Часть двадцать пятая. «Его единственная надежда»
Якоб Рийс оказался коротышкой на подходе к среднему возрасту и просто-таки геометрическим этюдом. Все в нем, от маленьких ступней до большой головы, было прямоугольным; нарушали композицию только круглые очки, сквозь которые он теперь уставился на меня.
– Мне нужен доктор Абрам фон Хельрунг, – пророкотал он с сильным скандинавским акцентом.
– Да, сэр, мистер Рийс. Он ждет вас. Пожалуйста, сюда, сэр.
– А, Рийс! Отлично, отлично, вот вы и пришли. Благодарю вас! – Фон Хельрунг с чувством пожал гостю руку и быстро представил датчанина остальным охотникам. Конечно, они знали Рийса, хотя и только по его репутации. В течение десяти лет Рийс неустанно требовал социальных реформ, его призывы слышали, но практически игнорировали до 1890 года, когда он издал книгу «Как живет другая половина» – убийственное обличение, в словах и фотографиях, ужасной жизни в трущобах. Книга разоблачила всем известный грязный секрет нью-йоркских трущоб посреди Золотого века и потрясла самодовольное нутро всего города. Как и те, чью искалеченную жизнь он обессмертил своей работой, Рийс был иммигрантом, журналистом по профессии и держал корпункт «Нью-Йорк трибьюн» на улице Мюлберри, прямо напротив полицейского управления, где я только что вкусил – и до сих пор не оправился – специфического гостеприимства старшего инспектора Бернса.
Внимание Рийса тут же привлекли вырезки на стене.
– Блэквуд! – пробормотал он, читая подпись. – Элджернон Генри Блэквуд. А теперь мои редакторы говорят, чтобы я об этом писал. Знаете, что я им скажу? «Просите Блэквуда! Блэквуд все знает!» Вот что я им скажу.
Фон Хельрунг спокойно улыбнулся, дружески положил руку на плечо гостя и обернулся к остальным:
– Я полностью посвятил мистера Рийса в нашу маленькую проблему. Он знает все, что знаете вы, и ему можно полностью доверять.
Рийс хрюкнул.
– Ну, я не очень-то верю в эту вашу монстрологию. Похоже на то, что взрослые мужчины нашли себе предлог, чтобы вести себя как мальчишки, которые охотятся в лесу за лягушками. Но это последнее дело меня очень взволновало. – Он кивнул на карту. – Предположение фон Хельрунга имеет смысл независимо от того, что за всем этим стоит – человек или чудовище. Я сделаю все, что смогу, но не совсем понимаю, что это будет. Что мне надо сделать?
– Нам нужен человек, который знает эту территорию, – объяснил фон Хельрунг. – Знает лучше, чем кто-либо, даже лучше, чем то, за чем мы охотимся. Вы знаете эти места. Вы годами ходили там по всем закоулкам; мы – нет. Вы бывали в их домах, церквях и синагогах, барах, дешевых пивных и опиумных притонах. Они не станут разговаривать с нами – или с полицией, – а с вами станут. Они вам доверяют. И именно это доверие спасет их от чудовища.
Рийс какое-то время молча смотрел на него. Потом посмотрел на других монстрологов, которые серьезно закивали. Мне было показалось, что он готов расхохотаться. Но нет. Он снова повернулся к фон Хельрунгу и сказал.:
– Когда мы начинаем?
– Нам надо подождать до завтра. Хотя у меня сердце разрывается за тех, кто наверняка погибнет этой ночью, было бы глупо начинать охоту прямо сейчас. Мы должны напасть при свете дня, потому что ночь принадлежит чудовищу.
Я вернулся наверх, когда охотники – или заговорщики, смотря по тому, как судить, – разошлись до утра. Я тихо крался мимо комнаты доктора, чтобы не разбудить его и чтобы мне не пришлось отвечать на его вопросы – я бы не хотел этого делать без крайней необходимости. Час был поздний, и я так устал, как не уставал никогда – даже во время нескончаемого похода через пустыню. Однако моя мольба о мирной ночи наедине только с пуховой подушкой и перьевым матрацем была отклонена. Он позвал меня в тот момент, когда я проходил мимо его двери.
– Вы меня звали, сэр? – спросил я, совершенно обдуманно заступив в комнату только одной ногой, а другую оставив в коридоре.
– Мне показалось, что я слышу голоса внизу.
Я наклонил голову, притворяясь, что прислушиваюсь.
– Я ничего не слышу, сэр.
– Не сейчас, Уилл Генри. Раньше. Почему ты так со мной обращаешься? Я ведь не совсем слабоумный, знаешь ли.
– Нет, сэр. Я не сообразил. Извините.
– Ах, оставь. Заходи сюда и закрой дверь… Теперь расскажи, чем занимался фон Хельрунг, пока я оказался, как в ловушке, в этой комнате, стены которой, между прочим, все сжимаются и сжимаются.
Я все ему рассказал. Он слушал, ничего не комментируя и не задавая вопросов, пока я не изложил заключительных слов фон Хельрунга:
«Мы молимся за мертвых, но несем ответственность перед живыми. Мы ему не ровня – как и любой смертный, – но со смелостью и стойкостью жизнь может победить смерть, и все потери, все нестерпимые страдания не будут напрасными. Мы не можем принести Джону мир. Он вне мира, он вне всякого искупления. Помните об этом, когда настанет час испытания! Оно не знает ничего, кроме голода. Но мы знаем больше. Им движет только голод. Но нами движет нечто большее. Мы больше того, что отражается в Желтом Глазе. Всегда помните это! Наступают часы, когда мы можем подвергнуться искушению. Может случиться так, что мы позавидуем мертвым, потому что их страдания позади, а наши, как у Иуды в аду, продолжаются и продолжаются. И если оно вас возьмет, если оно позовет вас порывом сильного ветра, не отчаивайтесь. Не поддавайтесь страху, как Джон. Его судьба – это расплата за страх! Имейте к нему жалость, когда будете вырывать его сердце. Ведь это не что иное, как руины божьего храма, заброшенные и покинутые, это последнее бренное эхо адамова греха».
Монстролог устало сказал:
– Ну, что ж. Он изумительно последователен в своем безумии. «Руины божьего храма»! Граво меня не удивляет – он всегда был мелким подхалимом. Фон Хельрунг мог бы ему сказать, что солнце всходит на западе или что на волосах в его носу живут, как обезьяны, маленькие человечки, и Граво ему бы поверил или сказал, что поверил. С Доброджану тоже понятно. Они с фон Хельрунгом вместе грызли гранит монстрологии и очень близки. А вот Торранс меня немного озадачивает. Я всегда считал его уравновешенным и хорошим ученым – когда он не волочился за юбками. Но он одно время обучался у фон Хельрунга и, может быть, решил истолковать сомнение в пользу своего старого наставника. Но вот присутствие Пельта меня поражает. Ведь это не кто иной, как Пельт первым предупредил меня о смехотворном предложении фон Хельрунга.
Он вздохнул.
– Ладно, там будет видно – не так ли, Уилл Генри? Во всяком случае, Боже, благослови Генри Блэквуда! Напомни, чтобы я поблагодарил его, когда все это закончится. Я еще задолжал ему рассказ о нашем путешествии в пустыню.
– Вы присоединитесь к ним в этой охоте? – спросил я.
– А какой у меня выбор? Я теперь его единственная надежда. Если его найдет полиция, я не уверен, что они захотят оставить его в живых до суда. Если фон Хельрунг… Он ведь ясно выразил, что он намерен сделать, не так ли? Надеюсь, от тебя не ускользнула парадоксальность ситуации.
Нет, заверил я его. Не ускользнула.
Я медленно шел в свою комнату и размышлял, что за человек этот монстролог, который видел свою миссию в том, чтобы спасти своего друга, а не наказать по справедливости жестокого убийцу, который зверски расправился («надругался», как он выразился) над его любимой. Ах, человеческое сердце темнее самой темной ямы, в нем больше запутанных ходов и непонятных поворотов, чем в Монструмариуме! Чем больше я о нем узнавал, тем меньше знал. Чем больше я знал, тем меньше понимал.
Открыв дверь в свою комнату, я обмер, потому что на кровати сидела Лили Бейтс, одетая в розовый халат. Рядом с ней лежала открытая книга.
– Извини. – Я попятился из комнаты.
– Куда ты собрался? – требовательно спросила она.
– Я не туда попал…
– Не глупи. Это твоя комната. Сегодня ты будешь спать со мной. – Она погладила одеяло рядом с собой. – Если только не испугаешься, – поддразнила она меня.
– Я не боюсь, – сказал я со всей твердостью, на какую был способен. – Просто я привык спать один.
– Я тоже, но ты мой гость. Во всяком случае, ты гость моего дяди, а значит, в каком-то смысле и мой гость. Я обещаю, что я не храплю и не кусаюсь, только немножко пускаю слюни. – Она весело улыбнулась и снова погладила одеяло. – Ты ведь хочешь быть поближе к комнате доктора на случай, если ты ему понадобишься?
Этот аргумент мне было трудно опровергнуть, и я на секунду подумал, не вернуться ли к нему и попроситься поспать в его кровати. Но тогда пришлось бы объяснить почему, а цена ответа на этот вопрос была бы очень высока. Он бы говорил безумолчно и вообще не дал мне спать. Я со вздохом заставил себя подойти к кровати и сел на самый краешек.
– Ты не сел, – указала она.
– Сел.
– Ты едва сел.
– Едва сел – это все равно сел.
– И как же ты собираешься при этом спать? И ты даже не надел ночную рубашку.
– Я буду спать одетым. На случай непредвиденной ситуации.
– Какой непредвиденной ситуации?
– Такой непредвиденной ситуации, когда нельзя быть одетым в ночную рубашку.
– Ты можешь свернуться на ковре и спать у меня в ногах, как верная собака.
– Но я не собака.
– Но ты очень верный, как собака.
Я беззвучно застонал. Какого бога я обидел, что вынужден такое терпеть?
