказала я себе, принимаясь грызть ноготь большого пальца, хотя мама тысячу раз говорила мне этого не делать. – Я бы все на свете отдала, чтобы жить в этом доме». Дядя Ребборн, казалось, прочитал мои мысли.
– Да-с, мы того же мнения, – сказал он.
Я подняла глаза и смутилась: дядя Ребборн наблюдал за мной через зеркальце заднего обзора и даже, как мне показалось, подмигивал. Глаза его лукаво поблескивали – он определенно надо мной подшучивал. «Неужели я, сама того не ведая, высказала свое желание вслух?» – подумала я и густо покраснела.
Даррен завозился на сиденье и издал сдавленный неприятный смешок. За все время поездки он не удостоил меня даже взглядом и вид имел надутый и недовольный, из чего я заключила, что он меня недолюбливает. Даррен был откормленным рыхлым парнем и, хотя ему уже исполнилось четырнадцать лет, выглядел на двенадцать. У него были восковое, как у дяди Ребборна, бледное лицо и пухлые, с опущенными книзу уголками, губы, но вот взгляд у него был другой – не проницательный и блестящий, как у дяди Ребборна. Глаза Даррена, тусклые и невыразительные, были чересчур близко посажены. Хотя смешок, который издал Даррен, прозвучал негромко, дядя Ребборн услышал его, даже несмотря на шум кондиционера, – чего только не замечал и не слышал дядя Ребборн! – и приятным низким голосом сделал сыну замечание:
– Веди себя прилично, Даррен! Когда забываешь о правилах хорошего тона, будь уверен, тебе напомнят о них другие.
Даррен запротестовал:
– Я ничего не говорил, сэр. Я…
Тут же вмешалась тетя Элинор:
– Даррен!
– Извините меня, сэр. Я больше не буду.
Дядя Ребборн рассмеялся. Похоже, этот короткий обмен репликами основательно его позабавил. В эту минуту, однако, машина подъехала к украшенному колоннами крыльцу, и дядя Ребборн, выключив зажигание, торжественно возвестил:
– Вот мы и дома!
До чего же непросто было войти в сложенный из розового песчаника дом дяди Ребборна! Не могу передать, какое странное и даже пугающее чувство овладело мной, когда все мы, съежившись и согнувшись в три погибели, протискивались сквозь входную дверь. Даже нам с Одри пришлось нагибаться, хотя мы с ней были самые маленькие и щуплые. Когда мы подходили к резной парадной двери, сделанной из дорогих пород дерева и декорированной по центру распластанным американским орлом из начищенной латуни, она странным образом уменьшалась в размерах. Чем ближе мы подходили, тем меньше становилась дверь, хотя, казалось бы, все должно было быть наоборот, ведь чем ближе мы оказываемся к тому или иному предмету, тем больше он становится – по крайней мере у нас создается такая иллюзия.
– Берегите головы, девочки, – предупредил дядя Ребборн, размахивая у нас перед носом указательным пальцем. Когда дядя говорил, его голос как будто клокотал от сдерживаемого смеха, и можно было подумать, будто все вокруг представляется ему абсолютно несерьезным, вот он и шутит, и подсмеивается. Но глаза его, сверкавшие как два стеклышка, выражение имели настороженное.
Как такое могло статься? Почему дом дяди Ребборна, выглядевший таким большим и просторным снаружи, оказался темным, тесным и жутким, когда мы в него вошли?
– Шевелитесь, дети мои, шевелитесь! Сегодня воскресенье, священный день отдыха, но и он не резиновый! – весело кричал, хлопая в ладоши, дядя.
Мы оказались в стиснутом со всех сторон стенами низком, узком помещении. В воздухе царил острый удушливый запах, напоминавший нашатырный спирт; поначалу я едва могла вздохнуть и до слез закашлялась. Никто не обращал на меня ни малейшего внимания, за исключением Одри, которая, схватив меня за руку, зашептала:
– Пойдем, Джун, пойдем, не надо злить папочку.
И мы пошли. Возглавлял процессию дядя Ребборн, за ним двигался Даррен, за Дарреном – тетя Элинор, потом Одри и позади всех – я. Мы ползли вперед на коленях: потолок был таким низким, что идти в полный рост было невозможно. На полу валялось битое стекло. Но почему здесь так темно? Где все окна, которые я видела снаружи?
