Книга: Монстролог. Дневники смерти (сборник)
Назад: Дневник 9. Das Ungeheuer[85]
Дальше: Дневник 10. Tυφωεύς
* * *
Уортроп вздохнул, глядя на свое отражение:
– Ну, ты знаешь, что было потом. Аркрайт «раскрыл» им план британцев насчет того, что делать со мной после того, как я найду магнификум. Они, сознался он, не впервые отправляли «неудобных» короне лиц в приют для душевнобольных. Рюрик сомневался, или, возможно, был попросту сбит с толку, но Плешец сразу понял, в чем тут соль, и нашел идею прекрасной и довольно забавной. Рюрик отволок Аркрайта в сторону у шлюзов, ткнул «смит-и-вессоном» ему в ребра и сообщил, что знает, где живет его семья и что лучше бы ему выполнить свою часть сделки. Это означало убедить фон Хельрунга в том, что в погоне за магнификумом я встретился со своим Создателем. Все разошлись в высшей степени удовлетворенными, за исключением того, кому предстояло отправиться в сумасшедший дом до конца дней. Аркрайт был доволен, что уходит со сведениями, которые были ему от нас нужны, и живым; русские были довольны, что тайна Сокотры в безопасности; и обе стороны чувствовали, что бояться больше нечего».

 

Внезапно меня захлестнули грусть и душераздирающее чувство вины за судьбу Томаса Аркрайта. Сперва я не доверял ему, а потом ненавидел за то, что он отнял у меня Уортропа, мысленно судил и приговорил его к казни за мной самим и выдуманное преступление, и в конце концов не «кровавый, бездушный убийца» устроил ему последнее испытание, не «злобный король», как в притче Торранса. Нет, то был тринадцатилетний мальчик, поглощенный ревностью и уверенностью в собственной правоте, назначивший себя на роль мстителя за человека, отвергшего его в пользу другого и изгнавшего из разреженной атмосферы своего присутствия.

Часть двадцать восьмая. «Неприятности в Венеции»

Доктор был недоволен тем, что нам придется задержаться на шестичасовой стоянке – несмотря на то, что дело было в Венеции, Светлейшей, царице Адриатики, одном из красивейших – если не самом красивом – городов мира.
Мы прибыли около трех часов пополудни теплым, ясным поздним весенним днем, когда клонившееся к западу солнце превратило каналы в золотые ленты, а здания, выстроившиеся по их восточным берегам, сверкали как драгоценности. Сладкие серенады гондольеров лились из их лодок и весело летели за нами по каждому переулку и закоулку, и золотой свет стоял озерцами в сводчатых проходах и кованых чугунных балконах над водой.
Ах, Венеция! Ты возлежишь подобно красавице в объятиях любовника, беспечная, с обнаженными руками, твое бьющееся сердце полнится целомудренным светом. Как бы я желал, чтобы твоя усыпанная росой грудь приютила нас не на шесть, а на шестьдесят раз по шесть часов!
Мальчик бредет по сухой земле, полной пыли и костей, расколотых выбеленных камней и скрежета ветра. Скорбный плач иссохшей земли, брошенные в пыли кости и изгрызенные горячим ветром камни; вот его дом и его наследство… Но вот мальчик оборачивается и видит Венецию, поющую в золотом свете, и цепенеет в трансе: ее прелесть в сравнении с тем, что ему досталось, разбивает мальчику сердце.
Монстролог, казалось, знал каждую окольную дорогу и каждую тихую заводь этого плавучего города, ему была знакома каждая крохотная лавочка и каждое уличное кафе. Последнее стало желанной передышкой после двух часов ходьбы по городу без всякой ясной – во всяком случае, так мне казалось – цели. Доктор заказал кофе и откинулся на спинку стула – наслаждаться мягким климатом и прекрасными женщинами, которыми, казалось, полнилась Венеция и чей беспечный смех звучал между Библиотекой и Монетным двором, как вода, плещущая в фонтане пьяццы. Потягивая эспрессо, Уортроп позволил своему взору мечтательно блуждать вокруг, лениво и сонно, как вода Большого канала.
– Вот в чем беда с Венецией, – молвил он. – Стоит тебе раз ее увидеть, как любое другое место по сравнению с ней кажется тусклым и поблекшим, так что все напоминает тебе о том, где тебя нет. – Здесь его внимание привлекли две миловидные юные дамы, прогуливавшиеся под руку вдоль Моло, где солнце сверкало и рассеивало яркие вспышки золота по синей воде. – То же верно практически обо всем венецианском.
Он задумчиво пригладил свои свежие бакенбарды.
– И о монстрологии тоже, только по-другому. Ты достаточно долго пробыл со мной, Уилл Генри, и должен знать, что я имею в виду. Разве не казалась бы жизнь ужасной… ну, скажем, скучной без нее? Я не утверждаю, что монстрология всегда бывала тебе приятна или даже мила, но можешь представить себе, как обыденна и бесконечно сера была бы жизнь, если бы ты ее бросил?
– Я представлял себе это, сэр.
Он пристально поглядел на меня.
– И?
– Я был… У меня был шанс… – я не мог поднять на него глаза. – Я жил с племянницей доктора фон Хельрунга, пока вас не было, – с миссис Бейтс – и она предложила усыновить меня…
– Усыновить тебя! – Он, казалось, был поражен. – Чего ради?
Я почувствовал, как к лицу начал приливать жар.
– Ради моего собственного блага, я думаю.
Он фыркнул, заметил, как исказилось мое лицо, поставил чашку и констатировал:
– И ты отказался.
– Мое место с вами, доктор Уортроп.
Он кивнул. Что значил тот кивок? Он соглашался, что мое место с ним? Или всего лишь принимал мое решение вне зависимости от того, как считал сам? Он не сказал, а я не отважился спросить.
– Знаешь, я там был, – сказал он. – В ночь твоего рождения. Твоя мать ночевала в одной из гостевых комнат – вопрос удобства. Удобства для меня, я имею в виду. Я только что получил свежую особь, и при вскрытии мне нужна была помощь твоего отца. Мы были в подвале, когда у твоей матери в двух этажах над нами начались схватки, потому мы не слышали ее криков, пока несколько часов спустя не поднялись наверх. Джеймс побежал к ней, снова спустился и затем потащил меня к ее кровати.
Я неверяще уставился на него.
– Я родился на Харрингтон-лейн?
– Да. Твои родители тебе не рассказывали?
Я покачал головой. Это была не такая вещь, о которой я стал бы их спрашивать.
– И вы приняли меня?
– Я что, это сказал? Что я только что сказал? Что твой взволнованный отец притащил меня к твоей кровати. Насколько помню, слова твоей матери были: «Не подпускайте ко мне этого человека!» – он хихикнул. – У меня было чувство, что она не слишком мне симпатизирует.
– Она говорила отцу, что ваша работа когда-нибудь его убьет.
– Вот как? Хм-м. Пророческое замечание, хоть предсказание и сбылось окольным путем. – Он пригладил бакенбарды на подбородке и принялся разглядывать статую святого Теодора, убивающего дракона, что венчала гранитную колонну неподалеку.
– Так вы это сделали, доктор Уортроп?
– Сделал что?
– Приняли меня.
– Я не повитуха, Уилл Генри. И не терапевт. Я знаю, как убивать всякое, разрезать всякое и консервировать. Каким, по-твоему, образом это делает меня достаточно квалифицированным для принесения в мир новой жизни? – Тем не менее он избегал моего взгляда, и мне было очень трудно заставить себя посмотреть на него. Уортроп положил ногу на ногу и сцепил руки на колене, переплетя изящные пальцы. Были ли это руки, что первыми держали меня? Были ли это глаза, что первыми меня увидели и первыми увидел я? Я сам не знал почему, но голова от этой мысли у меня шла кругом.
– Почему вы сами мне не рассказали? – спросил я.
– Это не из тех вещей, что непринужденно всплывают в ходе беседы, – ответил он. – С чего такой растерянный вид, Уилл Генри? Я тоже родился в этом доме. К нему не прилагается – насколько я знаю – печать Каина.

 