– Думаю, когда-нибудь ты станешь хорошим мужем, Уильям Генри, – решила она. – Для женщины, которая любит, чтобы мужья были робкими, но верными. Ты совсем не такой, за какого я выйду замуж. Мой муж будет храбрым и очень сильным и высоким, и он будет музыкальным. Он будет писать стихи и будет умнее, чем мой дядя и даже твой доктор. Он будет умнее, чем мистер Томас Альва Эдисон.
– Как жаль, что у него уже есть жена.
– Ты шутишь, но разве ты никогда не задумывался, на каком человеке ты женишься?
– Мне двенадцать лет.
– А мне тринадцать, почти четырнадцать. При чем здесь возраст? Джульетта нашла своего Ромео, когда она была в моем возрасте.
– И посмотри, что с ней случилось.
– Да, ты в самом деле его ученик. Ты что, не веришь в любовь?
– Я недостаточно о ней знаю, чтобы верить или не верить.
Она перекатилась через кровать, и ее лицо оказалось совсем рядом с моим. Я не смел повернуться к ней.
– Что бы ты сделал, если бы я сейчас, прямо сейчас тебя поцеловала?
В ответ я только покачал головой.
– Думаю, ты бы упал в обморок. Ты ведь никогда не целовался с девушкой?
– Нет.
– Может, проверим мою гипотезу?
– Я бы не стал.
– Почему нет? – Я чувствовал на своей щеке ее теплое дыхание. – Разве ты не готовишься в ученые?
– Я бы предпочел, чтобы Смертельный Монгольский Червь разжижил мою плоть.
Мне не следовало этого говорить. Думаю, до того момента она не вспоминала о черве. Не успел я запротестовать, как она стянула повязку и открыла мою рану. Я замер, чувствуя, как ее дыхание приближается к ране.
– По-моему, я никогда не видела такой большой коросты, – прошептала она. Она прикоснулась там кончиком пальца. – Больно?
– Нет. Да.
– Так да или нет?
Я не ответил. Я дрожал. Мне было очень тепло, но я дрожал.
Матрац мягко скрипнул Пружины сжались под ее весом, наклонив меня к ней. Ее влажные губы прижались к моей поврежденной плоти.
– Ну, вот. Вот тебя и поцеловали.
Я скоро обнаружил, что Лиллиан Трамбл Бейтс, помимо всего прочего, была еще и страшной лгуньей. Хотя она не кусалась и только немножко пускала слюни, она жутко храпела. К часу ночи я уже всерьез подумывал о том, чтобы приглушить звук, положив ей на лицо подушку.
Между тем я был рад, что остался одетым. Ночью в комнате стало очень холодно; у меня онемел кончик носа. Думаю, Лилли тоже замерзла, потому что она во сне повернулась и прижалась ко мне. Это одновременно и смущало, и было приятно.
«Мы больше того, что отражается в Желтом Глазе», – говорил фон Хельрунг.
Со свернувшейся рядом Лили я смотрел на золотой луч света от уличного фонаря внизу. Я встал к нему. Я вошел в него. Ничего не осталось, кроме золотого света.
Потом я услышал в вышине ветер. И больше не было ничего. Я слышал ветер, но не чувствовал его. Я бестелесно парил в золотом свете.
В вое ветра звучал голос. Он был прекрасен. Он звал меня по имени. Голос был в ветре, и ветер был в голосе, и они были одним целым. Ветер и голос были одним целым.
В пустой комнате сидит моя мама и расчесывает волосы. Я с ней, а она одна. Она сидит лицом от меня. Ее обнаженные руки кажутся золотыми в этом свете. Меня зовет не ее голос. Это голос ветра.
У ветра есть течение, как у реки, бегущей к морю.
Оно тянет меня к ней. Я не борюсь с течением ветра. Я хочу быть с ней в пустой комнате с золотым светом.
Теперь мама поворачивается ко мне. У нее нет глаз. С ее лица содрана кожа. Ее пустые глазницы как черные дыры, которые засасывают золотой свет, и он не может из них вырваться. Спасения нет.
Сильный ветер завывает. Нет разницы между ветром и моим именем, и у моего имени нет начала и нет конца.
Я проваливаюсь в темную яму глаз моей мамы.
Из ниоткуда протянулась рука, схватила меня за воротник и оттащила назад от открытого окна. Я боролся со своим спасителем, но он обхватил меня длинными руками, и теперь я слышал его голос – не голос ветра, – зовущий меня по имени:
– Уилл Генри! Уилл Генри…
Доктор тихо бормотал, пока я пытался высвободиться, беспомощно колотя ногами по гладким половицам, пытаясь ответить ветру, который вздыхал, обдавая холодом наши лица. Я слышал, как Лили снова и снова визгливо и истерично спрашивала: «Что это? Что это?» А потом я увидел, как рядом со мной встал на колени доктор фон Хельрунг и поднес к моему лицу лампу. Он говорил доктору:
– Nein, nein, не по имени, Пеллинор. Не называйте его имя! – Он легко шлепнул меня по щеке. – Смотри на меня! – закричал он. – Слушай меня! Меня! Это ушло, пропало!
Он был прав; это пропало. И я заплакал, потому что без него почувствовал себя опустошенным. Меня переполнял стыд, я был растоптан. Я должен был ответить. Ветер хотел меня, и я хотел ветра.
– Пожалуйста, Пеллинор, пожалуйста, – уговаривал фон Хельрунг доктора. Уортроп ослабил хватку, и старик притянул меня к себе. Он одной рукой обхватил меня за плечи и большой ладонью прижал мое ухо к своей груди; я слышал биение его сердца. Как и у ветра, на котором летело мое имя, глубоко, в тайных закоулках наших сердец струится непреодолимое течение, «пока нас не разбудят человеческие голоса и мы не утонем».
– Сон, – сказал монстролог. – Галлюцинация, порожденная ядом хорхоя и жестокой физической и психологической травмами.
– Это моя вина, – простонал фон Хельрунг. – Я должен был загородить окно.
– По всей вероятности, он бы не разбился при падении.
– Он бы не упал, mein Freund. О, если бы нужно было бояться только этого! Оно пришло за ним. За ним! Этого не должно быть. Мы не можем этого позволить, Пеллинор. Его надо немедленно отослать…
– Не будьте смешным, – отрезал доктор.
– Первым поездом в Бостон.
– Уилл Генри никуда не поедет.
– Если он останется, то будет в серьезной опасности.
– А если уедет, то опасность будет еще серьезнее, фон Хельрунг. Я – это все, что есть у мальчика, а я никуда не уезжаю.
– Пожалуйста, не отсылайте меня, сэр, – прошептал я. У меня страшно болело горло, как будто я перед этим кричал изо всех сил.
– Я понимаю, Пеллинор, но вы должны понять, что оно не остановится. Оно не может остановиться. Оно будет звать, пока не найдет его – или пока он не найдет, потому что оно его себе подчинило. Как подчинило других – Ларуза, Хока, Скалу, Бартоломью – и Мюриэл, Пеллинор. Подумайте о Мюриэл! Хотите ли вы, чтобы его постигла та же судьба? Будете ли вы в своем упрямстве безучастно ждать, пока оно заберет и Уилла?
– У меня истощается терпение слушать это безрассудство. Уилла Генри ничто не «звало». У Уилла Генри был кошмарный сон, абсолютно объяснимый и даже предсказуемый, если учесть все случившееся за последние двадцать четыре часа.
Фон Хельрунг в смятении выбросил перед собой руки.
– Глаза, которые не видят! Уши, которые не слышат! Увы! Я думал, что лучше обучил вас, Пеллинор Уортроп! Ладно, отбросьте это. Отбросьте все это! Значит, Джон не умер – он не аутико. Он псих, и его влекут к убийству демонические силы, встреченные в пустыне. Он все же чудовище, но чудовище человеческих пропорций. Если им движет не голод, то что? Почему он забрал Мюриэл и почему сейчас пытается забрать Уилла Генри? Что между ними общего, Пеллинор? Есть ли что-то одно, что их объединяет? Пожалуйста, ради всего святого, признайте хотя бы это. Называйте это как хотите. Называйте бредом. Называйте безумием. Но в этом безумии есть метод. Вы знаете, что это правда.
– Я не совершу одну и ту же ошибку дважды, Meister Абрам. Уилл Генри будет со мной в безопасности.
Часть двадцать шестая. «Он не очень отличается»
Лилли уехала на следующее утро. Хотя она и была потрясена странными и волнующими событиями минувшей ночи, она была прекрасно осведомлена о предстоящей охоте за остатками доктора Джона Чанлера и была очень недовольна тем, что ее отстранили от погони. Ее огорчение усугублялось тем фактом, что меня в моем, как она выразилась, «плачевном состоянии» сделали полноценным участником предприятия.
– Это потому, что я девушка, – сказала она с надутым видом. – Посмотри! – Она вытянула указательный палец и быстро согнула перед моим носом. – Он может нажать на спусковой крючок так же хорошо, как и твой, Уильям Генри, даже лучше и, наверное, быстрее. И я бы не испугалась; я бы подошла прямо к нему и вышибла ему мозги. Мне неважно, в какое чудовище-людоеда он превратился.
Я с ней не спорил. На самом деле я был полностью согласен, что она была способна подойти к чему угодно и выбить ему мозги. Совершенно определенно, у нее было сердце монстролога – вот только досталось оно девочке.
– Вот увидишь, – пообещала она, – однажды я это сделаю. Вы не сможете вечно нас угнетать, как бы вы ни старались. Когда-нибудь мы получим право голоса, и тогда увидим, что станет с вами, напыщенными мужчинами. Мы сделаем женщину президентом! Вот увидишь.
Потом, с молниеносной скоростью Смертельного Монгольского Червя, Лили Бейтс схватила меня за плечи и влажно поцеловала в щеку.
– Это на удачу, – сказала она. – И на прощание. Может, я больше никогда тебя не увижу, Уилл.
Вскоре после этого прибыла первая пара охотников, опытный Доброджану и молодой Торранс, за ними, с разрывом в несколько минут, пришел Пельт; на его висящих усах блестели снежинки. Погода ухудшается, сказал он, и Доброджану с ним согласился, сославшись на боль в коленях как на безошибочное предвестие. Последним прибыл Граво. Не мог поймать извозчика, объяснил он, отряхивая крошки с груди.