– Весело, правда? Мы так рады, что сегодня ты с нами, Джун! – бормотала тетя Элинор. Как, вероятно, было неудобно и унизительно для такой женщины, как тетя, надевшей сегодня изящный ярко-желтый летний костюм, туфли на высоком каблуке и чулки, передвигаться на карачках в этой тесной дыре! Однако тетя Элинор продвигалась вперед без жалоб и даже улыбалась.
Мне на лицо налипла паутина. Было душно, и я с такой силой втягивала в себя воздух, что каждый вдох походил на всхлип, и это меня мучило: дядя Ребборн мог принять мои вдохи за рыдания и смертельно на меня обидеться. Несколько раз Одри до боли сжимала мою руку, призывая к тишине; тетя пихала меня в бок, чтобы я не очень шумела. Неожиданно дядя Ребборн весело воскликнул:
– Кто хочет есть? – И сам ответил: – Я хочу есть! – Потом он снова спросил, уже погромче: – Кто хочет есть?
– Я хочу есть! – словно эхом откликнулся Даррен.
Тогда дядя Ребборн, словно ведущий телевикторины, пронзительно выкрикнул:
– Кто тут хочет есть?
И на этот раз тетя Элинор, Даррен, Одри и я хором выпалили:
– Я хочу есть!
Ответ был верный, и дядя Ребборн залился счастливым смехом.
Двигаясь по постепенно расширяющемуся туннелю, мы добрались до полутемной комнаты, сплошь заваленной всяким хламом, рабочим инвентарем, инструментами и заставленной ящиками, бочками, сложенными в штабеля бревнами и металлическими баками с гудроном. В стене были вырублены два маленьких квадратных оконца, которые не имели стекол и были затянуты плохо пропускавшей свет полиэтиленовой пленкой, прикрепленной к рамам деревянными планками. В комнате было холодно. Я съежилась, обхватив себя руками, но никак не могла унять озноб, и Одри, желая призвать меня к порядку, одарила злобным взглядом и вдобавок ущипнула. Ну почему, почему, когда за окном такой теплый летний день, в доме дяди Ребборна так холодно? Несмотря на то что повсюду гулял сквозняк, в комнате стоял дурманящий запах аммиака, смешанный с запахами стряпни, и эта вонь мгновенно вызвала у меня позыв к рвоте. В эту минуту дядя Ребборн в своей насмешливой манере делал тете Элинор выговор за то, что она «маленько подзапустила дом – не правда ли, моя радость?» – а тетя Элинор пугалась, прикладывала руку к сердцу и, запинаясь, бормотала, что оформитель обещал завершить отделку дома в скором времени.
– До Рождества, стало быть, управишься? – с сарказмом вопрошал дядя Ребборн, а Даррен и Одри по непонятной для меня причине хихикали.
Плотно сидевшая на толстой сильной шее голова дяди Ребборна беспокойно поворачивалась из стороны в сторону, отчего его стеклянный взгляд настигал тебя в тот именно момент, когда ты была абсолютно к этому не готова. Белки у него имели какой-то особенный блеск, а зрачки были так сильно расширены, что глаза казались черными. Дядя Ребборн был мужчиной плотной комплекции, дышал тяжело и шумно, как кузнечный мех, а его ноздри, когда он с жадностью втягивал воздух, мелко-мелко трепетали. Бледная кожа цвела алыми пятнами на щеках и шее, и дядя производил впечатление человека, страдающего лихорадкой. В честь воскресного дня он надел тесный в плечах спортивный, в красную клетку, пиджак, белую сорочку с галстуком и темно-синие летние хлопковые брюки, к которым, пока мы двигались по туннелю, налипла паутина. На затылке дяди Ребборна проступала сверкающая розовая плешь, которую он, отрастив пряди волос на лбу и по бокам головы, старательно, но безуспешно зачесывал. Всякий раз, когда дядя улыбался, его щеки неприятно напрягались, а улыбался он постоянно. До чего же тяжело мне было смотреть на дядю Ребборна, всматриваться в его сверкающие лихорадочным блеском глаза и видеть улыбочку!
Теперь, когда я пытаюсь воскресить в памяти его лицо, на меня надвигается слепота, перед глазами возникает черный прямоугольник ■■■ и я всякий раз моргаю, чтобы восстановить зрение. Вдобавок, мысленно возвращаясь к событиям того злополучного дня, я дрожу как осиновый лист, а от подобной невротической реакции давно пора избавиться. Вот я и раскладываю обрывки своих воспоминаний чуть ли не по минутам, вытаскиваю их наружу – чтобы поскорее о них забыть навсегда. Зачем в противном случае копаться в памяти и реанимировать прошлое, если оно причиняет тебе боль?