Мы прохлаждались на пьяццетте до захода. Доктор выпил четыре эспрессо, последний – одним глотком, и когда он поднялся, все его тело, казалось, дрожало под одеждой. Он пошел прочь, не оглянувшись ни разу, предоставив мне спешить за ним, как могу, в цветущей толпе, которая шествовала мимо величественного собора Святого Марка на Пьяццетта деи Леончини. Там я потерял его в толчее, но тут же высмотрел снова – монстролог шагал на восток к каналу вдоль Калле де Каноника.
Он ненадолго остановился перед открытой дверью и стоял совершенно неподвижно – словно статуя в бархатных сумерках. Я услышал, как он бормочет: «Хотел бы я знать, а вдруг… Сколько же времени прошло?» Уортроп посмотрел на часы, захлопнул их и жестом велел мне следовать за ним внутрь.
Мы вошли в полутемную залу с низким потолком, уставленную деревянными столами (в основном незанятыми). В задней части залы помещалась небольшая сцена. Подмостки были пусты, за исключением придвинутого к стене древнего пианино. Доктор сел за столик поближе к сцене, под афишей танцевального зала, что каким-то образом умудрялась цепляться за крошащуюся лепнину на стене. Человек средних лет с лицом бассет-хаунда, в покрытом пятнами фартуке, спросил, что мы будем пить. Уортроп заказал еще кофе, свой пятый, на что официант ответил: «Не кофе. Вино. Вино или спритц». Монстролог вздохнул и заказал спритц. Тому предстояло остаться нетронутым; Уортроп не пил спиртного. Он спросил печального официанта, поет ли еще в клубе некто по имени Вероника Соранцо. «Si. Она поет», – ответил тот и канул в дверь справа от сцены.
Доктор устроился поудобнее на стуле, прислонил голову к стене и закрыл глаза.
– Доктор Уортроп?
– Да, Уилл Генри?
– Разве нам не пора уже назад на вокзал?
– Я жду.
– Ждете?
– Старого друга. По правде говоря, трех старых друзей.
Он открыл один глаз и снова закрыл.
– И первый из них только что прибыл.
Я повернулся на стуле и увидел исполинского человека с покатыми плечами, заполнившего собой весь дверной проем. На нем было мятое пальто, слишком плотное для теплой погоды, и потрепанная фетровая шляпа. Я узнал его не по волосам, большую часть которых прикрывала шляпа, а по глазам.
Я ахнул и моргнул, и он исчез.
– Рюрик! – прошептал я. – Он выследил нас досюда?
– Он следил за нами с тех пор, как мы вышли с вокзала. Он и его лысый товарищ, миниатюрный господин Плешец, шли за нами через всю Венецию. Пока мы днем угощались напитками на пьяццетте, они сидели на ступенях собора Святого Марка.
– Что же нам делать?
Глаза его оставались закрыты, лицо безмятежно. Ничто на всем свете не тревожило его.
– Ничего.
Что с ним случилось? Рюрик – настоящий зверь, кровавый бездушный хищник, сказал Аркрайт. Уортроп, должно быть, думал, что в этой пивнушке мы в безопасности, но мы не могли прятаться тут вечно.
– Вот два наших старых друга, – подытожил доктор, – Рюрик у парадного входа, следовательно, Плешец должен сторожить черный. – Он раскрыл глаза и выпрямился; кусочки штукатурки с крошащейся стены дождем просыпалось за спинкой его стула.
– А вот и третий! – Монстролог подался вперед, упершись руками в колени. Его глаза вспыхнули в трепещущем мерцании газовых рожков.
Человек в помятой белой сорочке и черном жилете возник из двери у сцены, слегка поклонился скудной аудитории и уселся за пианино. Он занес руки над клавишами, задержал их в воздухе для драматической паузы и затем обрушил вниз, пустившись в разухабистое переложение арии «Я, бродячий менестрель» из «Микадо». Инструмент был заметно расстроен, и играл пианист ужасно, но музыкантом он был очень сильным – в том смысле, что всем телом бросался в усилие по извлечению звука. Его ягодицы в ритм прыгали на шатком стульчике, в то время как он раскачивался в такт – человек-метроном, так что непонятно было, это он играет на пианино или пианино – на нем.
Внезапно, без какого бы то ни было перехода, пианист переключился на арию Виолетты из «Травиаты», и из двери появилась женщина в поблекшем красном платье; ее длинные темные волосы свободно струились по обнаженным плечам. Несмотря на толстый слой грима, это была изумительно прекрасная женщина, уже почти средних лет, предположил я, со сверкающими глазами цвета шоколада, что, как это часто бывает у многих итальянок, сулило и соблазн, и опасность. Не могу сказать, что ее голос был не менее прекрасен, чем внешность. По правде говоря, он вообще был не слишком хорош. Я покосился на монстролога, что внимал ей в полном восторге, и подивился, что это так зачаровало его: это никак не могло быть пение.
В конце песни Уортроп заколотил по столу, крича «Браво! Брависсимо!», в то время как остальные посетители вежливо похлопали и быстро вернулись к своим бутылкам. Женщина легко спрыгнула со сцены и с достоинством подплыла прямо к нам.
– Пеллинор! Милый, милый Пеллинор! – Она коснулась обеих его щек легким поцелуем. – Ciao, amore mio. Mi sei mancato tanto, – сказала она, провела рукой по его заросшей бакенбардами щеке и прибавила: – Но что это такое?
– Разве тебе не нравится? Мне кажется, так я выгляжу солидней. Вероника, это Уилл Генри, сын Джеймса и мое последнее acquisizione.
– Acquisizione! – Ее карие глаза плясали от восторга. – Ciao, Уилл Генри, come sta? Я хорошо знала твоего отца. E'molto triste. Molto triste! Но, Пеллинор, тут свободно? Lavoro o piacere? – спросил она, опускаясь на стул рядом с ним. В это время вернулся наш официант с докторским спритцем. Вероника щелкнула ему пальцами, и он ушел, появившись мгновение спустя с бокалом вина.
– Быть в Венеции – всегда удовольствие, – ответил монстролог. Он поднял свой бокал, но даже не пригубил.
Она вновь обратила на меня смеющиеся глаза и сказала:
– Вид farabutto, слова politico!
– Вероника говорит, что ей нравятся мои новые баки, – сообщил доктор в ответ на мое озадаченное выражение.
– Ты с ними выглядишь старым и усталым, – фыркнув, пояснила она.
– Может, дело не в бороде, – парировал Уортроп. – Может, я и правда старый и усталый.
– Усталый, si. Старый? Только не ты! Ты ни на день не постарел с тех пор, как мы расстались. Сколько лет прошло? Три года?
– Шесть, – ответил он.
– Нет! Так долго? Неудивительно тогда, что мне было так одиноко! – Она повернулась ко мне. – Ты мне расскажешь, что привело великого Пеллинора Уортропа в Венецию? Он в беде, не так ли? – И затем снова обратилась к доктору: – Кто на этот раз, Пеллинор? Немцы?
– Если уж на то прошло, русские.
Она пристально поглядела на него и расхохоталась.
– И британцы, – прибавил Уортроп, чуть повысив голос. – Хотя от этих я умудрился отделаться, по крайней мере на время.
– Сидоров? – спросила она.
Он пожал плечами:
– Возможно, где-то и был замешан.
– В таком случае, это деловой вопрос. Ты не навестить меня приехал.
– Синьорина Соранцо, как мог я проделать весь этот путь и не навестить вас? Для меня вы и есть Венеция.
Она сузила глаза; комплимент ей не понравился.
– Полагаю, можно сказать, что у меня некоторые неприятности, – поспешно продолжил Уортроп. – Проблема тут двойная. Первая часть весьма внушительна по размерам, тяжело вооружена и слоняется снаружи по Калле де Каноника. Вторая, я думаю, в переулке за нами. Он не особо крупный – но вот о его ноже такого уже не скажешь. Все это усугубляется тем, что мой поезд по расписанию отправляется через час.
– И что с того? – спросила Вероника. – Perché pensi di avere un problema? Убей их. – Она сказала это совершенно буднично, словно советовала лекарство от головной боли.
– Боюсь, это еще больше усугубило бы мою проблему. Мое дело и без того достаточно трудное, чтобы еще и бежать от закона.
Она дала ему пощечину. Монстролог не шелохнулся и нарочно не отвел взгляда.
– Bastardo, – сказала она. – Когда я вышла и увидела, что ты сидишь здесь, мое сердце, оно… Sono stupido, я должна была догадаться. Шесть лет я тебя не вижу. Не получаю от тебя ни единого письма. Пока наконец не решаю, что ты умер. По какой бы еще причине ты мог не приехать? Почему бы еще ты мог не писать? Ты ведь промышляешь смертью, думаю я; наверняка ты погиб!
– Я никогда не выдавал себя за то, чем не являюсь, – сухо ответил монстролог. – Я был очень честен с тобой, Вероника.
– Тайком скрываешься из Венеции, даже не простившись, ни записки, ничего, как тать в ночи. Это у тебя называется честным? – Она выпятила к нему подбородок. – Sei un cardardo, Пеллинор Уортроп. Ты не мужчина, ты трус.
– Спроси Уилла Генри. Так я со всеми прощаюсь, – сказал он.
– Я замужем, – объявила она вдруг. – За Бартоломео.
– Кто такой Бартоломео?
– Пианист.
Доктор не мог определиться, испытать ли ему облегчение – или чувствовать себя задетым.
– Вот как? Что ж, он кажется весьма… энергичным.
– Он здесь, – огрызнулась она.
– Как и я. Что вновь возвращает нас к моей проблеме.
– Точно! Il problema. Желаю русскому с ножом удачи – ему будет нелегко отыскать твое сердце!
Она театрально поднялась со стула, позволив ему поймать себя за запястье, прежде чем она успеет уйти. Монстролог притянул ее к себе и спешно зашептал ей на ухо. Вероника слушала со склоненной головой, неотрывно глядя на дверь. Сердце ее явно разрывалось. Единожды войдя в орбиту Уортропа, даже самые сильные сердца – а сильнее женских сердец нет – с трудом могут вырваться на свободу. Она ненавидела его и любила, питала к нему и томление, и отвращение, и проклинала себя за то, что вообще что-то чувствует. Ее любовь требовала спасти его, ее ненависть – погубить.
Самое жестокое в любви, сказал в свое время монстролог, это ее нерушимая цельность.

 

Вероника и Бартоломео жили прямо над ночным клубом, в тесной, скудно меблированной квартирке, которую певица старалась оживить свежими цветами, красочными покрывалами и репродукциями картин. На фасаде, выходившем на Калле де Каноника, имелся небольшой балкон. Балконные двери, когда мы вошли, были открыты; белые шторы колебались на ласковом ветру, и я слышал доносившиеся снизу звуки венецианской уличной жизни.
К нам присоединился Бартоломео в пропитанной потом манишке и с тем отвлеченным, не от мира сего взором, что свойственен всем художникам – и безумцам. Он обнял Уортропа, словно монстролог был его давно потерянным другом, и спросил, как тому понравилась его игра. Доктор ответил, что музыкант такого калибра заслуживает лучшего инструмента, и Бартоломео заключил его в объятия и запечатлел на щеке слюнявый поцелуй.
Монстролог объяснил наше затруднительное положение и то, как он планирует из него выйти. Бартоломео принял план с тем же энтузиазмом, с которым только что обнимал доктора, но заволновался, не станет ли разница в их росте проблемой.
– Мы погасим свет, – сказал Уортроп. – А Вероника встанет между вами и улицей. Это будет не лучшая маскировка, но она должна позволить нам выиграть необходимое время.
Доктор удалился в спальню, чтобы раздеться. Бартоломео разоблачился прямо там, где стоял, не переставая улыбаться. Возможно, его забавляло мое изумление при виде такой решительно невикторианской нескромности. Дверь спальни отворилась. Вошла Вероника с одеждой доктора в руках, нервно выговорила что-то мужу на итальянском, возвратилась в спальню и с грохотом захлопнула дверь. Бартоломео пожал плечами. и сказал мне:
– La signora è una tigre, ma lei è la mia tigre, – одежда монстролога была ему велика – Бартоломео был невелик ростом, – но с улицы, ночью, при слабом освещении… Я молился, чтобы Уортроп оказался прав.
Спустя еще несколько минут дверь спальни вновь открылась и показалась Вероника, а за ней – еще одна женщина; или, во всяком случае, женоподобное существо вроде тех, что мистер П. Т. Барнум нанимал в свой бродячий цирк. Это создание было облачено в вылинявшее красное платье, что еще несколько мгновений назад украшало куда более соблазнительные формы Вероники Соранцо. Бартоломео разразился хохотом при виде этой курьезной пародии на что бы то ни было женское: от поспешно накрашенного лица до голых докторских пяток, свисавших из туфель его жены.
– Как по мне, даме следует побриться, – поддразнил он.
– Времени нет, – серьезно ответил Уортроп. – Мне понадобится шляпа.
– Что-нибудь с позолотой, – предложил Бартоломео. – Чтобы подчеркнуть цвет глаз.
Он протянул доктору револьвер, который нашел в кармане сюртука.
– Отдайте Уиллу Генри; мне некуда его положить, – сказал монстролог.
– Если бы вы носили оружие поменьше, могли бы заткнуть его за подвязку.
– Мне нравится твой муж, – сообщил монстролог Веронике, пока та нахлобучивала ему на голову широкополую шляпу.
– Он идиот, – сказала она, и Бартоломео рассмеялся. – Видишь? Я его оскорбляю, а он смеется.
– Что и делает меня хорошим мужем, – заявил Бартоломео.
Вероника прошипела что-то сквозь зубы, схватила супруга за запястье и потащила его к балкону.
– Ты ничего не говоришь, понял? Стоишь у двери и пригибаешь голову, а со всей говорильней разберусь я.
– Я думал, ты что-то говорила насчет того, что понадобится актерское мастерство.
Она выглянула из-за штор на улицу под балконом.
– Не вижу этого человека, которого ты описываешь, Пеллинор.
– Он там, – заверил ее Уортроп, поправляя шляпу перед зеркалом.
Она высунулась было наружу, остановилась, обернулась и затем оставила своего мужа в мешковатой одежде – монстролога в миниатюре, – чтобы вновь подойти к доктору.
– Я никогда тебя больше не увижу, – сказала она.
– Ну, этого мы знать не можем.
Она покачала головой.
– Non si capisce. Ты такой же идиот, как он. Все мужчины идиоты. Я говорю, что никогда больше тебя не увижу. Никогда больше сюда не приезжай. Из-за тебя теперь всякий раз, когда я буду видеть своего мужа, я буду видеть того, кто не он.
Она поцеловала его: любовь. Потом она дала ему пощечину: ненависть. Бартоломео глядел на все это с улыбкой. Что ему было до того? Уортроп мог владеть ее сердцем, но он, Бартоломео, владел ей самой.
Они вышли на балкон. Голос Вероники, натренированный звучать в больших открытых пространствах, раскатился колокольным звоном:
– Как ты смеешь возвращаться сюда после всех этих лет! Я теперь замужем за Бартоломео. Я не могу уехать, Пеллинор. Я не могу уехать! Что это ты говоришь, Пеллинор Уортроп? Amore! Ты говоришь о любви? – она зло рассмеялась. – Я никогда не полюблю тебя, Пеллинор Уортроп! Я никогда больше не полюблю ни одного мужчину!
– Что ж, Уилл Генри, – мой наставник, он же наставница, вздохнул, – думаю, этого хватит; пора нам отправляться.