Его лицо осветилось при виде Уортропа, который поморщился, когда Граво его обнял. Доктор уклонился от традиционного приветственного поцелуя в обе щеки. Несмотря на компресс накануне, челюсть Уортропа была жутко раздута.
– Не так плохо, – оценил француз деформированное лицо моего хозяина. – По-моему, стало лучше. Что говорит врач? Вы сможете к нам присоединиться, да?
– Я ведь здесь, не так ли? – раздраженно ответил Уортроп.
У Граво затуманились глаза.
– Пеллинор, словами не передать мою печаль. Утрата, она…
– Ее нельзя объяснить, – сказал доктор. – И можно было избежать.
– Вы не должны себя винить.
– А кого вы предлагаете? Я готов выслушать предложения.
Фон Хельрунг призвал собравшихся к порядку и коротко для своей обычной манеры приветствовал присоединение Уортропа к их маленькому отряду.
– Приятно видеть вас на ногах, Уортроп, – сказал Пельт. – Должен признать, у меня были некоторые сомнения, пока фон Хельрунг не сказал, что вы к нам присоединитесь.
– Думаю, вы наймете адвоката, – сказал Доброджану. – Я бы нанял. Потребуйте официального расследования, доведите город до банкротства, добейтесь ареста этого ужасного Бернса за нападение и избиение!
– Он не очень отличается от нас, – уклончиво ответил мой хозяин.
– Да, спасибо, Пеллинор, – быстро сказал фон Хельрунг. – Теперь к последним событиям, которые имеют прямое отношение к нашему делу.
Он изложил изумленным мужчинам события минувшей ночи. Началась оживленная дискуссия. Что это было? Был ли это, как страстно уверял доктор, просто кошмарный сон – галлюцинация, вызванная ядом хорхоя и усугубленная ужасами, испытанными за день? Или это было, как с такой же страстностью утверждал фон Хельрунг, именно тем, чем казалось: его попыткой схватить меня? Торранс предложил пока отложить этот последний вариант. А если мы не сумеем другими средствами определить местонахождение чудовища, то использовать его желание против него самого.
– Пусть оно придет к нам, – сказал он.
– То есть вы планируете использовать мальчика как наживку, – сказал доктор. – Потому что он слышал у себя в голове какие-то голоса.
– Только в качестве последней, отчаянной меры, – ответил Торранс, краснея. Уортроп явно напугал его.
– Здесь уже есть привкус отчаяния, – возразил Уортроп.
– Что касается меня, – сказал своим звучным голосом Пельт, – то я воодушевлен известием об этом нападении – если это было нападение; я не говорю, что так и было, Пеллинор, – потому что других новостей о ночных происшествиях не было. Кто-нибудь из вас видел утренние газеты? Я рад доложить, что в них нет ничего, что подходило бы под образ действия нашего объекта.
Фон Хельрунг отмахнулся.
– Это ничего не значит. Городские власти все будут держать под спудом, только бы избежать паники и политических затруднений. Я сомневаюсь, что репортеров сейчас подпускают к полицейскому управлению ближе, чем на сто ярдов.
– Если кто-то из представителей третьей власти может туда попасть, так это Рийс, – сказал Доброджану.
– Если уж мы заговорили о Рийсе, то где он, черт бы его побрал? – поинтересовался Торранс.
– Было бы ужасно, а, – сказал Граво с искорками в темных глазах, – если бы он, эта незаменимая шестерня в нашем механизме, пал жертвой того, кого мы ищем?
– Страшная мысль, – хмыкнул Пельт.
– Я монстролог, – легко возразил Граво. – Это моя профессия – думать страшные мысли.
Разумеется, Рийс выжил той ночью. Он появился около середины утра, когда дискуссия затихла, и ограничивалась рассеянными замечаниями с долгими паузами между ними. День, как назло, потемнел. Здания по другую сторону Пятой авеню стояли в полутьме; снег, которого нападало полдюйма, лежал на тротуарах, отсвечивая серым. Фон Хельрунг два раза затянулся сигарой и отложил ее. Когда прозвенел звонок, он соскочил с кресла и сшиб пепельницу, и потухшая сигара покатилась по персидскому ковру. Граво ее подобрал и сунул себе в карман.
– Уортроп, – сказал датский журналист, пожимая доктору руку. – Вы выглядите ужасно.
– Я тоже рад снова вас видеть, Рийс.
– Я не хотел вас обидеть. В утешение могу сказать, что я видел людей, которые после Мюлберри были и в состоянии похуже – им нужен был катафалк.
– Спасибо, Рийс, теперь мне стало гораздо лучше.
Рийс улыбнулся. Но улыбка быстро пропала.
– Ну, фон Хельрунг, открывайте свою коробку с красными булавками. Ваше чудовище трудилось вовсю. Было еще трое, возможно, четверо, – проинформировал он монстрологов. Он показывал точки на карте, и фон Хельрунг втыкал туда символически окрашенные булавки. – Я говорю «возможно», потому что есть одно исчезновение, из богемского квартала. Очевидцев не было, но обстоятельства подпадают под те тревожные критерии, которые вы обрисовали. Свидетели говорят о жутком запахе, о виденной мельком призрачной фигуре с огромными светящимися глазами. А в одном примечательном свидетельстве не очень надежного источника упоминается большой серый волк на ближней крыше.
– Волк? – повторил Торранс.
– Оно способно менять форму, – сказал фон Хельрунг. – Это хорошо описано в литературе.
– Да, в той, что проходит в каталогах как беллетристика, – презрительно бросил Уортроп.
Рийс пожал плечами.
– Другие случаи – это явно работа нашего человека – или кто он там. Останки – именно останки – были обнаружены высоко над улицей. Двое лежали на крышах, а третий был насажен на печную трубу харчевни там, – он кивнул на булавку, – в китайском квартале. Этот случай особенно поразителен хотя бы потому, какая сила потребовалась, чтобы протолкнуть такой предмет сквозь человеческое тело.
Я бросил взгляд на доктора. Подумал ли он о том же, о чем я? Встал ли перед глазами его памяти, как у меня, расщепленный ствол, торчащий из оскверненного трупа Пьера Ларуза?
– У всех исчезли глаза и кожа лица, – продолжал Рийс. – Кожа была отодрана от мышц с хирургической точностью. Все трупы были обнаженными. – Он сглотнул, в первый раз немного надломившись. Он достал из кармана платок и вытер лоб. – И все трое были молоды. Самый старший был единственным сыном китайца, который приехал только в августе. Мальчику было пятнадцать лет, и он был очень маленьким для своего возраста.
– Самые слабые, – пробормотал фон Хельрунг. – Самые уязвимые.
– Самую младшую нашли на изгибе Мюлберри, всего в нескольких кварталах от моей конторы. Девочка. Ей было семь. Она была изуродована больше всех. Я опущу детали.
С минуту все молчали. Потом фон Хельрунг тихо спросил:
– Их сердца.
– Да, да, – кивнул Рийс. – Вырваны из груди – и когда я говорю «вырваны», я имею в виду, что они именно вырваны. Плоть разодрана, ребра сломаны пополам, а сами сердца…
Он не закончил. Фон Хельрунг утешающе положил ему на плечо руку, которую Рийс тут же стряхнул.
– Я думал, что видел все ужасы, которые только можно представить в трущобах этого мегаполиса. Голод, пьянство, пороки. Лишения и отчаяние, сравнимые с худшими из европейских гетто. Но это. Это.
– Это только начало, – мрачно сказал фон Хельрунг. – И только та часть начала, о которой мы знаем. Боюсь, сегодня обнаружится еще больше жертв.
– Тогда не будем терять времени, – сказал Торранс. От сообщения Рийса у него заиграла кровь. – Давайте сделаем то, чему мы обучены, джентльмены. Давайте отыщем и убьем эту тварь.
Уортроп отреагировал моментально. Он развернулся к молодому человеку и так ударил по столу тростью, что Торранс дернулся в кресле.
– Всякий, кто причинит вред Джону Чанлеру, ответит передо мной! – прорычал доктор. – Я не пойду на хладнокровное убийство, сэр.
– Я тоже, – согласился с ним Пельт. – Только если не будет другого выбора.
– Конечно, конечно, – поспешно сказал фон Хельрунг. Он избегал ледяного взгляда Уортропа. – Линия раздела между тем, что мы есть, и тем, чего мы добиваемся, тонка, как лезвие бритвы. Мы будем помнить о своей человечности.
Фон Хельрунг предложил разделиться на три группы, чтобы расследовать преступления, о которых доложил Рийс. Уортропу идея не понравилась; он настаивал, чтобы мы оставались вместе; разделение нас только ослабит и умалит наши шансы на успех. Его мнение отвергли, но он отступал не ярдами, а дюймами: следующее, что он оспорил, был состав групп, определенный фон Хельрунгом. Тот поставил Уортропа в пару с Пельтом, себя с Доброджану и Торранса с Граво.
– Опыт надо объединять с молодостью, – доказывал он. – Я должен идти с вами, Meister Абрам. Пельт с Торрансом. Граво с Доброджану.
– Пеллинор прав, – согласился Пельт. – Не годится, чтобы с ним столкнулись вы с Доброджану, если оно такое сильное и быстрое, как вы говорите.
Доброджану напрягся. Он обиделся.
– Я с возмущением отвергаю намек на то, что я не могу за себя постоять в критической ситуации. Надо ли напоминать вам, сэр, кто в одиночку поймал – напомню, поймал живым – единственный в истории монстрологии экземпляр Malus cerebrum comedo?
– Это было довольно много лет назад, – сухо сказал Пельт. – Я не хотел вас обидеть. Я ненамного моложе вас, и я думаю, что предложение Пеллинора абсолютно здравое.
Это – и необходимость спешить – положило конец спорам. Рийс ушел, пообещав вернуться к ночи с новыми сведениями и, как он надеялся, с поздравлениями по случаю успешного преследования.