Дядя Ребборн рассмеялся и погрозил мне пальцем.
– Ты непослушная девочка. Я знаю, о чем ты думаешь, – сказал он, и лицо у меня вспыхнуло.
Мне почудилось, будто у меня даже веснушки раскалились, хотя я никакой вины за собой не чувствовала и не понимала, к чему он клонит. Одри, находившаяся рядом со мной, сразу нервно захихикала, но дядя Ребборн погрозил пальцем и ей.
– Ты, милочка, тоже непослушная – папочка тебя насквозь видит. – Потом он неожиданно замахнулся на нас, как замахиваются на съежившуюся от страха собаку, чтобы еще больше ее напугать или позабавиться над ее страхом.
Когда мы с Одри, вцепившись друг в дружку, отпрянули, дядя разразился хохотом, его кустистые брови взметнулись вверх – в знак того, что он крайне удивлен или даже обижен.
– М-м-м… уж не думаете ли вы, девочки, что я хочу вас ударить?
Заикаясь, Одри пробормотала:
– Нет, что ты, папочка, нет.
Я была так напугана, что лишилась дара речи и попыталась спрятаться за спиной Одри, которая тряслась от страха ничуть не меньше меня.
– Надеюсь, ты не думаешь, что я хотел тебя ударить? – обращаясь ко мне, спросил дядя Ребборн угрожающим голосом и как будто в шутку махнул кулаком рядом с моей головой. Прядка моих волос зацепилась за украшавший его палец перстень с печаткой, я вскрикнула от боли, а дядя разразился хохотом и чуточку смягчился. Наблюдавшие за нами Даррен, Одри и даже тетя Элинор засмеялись. Потом тетя пригладила мне волосы и прижала указательный палец к губам, вновь призывая меня к молчанию.
Я не непослушная девочка, захотелось мне крикнуть, и я ни в чем не виновата.
Стол, за который мы сели, чтобы воздать должное воскресной трапезе, был сделан из уложенных на козлы досок, стульями нам служили упаковочные ящики. Нам подавала крохотная женщина с оливковой кожей и свирепо вздернутой бровью, одетая в форменное платье из белого искусственного шелка, на голове у нее была наколка из такой же ткани. Она с угрюмым видом расставляла перед нами тарелки, хотя с дядей Ребборном, который болтал с ней напропалую, называя ее то «милашка», то «моя радость», обменялась-таки улыбкой. Тетя Элинор притворялась, что ничего не замечает, и угощала Одри и меня. Женщина-карлица смотрела на меня с презрением – догадалась, должно быть, что я «бедная родственница», – и ее темные глаза полосовали меня как бритва. Дядя Ребборн и Даррен ели с жадностью. Поглощая пищу, отец и сын одинаково горбились над импровизированным столом, низко склоняясь над тарелками, а когда жевали, то держали голову набок, и глаза у них при этом увлажнялись от удовольствия.
– М-м-м! Вкусно, – объявил дядя Ребборн.
И Даррен эхом откликнулся:
– Вкусно.
Тетя Элинор и Одри на еду так не налегали и лишь изредка поклевывали из тарелок. Мне кусок в горло не лез, и я боялась, что меня стошнит. Еда, которую подали в пластмассовой посуде, остыла почти мгновенно. Обед состоял из жесткого, непрожаренного мяса, ломти которого закручивались по краям и сочились кровью, пудинга из смеси кукурузных зерен, колец лука и кусочков зеленого перца, плававших в жидком желтом соусе, похожем на гной. Дядя Ребборн поднял глаза от тарелки и посмотрел на нас. Поначалу его взгляд показался мне доброжелательным, но потом, когда он заметил, что жена, дочь и племянница почти ничего не едят, его глаза обрели прежний стеклянный блеск.
– Это что же происходит? Еда не тронута, а они носы от тарелок воротят. Помните, – он протянул руку через стол и ткнул меня вилкой в плечо, – что сегодня священный день отдыха и осквернять его не позволено никому. Это ясно?