 

Мы вышли через парадный вход, рука Уортропа, словно защищая, лежала у меня на плече – (очень высокая и чересчур пышно одетая) гувернантка и ее подопечный, – и зашагали к каналу так быстро, как только позволяла шаткая из-за каблуков походка доктора. Уортроп держал голову склоненной, но я не мог устоять и выглядывал вокруг русского убийцу. Я заметил его праздно стоящим в арке на другой стороне улицы и притворяющимся, будто не слушает арию Вероники. Ее актерская игра была лишь самую чуточку лучше ее пения; тем не менее, судя по всему, это сработало. Рюрик не покинул своего поста.
В безопасности добравшись до Рио ди Палаццо, мы сели в гондолу, лодочник которой оказался образцом проницательности. Он никак не высказался и вообще почти не отреагировал на чрезвычайно некрасивую даму – или же чрезвычайно странного господина, – что взошла на борт его суденышка. Гондольер даже спросил, с совершенно невозмутимым лицом, не желают ли пассажиры послушать песню.
Звуки улицы померкли. Темная вода блистала как инкрустированные звездами небеса, когда мы почти бесшумно, разве что с легчайшим плеском ряби, проплывали под известняковым мостом, белым в сиянии четвертинки луны, как кость.
– Понте деи Соспири, – тихо сказал монстролог. – Мост Вздохов. Видишь решетки на окнах, Уилл Генри? Сквозь них узники в последний раз видели красоту Венеции. Говорят, что влюбленным будет благословение Божье, если они поцелуются под Понте деи Соспири.
– Si, синьор – синьорина… si. Так говорят, – признал слегка смущенный гондольер.
– Может, я ее тут и целовал, – сказал сам себе Пеллинор Уортроп – беглец и узник. – Не помню.

Часть двадцать девятая. «Я существовал и до тебя»

Охота на Безликого возобновилась, и теперь охотились на нас самих. Доктор лучше принял эту перемену фортуны, чем его юный подмастерье, который не мог перестать думать о холодном огне в глазах преследователя, таких схожих с глазами его наставника, о древнем, хищном пламени, непокорных отблесках первобытного пожарища. С каждой секундой, с каждой пройденной милей огонь во взгляде монстролога делался холодней и ярче. То, что двигало им, было старше его самого. Оно было старо как сама жизнь и столь же неумолимо, и выжгло его полностью. Уортроп был и хищником, и добычей.
– Как они нас нашли? – изумился я вслух, когда мы готовились ко сну.
– Думаю, они нас и не «теряли», – ответил он. – Они были в поезде с Кале или по крайней мере с Люцерна. И сошли за нами в Венеции, поскольку это была для них первая и лучшая возможность.
– Возможность сделать что?
– Поздороваться и поболтать о старых добрых временах. Ну право слово, Уилл Генри.
– Если они отпустили вас раньше, почему они хотят убить вас теперь?
– Они меня, как ты помнишь, не отпускали. Разве что бросить кого-то в сумасшедший дом в твоем понимании и есть «отпустить».
– Но зачем им убивать вас, если они думают, что вы не знаете, где магнификум?
– Затем же самым, зачем было убивать меня, когда они понятия не имели, что я знаю, а чего нет, – он улегся на полку и добавил: – У них был не один месяц на то, чтобы поразмыслить над моим фокусом в канализации – достаточно времени даже для такого туповатого человека, как Рюрик, чтобы прийти к заключению, что, возможно, я лгал. Или, может, они просто думают, что лучше бы мне умереть, – он сухо и коротко рассмеялся. – И они в этом не одиноки!
– Кто она, доктор Уортроп? Кто такая Вероника Соранцо?
– Кое-кто, о ком я не хочу говорить.
– Вы двое… – я не мог подобрать слова.
Он, видимо, смог, поскольку ответил:
– Да… и нет. Да и какая разница?
– Никакой.
– В таком случае с чего ты вдруг об этом заговорил? – раздраженно осведомился он, переворачиваясь на бок и суетливо дергая простыню.
– Я просто никогда не думал…
– Да? Что именно ты никогда не думал? Не заставляй меня гадать. Что у меня могла быть жизнь до того, как ты в ней появился? Я возник не с твоим выходом на сцену, Уилл Генри. Я существовал и до тебя, и довольно долго к тому же. Вероника Соранцо принадлежит тому, что было, а я стараюсь сосредоточиться на том, что есть, и том, что будет. А теперь, пожалуйста, дай мне передохнуть. Я должен подумать.

 

Когда я проснулся несколько часов спустя, то на мгновение подумал, что вновь лежу в своей маленькой мансарде на Харрингтон-лейн и отчаянные крики Уортропа призывают меня на помощь, вырвав из глубокого сна. Доктор опустил шторы, в тесном купе царила черная как смоль тьма, и я нашел его по звуку сдавленных рыданий. Я дотронулся до него, и он вздрогнул от прикосновения моей руки.
– Доктор Уортроп?
– Ничего страшного. Ничего. Просто сон, и все. Засыпай обратно.
– Вы уверены? – спросил я. На мой взгляд, на «ничего» это не походило. Никогда я еще не слышал в его голосе такого ужаса.
– Что, если он убил ее, Уилл Генри? – вскрикнул он. – Когда он раскрыл наш фарс, должен же он был встретиться с ней лицом к лицу, не думаешь? Да, да. Он наверняка был в ярости и выместил на ней свою злобу. О, что я наделал, Уилл Генри, что я наделал?
– Нам вернуться?
– Вернуться? Вернуться зачем? Похоронить ее? Ты вообще когда-нибудь слушаешь, что я говорю? Я принес ее в жертву вместо себя, Уилл Генри. Я убил ее!
– Вы этого не знаете, сэр. Вам неоткуда этого знать. – Его ужас был заразным. Я накинул одеяло на свои трясущиеся плечи. Внезапно купе стало очень холодным и очень тесным. Я не мог разглядеть лица монстролога; Уортроп был бестелесной тенью на темно-сером фоне.
– Не смотри мне в глаза, – лихорадочно пробормотал он. – Ибо я – василиск. Убоись моего касания, ибо я – Мидас уничтожения, – он поискал мою руку во тьме; чтобы утешиться, подумал я, но ошибся. Ему это нужно было, чтобы подкрепить свои слова. – Джеймс и Мэри, Эразм и Малахия, Джон и Мюриэл, Дэмиен и Томас и Джейкоб и Вероника, и те, чьи имена я забыл, и те, чьих имен я и не знал… – он нажал туда, где должен был быть мой палец. – И ты, Уилл Генри. Ты отдал себя в услужение ха-Машиту, разрушителю, ангелу смерти, которого создал Господь на первый день, тогда же, когда сказал: «Да будет свет». И когда я сойду на берег Кровавого Острова, чтобы водрузить флаг завоевателя, когда покорю вершину бездны и найду то, чего мы все и страшимся, и жаждем, когда обернусь взглянуть в лицо Безликому, чье лицо я увижу?
В темноте он поднял мою руку и прижал ее к своей щеке. Его лицо вспоминается мне сейчас блаженным, замершим в выражении богоподобного спокойствия, словно греческое изваяние древнего героя – быть может, Геракла – или бюст Цезаря Августа в музее Капитолини. Лицо живого Уортропа закаменело у меня в памяти, и глаза его, как у статуи, пусты, лишены деталей и зрения. То не огрех памяти – как хорошо я помню эти глаза! То милость, что я себе оказываю. И то мой дар ему – отпущение грехов слепотой.
* * *
Он умолк. Не думаю, что он сказал мне больше трех слов за все время пути от Венеции до Бриндизи. Лишь однажды доктор нарушил обет молчания: когда мы стояли в очереди за билетами в конторе P&O, чтобы забронировать койки в рейсе на Порт-Саид.
– Мы их опережаем на несколько часов, Уилл Генри. Если не случится никаких непредвиденных задержек, мы, скорее всего, прибудем в Аденский залив намного раньше, чем русские. Но там они могут нас нагнать. Я не знаю, сколько времени займет устроить нам рейс до Сокотры, – он поглядел вниз, на меня. – Если только ты не хочешь поехать обратно.
– Поехать обратно? – Я подумал, что у меня, должно быть, галлюцинации. Монстролог всерьез думал сдаться? То были столь необычные для него слова, что я подумал, уж не сошел ли он с ума – уж не опередил ли Аркрайт события, когда привез его в Хэнвелл.
– Я могу телеграфировать фон Хельрунгу, чтобы он встретил тебя в Лондоне.
– И бросить вас одного? Нет, доктор Уортроп.
Он печально покачал головой.
– Не думаю, что ты понимаешь, на что соглашаешься своим отказом.
– Это никогда меня не останавливало, – ответил я. – Только непонимание того, на что я соглашаюсь отказом.
Монстролог рассмеялся.

 

Первые несколько часов нашего средиземноморского плавания я боялся, что морская болезнь, мучившая меня в Атлантике, вернется, как неприятный родственник, неожиданно прибывший к обеду. Его общество вам ненавистно, но не принять его вы не можете. Монстролог запретил мне оставаться на нижних палубах, заявив, что атмосфера там насыщена угольной пылью и «смрадом четырех континентов», под которым, как я догадался, подразумевались остальные пассажиры. Он привел меня на бак и указал прямо вперед.
– Смотри на горизонт, Уилл Генри. Это единственный трюк, который помогает. Причем почти от любого недуга, если подумать.
– Доктор фон Хельрунг говорил, мне надо танцевать.
Доктор с серьезным видом кивнул.
– Танцы – тоже неплохая идея.
Он оперся о поручень. Зюйдовый ветер отбросил длинные темные волосы монстролога назад, превратил его сюртук в хлопающий семафорный флажок. Уортроп прикрыл глаза и поднял лицо к ветру.
– Еще не, еще не, – пробормотал он. Глянул сверху вниз на мое озадаченное лицо и объяснил: – Африка. Знаешь, ты можешь ее унюхать.
– Как она пахнет?
– Не могу объяснить. Это было бы как пытаться описать синий цвет человеку, слепому от рождения, – и затем, поскольку он был Пеллинором Уортропом, он попытался. – Старо. Африка пахнет… старо. Не старо в том смысле, как сгнившее или прокисшее, а в самом лучшем смысле слова – старо, потому что нам только еще предстоит сделать ее «новой». «Старо» означает мир такой, каким он был до того, как мы пересоздали его по образу своему и подобию, изрезали землю плугами и вырубили леса топорами, перекрыли реки плотинами и выбурили в земле гигантские дыры. Прежде, чем мы научились брать больше, чем нам нужно, прежде, чем мы освоили прямохождение. Настолько старо, что можно даже сказать, что Африка пахнет ново.
Он вновь повернулся к горизонту:
– Когда мне хуже всего, и я не могу заставить себя оторвать голову от подушки, и весь мир кажется черным, а сама жизнь – рассказом идиота, я думаю об Африке. И темный прибой отступает, будто в ужасе – у него нет ответа на Африку.
– Темный прибой?
Доктор резко тряхнул головой. Казалось, он досадует, что упомянул об этом.
– Мое название для вещи, которой не может быть названия, Уилл Генри. Или которую я слишком боюсь называть. Она и часть меня, в то же время – нет. Это похоже на прилив – отступает мягко, а возвращается с ревом. Однако оно непредсказуемо в отличие от приливов, хотя им, как и морем, правит луна… – Он грустно покачал гловой; монстролог не привык к невнятности. – В удачные дни я способен отогнать темный прилив. Но в худшие я им захвачен – он гонит меня. Я бы убежал от него, но он часть меня, так куда же мне бежать? О, не бери в голову. Невозможно точно выразить, что я имею в виду.
– Все в порядке, сэр. Думаю, я понимаю.
Я прикрыл глаза и подставил лицо горячему средиземноморскому ветру. Я страстно хотел узнать, как пахнет Африка.