Мне выпало проводить Рийса до дверей. Он заправил под пальто теплый шарф и поднял воротник, прищурившись сквозь круглые очки на серый ландшафт. Снег вернул тревожные воспоминания: мы покинули серую землю, а теперь казалось, что серая земля пришла за нами.
– Хотел бы дать вам один совет, молодой человек, – сказал он. – Вы хотите его выслушать?
Я покорно кивнул.
– Да, сэр.
Он наклонился ко мне, задействовав всю силу своей мощной личности:
– Уходи. Беги! Сейчас же, не откладывая. Беги, как будто за тобой гонится сам дьявол. Во всем этом деле есть что-то тревожное. Это не для детей. – Он поежился на холодном воздухе. – Кажется, ему нравятся дети.
* * *
Я вернулся в штабную комнату, где фон Хельрунг выложил шесть коробок и несколько длинных ножей с длинными посеребренными лезвиями. Все, за исключением Уортропа, проверяли свое оружие, пробовали спусковые крючки и с неподдельным любопытством изучали содержимое коробок, рассматривая на свет сверкающие серебряные пули.
– В литературе нет никаких сведений о том, что Lepto lurconis нуждается во сне, – говорил австрийский монстролог. – И я не склонен думать, что мы найдем его в таком удачном для нас состоянии. Легенда настаивает, что оно нападает с огромной скоростью и с ужасающей силой. Аутико использует глаза, чтобы загипнотизировать свою жертву. Посмотреть в Желтый Глаз – значит погибнуть. Не забывайте об этом! Не расходуйте понапрасну боеприпасы – они очень ценные. Вы можете уничтожить Lepto lurconis, только пронзив ему сердце.
– И только в крайнем случае, – вставил Уортроп.
Фон Хельрунг отвел глаза и сказал:
– Еще сильнее его глаз его голос. Маленький Уилл слышал его прошлой ночью и почти поддался. Если оно зовет вас по имени, сопротивляйтесь! Не отвечайте! Не думайте, что можете его обмануть, притворившись, что попали под его чары. Оно вас поглотит.
Он по очереди посмотрел на каждого. Над нашим маленьким собранием нависла атмосфера суровой серьезности. Даже Граво казался подавленным, уйдя в свои темные мысли.
– То, что мы преследуем, джентльмены, старо, как сама жизнь, – сказал фон Хельрунг. – И постоянно, как смерть. Оно жестоко, коварно и вечно голодно. Оно может быть таким же скрытным, как Люцифер, но по крайней мере в этом оно с нами честно. Оно не таит от нас своей подлинной сущности.
Оставался один маленький вопрос: что делать со мной. Естественно, я надеялся, что буду сопровождать доктора, но эта мысль, похоже, не привлекала даже самого доктора. Он не без оснований опасался, что я в любой момент могу впасть в спровоцированное ядом бредовое состояние и стать нежелательной, а может быть, и фатальной помехой. Столь же непривлекательно выглядел и вариант оставить меня одного. Этому особенно противился фон Хельрунг; он был убежден, что минувшей ночью чудовище меня «пометило». Доброджану предложил отвезти меня в Общество.
– Если он не будет в безопасности среди сотни монстрологов, то где будет? – вопрошал он.
– Я думаю, ему надо пойти с нами, – сказал Торранс. Похоже, он не оставил мысли каким-то образом использовать меня как наживку. – Если не считать Уортропа, он единственный из нас, кто сталкивался лицом к лицу с одной из этих тварей.
Уортроп поморщился.
– Джон Чанлер не «тварь», Торранс.
– Ну, кем бы он ни был.
– Но я согласен, что его опыт может оказаться незаменимым, – продолжал Уортроп. – Поэтому он должен идти, но не со мной. Граво, его возьмете вы с Доброджану.
– Но я не хочу, чтобы они меня брали! – выкрикнул я, забывшись от невыносимой перспективы быть отлученным от него. – Я хочу идти с вами, доктор.
Он проигнорировал мою мольбу. В его глазах появился знакомый мне свет, обращенный внутрь. Казалось, он одновременно и с нами, и где-то очень далеко.
Пока мужчины заряжали свое оружие серебряными пулями и навешивали на пояса серебряные ножи, он отвел меня в сторону.
– Пойми, Уилл Генри, моя главная забота – уберечь Джона от этих безумцев. Я не могу сразу быть во всех местах. Я поговорил с Пельтом, и он согласился держать слишком рьяного Торранса на коротком поводке. Граво меня мало волнует – этот человек в жизни не стрелял и не смог бы попасть даже в стену амбара. А Доброджану не видит дальше четырех дюймов от своего носа. Но, хотя он и стар, он свиреп. Нож все еще у тебя?
Я кивнул.
– Да, сэр.
– Это все чепуха, ты ведь знаешь.
– Да, сэр.
– Джон Чанлер очень болен, Уилл Генри. Я не стану притворяться, будто все понимаю о его болезни, но он и сам не стал бы отрицать, что у тебя есть полное право себя защищать.
Я сказал, что понимаю. Монстролог давал мне разрешение убить его лучшего друга.
Часть двадцать седьмая. «Вода»
Вообще говоря, они не очень отличались – место, где он пропал, и место, где его нашли.
Пустыня и трущобы были лишь двумя ликами одной опустошенности. Серая земля рвущего душу ничтожества трущоб была столь же безысходной, как выжженная огнем и занесенная снегом лесная brûlé. Обитателей трущоб преследовал тот же голод, за ними гонялись такие же хищники, не менее жестокие, чем их лесные собратья. Иммигранты жили в убогих домах, набиваясь в комнаты чуть больше чулана, и их жизнь была жалкой и короткой. Только двое из пяти детей, родившихся в гетто, доживали до восемнадцати лет. Остальные становились жертвами алчного голода брюшного тифа и холеры, ненасытного аппетита малярии и дифтерии.
Неудивительно, что чудовище выбрало для охоты это место. Дичь здесь исчислялась сотнями тысяч, была упакована на территории, измеряемой не милями, а лишь кварталами; дичь безымянная и еще более беспомощная, чем самые затерянные в лесах ийинивоки, но так же хорошо знакомая с летящим на сильном ветру зовом, манящим на всем понятном языке желания.
Придя сюда, чудовище пришло к себе домой.
Моей группе достался богемский квартал, где днем раньше пропала девочка по имени Анешка Новакова. О ее исчезновении не сообщили в полицию, но известили местного священника, который, в свою очередь, рассказал об этом Рийсу.
Анешка, как мы узнали, была не из тех девочек, которые могут просто сбежать. Она была крайне застенчивой и маленькой для своего возраста, послушной старшей дочерью, помогавшей родителям крутить сигары за 1,20 доллара в день (чтобы кормить, одевать и обеспечивать жильем семью из шести человек). Она каждый день по восемнадцать изматывающих часов безвылазно проводила в их крохотной двухкомнатной квартире – одна из тысяч контрактных рабов табачных королей. Семья обнаружила ее пропажу утром. Анешка Новакова пропала посреди ночи, когда семья спала.
Доброджану, который сносно говорил по-чешски, получил адрес от священника, который не очень понимал наш интерес к этому делу, но имя Рийса имело большой вес в его приходе. Вовлеченность реформатора придавала нашему делу легитимность, хотя священник и проявил свое привычное недоверие к чужакам.
– Вы сыщики? – спросил он Граво. Он был особенно подозрительно настроен к этому французу, сующему свой галльский нос на его территорию.
– Мы ученые, – обтекаемо ответил Граво.
– Ученые?
– Это как сыщики, святой отец, только лучше одетые.
Квартира Анешки была в пределах пешего хода, но эта прогулка скорее напоминала поход в преждевременно сгустившихся из-за сильного снегопада сумерках. На каждом углу горели бочки с углями, как маяки, указывающие путь в трущобы, и дым от них еще больше сгущал снежную завесу, скрывая от глаз ландшафт. Мы шли в мир, почти лишенный красок, спускались в серое ущелье.
Посреди квартала Доброджану нырнул в какой-то просвет (это трудно было назвать переулком) между двумя ветхими зданиями, такой узкий, что нам пришлось пробираться боком, спиной к одной стене и почти упираясь носом в другую. Мы вышли на открытую площадку размером не больше гостиной фон Хельрунга.
Мы пришли на участок задних домов, называемых так, потому что они выходили не на основную улицу. Там было, наверное, от тридцати до сорока домов, наспех и кучно построенных по три-четыре вместо одного, разделенных кривыми проходами, узкими, как тропы в джунглях, с лабиринтом ветхих заборов, висящим на натянутых веревках бельем, шаткими перилами лестниц, безжизненной землей, утрамбованной до бетонной крепости тысячами худых ботинок. Я слышал блеяние коз и чувствовал вонь от сортиров, стоящих над мелкими канавами, переполненными человеческими испражнениями.
– В каком из них? – нервно поинтересовался Граво. Его рука исчезла в кармане пальто, где лежал револьвер, заряженный серебряными пулями.
Доброджану нахмурился.
– Я и на три фута ничего не вижу в этом чертовом тумане.
Из этого тумана материализовалась группа из четырех оборванцев – старшему было не больше десяти лет, – одинаково одетых в грязнейшие лохмотья, их мешковатые штаны держались на ремнях из связанных тряпок. Они сгрудились вокруг двух монстрологов, тянули их за пальто, протягивали ладони и на разные голоса тянули:
– Dolar? Dolar, pane? Dolar, dolar?
– Да, да, – раздраженно сказал Граво. – Ano, ano.
Он вложил требуемые монеты в их пригоршни, а потом вынул из кошелька пятидолларовую банкноту и покрутил ее перед их ошарашенными лицами. Они вдруг затихли, как церковные мыши.
– Znâš Novâkovâ? – спросил Доброджану. – Kde žje Novâkovâ?
При упоминании этого имени маленькая группа сразу посерьезнела, настырность сменилась страхом. Они быстро перекрестились, а двое еще и сделали жест против дурного глаза, бормоча:
– Upir. Upir!