Тетя Элинор ободряюще мне улыбнулась. Губы у нее были накрашены ярко-алой помадой, влажно блестели и постоянно изгибались в улыбке; белокурые волосы отливали серебром и плотно, словно шлем, облекали голову. Тетя носила красивые серьги из бледно-розового жемчуга и ожерелье из точно такого же жемчуга. Когда мы ехали в машине, тетя выглядела моложе моей матери, но сейчас она сидела рядом со мной, и я видела избороздившие ее кожу гонкие глубокие морщинки, походившие на трещинки в глазурованной поверхности керамического сосуда; хотя тетя смотрела прямо на меня, взгляд у нее был неуловимый, расплывчатый.
– Джун, детка, надо кушать. Если ты не голодна сейчас, то потом обязательно проголодаешься, – мягко сказала она, – так что наедайся впрок.
Дядя Ребборн одобрительно кивнул и добавил:
– Вот это я понимаю: практический подход к делу. В конце концов, американцы мы или нет?
Давясь, я съела все, что лежало у меня на тарелке. Я послушная девочка, и все делаю как положено: видите?
Когда пришло время подавать десерт, женщина-карлица поставила перед нами тарелки с трепещущим желе янтарного цвета. Я решила, что это, должно быть, яблочное желе с корицей, и во рту у меня в предвкушении удовольствия стала собираться слюна. Желе надо было есть ложечкой, но то ли кромка у моей ложечки была недостаточно острая, то ли это я оказалась такая неловкая, но мне никак не удавалось воткнуть ложку в желе и подцепить его – оно в прямом смысле от меня ускользало. Заметив мое смущенное лицо, дядя Ребборн доброжелательно спросил:
– Что на сей раз не так, Джун?
И я пробормотала:
– Я никак не могу его поймать, сэр.
Дядя Ребборн хихикнул и сказал:
– Хм… Уж не думаешь ли ты, что тебе подали на десерт какую-нибудь живность – медузу, к примеру?
После этих слов дядя Ребборн просто покатился от смеха, все последовали его примеру и тоже стали смеяться, хотя и не так громко.
Оказывается, каждый получил на десерт живую медузу – и у меня в тарелке была точно такая же. От нее, еще теплой и пульсирующей, исходили неслышные для уха сигналы бедствия, которые она в преддверии конца рассылала во все стороны, и я чувствовала их кожей.
■■■■ ■■■■ – эти предвестники слепоты надвигаются на меня, залепляют глаза, черной пеленой затягивают память. Но быть может, дело вовсе не во мне, и черный пунктир, разрывающий мои воспоминания, штука, в общем, вполне естественная – как момент перехода от одного сновидения к другому, когда одна реальность гаснет и ты, пролетев сквозь черный туннель пустоты, вдруг осознаешь, что оказался в ином измерении и иной реальности?
Как бы мне хотелось закончить на этом свои записи! Писать для меня, то есть тщательно подбирать слова и определенным образом выстраивать их в цепочки на бумаге, – дело непривычное. Когда я говорю, то частенько заикаюсь, но как раз в этом для меня заключается большое удобство – кто бы только знал, какое! Ты придерживаешь то, что намереваешься сообщить, пока смутный чувственный или идеальный образ не сформируется у тебя в мозгу окончательно и ты не начнешь воспринимать его как свое законченное творение, не способное уже ни поразить тебя, ни напугать. Я ни в чем не виновата и не заслуживаю душевной боли – ни сейчас, ни в прошлом, – но вот вопрос: верю ли я в это сама, пусть даже мне удастся убедить в этом вас?
Можно ли считать, что некий духовный или жизненный опыт стал твоим достоянием, если ты не в состоянии представить, в чем, собственно, заключается суть такого приобретения? Вот что мне прежде всего хотелось бы выяснить. Если я почти ничего не помню из того, что со мной приключилось, то могу ли я соорудить из оставшихся в памяти разрозненных элементов нечто цельное, чтобы потом попытаться хоть как-то это осознать? (О внесении хотя бы минимальных изменений или исправлений в это «нечто» я уже не говорю".) Вряд ли… Тогда почему я сотрясаюсь от дрожи, хотя солнце палит немилосердно и листья от жары истончились, выцвели и хрустят, словно их сделали из папье-маше? Но я продолжаю дрожать не переставая, так что если на небе есть Бог, то пусть он поскорее меня простит и пошлет избавление.