 

Стоянка в Порт-Саиде, на северной конечной станции по Суэцкому каналу, должна была быть короткой – два часа на загрузку корабля углем, припасами и денежными переводами. Эта суматоха согнала большинство пассажиров на берег, в том числе и нас с доктором; хотя целью последнего было не столько сбежать, сколько устроить наше спасение.
Сперва мы заглянули на телеграф, где Уортроп отправил фон Хельрунгу следующее краткое послание:
«ПРИБЫЛИ ЕГИПЕТ ТЧК ДОЛЖНЫ ПРИБЫТЬ
АДЕН ДЕВЯТНАДЦАТОМУ ЧИСЛУ ЗПТ НЕМЕДЛЯ ТЧК ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ
ТУДА ЕСЛИ НОВОСТИ ТЧК»
И затем следующее, той, что спасла его в Венеции:
«СООБЩИ КОНТОРУ ВЛАСТЕЙ ПОРТА
АДЕН КОГДА ПОЛУЧИШЬ
ЭТО ТЧК ПЕЛЛИНОР ТЧК»
На телеграфной станции было жарко, душно и очень людно; в основном там толпились европейцы (телеграфист сам был немец), и большая их часть направлялась домой из Индии, получив свою долю экзотических земель и романтики дальних странствий. Мы вышли на улицу, где было не так душно и людно, но зато куда жарче: палило как из доменной печи, к чему я, выросший в Новой Англии, совершенно не привык. Чувство было такое, как будто легкие мои медленно раздавливают.
– Где твоя шляпа, Уилл Генри? – спросил доктор. – В Африке без шляпы вообще никуда нельзя ходить.
– Я оставил ее на пароходе, сэр, – задыхаясь, выговорил я.
– Тогда пошли, но надо поторопиться. Перед тем, как мы отбудем, я должен кое-кого повидать.
Он вел меня по череде узких, петляющих улочек и запутанным переулкам едва ли шире лесной тропинки, разве что деревья здесь были без ветвей и с тонкими стволами, а пыль под ногами дымилась и кипела.
Мы завернули за угол и очутились на открытом рынке, что называется «сук». На таком базаре, на котором можно найти практически все, что угодно – сладости и диковинки (я видел несколько человек, торговавших сушеными человечьими головами), алкоголь, табак, кофе и одежду – включая самые разные шляпы-канотье. Впрочем, отыскать такую, что не была бы мне велика по меньшей мере на три размера, мы не смогли. Кто-то сказал, что солнце, должно быть, засушило мне голову. Мне было все равно. Поля шляпы съезжали мне на брови, и вся она противно покачивалась при малейшем движении, но это была хоть какая-то защита от ненавистного солнца.
Покинув рынок, мы направили свои стопы в дымную кофейню, недалеко от доков. Завсегдатаи – все до одного мужчины – сидели небольшими группками, покуривая кальян – фруктовый табак через заполненные водой, изысканно украшенные трубки. Завидев моего наставника, хозяин бросился вперед, яростно хлопая в ладоши и крича: «Михос! Михос!» Он заключил доктора в медвежьи объятия, от которых у того затрещали ребра.
– Погляди-ка, что ветер принес из пустыни! Привет, привет тебе, мой старый друг! – вскричал хозяин на практически идеальном английском.
– Фадиль, приятно вновь тебя видеть, – тепло ответил Уортроп. – Как идут дела? Плохо?
– Еще хуже! Ужасно! Но дела всегда идут ужасно, поэтому я не жалуюсь. Но кто это прячется под большим белым зонтиком?
– Это Уилл Генри, – ответил монстролог.
– Генри! Сын Джеймса? А где Джеймс?
– Его нет.
– Нет?
– Умер, – вставил я.
– Умер! Ох, но это же ужасно! Ужасно! – На его болотно-карие глаза навернулись слезы. – Когда? Как? И ты его сын?
Я кивнул, и шляпа подпрыгнула на моей усохшей от солнца голове.
– И теперь ты на его месте. Очень высокая планка, маленький Уильям Генри. Воистину высокая!
– Да, – сказал Уортроп. – Фадиль, мой корабль отходит меньше, чем через час, и я должен кое-что…
– Ох, это ужасно! Ты зайдешь ко мне на обед, Михос; садись на следующий корабль. Соглашайся; ты ранишь мои чувства, если откажешься.
– В таком случае, боюсь, вынужден буду их ранить. Возможно, когда – или если – я вернусь…
– Если вернешься? Если? Что это значит, «если»?
Доктор огляделся в ароматном дыму. Посетители Фадиля, казалось, не замечали нашего присутствия. И все же…
– Я все объясню – наедине.

 

Мы последовали за ним в заднюю комнатку, нечто вроде миниатюрного игрального зала, где очень толстый человек играл в кости с двумя беспокойными, потеющими и явно переутомившимися бельгийцами. Они бросили на стол свое серебро, проследили, как выкатываются кости из деревянной коробочки толстяка, и потом – как их серебро исчезает. Уортроп неодобрительно заворчал; Фадиль отмахнулся от его возражений.
– Они из Бельгии, Михос; им на все плевать. Садись вот сюда в уголок, где до нас не донесутся вопли боли и страданий. Но это ужасно; о чем я только думал? Я принесу тебе чаю – у меня есть дарджилинг! – а Уильяму ласси.
– У меня правда нет времени на чай, Фадиль, – вежливо сказал мой наставник.
– Что? Нет времени на чай? У тебя, Михос? В таком случае, твои дела в Египте должны быть ужасны, как мои.
Монстролог кивнул:
– Практически во всех отношениях.
– Что на этот раз? Снова контрабандисты? Я говорил тебе, Михос: держись подальше от этого отребья.
– На сей раз дело в другом отребье, Фадиль. Охранка, тайная полиция царя.
– Русские? Но это же ужасно! Что ты сделал царю?
Уортроп улыбнулся:
– Скажем так: у нас с ним конфликт интересов.
– Ох, это не очень-то хорошо – для царя! Ха! – Он облокотился на стол; глаза его жадно сверкали. – Что может Фадиль сделать для своего доброго друга Михоса?
– Их двое, – отвечал доктор и описал Рюрика и Плешеца. – Мне удалось оторваться от них в Лондоне и Венеции, но они отстают от меня не больше, чем на несколько часов.
– И их судно остановится здесь: загрузиться углем и припасами, – Фадиль мрачно кивал. – Предоставь все мне, Михос. Эти двое встретили свой последний рассвет!
– Я не хочу, чтобы ты их убивал.
– Ты не хочешь, чтобы я их убивал?
– Убив их, ты только добавишь себе неприятностей. Не пройдет и недели, как Порт-Саид будет кишеть рюриками и плешецами.
Фадиль фыркнул и стукнул кулаком по открытой ладони – жест презрения у арабов.
– Пусть приезжают. Я русских не боюсь.
– Ты этих русских не видел. Они сыновья Сехмет-разрушительницы.
– А ты – Михос-лев, страж горизонта, а я Менту, бог войны! – Он перевел на меня сверкающие карие глаза. – А ты кто будешь, сын Джеймса Генри? Твой отец у нас был Анубис, взвешиватель людских сердец. Быть ли тебе его сыном Офоисом, открывающим путь к победе?
Уортроп проговорил:
– Что мне нужно, Фадиль, так это время. Две недели будет хорошо, месяц – еще лучше, четыре месяца – мечта. Можешь мне его дать?
– Если бы ты позволил мне их убить, я дал бы тебе вечность! Но да, у меня есть друзья в Порт-Саиде, а у них есть друзья в суде Тауфик-паши. Это можно устроить. Обойдется недешево, Михос.
– Фон Хельрунг переведет тебе столько, сколько понадобится, – монстролог посмотрел на часы. – И еще одна вещь, – быстро проговорил он. – Мы на пути в Аденский залив, и мне понадобится оттуда транспорт до пункта конечного назначения.
– А что за пункт конечного назначения?
– Не могу сказать.
– Что это такое – не можешь сказать? Это же я, Фадиль!
– Мне нужен кто-то, кто точно умеет держать язык за зубами и не боится слегка рискнуть. Быстрое судно также не помешало бы. Знаешь кого-нибудь такого в Адене?
– Я много кого знаю в Адене, но мало кому верю. Есть один, который не так плох. Быстрого судна у него нет, но он скажет, у кого оно есть… На что это ты такое охотишься, что интересует русского царя и не дает тебе довериться своему старому другу Фадилю? Что на этот раз за чудище?
– Я не знаю, – честно ответил доктор. – Но я намерен это выяснить – или умереть, пытаясь.

 

Фадиль настоял на том, чтобы проводить нас, и, казалось, все на людных улицах его знали. Всю дорогу от кофейни до сходен до нас доносились оклики: «Фадиль! Фадиль!» – и при каждом крике доктор дергался в сторону: он-то рассчитывал, что визита в Порт-Саид никто не заметит.
– Когда ты закончишь свое жуткое дело и завершится твоя охота на то – сам не знаешь что, ты вернешься и расскажешь все, что можно знать царю, но нельзя Фадилю! Мы попируем фасихом и кюфтой, и я представлю своих дочерей Уильяму – или лучше сказать, Офоису? Ха-ха!
Он сильно хлопнул меня по спине, украдкой огляделся и вытащил из кармана брюк некий небольшой предмет. Это был вырезанный из алебастра жук-скарабей, вделанный в ожерелье. Фадиль сунул амулет мне в руки, сказав:
– Это хепер, мой новый юный друг, времен Десятой династии. По-древнеегипетски его название значит «рождаться». Он принесет тебе удачу.
– И несколько лет в тюрьме, если власти нас с ним поймают, – сухо прибавил доктор.
– Я честно заполучил его, выиграл в «псы и шакалы» у очень пьяного венгерского виконта, что купил его у уличного мальчишки в Александрии. А теперь не оскорбляй меня отказом от моего подарка.
Он обнял Уортропа, увенчал медвежье объятие поцелуем – египетским знаком дружбы – и запечатал и на мне один, точно в губы. Мое изумление он нашел чрезвычайно смешным; его грубоватый хохот доносился до нас всю дорогу по сходням и до самого корабля.
– Не следовало тебе принимать это, – сказал Уортроп, имея в виду скарабея. – Теперь ты забрал его удачу.
Он грустно улыбнулся. В шутке, подумал я, была лишь доля шутки.