– Kdo je statečný? – жестко спросил Доброджану. – Kdo mĕ vezme domů?
Трое ребят переминались, опустив глаза, а один – отнюдь не самый старший и не самый большой из них – выступил вперед. У него было изможденное лицо, высокие скулы и огромные глаза. Он старался говорить как можно смелее, но дрожь в голосе его выдавала.
– Nebojim se, – сказал он. – Vezmu vás.
Он выхватил банкноту из руки Граво. Она исчезла в каком-то потайном кармане его грязных лохмотьев. Его товарищи растворились в тени, оставив нас четверых на этом маленьком островке лысой земли, окруженном огромными обшарпанными домами.
Наш новый проводник уверенным шагом вел нас по немыслимому лабиринту бельевых веревок и заборов. Это была его вселенная, и, несомненно, если бы исчезла последняя частичка света, он бы нашел дорогу и в кромешной тьме.
Он остановился на подходе к зданию, неотличимому от всех других – те же шаткие лестницы, маскирующиеся под пожарные, зигзагом идущие через четыре этажа на крышу, те же выступающие плиты вместо балконов, огражденные сломанными перилами.
– Nováková, – прошептал мальчик, показывая на дом.
– Какой этаж? – спросил Доброджану. – Jaký patro? Какая квартира? Který byt?
Вместо ответа оборванец молча протянул ладонь. Граво с тяжелым вздохом дал ему еще одну пятидолларовую банкноту.
– Ve čtvrtém patře. Poslední dveře vlevo. – Выражение его лица стало очень серьезным. – Nikdo tam není.
Доброджану нахмурился.
– Nikdo tam není? Что это значит?
– Что это значит? – эхом повторил Граво.
Мальчик показал на дом пальцем.
– Upír. – Он схватил рукой воздух и оскалил зубы. – To mu ted’ patři.
– Он говорит, что это сейчас принадлежит upír.
Оборванец отчаянно закивал.
– Upír! Upír!
– Upír? – спросил Граво. – О каком это upír он говорит?
– Вампир, – ответил Доброджану.
– Ага! Это уже что-то!
– Здание пустое, – сказал второй монстролог. – Он говорит, что теперь оно принадлежит upír.
– Вот как? Тогда мы зря тратим время. Я предлагаю вернуться к фон Хельрунгу и обо всем ему доложить – tout de suite, пока не наступила ночь.
Доброджану обернулся, чтобы задать мальчику еще один вопрос, и с удивлением обнаружил, что тот пропал. Он исчез в ледяном тумане так же внезапно, как и появился. С минуту все молчали. Граво для себя уже все решил, но пожилой монстролог еще раздумывал – идти вперед или давать сигнал к отступлению. Наводка была жуткая – брошенное здание, которое теперь принадлежало upír – самое близкое, что было в лексиконе к Lepto lurconis. Однако он подозревал, что наш проводник, возможно, просто отрабатывал деньги. Еще за пять долларов он бы нас радостно проинформировал, что в подвале есть лестница, ведущая в ад.
– Может, он соврал, – предположил он. – И дом вовсе не покинут.
– Вы видите внутри свет? – спросил Граво. – Я не вижу. Мсье Генри, у вас молодые глаза. Вы где-нибудь видите свет?
Я не видел. Только темные окна, тускло отражающие блики от бочек с углями во дворе.
– И у нас нет света, – заметил Граво. – Какой толк бродить в темноте?
– Еще не совсем стемнело, – возразил Доброджану. – У нас есть несколько часов.
– Может быть, мы по-разному понимаем, что такое темнота. Пусть нас рассудит мсье Генри. Каково твое мнение, Уилл?
Меня так редко спрашивали о моем мнении, что я даже не знал, есть ли оно у меня, пока оно не выскочило у меня изо рта.
– Нам надо войти. Мы должны знать.
Мы поднимались по шаткой задней лестнице. Доброджану шел впереди, одна рука была засунута в пальто и наверняка сжимала револьвер. Я шел следом, нащупывая пальцами рукоятку ножа, чтобы успокоить нервы. Граво был в арьергарде и по-французски бормотал что-то похожее на проклятия. Раз или два я уловил слово «Пеллинор».
Лестница была тревожно непрочной и раскачивалась с каждым нашим шагом, старые ступени жалостно скрипели и протестующе стонали. Мы добрались до площадки четвертого этажа, где наш предводитель достал из кармана револьвер и толкнул дверь. Мы последовали за ним.
Во всю длину здания шел узкий, плохо освещенный коридор; его стены почернели от копившейся десятилетиями грязи, на полу блестели пятна воды и более темные кляксы неизвестного происхождения, возможно, моча или испражнения, потому что в коридоре воняло и тем, и другим, а также вареной капустой, табаком, дровяным дымом и еще особым запахом человеческого отчаяния.
Было очень холодно и смертельно тихо. Мы с минуту стояли не двигаясь и едва дыша, пытаясь услышать какие-нибудь признаки жизни. Ничего.
Доброджану прошептал.:
– Конец коридора, последняя дверь налево.
– Уилл Генри должен пойти первым, – предложил Граво. – Он самый маленький, и у него самая легкая поступь. Мы останемся здесь и прикроем его.
Доброджану уставился на него из-под густых седых бровей.
– Как вы вообще стали монстрологом, Граво?
– Комбинация семейного давления и социальной недоразвитости.
Доброджану хмыкнул.
– Пойдем, Уилл. Граво, оставайтесь здесь, если хотите, но следите за лестницей!
Мы осторожно двинулись по коридору, по пути оставив справа центральную лестницу. Единственным источником света был пожарный выход, и по мере того как мы шли, этого света становилось все меньше.
Доброджану перешагнул через сверток из тряпок и указал мне на него, чтобы я в темноте не запнулся. К своему удивлению, я увидел, что сверток шевелится и что в тряпье завернут ребенок всего нескольких месяцев от роду, с широко открытым в жалостном беззвучном крике ртом. Его темные глаза беспокойно крутились в глазницах, тонкие, как тростинки, руки хватали воздух.
Я потянул старика за рукав и показал на ребенка. Он изумленно поднял брови.
– Он жив? – прошептал он.
Я присел перед брошенным ребенком на корточки. Маленькая ручонка крепко схватила меня за палец. Глаза, казавшиеся очень большими на истощенном лице, уставились на меня. Ребенок с явным любопытством меня изучал, сжимая мой палец.
– Где-то здесь должны быть его родители, – предположил Доброджану. – Пошли, Уилл.
Он заставил меня встать. Ребенок не заплакал, когда я отнял свой палец. Возможно, он был слишком слаб или слишком болен, чтобы плакать.
Доброджану пошел по коридору, но я не двинулся с места. Я смотрел на ребенка у своих ног. Для меня это было слишком. Как часто я оплакивал свою судьбу, огромную несправедливость смерти моих родителей или свою службу у эксцентричного гения, чьи мрачные погони толкали меня в самые тревожные ситуации и даже заставляли рисковать жизнью? Но что это было по сравнению с голодным ребенком, брошенном в грязном коридоре, пропахшем мочой и капустой? Да что я знал о страдании?
– В чем дело? – спросил Доброджану. Он обернулся и увидел, что я не схожу с места.
– Мы не можем просто бросить его здесь, – сказал я.
– Если мы его возьмем, то что случится, когда за ним вернутся его родители? Оставь его, Уилл.
– Мы можем отнести его священнику, – сказал я. – Он разберется, что нужно сделать.
Я видел, как темные глаза ребенка ищут меня в сгущающейся ночи.
«Линия раздела между тем, что мы есть, и тем, чего мы добиваемся, тонка, как лезвие бритвы. Мы будем помнить о своей человечности».
Моя душа корчилась от боли. Мне казалось, будто меня размалывают между двумя огромными жерновами.
Доброджану был уже в конце коридора.
– Уилл! – тихо позвал он. – Оставь его!
Прикусив губу, я перешагнул через ребенка. Что я мог сделать? Его страдания никак не были связаны со мной. Будь я рядом или нет, он бы все равно оставался в этом холодном вонючем коридоре. Поэтому я перешагнул через него. Я повернулся к нему спиной и ушел.
Ребенок не заплакал обо мне; в его глазах я опознал то же тупое безразличие, которое видел в пустыне; так смотрел сержант Хок в ночь своего исчезновения – пустой взгляд голода, невыразимая боль желания.
Доброджану начал стучать в дверь. Звук бился между близко стоящими стенами, как все звуки в почти полной темноте, казался очень громким. Мы подождали, но никто не отвечал. Тогда он повернул ручку, и дверь с недовольным скрипом открылась.
– Эй! – позвал старый монстролог. – Je někdo doma? – Он достал свой револьвер.
Квартира Новаковых была типичной жалкой ночлежкой: стены с осыпающейся штукатуркой, потолок с пятнами от протекшей воды, покоробленный пол, жалобно скрипящий от каждого шага. Однако комната была опрятной, мрачные стены кто-то пытался расцветить дешевыми наклейками с изображением ярких солнечных пейзажей. Это было печально – почти жестоко: поля нарциссов и лилий, насмехающихся над окружающим их убожеством.
Во всю длину одной из стен стояли стол и скамья. Место под столом было занято плетеными корзинами с резаным табачным листом. Здесь Анешка и ее родители, сгорбившись, сводимыми судорогой пальцами крутили сигары, которые, пройдя через механизмы великой американской коммерции, оказывались во ртах таких людей, как старший инспектор Томас Бернс.
В квартире была всего еще одна комната, отгороженная от первой замызганной занавеской, – спальное место размером с чулан, с кучей скомканных простыней и мятой одежды. Я разглядел куклу, сидящую в дальнем углу, ее яркие глаза поблескивали в скудном свете, сочащемся из окна позади нас.
– Куда они ушли? – прошептал я.
– Искать ее, – предположил Доброджану, но это было сразу и утверждение и вопрос.
– Остальную часть здания тоже?