* * *
После воскресного обеда мы должны были идти кататься на лодке. У дяди Ребборна была белая парусная лодка, стоявшая в самом конце выдававшегося в пронизанные солнцем голубые воды озера причала. В тот день дул хороший ровный бриз, по аквамариновой поверхности озера Сент-Клер скользили парусные лодки, катера и яхты. Когда мы ехали по шоссе Лейкшор-драйв, я с восхищением смотрела на них. Какая же великолепная это была картина – ничего похожего на то, что я видела у себя в Хэмтрэмке!
Однако нам предстояло переодеться. Дядя Ребборн сказал, что все мы должны надеть купальные костюмы.
Мы с Одри переодевались в темной каморке под лестницей. Это была комнатка Одри, куда, пока мы переодевались, никто, по идее, не должен был заходить. Но в дверь сразу стали ломиться, и Одри, нервно посмеиваясь и приговаривая: «Нет, папочка, нет», – придерживала дверь рукой.
Я была стыдливым ребенком и даже тогда, когда, переодевалась перед уроком физкультуры в школе, поворачивалась к подругам спиной и старалась как можно быстрее влезть в спортивную форму. Сама мысль, что какая-то девочка может увидеть мои трусики, заставляла меня мучительно, до слез, краснеть. Теперь же за дверью стоял дядя Ребборн, и мы с Одри слышали его шумное, тяжелое дыхание. Тем не менее когда он заговорил, в его голосе зазвучали веселые, игривые нотки-.
– Хм… Не нужно ли кому-нибудь из вас, девочки, помочь снять штанишки или надеть купальный костюмчик? – спрашивал он.
Одри ответила:
– Нет, папочка, не нужно, уходи – ну пожалуйста!
Глаза у нее расширились и помертвели: она, казалось, напрочь забыла о моем существовании и ушла в собственные переживания, скорчившись у двери и трясясь как в лихорадке.
Я тоже поначалу испугалась, но потом подумала, что, возможно, стоит все-таки подурачиться немного с дядей Ребборном, раз уж ему так приспичило с нами пошутить – уж такой он человек, любит шутки, – разве может быть от этого вред? Худшее, что я испытала за свои одиннадцать лет, когда взрослые принимались со мной шутить или дурачиться, была щекотка. Дедушка имел обыкновение щекотать меня до тех пор, пока я не начинала верещать от смеха и не принималась брыкаться, но это было давно, много лет назад, когда я была еще совсем маленькая; да и нет в щекотке, если разобраться, ничего особенно неприятного или путающего, верно ведь? Ну, я сделала попытку пошутить с дядей через дверь – захихикала и стала кричать:
– Нетушки, дядя Ребборн, незачем вам сюда входить, уж стойте там, где стоите! Не надо нам помогать, мы сами справимся!
Дядя Ребборн одобрительно рассмеялся, потом раздался громкий негодующий голос тети Элинор, а вслед за тем послышались громкий шлепок и женский плач, который почти сразу оборвался. В дверь, впрочем, ломиться перестали, и Одри, ткнув меня локтем, злым голосом зашептала:
– Да поторапливайся же ты, тупица. Давай переодевайся скорее!
Больше нам никто не мешал, и мы в одно мгновение натянули купальные костюмы.
По странному совпадению 'наши с Одри купальники оказались очень похожи, и мы выглядели в них как сестры-двойняшки – розовые эластичные топы плотно обтягивали наши крохотные, плоские грудки. Правда, у меня внизу были вышиты изумрудно-зеленые морские коньки, а у Одри низ костюмчика был собран в складки и напоминал крохотную юбочку.
Взглянув на меня и заметив, что я обиделась, Одри обняла меня своими тонкими холодными ручками. Я подумала, что сейчас она признается, как сильно по мне соскучилась – как-никак, я была ее самой любимой кузиной, – но Одри промолчала и не сказала ни слова.
За дверью снова раздался голос дяди Ребборна. Хлопая в ладоши, он кричал:
– Эй, вы там! Побыстрее шевелите попками! Раз-два – и собрались! День-то не резиновый! Обидно будет, если мы упустим солнце!