 

Французам понадобилось десять лет, чтобы построить Суэцкий канал, и на то, чтобы пересечь сотню его миль, казалось, требовалось столько же. Наш пароход полз по воде со скоростью, которую посрамила бы и улитка, и пейзаж, если можно было так его назвать, не предлагал ничего, на что можно было бы с приятностью отвлечься – пустыня налево, пустыня направо, а наверху – пылающее небо, до солнца только руку протяни. Единственным признаком жизни за бортом были мухи, чьи болезненные укусы терзали нас всякий раз, как мы выходили на палубу. Доктор заслышал, как я их кляну, и сообщил: «У древних эти мухи олицетворяли стойкость и ярость в битве. Воинам-победителям дарили их как символ доблести». Такая историческая сноска, возможно, была бы куда более занимательна в нашей гостиной на Харрингтон-лейн. В настоящий момент мухи символизировали скорее безумие, а не доблесть.
Кормили мух мы до заката, когда небо переменило свой цвет с голубого на желтый, затем на оранжевый, а затем на бархатистый индиго, и первые звезды нерешительно проклюнулись сквозь твердь небесную. Затем – быстрый поход вниз за ужином – быстрый, поскольку жар наверху ни в какое сравнение не шел с раскаленной печью, что представляла собой утроба парохода в пустыне, – и вновь на палубу, наслаждаться прохладным ночным воздухом. Вдоль канала не было поселений, на берегах не мерцали огни, нигде не слышалось ни звука и не виднелось ни признака цивилизации. Были лишь звезды, и вода, и безжизненная земля, которой нам было не разглядеть, и нос корабля, разрезавший мирную гладь беззвучно, как лодка Харона – тьму Стикса. Чувство ужаса охватило меня, головокружительное ощущение чуткого осознания каждого вдоха – и все же отрешенности от собственного тела. Я был словно живой призрак, тень, что уже отдала свой сребреник за переправу на тот свет. Я мог бы податься за утешением к человеку рядом со мной – как он подался ко мне и в поезде до Бриндизи, и несчетное число раз в прошлом, когда к нему подступал «темный прибой». Я мог бы повернуться к нему и сказать: «Доктор Уортроп, сэр, мне страшно».
Я не повернулся, ибо не отважился. Не его скверный нрав удержал меня от признания, не страх унижения или осуждения. К таким вещам я привык до скуки.
Нет, я придержал язык, потому что боялся, что он снова меня бросит.
Звезды наверху. Вода под нами. Безжизненная земля по обе стороны. И над невидимым горизонтом, чье приближение возвещал каждый удар наших сердец, то, чего мы оба жаждали и страшились – магнификум, Чудовище, вершина бездны.

Часть тридцатая. «Я приду за тобой»

По прибытии в пароходный порт Аденского залива нас ждали две телеграммы. Первая была из Нью-Йорка:
«ВСЕ ТИХО ТЧК ДЖОН БУЛЬ СПРАШИВАЛ НЕ
НАХОДИЛИ ЛИ МЫ ЕГО ПРОПАВШУЮ СОБАКУ ТЧК ВЕЛЕЛИ ЕМУ
СПРОСИТЬ ИВАНА ТЧК ЭМИЛИ ШЛЕТ СВОЮ
ЛЮБОВЬ ТЧК БОГ ПОМОЩЬ ТЧК А ТЧК Ф ТЧК Х ТЧК»
– Джон Буль? – спросил я.
– Англичане, – перевел монстролог. – «Пропавшая «собака» – это Аркрайт. «Иван» – русские. Фон Хельрунга, должно быть, навестила британская разведка, разыскивавшая своего отсутствующего шпиона, и он перевел стрелки на Охранку. Но кто такая Эмили и почему она шлет свою любовь? – Он потянул себя за нижнюю губу, обескураженный этой загадочной для него фразой.
– Эмили – миссис Бейтс, сэр, племянница доктора фон Хельрунга.
– Странно. С чего она шлет мне свою любовь? Я с ней даже не знаком.
– Я думаю, сэр… – я прочистил горло. – Я думаю, она шлет ее мне.
– Тебе! – Он покачал головой, словно сама эта мысль сбивала его с толку.
Вторая телеграмма была из Порт-Саида:
«НИ СЛЕДА СЫНОВЕЙ СЕХМЕТ ТЧК
БУДУ ДЕРЖАТЬ ДВЕРЬ ДЛЯ НИХ ОТКРЫТОЙ ТЧК
МЕНТУ ТЧК»
– Не этого я ждал, Уилл Генри, – признался Уортроп. – И я не знаю, радоваться или тревожиться.
– Может, они сдались.
Он покачал головой.
– Знавал я людей вроде Рюрика; он не из тех, кто сдается. Думаю, их могли отозвать в Санкт-Петербург или заменить после их провала в Венеции. Это логично. Или они проследовали другим маршрутом… или люди Фадиля их как-то пропустили… Что ж, нет смысла об этом беспокоиться. Будем проявлять бдительность и надеяться на лучшее.
Он попытался изобразить одобряющую улыбку. Получилась типичная Улыбка Уортропа: самую малость добрее гримасы. Его явно встревожили телеграмма из Порт-Саида, которую он получил, и телеграмма из Венеции, которую он не получил. Вероника Соранцо не ответила.
Мы вышли из телеграфной конторы. Было около десяти часов утра, но уже успела воцариться удушающая жара – почти девяносто градусов по Фаренгейту. (К полудню температура поднялась до сотни.) Набережная кипела жизнью – сомалийские носильщики и йеменские лоточники, британские колонисты и солдаты. Аденский залив контролировали британцы; он был важным перевалочным пунктом между Африкой и их территориями в Индии. Местные мальчишки, облаченные в тобы, традиционные туники с длинными рукавами, ждали с осликами вдоль берега, чтобы отвезти пассажиров в близлежащий городок Кратер. Или, если вы были менее стеснены в средствах, вы могли нанять гхарри – индийский однолошадный экипаж вроде американских дилижансов.
Доктор не выбрал ни ослика, ни гхарри, поскольку место нашего назначения было видно с верфи невооруженным глазом. Человек, которого рекомендовал Фадиль, обитал в Гранд-отель де л’Универс на Полумесяце Принца Уэльского (названном так в честь августейшего визита в 1874 году): улице, плавно изгибавшейся по кругу от моря к бесплодным серовато-коричневым холмам, нависавшим над побережьем. На вид прогулка казалась недолгой, но недолгих прогулок в пекле Аденского залива не бывает. По дороге мы миновали огромный угольный склад, где множество обнаженных по пояс мужчин, в основном сомалийцев, чьи торсы цвета эбенового дерева сияли, как обсидиан, грузили тяжелые мешки угля под нестройный звон бубнов. Порой кто-то выходил из ряда, чтобы покататься по почерневшим доскам: так угольная пыль впитывала его пот. Та пыль, что не покрывала рабочих или землю, висела над складом удушающим туманом. Сцена была адской – подобно видению чистилища, – но и прекрасной – в том, как суровый свет солнца прорезывал вращающийся клуб пыли, и сверкали, искрясь золотом, частицы угля покрупнее.
За моей спиной монстролог пробормотал: «Я верю, что я в аду, следовательно, я там». Он похлопывал себя конвертом по ляжке, пока шагал, попадая в такт музыкантам, бившим в бубны бедренными костями телят. В конверте содержалось рекомендательное письмо от Фадиля нашему аденскому контакту. Монстролог пришел в крайнее возбуждение, когда Фадиль упомянул имя этого человека.
– Я понятия не имел, что он вернулся в Йемен! – воскликнул он. – Я думал, он торгует оружием в Египте.
– Это у него не слишком хорошо пошло, – ответил Фадиль. – По правде говоря, пошло ужасно! Он говорит, царь Менелик обманул его, оставил ему только шесть тысяч франков за все труды. Он возвратился в Йемен – в Харад, для торговли кофе и слоновой костью. Хотя он часто ходит в рейсы до Кратера и обратно, и должен быть сейчас там. Если оно так, то я уверен, что ты найдешь его в Гранд-отель де л’Универс. Когда он в городе, он всегда у них останавливается.
– Искренне надеюсь, что ты прав, Фадиль, – ответил мой наставник. – Помимо того, что нам нужна его помощь в деле жизни и смерти, я получил бы от встречи с ним огромное личное удовлетворение.
Отель был длинным, низким строением с каменными арками, патио и решетчатыми ставнями на окнах – обычный архитектурный стиль для Индии и здешних мест. Мы вошли внутрь, где температура была ниже на жалких два-три градуса. По левую руку от нас располагался гостиничный магазин, где были выставлены экзотические товары: меха африканских и азиатских животных, бомбейские шелка, арабские мечи и кинжалы, – а также более приземленные вещи: съестные припасы, открытки и писчие принадлежности, пробковые шляпы от солнца и белые хлопковые костюмы – своего рода униформа колониста. Само лобби должно было выражать гордость его владельцев за империю: сплошь темное дерево и пышный бархат, – но жара и влажность покоробили дерево и проели дыры в бархате, словно предсказывая империи печальную судьбу.
– Я приехал к месье Артюру Рембо, – сообщил монстролог клерку, арабу, чья белая сорочка, возможно, и была в начале дня накрахмалена до хруста, но теперь поникла от жара, как пустынный цветок «царица ночи». – Он здесь?
– Месье Рембо – наш гость, – признал клерк. – Могу я сообщить ему, кто его спрашивает?
– Доктор Пеллинор Уортроп. У меня есть рекомендательное письмо…