Он покачал головой и повернулся ко мне. Он тронул меня за плечо и показал на стоящую на столе лампу. Я сразу понял. Когда я зажег лампу, он сказал:
– Нам придется обыскать здание. Стучать во все двери, сверху донизу… Либо они куда-то убежали в эту мерзкую погоду – мне на ум приходит только одна возможная причина, – либо в ужасе затаились где-то здесь. Выяснить это можно только одним способом, Уилл!
Мы вышли из квартиры. Я сразу же стал высматривать ребенка, но он пропал. Это не ускользнуло от внимания Доброджану.
– Во всяком случае, кто-то здесь есть, – сказал он. Он повернулся к пожарному выходу и остолбенел. – Мерзкий трус! – тихо прорычал он.
Граво, как и ребенок в коридоре, исчез.
Доброджану толкнул дверь и вышел на пожарную лестницу. Он наклонился за шаткие перила и посмотрел на лежащий внизу двор.
– Бесполезно, – пробормотал он. – Совершенно бесполезно! – Он расстроенно покачал головой. – Что делать, – пробормотал он. – Что делать?
С лестницы в конце коридора раздался грохот, словно что-то упало. Сразу за этим мы услышали тяжелые «топ-топ-топ» какого-то крупного объекта, спускающегося по деревянным ступеням. Доброджану выхватил револьвер и со всех своих старых ног бросился к выходу на лестницу. Я шел в нескольких шагах позади, и сердце колотилось у меня в ушах, как эхо этого не увиденного падения. Наша лампа пыталась бороться с темнотой, но ее свет пробивался лишь фута на три. Доброджану положил руку мне на плечо.
– Останься здесь, – прошептал он. Он взял у меня лампу и пошел вниз на площадку третьего этажа. Вытянув руку с оружием перед собой, он свернул за угол, его тень четко отпечаталась на половицах, как будто отгравированная, и он пропал из виду. Свет лампы тоже пропал.
– О, нет, – долетел до меня его бестелесный голос. – О, нет.
Я пошел за светом. Посередине следующего пролета, привалившись спиной к стене, сидел Доброджану и держал в руках безжизненное тело Дэмиена Граво – его белая рубашка блестела свежей артериальной кровью, жизнерадостное лицо было обмотано теми же засаленными пеленками, в которые был завернут ребенок в коридоре. Его глаза были вырваны из глазниц и болтались по щекам на зрительных нервах.
– Я его нашел, – сказал Доброджану. Это было до абсурдности очевидное наблюдение.
Он положил тело на лестницу и встал, все еще опираясь на стену. Я взял со ступени лампу.
– Что мы будем делать? – прошептал я, хотя собственный голос показался мне ужасно громким.
– То, чему мы обучены, – мрачно ответил он, повторяя слова Торранса. Его серые глаза горели. Он крикнул вниз по лестнице: «Чанлер!» и сорвался с места, спускаясь со скоростью человека вдвое моложе него. Я догнал его на площадке первого этажа, где он остановился, прислушиваясь.
– Ты это слышишь? – спросил он.
Я покачал головой. Я не слышал ничего, кроме нашего тяжелого дыхания и где-то вдалеке «кап-кап» из трубы с водой. А потом я услышал его – тихий, жалобный плач ребенка. Казалось, он доносится отовсюду – и из ниоткуда.
– Он забрал ребенка, – прошептал Доброджану. Он посмотрел вниз на лестницу, ведущую в подвал, и нервно облизнул губы. Казалось, он рвется на части. – Как ты думаешь, это внизу?
У нас были считаные минуты, чтобы принять решение. Если мы ошибемся – если он утащил ребенка на первый этаж, а мы пойдем в другое место, – то ребенок обречен. Мой напарник, умудренный многолетним опытом, был просто парализован.
– Нам надо разделиться, – сказал я. Он не ответил. – Сэр, вы меня слышите?
– Да, да, – пробормотал он. – Вот. – Он вложил мне в руку пистолет Граво с перламутровой рукояткой и кивнул в черноту под нами. – Оставь лампу себе, Уилл. Наверху мне хватит света.
* * *
И я начал спускаться, в самый низ, один.
Ступени сужались. Сочащиеся стены сдвигались. Меня обволакивала вонь нечистот. Канализационная труба прорвалась, никто ее не чинил, и подвал превратился в выгребную яму. Запах был почти нестерпимым. На полпути я начал давиться – у меня горело горло и мутило в животе. Теперь я ничего не слышал и поэтому приободрился: значит, его здесь нет. Но я знал, что для верности надо проверить.
Воды было больше чем на два фута, и ее покрывала желто-зеленая слизь. В этом стоячем вонючем бассейне плавали сломанные доски – останки бочек. Рядом с моими ногами проплыло тело огромной крысы, ее труп гнил и раздулся, разрывая кожу; что-то уже выело ей глаза. Я видел, как желтые клыки поблескивали в ее пасти, открытой в беззвучном крике.
Я остановился на последней ступеньке, на берегу этого зловонного подземного пруда. Я высоко поднял лампу, но она не могла рассеять тьму до конца. Дальний конец поглощала адская тень. А что это там покачивается на самом краю освещенного пятна? Сломанная доска? Старая бутылка? Покрытая нечистотами поверхность шевелилась, доски покачивались на вонючей черной воде. Я ничего не слышал, кроме размеренного «кап-кап» из протекающей трубы.
Я повернулся, собираясь уходить – здесь явно ничего не было, – когда у меня в голове заговорил голос. Это был голос моего хозяина:
«Внимание, Уилл Генри! Что ты замечаешь необычного с водой?»
Я заколебался. Мне надо было выбираться. Я не мог дышать в этой мерзкой дыре. Здесь не было Чанлера. Здесь не было ребенка. Я был нужен Доброджану.
Но голос настаивал:
«Вода, Уилл Генри, вода».
Я начал подниматься по ступеням. Надо ли позвать Доброджану? Или его уже постигла судьба Граво, и теперь моя очередь?
«Уилл Генри, вода…»
«Заткнись с этой водой! – закричал я беззвучно на голос. – Я должен найти доктора Доброджану…»
Я замер в шести футах над бассейном. Я повернулся назад. На меня смотрели пустые глазницы крысы.
– Вода движется, – сказал я мертвой крысе. – С чего бы ей двигаться?
Голос в моей голове замолчал. Наконец-то я начал использовать этот незаменимый придаток между ушами.
Мои глаза обожгло горячими слезами – частично из-за вони, но в основном из-за понимания. Я понял, почему движется вода. И я понял, почему не слышал плача.
Лампа создавала вокруг меня идеальный круг света. Я ступил в нечистоты, скользя на осклизлых кирпичах на дне. Я чувствовал, как в ботинки просачивается грязная вода. Когда я шел мимо, мертвая крыса толкнула меня в колено своим длинным носом.
В супе из испражнений плавала не бутылка и не старая доска. Когда я потянулся туда, нога скользнула, и я, тихо вскрикнув, упал и удержался над поверхностью только потому, что выпустил из правой руки пистолет и уперся ею в дно. Это позволило мне удержать лампу в левой руке. Ее свет играл на запрокинутом лице в футе от меня; это было все, что я видел – лицо ребенка. Все остальное было скрыто под горчично-желтой пеной. Я приподнялся и теперь стоял перед ним на коленях – кашляя, давясь, всхлипывая. Меня больше не волновало, слышит ли меня чудовище. Я видел только это лицо, испачканное желеобразными испражнениями, пустые глаза, слепо уставившиеся в пучину над ними.
Я не мог его оставить, только не здесь. Я потянулся к нему.
Мои пальцы скользнули по его щеке. Лицо нырнуло и снова всплыло. Оно лениво поворачивалось, как непривязанная лодка.
Тогда я понял. Я его нашел, но не всего. Я нашел только его лицо.
– О, нет, – застонал я, как стонал Доброджану, как стонал доктор, когда понял, что мы заблудились в пустыне, этот бесконечный рефрен, эта вечная реакция. – Нет.
«Мы можем отнести его священнику. Он разберется, что нужно сделать».
С этими словами я бросил его в холодном грязном коридоре. Я перешагнул через него, думая, что ничего не могу для него сделать. Я перешагнул через него, говоря себе, что его страдания меня никак не касаются.
В серой пустыне, где черные грифы парили на восходящих потоках воздуха над лесными пожарищами, мужчина нес на плечах свою ношу. «Это мое!» Он не отправлял его туда, это не был выбор доктора. Но доктор забрал своего друга после того, как он пал. Он принял свою ношу.
Я был так подавлен огромностью своего преступления, что не услышал чудовища. Позади меня забулькала вода, мне в спину ткнулась доска – я этого не почувствовал Когда чудовище поднялось из нечистот и на меня упала его черная тень, я этого не увидел Меня приковали к себе безжизненные глаза ребенка. Мной владело только его бестелесное лицо.
Уголком глаза я видел быстрый замах его руки, прежде чем твердый кулак ударил меня в висок. Что-то лопнуло у меня в мозгу, произошел какой-то яростный сдвиг, подобный извержению вулкана. Лампа вылетела у меня из руки, ударилась о стену подвала, с громким треском разбилась, погасла и погрузилась в нечистоты. Я упал вперед и провалился в пучину.
Часть двадцать восьмая. «Я его нашел»
Мое имя было в ветре, а ветер был высоко над заснеженным городом. Между звуком моего имени и звуком ветра не было никакой разницы. Я был в ветре, и ветер был во мне, а под нами вокруг уличных фонарей сияли золотые льдистые нимбы, с карнизов с глухим стуком падали куски снега, и потрескивали мертвые листья, цепляющиеся за равнодушные сучья.
Здесь очень красиво, на верховом ветре. Отсюда наши страдания ужимаются до совсем незначительных; в ветре тонет человеческий плач. Город в снегу сверкает, как бриллиант, его улицы проложены с математической точностью, крыши домов, как одинаковые пустые холсты. В пустоте есть совершенство. Говорят, бог взирает на нас сверху, как падальщик, который парит над проклятой серой землей. Вдалеке есть бог. Вонь от человечества не поднимается так высоко. Наши предательства, наши зависти, наши страхи – все они поднимаются не выше наших макушек.