Когда мы с Одри вышли в купальных костюмах из ее комнатки, тетя Элинор сразу схватила нас за руки и торопливо потащила к выходу. Мы пролезли сквозь маленькую дверцу, похожую на пробитую в стене дыру, выбрались наружу и оказались на лужайке заднего двора дома дяди Ребборна. То, что на расстоянии представлялось свежей зеленой травкой, при ближайшем рассмотрении оказалось ее синтетической имитацией, искусственным газоном. Задний двор заканчивался обрывом, откуда начинался спуск к причалу – такой крутой, что нам пришлось приложить максимум усилий, чтобы не сорваться с тропы вниз. Впереди рысцой бежали дядя Ребборн и Даррен в одинаковых золотистых, с голубой каемочкой, плавках. Тетя Элинор надела купальник из белого атласа, открывавший ее костлявые плечи и грудь, и вид тети в купальнике неприятно меня поразил. Она окликнула дядю Ребборна и сообщила ему, что неважно себя чувствует. Яркое, жаркое солнце вызвало у нее приступ мигрени, и она опасалась, что прогулка по озеру не пойдет ей на пользу. Тетя Элинор спросила, не станет ли он возражать, если она вернется домой. Но дядя Ребборн крикнул ей через плечо:
– Нет, черт возьми, ты будешь кататься с нами! Разве мы для того купили эту гребаную лодку, чтобы она стояла на приколе?
Тетя Элинор болезненно поморщилась и пробормотала:
– Да, дорогой.
Дядя Ребборн, повернувшись, подмигнул нам с Одри и сказал:
– Хм… Попробовала бы ты сказать «нет», так узнала бы, почем фунт лиха. Корова.
К тому времени когда мы добрались до причала и ступили в лодку, поднялся холодный ветер, а солнце исчезло с неба, как будто его стерли ластиком. Сразу повеяло осенью – можно было подумать, внезапно наступил ноябрь. Небо мгновенно затянуло тяжелыми, словно бетонные глыбы, серыми тучами. Дядя Ребборн мрачно, посмотрел на небо и, будто продолжая прерванный разговор с женой, заметил:
– …Купил, понимаешь, эту чертову лодку, чтобы ходить под парусом и получать удовольствие, – для семьи, между прочим, купил – а когда я говорю «для семьи», я имею в виду всю семью – целиком.
Пока дядя отвязывал лодку и отводил от причала, суденышко рыскало из стороны в сторону, кренилось на борт и вновь выпрямлялось – короче, вело себя как живое существо с весьма задиристым норовом.
– Первый помощник! Вперед смотреть! Куда ты, парень, черт возьми, запропастился? Давай шевели задницей! – одну за другой выкрикивал команды дядя Ребборн, пока бедняга Даррен, который не успевал выполнять все его указания, тянул что было сил выскальзывавший у него из рук канат, пытаясь распустить по ветру тяжелый, влажный от брызг большой парус. Ветер, казалось, дул со всех сторон одновременно, и паруса то надувались, то снова бессильно опадали. Даррен старался изо всех сил, но все у него получалось не так, как надо. Он был неуклюж, с плохой координацией движений, и к тому же как огня боялся отца. От напряжения полное лицо Даррена приобрело пепельный оттенок, а глаза вылезали из орбит и бесцельно, как у безумного, шарили по горизонту. Золотистые плавки Даррена из сверкающей синтетической материи так тесно облегали пухлое тело, что над животом нависала складка жира, которая потешно колыхалась всякий раз, когда он делал резкое движение. Бросившись исполнять очередное распоряжение дяди Ребборна, Даррен упал на колено, попытался было подняться, но поскользнулся и рухнул снова – на этот раз на живот. Дядя Ребборн, на котором, за исключением плавок и морской фуражки с длинным козырьком, ничего не было, с презрением посмотрел на него и гаркнул:
– Поднимайся, сын! Разворачивай по ветру этот гребаный парус, иначе я объявлю тебя мятежником!
Лодка находилась уже на расстоянии тридцати футов от причала и как бешеная раскачивалась на воде, которая теперь была вовсе не такой голубой и прозрачной, какой казалась мне с берега. Вода потемнела, приобрела серо-стальной оттенок и была холодна как сталь. Ветер завывал на все лады и дул не переставая, но на лодке не было каюты, укрыться от пронизывающего ветра было негде. Единственную скамейку занял дядя Ребборн. Я была напугана до смерти: мне чудилось, что лодка вот-вот опрокинется, меня смоет с палубы волной и я утону. Прежде мне не доводилось плавать на такой большой лодке, иногда, правда, мы с родителями катались на гребной лодочке по пруду в парке Хэмтрэмка.
– Тебе нравится? Кататься на лодке под парусом – величайшее удовольствие, верно? – вопрошала тетя Элинор, с лица которой не сходила широкая, словно нарисованная улыбка.