Клерк протянул руку, но доктор не отдал ему письма. Он настаивал вручить его господину Рембо лично. Клерк пожал плечами – было слишком жарко, чтобы поднимать шум из-за чего бы то ни было, – и следом за маленьким мальчиком, которому он нас передал, мы с доктором вошли в столовую напротив сувенирной лавки. Комната продолжалась террасой с видом на океан; вдали был виден остров Флинт, большая голая скала, которую британцы во время частых вспышек холеры использовали как карантинный пункт.
За одним из столиков в одиночестве восседал стройный человек примерно одних лет с Уортропом. У него были темные, седеющие на висках и очень коротко подстриженные волосы. Облачен он был в неизбежный белый хлопковый костюм. Когда этот господин повернул к нам голову, я, как и все без исключения, сразу же поразился его глазам. Сперва я подумал было, что они серые, но потом увидел, что они бледно-бледно-голубые, цвета лунных камней – самоцветов, которые индусы звали «камнями сна», веря, что те приносят чудесные ночные видения. Взгляд его был прям и действовал на нервы, как и все остальное в Жане Николя Артюре Рембо.
– Да? – спросил он. Ничего приятного в этом «да» не было.
Доктор представился быстро и чуть ли не затаив дыхание – как худородный крестьянин, внезапно очутившийся в обществе королевских кровей. Он подал Рембо письмо Фадиля. Стоя, мы ждали, пока Рембо прочитает. Рекомендация была довольно краткой, но, как казалось мне, стоявшему на мучительной жаре в нескольких сотнях ярдов от дразнящего океана, нашему новому знакомому понадобилось на чтение немало времени. Рембо поднес к губам прозрачный кубок, полный жидкости цвета зеленых водорослей, и осторожно отпил.
– Фадиль, – мягко произнес он. – Я не видел Фадиля восемь лет или даже больше. Я удивлен, что он не умер. – Он поднял глаза, возможно, ожидая, что доктор сделает что-нибудь интересное: отпустит остроту, рассмеется шутке (если то была шутка), расскажет ему какие-нибудь новости о Фадиле. Доктор промолчал. Рембо щелкнул пальцами свободной руки в направлении стула, и мы с благодарностью присоединились к нему за столом. Он заказал еще порцию абсента мальчику-арабу, услужливо державшемуся поодаль, и спросил доктора, будет ли тот что-нибудь пить.
– Чаю было бы чудесно.
– А мальчику? – осведомился Рембо.
– Просто воды, пожалуйста, – прокаркал я. Горло у меня горело как огнем при каждой попытке насухую сглотнуть.
– Воде ты не обрадуешься, – предостерег меня Рембо. – Они клянутся, что кипятят ее, но… – он пожал плечами и заказал для меня имбирный эль.
– Месье Рембо, – начал Уортроп, подавшись вперед на стуле и уперевшись локтями в колени. – Должен сказать вам, что за удовольствие познакомиться с вами, сэр. Я занимался этим по-дилетантски в юности, и я…
– Занимались чем? Кофейным делом?
– Нет, я имел в виду…
– Потому что я занимаюсь кофейным делом, доктор Уортроп, это мой raison d’être. Я человек деловой.
– И я! – вскричал доктор, как если бы француз указал на еще одно сходство. – Вот чем для меня все и кончилось. Я тоже бросил поэзию, пусть ради совсем другого ремесла, несхожего с вашим.
– О? И что же это за совсем другое ремесло, доктор Уортроп?
– Я ученый.
Рембо как раз подносил стакан к губам. Он замер при слове «ученый» и медленно поставил бокал обратно на стол, не притронувшись к абсенту.
– Фадиль в своем письме не уточнил, что вы доктор в научном смысле слова. Я надеялся, что вы могли бы взглянуть на мою ногу; она меня беспокоит, а доктора Аденского гарнизона… Ну, они все – британцы до мозга костей, если позволите так выразиться.
Уортроп, что только что провел несколько месяцев под пристальным надзором британских до мозга костей докторов, сочувственно кивнул и сказал:
– Полностью понимаю, месье Рембо.
Вернулся мальчик с нашими напитками. Рембо одним глотком осушил остатки первого абсента – если то был первый; я подозревал, что нет – перед тем, как принять у мальчика новый, словно спешил поравняться с доктором, который даже еще не пригубил. Покажи мне того, кто не в силах управлять своими желаниями, сказал монстролог, и я покажу тебе живущего под смертным приговором.
Рембо отпил своего нового напитка, решил, что тот ему больше по вкусу, чем прошлый, и снова отпил. Его взор цвета лунного камня упал на мою руку.
– Что стряслось с твоим пальцем?
Я поглядел на доктора, который сказал:
– Несчастный случай.
– Видите? Вот мой «несчастный случай». – Рембо выставил запястье, демонстрируя ярко-красный, сморщенный кусок поврежденной плоти. – Выстрел дорогого друга. Тоже «несчастный случай». Мой дорогой друг в Европе. Я – в Аденском заливе. А рана моя – вот она.
– Думаю, моя любимая строчка – из «Озарений», – настойчиво произнес мой наставник. Его, казалось, что-то раздражает. – «И я осязал немного ее исполинского тела». Соседство «немного» и «исполинского»… просто чудесно!
– Я не обсуждаю свои стихи, доктор Уортроп.
– Правда? – доктор был ошарашен. – Но…
– Что… но? Что такое мои стихи? Rinçures – объедки, ядовитый осадок. Поэт мертв. Он умер много лет назад – утонул у Баб-эль-Мандеба, Врат Слез – и я отнес его тело в горы, к Башне Молчания, где оставил гнить, чтобы то немногое, что осталось от моей души, не было отравлено трупным ядом.
Он натянуто улыбнулся, весьма довольный собой. Поэты не умирают, подумал я. Они разве что проваливаются в финале.
– Так что за дело привело вас в Аден? – резко и требовательно спросил Рембо. – Я, как вы можете видеть, очень занятой человек.
Доктор, чье приподнятое настроение было растоптано пренебрежительным отношением Рембо – в кои-то веки игра шла не по правилам Уортропа! – объяснил, чего ради мы помешали Рембо отдать важный предполуденный долг абсенту.
– Простите, – перебил его Рембо, – но куда, вы сказали, вы хотите плыть?
– На Сокотру.
– На Сокотру! О, на Сокотру вам сейчас нельзя.
– Почему это мне нельзя?
– Ну почему же, можно, вот только это последнее место, куда вы захотите плыть.
– А это почему, месье Рембо, если я могу спросить? – Доктор нервно ждал ответа. Адена достигли слухи о магнификуме?
– Потому что пришли муссоны. Никто в здравом уме сейчас не попытается туда добраться. Вы должны подождать до октября.
– Октябрь! – Монстролог резко встряхнул головой, как бы пытаясь прочистить уши. – Это неприемлемо, месье Рембо.
Рембо пожал плечами.
– Я не властен над погодой, доктор Уортроп. Предъявляйте свои претензии Господу.
Конечно, монстролог, как и чудовище Рюрик, был не из тех, кто бы так легко сдался. Он давил на Рембо, умолял его, без малого угрожал ему. Рембо принимал это все с ошеломленным видом. Возможно, он думал: «Этот Уортроп, какой же типичный американец!» В конце концов, после еще пары абсентов поэт смягчился и сказал:
– Ну хорошо. Не в моих силах отговорить вас от самоубийства, как не в моих силах было бы отговорить вас писать стихи. Вот, – он нацарапал на обороте своей визитки адрес. – Отдайте это вознице гхарри; он будет знать, где это. Спросите месье Бардея. Расскажите ему то, что рассказали мне, и если он не прогонит вас взашей, то, может, вам и повезет.
Уортроп поблагодарил его, поднялся и сделал мне знак идти, но тут Рембо встал и спросил:
– Куда это вы пошли?
– К месье Бардею, – озадаченно ответил доктор.
– Но сейчас даже пол-одиннадцатого нет. Его еще не будет. Присаживайтесь. Вы не допили свой чай.
– Но ведь адрес – в Кратере, так? Пока я туда доберусь…
– Что ж, хорошо, но не ждите, что вернетесь скоро, – он поглядел на меня. – И не стоит вам брать с собой мальчика.
Уортроп напрягся и затем солгал – возможно, непреднамеренно, но все равно солгал.
– Я всегда беру с собой мальчика.
– Это скверная часть города. В Кратере есть люди, которые убьют его за одни только красивые ботинки – или вот за эту премилую курточку, очень модную, но для Адена не слишком удобную. Вам следует оставить его со мной.
– С вами? – Доктор это обдумывал; я был шокирован.
– Я хочу пойти с вами, сэр, – сказал я.
– Я бы не советовал, – предостерег Рембо. – Но какая мне разница? Делай, что хочешь.
– Доктор Уортроп… – начал я. И слабо закончил: – Пожалуйста, сэр.
– Рембо прав. Тебе лучше остаться здесь, – решил доктор. Он притянул меня к себе и прошептал: – Все будет хорошо, Уилл Генри. Я вернусь задолго до заката, а тебе будет безопаснее здесь, в отеле. Я понятия не имею, что найду в городе, и мы все еще не знаем, что случилось с Рюриком и Плешецем.
– Мне все равно. Я поклялся, что никогда больше вас не брошу, доктор Уортроп.
– Ну, ты и не бросаешь. Это я тебя бросаю. И месье Рембо был очень любезен, предложив присмотреть за тобой. – Он приподнял указательным пальцем мой подбородок и пристально поглядел мне в глаза. – Ты пришел за мной в Англии, Уилл Генри. Даю слово, что приду за тобой.
И с этими словами он ушел.