В черном подвале, наполненном человеческими нечистотами, голодного ребенка держат под водой, пока он не утонет, и его крохотные легкие заполняются испражнениями шести сотен его человеческих собратьев; потом с него сдирают лицо – как чистят кожуру с яблока, – сдирают и бросают в дантову реку…
Во имя всего святого, скажите мне, зачем Богу потребовалось создавать ад. Он кажется настолько избыточным.
Я очнулся в руках чудовища.
Сначала я его унюхал – сладкий запах разлагающейся плоти. Потом на мне сцепились сильные руки, обнимая меня сзади – как Доброджану обнимал на лестнице Граво. Пол, на котором мы лежали, был твердым и холодным, а воздух – заплесневелым и подвально-влажным. У меня было ощущение большого пространства, словно в пещере глубоко в чреве земли.
Нас окружал какой-то свет, и я не мог определить его источник. Потом я подумал: это его глаза, свет исходит из его глаз. Я слышал свое дыхание и его дыхание, которое было зловонным, как из могилы. Наверное, его рот был очень близко к моему уху; я каждый раз слышал, как оно облизывало свои потрескавшиеся кровоточащие губы. Когда оно говорило, с его толстого распухшего языка капала густая слюна, попадая на мою обнаженную шею и пропитывая воротник. Язык неуклюже выговаривал самые простые слова, как будто мыслительная часть его мозга атрофировалась за ненадобностью.
– Как нас зовут?
– Вы… Вы доктор Чанлер.
– Как… нас… зовут?
Мои ноги непроизвольно задергались. Сейчас мой мочевой пузырь не выдержит. И кишечник опорожнится.
– Я не знаю… Я не знаю, как вас зовут.
– Гудснут нешк… Вот теперь хороший мальчик.
Что-то очень холодное и очень острое надавило мне в мягкое место под ухом. Я почувствовал, как порвалась кожа, и из раны потекла теплая кровь.
– Это будет не очень больно, – пробулькало оно. – Не ошень. Но кровь, будет много крофи… Нас интерешуют глаза… – Оно сделало паузу, восстанавливая дыхание. Разговор его утомлял. У умирающего от голода животного нет лишних сил. – Ты ушишься на ушеного, Уилл. Хошешь, мы уштроим наушный экспрмент? Вот наша идея. Мы достанем твои глажа и развернем их, чтобы ты мог на себя посмотреть. Мы никогда не видим себя такими, какие мы на самом деле, правда, Уилл? Зеркало нам лжет.
Его рука лежала у меня поперек груди, как железный прут. Мои глаза приспособились к свету, и теперь я видел его длинные голые ноги, лежащие по обеим сторонам от моих. Кожа была черной, угольно-черной, и отслаивалась тонкими скручивающимися лоскутами.
– Вытяни ру-х-ку.
– Пожалуйста, – я начал всхлипывать. – Пожалуйста.
Я вытянул руку. Его подарок был маленьким – он точно умещался на моей ладони, – размером со сливу, эластичным и немного липким на ощупь.
– Это-ш твой…
Я содрогнулся от отвращения – это было сердце ребенка, которого я оставил в коридоре. Я сдавленно вскрикнул и отбросил его.
– Отв-отврах… отвра-х-тительный мальчик. Растош-чительный.
Оно прижало слюнявый рот к моему уху. «Что мы дали?» Его рука сильнее налегла на мою грудь и сдавила легкие; я не мог дышать. «Что мы дали?»
Я не мог говорить. Мне для этого не хватало воздуха. Я мог только на дюйм двигать взад-вперед головой.
– Как… какова-ш… – Похоже, оно дышало с таким же трудом, как и я. – Какова-ш самая великая любовь? К-х-ак она выглядит?
Хватка руки чуть ослабла. Я судорожно глотнул воздух, пронизанный зловонием разлагающегося чудовища. Моя голова качнулась вперед. Чудовище оттянуло ее назад, схватив за волосы; его острые зазубренные ногти вцепились мне в кожу.
– Хочешь увидеть ее ли-ш-ц о, Уилл? Тогда посмотри на на-ш-с. Посмотри на на-ш-с.
Оно вцепилось своей лапой мне в челюсть и стало крутить голову, пока в шее что-то не щелкнуло. Его лицо было слишком близко, и мой ум не сразу смог приспособиться и оценить увиденное. Картинка поступала отдельными фрагментами. Сначала это были огромные глаза, горящие тошнотворным янтарным цветом, потом слюнявый рот и окровавленный подбородок. Более всего поражала сплющенность этого лица, словно все лицевые кости ушли куда-то в голову. Именно отсутствие рельефа поначалу не позволило мне его распознать – настолько наш облик зависит от костей.
Но я много раз видел это лицо – в ласковых отблесках камина, в холодном свете ноябрьского дня, под искрящейся яркой люстрой в бальном зале, где она со мной танцевала, и ее изумрудные глаза – которые теперь тлели дьявольским оранжевым цветом, – были такими обещающими, переполнялись таким изобилием.
Чудовище забрало ее лицо. На дымящейся куче людских и животных отбросов он содрал ее лицо и каким-то образом сумел прикрепить на свои останки.
– Видишь на-ш-с, Уилл? Этшо ли-ш-цо любви.
Я рванул голову от его захвата; его ногти прорвали мягкую плоть под моим подбородком. Я слышал, как оно обсасывает мою кровь со своих пальцев.
– Ты подаешь наде-ш-ды, Уилл. Хороший, хороший ушеник. Мы думаем, что мы сделаем тебя своим. Ты бы хотел стать нашим ушеником? У тебя было такое хорошее начало с этим ребенком…
Что-то потянуло меня спереди за ворот. Оторвалась одна пуговица, потом другая, и я почувствовал на своей голой коже холод стали – или это была не сталь? Чудовище приставило нож к шраму от своих зубов, вонзившихся в меня в пустыне, или это были его ногти, ставшие такими же острыми, как когти ястреба? Я не мог себя заставить посмотреть.
– Э-ш-то неопи-шс-уемо, – заныло оно. – Ты, маленькхая растошительная дрянь, ты его выбросил, наш дар. Ты не знаешь. А эшто восх-ши-тительно. Ты его кусаешь, когда оно еще бьется, и оно кач-ш-ает кровь, пуф, пуф, прямо тебе в рот…
Я почувствовал, как у меня раздвигается кожа, течет теплая струйка крови, и в рану просовывается кончик пальца. Всего в нескольких дюймах от него колотилось мое сердце.
– Неопи-шс-уемо… – жадно булькало оно мне в ухо. – Как будто сосешь грудь твоей гибну-ш-щей ма-фтери…
Оно замолчало. Оно тяжело дышало мне в ухо. Его тело окаменело. Оно услышало, как он звал меня:
– Уилл Генри! Уилл Генри-и-и-и!
Это был доктор.
Чудовище отбросило меня, как тряпичную куклу, и с немыслимой скоростью бросилось вон из каземата. Я ударился о стену, упал на пол и какое-то время не мог пошевелиться – такой силы был удар. Я громко всхлипывал и был способен выдавить из себя только тонкий сдавленный шепот.
– Доктор… Доктор Уортроп… оно идет… Оно идет.
Я на четвереньках пополз по полу, слепо тыкаясь в темноте. Я уткнулся в стену и, опершись на нее, встал Я ковылял вперед, но черный воздух, казалось, отбрасывал меня назад; я двигался со скоростью пловца, барахтающегося в сильном прибое. Передо мной появился слабый свет, достаточный для того, чтобы я увидел очертания входного проема. Я бросился в него и оказался в узком коридоре. Стены были уставлены коробками и деревянными ящиками с надписями «САСМ – Нью-Йорк».
Коридор привел меня в духовный дом любовницы Уортропа. Он привел меня в Монструмариум.
Свет исходил от фонарей моих потенциальных спасителей, эти маяки показали мне путь из тьмы, и теперь я бежал, если неуклюжее ковыляние можно назвать бегом, отталкиваясь от скользких стен и натыкаясь на громоздящиеся до самого потолка башни из коробок. Мне удавалось возвысить голос только до хриплого шепота:
– Оно идет… Оно идет…
Я запнулся о край ящика и полетел головой вперед, ударившись лбом о цемент. Казалось, подо мной разверзлась земля, и я падал и падал, крича его имя – а может, этот вопль был только у меня в голове.
«Оно идет. Оно идет!»
Я почувствовал на плече чью-то руку. На меня хлынул и ослепил яркий свет, ярче, чем от тысячи солнц, и я больше не падал. Меня вытянул назад доктор.
Он держал меня руками и яростно нашептывал мое имя. Я пытался его предостеречь. Я старался. Я знал слова. Я слышал их у себя в голове. «Оно идет». Но способность говорить была утрачена.
– Где он, Уилл Генри? Где Джон?
Я не отвечал, тогда он поднял голову и крикнул:
– Сюда! Я его нашел! Сюда!
Он снова повернулся ко мне.
– Он здесь, Уилл Генри? Джон здесь?
Я посмотрел через его плечо и увидел, сквозь лицо его любимой, глядящий на меня желтый глаз. Чудовище вздымалось позади доктора, головой касаясь потолка. Оно протянуло свою огромную лапу, схватило его за основание шеи и, как разозленный ребенок бросает сломанную игрушку, швырнуло его по коридору.
Уортроп с испуганным хрипом упал на спину. Он достал револьвер, но не выстрелил. Я могу только догадываться почему. Он вытащил своего друга из пустыни, ценой невообразимых страданий и самопожертвования он вернул Джона Чанлера домой. Как он мог теперь оборвать ту жизнь, ради спасения которой столько сделал? Если бы он нажал на спусковой крючок, то не отверг бы он тем самым все, во что он верил? И не доказало бы это фундаментальную правоту фон Хельрунга в том, что любовь и есть то чудовище, которое пожирает все человечество?
Почерневшие останки того, что было Джоном Чанлером, выбили оружие из руки доктора с такой скоростью, что это действие отпечаталось в моей зрительной памяти. Оно близко притянуло доктора к себе, чтобы он мог отчетливо видеть, что Мюриэл и Джон дали ему и что он дал им взамен. «Это лицо любви».