Но дядя Ребборн, заметив мое побледневшее, осунувшееся лицо, перебил жену и, обращаясь ко мне, вскричал:
– Не трясись так, никто сегодня не утонет, а уж ты – тем более. Неблагодарная маленькая тварь!
Тетя Элинор ткнула меня локтем в бок, улыбнулась и приложила палец к губам. Дядя Ребборн, конечно же, пошутил – как обычно.
Несколько минут нам казалось, что ветер задул наконец в нужном направлении: паруса наполнились, а лодка перестала рыскать и пошла ровно, как по ниточке. Даррен изо всех сил тянул за снасти, стараясь, чтобы парус не развернуло. Неожиданно мимо нас промчалась роскошная белая яхта, которая была раза в три больше лодки дяди Ребборна. Она возникла из туманной дымки неслышно, как призрак, и поднимая большую волну, прошла рядом. Лодка дяди Ребборна содрогнулась всем корпусом и стала зарываться носом в волну. На яхте взвыла сирена, но было уже поздно: нос лодки ушел под воду, а на палубу потоком хлынули ледяные валы. Я сразу потеряла из виду Одри и тетю Элинор и, содрогаясь от ужаса при мысли, что меня может смыть за борт, вцепилась обеими руками в первую попавшуюся снасть. Как же я тогда испугалась – словами не передать! Это тебе наказание. Теперь ты знаешь, что ты – плохая. Дядя Ребборн, скорчившись на носу лодки и сверкая глазами, выкрикивал команды, но медлительный Даррен был не в состоянии их исполнить и удержать парус от поворота. Тяжелая рея, к которой был привязан большой парус, крутанулась, пролетела у меня над головой и свалила Даррена в воду. Дядя Ребборн кричал:
– Сын! Сын! – Он схватил деревянный шест с крюком на конце и стал тыкать им в пенящуюся воду в надежде подцепить моего кузена, который шел ко дну, как узел грязного белья. Потом, правда, Даррена подхватила волна и выбросила на поверхность, но неожиданно он опять начал тонуть – на этот раз его стало затягивать под корму.
Расширившимися от ужаса глазами я наблюдала, как он, беспорядочно колотя руками и ногами, погружался в бездну. Одри и тетя Элинор, оказавшиеся у меня за спиной, кричали:
– Помогите! Помогите!
Дядя Ребборн, не обращая внимания на их крики, перебежал к другому борту лодки и тыкал в воду шестом до тех пор, пока крюк за что-то не зацепился. Дяде удалось-таки подцепить Даррена, и, когда он вытаскивал сына из воды, от напряжения у него на лбу проступили походившие на червячков жилки. Крюк вонзился Даррену под мышку, и бок у него заливало кровью. Я смотрела на Даррена, спрашивая себя, жив ли он, и не находила ответа на этот вопрос. Тетя Элинор истерически взвизгивала. Даррен лежал на спине, подобно жирной, бледной рыбе, а дядя Ребборн суетился над ним. Он развел в стороны руки и ноги сына и стал попеременно то сдавливать, то отпускать его грудную клетку, ускоряя темп: сдавил – отпустил, сдавил – отпустил. Так он делал до тех пор, пока у Даррена изо рта не стала извергаться пена, вода, рвота и он, откашливаясь и отплевываясь, не задышал снова. По раскрасневшимся щекам дяди Ребборна текли жгучие, злые слезы.
– Ты разочаровал меня, сын! Ах как разочаровал! Я, твой отец, человек, который дал тебе жизнь, недоволен тобой!
Неожиданно налетевший порыв ветра сорвал с головы дяди Ребборна капитанскую фуражку, закружил ее в воздухе, а потом швырнул в подернутые дымкой серо-стальные воды озера Сент-Клер.
Мне рекомендовали оставить попытки воскресить в памяти те мгновения прошлого, скрытые от меня ■■■ ■■■ этими черными метами постигшего меня временного «затемнения сознания». Невролог утверждает, что никакая это не слепота, но разве у меня нет права на память? На мое собственное прошлое? Почему я должна быть лишена такого права?
– Чего ты боишься, мама? – спрашивают меня мои дети иногда в минуты игр и забав. – Кто тебя так напугал? – Как будто со мной ничего по-настоящему значительного и пугающего никогда и ни при каких обстоятельствах не могло и не может случиться.
Я загадочно улыбаюсь и, подшучивая над ними, говорю:
– Может, вы?