Часть тридцать первая. «Тебя бросили?»

Рембо заказал себе еще абсент, я себе – еще имбирный эль. Мы пили и потели. В воздухе не было ни ветерка, жара стояла ужасная. Пароходы швартовались к набережной и уходили в открытое море. Бубны рабочих нестройно и слабо звенели в мерцающем воздухе. Подошел мальчик и спросил, не желаем ли мы чего-нибудь на ланч. Рембо заказал миску салтаха и еще абсент. Я сказал, что не голоден. Мальчик ушел.
– Тебе надо есть, – констатировал Рембо, заговорив впервые с тех пор, как попрощался с доктором. – В этом климате не есть почти так же скверно, как не пить. Тебе нравится Аден?
Я ответил, что видел пока недостаточно, чтобы составить мнение – будь то положительное или отрицательное.
– Я его ненавижу, – сказал он. – Презираю и всегда презирал. Аден – просто-напросто кошмарная скала, на которой нет ни травинки, ни капли хорошей воды. Половина хранилищ в Кратере стоят пустые. Ты видел хранилища?
– Хранилища?
– Да, Тавильские водохранилища над Кратером, огромные цистерны для сбора воды – в высшей степени древние, глубокие и впечатляющие. Их построили еще при царе Соломоне, чтобы защищать город от затопления – во всяком случае, так считается. Британцы раскопали их, отчистили, очень британский поступок, но они все еще не защищают город от наводнений. Туземные дети летом ходят туда плавать и возвращаются с холерой. Они прохлаждаются, а потом умирают.
Он поглядел в сторону. Море было голубее его глаз. Глаза Лили были ближе к цвету моря, но у нее они казались красивее. Я удивился, с чего бы это Лили вдруг пришла мне на ум.
– Что там, на Сокотре? – спросил он.
Я почти проболтался: «Typhoeus magnificum», – и отпил теплого имбирного эля, чтобы потянуть время, отчаянно – насколько это было возможно на ужасающей жаре – пытаясь придумать ответ. Наконец я сказал единственное, что припомнил из лекции доктора в кэбе:
– Драконья кровь.
– «Драконья кровь»? Ты имеешь в виду дерево?
Я кивнул. Имбирный эль выдохся, но он оставался влагой, а во рту у меня пересохло.
– Доктор Уортроп – ботаник.
– Вот как?
– Именно так, – я постарался придать голосу твердость.
– А если он ботаник, ты тогда кто?
– Я его… Я младший ботаник.
– Вот как?
– Именно так.
– Хм-м. А я – поэт.
Мальчик вернулся с двумя мисками дымящегося рагу и тарелкой лепешек, именовавшихся «хамира», чтобы мы пользовались ими как своего рода съедобной ложкой, объяснил Рембо. Я поглядел на коричневую, маслянистую поверхность салтаха и извинился: у меня не было аппетита.
– Не извиняйся передо мной, – сказал Рембо, пожав плечами. Он принялся за рагу с мрачно стиснутыми зубами. Возможно, салтах он ненавидел так же, как ненавидел Аден.
– Если вы все здесь презираете, почему не уедете? – спросил я его.
– А куда мне податься?
– Не знаю. Куда-нибудь еще.
– Легко сказать. И какая в этом ирония. Такой образ мыслей меня сюда и завел!
Он оторвал кусок хамиры и взгрызся в него, чавкая с открытым ртом, словно желая причинить как можно больше страданий ничего не подозревающему плоду презираемой им земли.
– Младший ботаник, – сказал он. – Так вот что случилось с твоей рукой? Ты держался за ветку, а у него дрогнул топор?
Я отвел глаза: его взгляд действовал мне на нервы.
– Что-то в этом роде.
– «Что-то в этом роде». Это мне нравится! Думаю, позаимствую на тот случай, когда меня снова спросят, что у меня с запястьем. «Что-то в этом роде», – он с надеждой улыбнулся, ожидая, что я спрошу. Я не спросил, и он продолжил: – Случается. C’est la vie. Ну как, хочешь на них посмотреть?
– На что посмотреть?
– На хранилища! Я тебя туда отведу.
– Доктор ждет, что я буду тут.
– Доктор ждет, что ты будешь со мной. Если я уйду к хранилищам, ты не сможешь тут оставаться.
– Я уже видел цистерны.
– Таких цистерн ты не видел.
– И не хочу их видеть.
– Ты мне не доверяешь? Я тебя в них не столкну, обещаю. – Он отодвинул миску, промокнул губы кусочком хлеба и осушил последнюю порцию своего лаймово-зеленого напитка. Он встал.
– Пошли. Оно того стоит. Честное слово.
Он зашагал с террасы в столовую, ни разу не обернувшись, – еще один человек, уверенный, что остальные следуют за ним по умолчанию. Я глядел, как крачки ловят рыбу за самым прибоем и как корабли проходят мимо острова Флинт. Мне было слышно чье-то пение, женщины или, может быть, мальчика; слов я разобрать не мог. Если бы я исчез к его возвращению, доктор был бы недоволен – мягко говоря. Ярость в его глазах живо встала перед моим мысленным взором – и это напомнило мне о другом, о том, кто делил с ним это древнее, холодное пламя. Поэтому я прикончил свой имбирный эль и пошел искать месье Рембо.
Тот ждал на улице прямо у парадного входа. Перед отелем остановилась гхарри, и мы нырнули в экипаж, скрывшись от солнца, но все еще беззащитные перед жарой. Рембо сказал сомалийцу – вознице гхарри, куда мы едем, и мы погрохотали к набережной поверх съежившейся под днищем экипажа тени.
Дорога шла через рыбацкую деревушку из крытых соломой хижин, скучившихся вдоль берега, затем поворачивала в глубь материка и поднималась в гору. Перед нами маячил хаос голых скал и возвышавшихся как башни утесов: останки вулкана, катаклизм извержения коего и сотворил морской порт Аден – хотя на плод творения полуостров был похож меньше всего. Здесь не было ни деревьев, ни кустарников, ни цветов, ни какой бы то ни было жизни – если, конечно, не считать ослов, людей, падаль и дохлых крыс. Цветами Адена были серый и ржаво-красный – серые кости оскверненной земли; красная застывшая лава, что истекла из нее кровью.
Таков был Аден, земля крови и костей, выжженная в земле рана там, где кулак Господень обрушился вниз, бросив к небесам груды расколотого камня и сотворив горы, нависшие над разрушенным пейзажем: зловещим, безжизненным и лишенным всякого цвета, кроме серого цвета сломанных костей Геи и ржаво-красного – ее засохшей крови.
Кратер был самым древним и самым людным поселением полуострова. Кратером его (какой-то писатель, впрочем, предпочитал вариант «миска, выдолбленная Дьяволом») называли не просто так; это и в самом деле был кратер, пустая сердцевина потухшего вулкана, с трех сторон окруженная зубчатыми цепями гор. Британский гарнизон соседствовал здесь с многочисленным местным населением: арабами, персами, сомалийцами, евреями, малайзийцами и индонезийцами.
Понадобилось больше часа, чтобы пересечь старый арабский квартал города. Узкие улочки здесь были запружены осликами, запряженными в повозки, гхарри и пешими крестьянами – хотя не было и следа той давки и сутолоки, что привычна для Лондона или Нью-Йорка. В Кратере много деятельности – но мало движения, ибо днем, когда небо полнится солнцем точно над головой и исчезают тени, город заживо печется в выдолбленной для него миске. Строения были не менее однообразны, чем окружающий пейзаж, облупленные – даже новые, колониальной поры, – и скученные, будто гниющие на солнце раскрашенные тыквы.
Наша повозка проскакала по жаркой, пыльной улице, и та вдруг завершилась тупиком. Мы добрались до устья Вади Тавилы, Тавильской долины, где вулканические глыбы застывших лавы и пепла вздымали свои лысые головы высоко к безжалостным небесам. То был конец цивилизации и конец нашей поездки на гхарри; нам предстояло идти к цистернам пешком по каменным ступеням, что змеей вились по горной теснине. Наш возница сказал что-то Рембо по-французски; я расслышал слово «l’eau». Рембо покачал головой и пробормотал: «Nous serons bien. Merci».
– Видишь ли, в чем проблема, – выдохнул он через плечо, пока я шагал за ним вверх по лестнице. – Оглянись: внизу распростерт во всем своем бесплодном великолепии городок Кратер. В год в Адене выпадает не более трех дюймов осадков, но если уж тут льет – то как из ведра! Водохранилища соорудили, чтобы прекратить наводнения и чтобы дать британцам спустя тысячу лет чем заняться. Почти пришли… Вот за следующим поворотом…
Он ловко обошел выход застывшей лавы на поверхность, резко остановился и указал вниз. Мы стояли на краю огромной, конической формы дыры, выдолбленной в цельной скале, пятидесяти футов в диаметре и по меньшей мере столько же – в глубину, и ярко сиявшей на солнце.
– Ну, что скажешь? – спросил он. Лицо его блестело от пота, грудь сорочки пропотела насквозь, а щеки пылали не то от возбуждения, не то от напряжения.
– Это дыра.
– Нет, это очень большая дыра. И очень старая дыра. Видишь, она сверкает, как мрамор? Это, впрочем, не мрамор; это штукатурка.
– Она пересохла.
– Это пустыня.
– Я имею в виду, в ней нет воды.
– Это только одна из них. Тут на холмах их повсюду дюжины.
– Вы мне собираетесь все показывать?
Рембо ненадолго уставился на меня. В солнечном свете его глаза казались совершенно бесцветными.
– Хочешь посмотреть на мое любимое место в Адене? – спросил он.
– Оно в тени?
– Оно недалеко, около двухсот метров отсюда, и там может быть тень.
– Разве нам не стоит двинуться назад в отель? Доктор будет о нас беспокоиться.
– Почему?
– Потому что он ожидает найти нас там.
– Ты его боишься?
– Нет.
– Он тебя бьет?
– Нет. Никогда.
– Понимаю. Он только пальцы тебе отрезает.
– Я этого не говорил.
– Ты сказал что-то в этом роде.
– Думаю, я пойду обратно в отель, – сказал я, осторожно поворачиваясь; я не хотел оступиться и рухнуть в яму.
– Стой. Я обещаю, что это недалеко, и мы сможем передохнуть там перед тем, как спускаться обратно.
– Что это такое?
– Святое место.
Я подозрительно сузил глаза, и тогда пот капнул в них и мир слегка подтаял.
– Церковь?
– Я разве так сказал? Нет. Я сказал «святое место». Пошли, это рядом. Честное слово.

 

Мы взобрались еще на серию ступеней вверх – вдоль низкой каменной стены. Я посмотрел налево и увидел распростертый под нами Кратер – холмы выбеленных зданий в убийственном жару. У конца стены Рембо повернул направо, и мы продолжили взбираться по широкой земляной тропе, что круто поднималась к безоблачному небу. Скрип туфель по вулканической пыли, звук воздуха, то наполнявшего наши легкие, то покидавшего их – то были единственные звуки нашего трудного восхождения наверх, где конец тропы встречался с бледной, обескровленной синевой неба. Выйдя на гребень холма, мы очутились у подножия небольшого плато в пяти сотнях футов над потухшим кратером. Еще одна серия ступеней вела к вершине.
– Сколько еще идти? – спросил я Рембо.
– Почти пришли.
В ломтике тени под вырезанной в шестифутовой каменной стене аркой мы перевели дух после этого заключительного восхождения. Стена простиралась, насколько хватало глаз, по обе стороны: преграда, что окружала святое место солнца, скал и безмолвных каменных стражей высоко над уровнем моря.
Мы сидели, прислонившись спинами к прохладному камню. Рембо обнял худыми руками поднятые колени и мечтательно уставился вниз, на угнездившийся в проклятых кишках мертвого вулкана городок.
– Так что скажешь? – спросил он. – Лучший вид в Адене.
– Вы за этим меня сюда привели, показать вид? – огрызнулся я. Я устал карабкаться, перегрелся и ужасно хотел пить. Зачем я согласился с ним пойти? Надо было остаться в отеле.
– Нет, но я думал, тебе понравится, – сказал он. – Ты у входа в Tour du Silence, Башню Молчания, которую персы называют Дахмой. Это святое место, запретное для чужаков.
– Тогда зачем вы меня сюда привели?
– Показать, – медленно проговорил он, как если бы обращался к дурачку.
– Но мы же чужаки.
Он встал.
– Мне ничто не чуждо.
При Дахме не было ни часовых, ни стражей у входа, ни патрулей, обходивших территорию. Дахма не принадлежала миру живых; мы не имели права здесь находиться. Наше приближение к башне заметили только вороны, коршуны и несколько больших белых птиц, что без усилий парили на восходящих потоках раскаленного воздуха.
– Это орлы? – спросил я.
– Это белые канюки Йемена, – ответил Рембо.
Дахма находилась на дальнем конце предела, на самой высокой точке плато. То было простое строение – три массивных концентрических каменных круга, каждый в семь футов толщиной, и внутри самого маленького, внутреннего круга была вырыта яма, и все это было открыто небу.
– Вот место, куда зороастрийцы приносят своих мертвецов, – тихо сказал Рембо. – Нельзя их ни сжечь, так как это сделает огонь нечистым, ни похоронить, потому что это осквернит землю. Мертвецы – nasu, нечистые. Так что их несут сюда. Выкладывают на камни, мужчин – на внешнем кругу, женщин – на втором, детей – на последнем, самом ближнем к центру, и оставляют гнить. А когда их кости дочиста обдерут птицы и выбелит солнце, переносят останки в костницу внизу, пока ветер не перемелет их в горстку праха. Таково Дахманашини, зороастрийское погребение мертвых.
Он предложил провести меня внутрь, поглядеть.
– Там никого нет, а мертвецам все равно.
– Не думаю, что хочу их видеть.
– Не думаешь, что хочешь их видеть? Вот это мне интересно, то, как ты это сказал, как будто ты сам не уверен, определился ли.
– Я не хочу их видеть.
Внезапный бриз облобызал наши щеки. Тяжелый запах смерти не мог донестись туда, где мы стояли; он поднимался с выступов в двадцати футах над нашими головами, и его уносил тот же ветер, что целовал нас и нес на себе белых канюков, и коршунов, и ворон. Тени их мчались по непокрытому травой камню.
– Почему это ваше любимое место? – спросил я его.
– Потому что я странник, и после того, как я истоптал землю из края в край, сверху донизу, я пришел наконец в это место, туда, где дальше нет ничего. Я пришел к концу, и вот почему я и люблю это место, и презираю. Ничего не остается, когда ты приходишь к центру всего, лишь яма костей внутри внутреннего круга. Это – центр земли, месье Уилл Генри, и куда человеку идти после того, как он дошел до центра?

 

Я был уверен, что, когда мы прибудем назад в Гранд-отель де л’Универс, доктор будет нас ждать. Не меньше я был уверен и в том, что он будет в ярости оттого, что я ушел с французом и никому не сказал ни слова. Я злился на себя за то, что так поступил, и не мог понять, что же меня к этому вынудило. Было в Артюре Рембо нечто такое, что пробуждало дух безответственности, аморальное животное, то самое, что соглашается, когда цыган у шатра торопит нас «идти и увидеть».
Но когда около трех часов дня мы вернулись, монстролог нас не ждал. Клерк сообщил Рембо, что тоже не видел Уортропа. Мы сели за тот же столик на террасе (это, судя по всему, был любимый стол Рембо), где поэт-а-ныне-экспортер-кофе заказал еще абсент и устроился ожидать возвращения доктора.
– Видишь? Ты зря беспокоился, – сказал он.
– Он должен был уже вернуться, – возразил я.
– Сперва ты волнуешься, что он вернется, а затем волнуешься, что нет.
– Куда он поехал? – спросил я.
– В город, устроить ваше плавание на Сокотру. Ты что, не помнишь? Я пытался ему объяснить, что еще слишком рано. Бардей никогда там не появляется до пяти вечера или около того. Он создание ночное, как летучая мышь. Ты, кажется, нервничаешь. В чем дело? Он что, в какой-то беде?
– Вы сказали, что это нехороший район.
– Потому что хороших районов здесь нет, разве что гарнизон или английский квартал, но тогда это, в общем, английский квартал.
– Может, нам пойти его поискать?
– Мы только что вернулись, и мне только что принесли выпить.
– Вам не обязательно идти.
– Прошу прощения. Когда ты сказал «Может, нам пойти его поискать», я так понял, что ты имеешь в виду «Может, нам пойти его поискать». Ты волен делать, что пожелаешь. Я намерен сидеть здесь и допивать, а затем я поднимусь в свой номер и вздремну. Наша прогулка меня утомила.
Начался полуденный прилив. Подул приятный бриз с моря. Солнце соскользнуло за Шамсанские горы, и тени их протянулись над Кратером и поползли к нам. Рембо допил.
– Я собираюсь прилечь ненадолго, – сообщил он мне. – Что ты будешь делать?
– Останусь тут и буду ждать доктора.
– Если, когда я проснусь, он еще не вернется, мы пойдем в город его поискать.
Он оставил меня одного на террасе, с бризом и приближающимися тенями и вечным бряцанием бубнов вдали. Маленький арабский мальчик подошел забрать пустой бокал Рембо и спросил, не хочу ли я еще имбирного эля. Я заказал два и быстро выпил оба, один прямо за другим, и после этого все еще хотел пить, словно эта безжизненная земля высосала из моего тела всю влагу до последней капли.
Около пяти часов вечера дверь за моей спиной отворилась, и я обернулся, ожидая – зная – что это доктор.
Внутрь шагнули двое. Один был очень высок, с копной ярко-рыжих волос, второй – куда меньше и худее, а волос вовсе не имел. Рюрик уселся справа от меня; Плешец – слева.
– Ты не побежишь, – сказал Рюрик.
Я кивнул. Я не побежал бы.

Часть тридцать вторая. «Отдайте Уиллу Генри»

– Где Уортроп? – спросил он.
Этот вопрос немного меня успокоил. Он означал, что доктор все еще жив. Но долго ли мы с ним протянем? На краткий миг я удивился, как это они меня нашли, но затем решил, что бессмысленно об этом думать. «Как» не имело значения, а «зачем» – я уже знал. Так «если» или «когда»? Вот в чем был главный вопрос.
– Я не знаю, – ответил я.
Что-то острое прижалось к моему животу. Плешец склонился к мне, спрятав правую руку под стол. Когда он ухмыльнулся, я заметил, что у него не хватает переднего зуба.
– Я б мог прямо тут тебя выпотрошить, – сказал Плешец. – Думаешь, я этого не сделать?
– Вы остановиться в этом отеле? – спросил Рюрик.
– Нет. Да.
– Сейчас я объясню тебе правила, – терпеливо сказал Рюрик. – Правило раз: говорить правду. Правило два: говорить, только когда к тебе обращаться. Ты знать эти правила, да? Ты ребенок. Все дети знать эти правила.
Я кивнул:
– Да, сэр.
– Хороший мальчик. И очень вежливый мальчик. Мне это нравится. Теперь мы начинать сначала. Где Уортроп?
– Он пошел в город.
– Но он вернуться – за тобой.
– Да. Он вернется за мной.
– Когда он вернуться?
– Не знаю. Он не сказал.
Рюрик зарычал и поглядел на сообщника. Тот кивнул и отложил нож.
– Мы ждать его с тобой, – решил Рюрик. – Здесь, в теньке, хорошо. Приятный бриз, дохлой рыбой не пахнуть.
То было лучшее, на что я мог надеяться в почти что безнадежном положении. Быть может, Рембо проснется и вернется вниз. Я подумал насчет вскакивания из-за стола, прыжка через перила и шансов добежать до набережной так, чтобы Рюрик не прострелил мне затылок, но пришел к решению, что эти шансы чрезвычайно малы. Но если бы я не побежал, если бы я ничего не сделал, а Рембо не проснулся до того, как доктор вернется, Уортроп был обречен.
«Две двери. За одной – дама. За другой – тигр. Какую ему выбрать?»
Под моим взглядом крачка нырнула в прибой и взмыла вновь с блестящей рыбкой, бьющейся в клюве. Я посмотрел дальше – и увидел край мира, линию между морем и небом.
«Это неотъемлемая часть нашего дела, Уилл Генри. Рано или поздно тебе перестает везти».
Чайка сорвалась со своего берегового поста, ее длинная тень быстро промелькнула по выжженному солнцем песку. Я вспомнил тени канюков на голой скале в центре мира.
«Ничего не остается, когда ты приходишь к центру всего, лишь яма костей внутри внутреннего круга».
– Что такое? – спросил Рюрик. – Почему ты плачешь?
– Не я его жду, – признался я. – Он меня ждет, – солгал я.

 

Это – время мертвых. Время дахманашини.

 

В четырнадцатом часу второго дня недели мальчик умирает от холеры на руках матери. Слезы ее горьки; он ее единственный сын.
Дух его реет неподалеку, опечаленный ее слезами. Он обращается к ней, но она не отвечает.
Она держит его, пока тело не остынет, и затем кладет его на землю. Она кладет его на землю, ибо время пришло; злой дух приближается, чтобы занять его тело, и после того она больше его не коснется.
Новая молитва-гах начата. Он теперь nasu, нечист. Пришло время Нассесалар. Это шестнадцатый час второго дня.

 

– Я не понимаю, – сказал Рюрик. – Зачем ему встречаться с тобой там, наверху?
– Там он встречается с доктором Торрансом.
– Кто такой доктор Торранс?
– Друг доктора Уортропа. Он нам помогает.
– Помогает вам что?
– Найти путь на остров.
– Что за остров?
– Остров магнификума.
Рюрик задыхался. Подъем был крут, а он не привык к жаре.
– Для чего эти ямы? – удивился он вслух.
– Защищать город от затопления.
Пересохшие цистерны были затоплены глухими тенями; казалось, у них нет дна. Если вы упадете в такую, то, может, будете падать вечно.

 

Носильщики трупов забирают мальчика и обмывают его в Таро, моче белого быка. Они обряжают его в Судрех-Кусти, облачение мертвых. Только лицо его остается открыто. Он nasu, нечистый. Дух мальчика следит за ними и не понимает. Он не помнит, что это было его телом. Дух его вновь младенец; у него нет памяти. Теперь шестой час третьего дня.

 

– Долго еще? – спросил Плешец.
– Оно сразу за следующим подъемом, – ответил я.
– Лучше бы тебе не врать нам.
– Это то самое место, – сказал я.
– Если ты нам врешь, я тебя выпотрошу. Я выпущу тебе кишки и сброшу их с горы.
– Это то место, – повторил я.

 

Теперь час Гах-Сарны. Дастуры молятся над телом стихами Авесты, дабы укрепить его дух и помочь тому в пути. После молитв тело несут наверх – и в Дахму, где его выкладывают на камень. Теперь двенадцатый час третьего дня.

 

– Что-то не то, – сказал Рюрик. – Это место, оно же заброшено.
– Он велел мне прийти сюда.
– Помнишь правило раз?
– Он сказал, что будет здесь.
– Здесь, – повторил Плешец. – Но что это за «здесь»? Что это за место?
– Оно называется Дахмой, – ответил я.
Рюрик зажал себе рот ладонью.
– Что это за вонь?
Я решил, что Рюрик должен быть первым, потому что пистолет был у Рюрика. Я сунул руку в карман куртки.
«Отдайте Уиллу Генри; мне некуда его положить».
«Если бы вы носили оружие поменьше, могли бы заткнуть его за подвязку».
– Что-то тут не так, – сказал Плешец и обернулся к Рюрику. – Что-то не так.

 

Во внутреннем круге – мальчик, над ямой, в которой лежат сухие кости и прах. Теперь он назначен солнцу, и мухам, и птицам, что сперва выклюют его незрячие глаза. То первый час четвертого дня, над ямой, на вершине бездны.

 

Глаза Рюрика расширились, челюсть отвисла. Последнее, что он увидел перед тем, как пуля разорвала его мозг, не имело никакого смысла. Прожив жизнь чрезвычайно уверенным в себе человеком, он умер в чрезвычайном смятении.
Плешец бросился вперед; лезвие его ножа сверкнуло в свете последних угольев угасающего дня. Его выпад распорол мне рубашку на груди; острие ножа вонзилось в висевший у меня на шее подарок Фадиля, в скарабея на удачу; и я выстрелил в упор Плешецу в живот. Подельник рыжего рухнул к моим ногам лицом вниз. Я, шатаясь, отступал назад, пока не шлепнулся о белую стену башни, а затем колени мои подкосились, и я рухнул на каменную землю рядом с раненым, который еще не умер, но, истекая кровью, полз ко мне. Кровавый след, тянувшийся за его подергивающимися ногами, влажно сверкал на голых камнях.
Я поднял револьвер доктора на уровень его глаз. Я держал пистолет обеими руками, но все же не мог заставить его перестать трястись. Плешец остановился, перекатился на бок, зажал кровоточащий живот одной рукой и потянулся ко мне второй. Я не пошевелился. Он был nasu, нечист.
Я посмотрел мимо него: на море, заключенное в раму арочного прохода в стене, на линию, что складывалась там, где вода встречалась с небом. Мир был не круглый, понял я. Мир был плоский.
– Пожалуйста, – прошептал он. – Не надо.
В отличие от Рюрика, Плешец успел понять свою судьбу.

 

Дух мальчика приходит к Чинвато-Перету, мосту вздохов, соединяющему два мира. Там он встречает самого себя в облике прекрасной девы, свою Каинини-Кехерпу, что провожает его к Митре на суд за все, что он совершил и что оставил недовершенным.

 

Я оставил их там мухам, и птицам, и солнцу, и ветру. В молчании за стенами Tour du Silence я оставил их. Где безлицые мертвецы смотрели в небо, там я оставил их в центре мира.
Назад: Дневник 9. Das Ungeheuer[85]
Дальше: Дневник 10. Tυφωεύς