В этом есть определенный резон, поскольку, когда я рожала, у меня частенько бывали моменты ■■■■ – затемнения сознания. Сказать по правде, они скрывают от меня большую часть родов, и я мало что помню. Но возможно, так и должно быть? Ведь раны заживают, а боль со временем стирается из сознания и забывается – разве не так?
То, что произошло в достопамятное июльское воскресенье 1969 года в доме дяди Ребборна в Гросс-Пойнг-Шорз, является тайной, которую непосредственный участник тех событий (то есть я) все еще не в силах постичь. В центре того украденного у меня дня до сих пор лежит ■■■■ – пустота, провал во времени и пространстве. Этот черный прямоугольник, закрывающий мне обзор, когда я обращаюсь мыслями к случившемуся, обладает, помимо всего прочего, странным свойством насылать на меня щекотку, которая неизмеримо усиливает ставшую уже привычной внутреннюю дрожь, вызывая у меня приступы истерического, до судорог и колик, хохота.
Кое-что в памяти у меня все-таки осталось. Помню, какое облегчение я испытала, когда дядя Ребборн вытащил из воды Даррена и мы отправились наконец в обратный путь. Хотя причал был плох, подгнил и немилосердно шатался, он, по счастью, к нашему возвращению остался на своем месте и даже выдержал вес дяди Ребборна, когда тот полез на него с канатом в руке привязать лодку к причальной тумбе. Мы вернулись после катания по озеру Сент-Клер усталые и возбужденные. Тетя Элинор сказала, что зря мы не сделали фотографии в ознаменование моего визита, а дядя Ребборн начал спрашивать, куда, к черту, запропастилась камера «Полароид» и почему тетя Элинор вечно забывает взять ее с собой. Потом он заявил, что вот так бесследно пролетают счастливые мгновения жизни и никто даже не подумает взять камеру и зафиксировать их на пленке. Я помню, как мы вернулись в дом и я снова оказалась вместе с Одри в ее каморке под лестницей. Мы с ней стали торопливо снимать мокрые купальники, чтобы переодеться в сухое, но на этот раз ни тетя Элинор, ни Одри, которая кричала «папочка, не надо!» и «нет, папа, нет!», не смогли помешать дяде Ребборну распахнуть дверь и проникнуть в комнату, где мы с Одри переодевались, ■■■■■■■■ Я тоже стала кричать, визжать и до колик хохотать от щекотки, когда твердые мужские пальцы впились мне в голые бока, оставляя на коже багровые отметины. ■■■■ Жесткие как проволока, вьющиеся волосы на груди и животе мужчины щекотали мне лицо, и это продолжалось до тех пор, пока твердь, что была под нами – пол, если не ошибаюсь, – не стала вдруг уходить у меня из-под ног. ■■■■ Все вокруг словно подернулось дымкой, реальность постепенно исчезала, растворялась, уплывала от меня, но я не плакала и не сопротивлялась, я ведь хорошая, послушная девочка, видите? ■■■■ ■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ ■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ Пробуждение было подобно переходу от беспамятства крепкого сна к знакомому сновидению. Снова под колесами черного сверкающего автомобиля захрустела галька, изысканная, как морские ракушки, и я увидела дядю Ребборна – розовощекого и свежего после душа, в яркой спортивной рубашке, шортах-бермудах и в сандалиях на босу ногу. Мы возвращались в Хэмтрэмк с берега озера Сент-Клер, где на вершинах холмов укрывались среди зелени похожие на замки виллы. Назад мы ехали в одиночестве – ни Одри, ни тети Элинор, ни Даррена с нами не было. В продуваемом кондиционером просторном салоне с тонированными стеклами находились только дядя Ребборн и я, его любимая племянница. Так он сказал, усадив меня на сиденье с ним рядом. Когда машина подъехала к железным воротам, которые словно по волшебству распахнулись, я повернула голову и бросила прощальный взгляд на выстроенный из искрящегося розового песчаника дом с забранными в свинцовые переплеты стеклами окон, с портиком, увитым английским плющом, со стройными колоннами у входа. Все выглядело как на картинке из детской книжки. Я до сих пор думаю, что это был самый красивый дом из всех, что мне доводилось видеть вблизи и порог которых мне приходилось переступать. И тут уже ничего не поделаешь.
■■■■■■■■■■■■■■■■
■■■■■■■■■■■■■■■■
■■■■■■■■■■■■■■■■