Потом оно прижалось их ртами к его рту.
В следующую секунду я уже был на нем, сжимая в руке серебряный нож. Я по рукоятку вонзил нож в его тощую шею. Чудовище стряхнуло меня с себя с такой же легкостью, как человек смахивает с пальто пушинку. Доктор оказался под ним; черная лапа чудовища схватила его за нос и глаза, и рот вжался в его рот. Чудовище душило его своим поцелуем.
Я снова запрыгнул на спину этой твари, и в моих ушах эхом звучали слова фон Хельрунга: «Серебром – пулей или ножом – в сердце. Только в сердце!»
Я обхватил его руками в жалкой пародии на то, как он раньше схватил меня, и стал раз за разом вонзать нож в его вздымающуюся грудь.
Его скелетоподобная фигура дернулась; под губами Мюриэл окровавленный рот зашелся в крике животной боли. Чудовище поднялось, сбросив меня, и упало. Оно снова поднялось, рухнуло и свернулось в хныкающий клубок, как младенец в утробе.
С болью и тоской желтые глаза искали моих глаз. Я занес нож высоко над головой, и что-то внутри чудовища под человеческой маской вспомнило, и Джон Чанлер улыбнулся. Его сердце выгнулось в предвкушении сладостного смертельного удара.
– Проклятье! – гремел у меня в ушах голос доктора. – Проклятье, почему?
Он отодвинул меня в сторону и поднял себе на колени то, что на него нападало. Оно теперь казалось жалостно маленьким и хрупким и ничем не напоминало гигантский призрак, каким было секунды назад. Одной рукой монстролог накрыл рану; кровь, черная, как деготь, в неверном свете пульсировала между его пальцами с каждым ударом сердца умирающего мужчины. Потом Уортроп осторожно снял накладное лицо той, которую они оба любили, и стал вглядываться в невидящие глаза того, кого, как он думал, он спас от безысходности. Но он его не спас. Безысходность была внутри него.
– Нет, нет, нет, – роптал Уортроп в бессильной человеческой боли.
Часть двадцать девятая. «Этот дар должен был сделать я»
В последнюю пятницу конгресса мой хозяин поднялся с места, и в зале воцарилась тишина; сотня его коллег подались вперед в своих креслах и, затаив дыхание, ждали его ответа фон Хельрунгу. От этого зависела судьба их науки. Если бы он потерпел неудачу, монстрология была бы обречена. Ее бы никогда не рассматривали как полноценную дисциплину, а тех, кто ее практиковал, отныне и навсегда считали бы смехотворными и эксцентричными псевдоучеными на периферии «настоящей» науки. Фон Хельрунг провел впечатляющую презентацию, переработав изначальный доклад, чтобы включить в него звездного свидетеля, «незаменимое доказательство», как он его называл, – некоего Уильяма Джеймса Генри, специального помощника главного докладчика с противной стороны!
Я ждал, что выступление доктора будет таким же неуклюжим, как и репетиции – с логическими провалами и неубедительной аргументацией, – и не был разочарован в своем ожидании. Его было больно слушать, но все вежливо слушали. Настоящее представление было впереди – вопросы и ответы.
Фон Хельрунг задал первый вопрос сразу же по завершении ответного слова Уортропа.
– Я благодарю моего дорогого друга и бывшего ученика, досточтимого доктора Уортропа, за его убедительный и абсолютно искренний ответ. Я польщен – даже смущен – тем, что именно мне адресован этот пылкий – я бы даже сказал, страстный – ответ. Я его хорошо выучил, не так ли?
Он присоединился к нервному смеху присутствующих.
– Но, если досточтимый доктор не возражает, у меня есть к нему один-два вопроса, Спасибо. Я знаю, что время идет, нам надо успеть на поезда, мы стремимся домой, к своим семьям и, конечно, к своей работе… И нам надо похоронить друзей. Увы! Таков наш удел. Такова цена, какую мы платим за расширение человеческих знаний. Доктор Граво это понимал и принимал. Мы все это принимаем. Даже Джон… – У него надломился голос. – Даже Джон это принимал. Но я отвлекся. Теперь к моему вопросу, доктор Уортроп, mein Freund. Если ваша гипотеза относительно этого в высшей степени странного и печального случая верна, то как вы объясните свидетельства вашего собственного ученика касательно природы этого чудовища?
– Я это уже объяснял, – глухо сказал доктор. Хотя опухоль на его скуле немного опала, ему все еще было больно говорить. – Свидетельства объясняются так же просто, как рана у него на шее.
– А, вы имеете в виду укус олгой-хорхоя, от которого он пострадал до тех событий, о которых он сегодня свидетельствовал?
– Я имею в виду именно это. Действие яда этого создания хорошо задокументировано некоторыми из людей, сидящих сейчас в этом зале.
– Но, насколько мне известно, добрейший Адольфус Айнсворт ввел ему противоядие всего через несколько минут после укуса.
– Так же хорошо описана в литературе, – сквозь сжатые зубы произнес доктор, – тенденция к тому, что жертва испытывает длительные перемежающиеся симптомы и после приема противоядия.
– Значит, вы заявляете, что свидетельства герра Уильяма Генри – это сон? – Он тепло улыбнулся.
– Точнее назвать это галлюцинацией.
– Он не слышал, как аутико звал его на ветру?
– Конечно, нет.
– И аутико не переправил его в Монструмариум, сев вместе с ним на этот ветер?
– Я бы попросил вас и всех присутствующих здесь закрыть глаза и вообразить себе эту сцену.
Послышались редкие аплодисменты. Уортроп выиграл очко.
– Тогда как, по-вашему, он доставил его сюда из того подвала? Нанял извозчика?
Теперь смех, гораздо более громкий, чем скромные аплодисменты. Очко в пользу фон Хельрунга.
– Я предполагаю, что он его принес.
– Пешком.
– Да, конечно. Под покровом темноты.
– Я понимаю. – Фон Хельрунг закивал с притворной серьезностью. – Теперь хочу привлечь ваше внимание к первому случаю, доктор Уортроп. Вы утверждаете, что это существо…
– Джон. Его звали Джон.
– Да, когда-то он был Джоном.
– Он всегда был Джоном.
– Вы утверждаете, что он выпрыгнул из окна с четвертого этажа больницы…
– Я утверждаю, что он ушел через это окно. По водосточной трубе – вверх или вниз. Он не «улетел на сильном ветре», как вы предполагаете – если вы не имеете в виду, что у него выросли крылья.
– А как насчет других свидетельств – что вы скажете о них? – Старый австриец поднял стопку данных под присягой показаний. – Это тоже несчастные жертвы Смертельного Червя?
Уортроп с исказившимся лицом переждал, пока утихнет смех, и только потом заговорил:
– Я не знаю, чем они страдают – разве что разновидностью массовой истерии, усугубленной чрезмерной тягой издателей к тому, чтобы продать как можно больше газет.
– Так вы хотите, чтобы эта наша августовская ассамблея отвергла данные под присягой свидетельства семидесяти трех свидетелей на основании… чего? Чего, доктор Уортроп? На основании того факта, что, поскольку вы говорите, что этого не может быть, то этого не может быть? Не в этом ли вы меня обвиняете? В допущении неподтвержденных фактов?
– Я не обвиняю вас в допущении неподтвержденных фактов. Я вас обвиняю в том, что вы их высасываете из пальца.
– Очень хорошо! – воскликнул фон Хельрунг, драматическим жестом бросая бумаги. – Скажите мне, просветите всех нас, милейший доктор, что убило Пьера Ларуза? Что содрало с него кожу, съело его сердце и насадило его на кол? Что затащило сержанта Хока на сорок футов к небу и распяло его на самом высоком дереве? Что такого наш любимый коллега нашел в пустыне, что могло бы сделать с ним это? – Он махнул рукой на анатомический стол, на котором под ярким светом ламп сцены лежало тело.
– Я не думаю, – осторожно сказал доктор, – что он вообще что-то нашел – Он встал со стула. Я едва сдержался, чтобы не броситься к нему. Казалось, он готов упасть в обморок. – Я не знаю, кто убил Пьера Ларуза. Это могли сделать туземцы в состоянии суеверного ужаса. Это мог быть рассерженный кредитор или кто-то, кому он задолжал в карты. Возможно, это сделал и сам Джон после того, как попал под власть какой-то демонической силы. Сомневаюсь, что кому-то суждено это узнать. Что касается Хока… это типичный случай лесной лихорадки. Я спрашиваю, какое объяснение лучше: что что-то бросило его сверху или что он вскарабкался на это дерево? Мальчик размером вдвое меньше него забрался на это дерево. Почему же не мог этого сделать он?
Он посмотрел на тело своего друга, потом отвернулся.
– А Джон… Думаю, это главный вопрос, не так ли? Что случилось с Джоном Чанлером? Вы хотели бы представить его чудовищем, и, думаю, его можно так назвать. Я не отрицаю его преступлений. Я не говорю, что он страшно страдал от чего-то такого, что я плохо понимаю. Ключ в том… Ну, думаю, я единственный садовник на земле, который не знает семян, которые он засевает. Но я скажу, – тут голос монстролога стал суровым. – Я скажу, что он сделал все возможное, чтобы оправдать наши ожидания. Вы хотели, чтобы он стал чудовищем, и он вам подчинился, ведь так, Meister Абрам? Он превзошел ваши самые дикие мечты. Мы изо всех сил пытаемся стать тем, что в нас видят другие, не так ли? Я пытался его спасти. С самого начала я хотел отдать за него свою жизнь, но нет любви сильнее, чем это…
Он замолчал, захлестнутый своими эмоциями. Я поднялся, чтобы пойти к нему. Он жестом меня остановил.
– Он спрашивал меня: «Что мы дали?» Не скажу, что я вполне понимаю, что именно он имел в виду, но вот что я знаю точно: это недопустимо. Я этого не допущу. Вы не надругаетесь над его телом, как надругались над памятью о нем. Это то, что я могу ему дать. Это все, что я могу ему дать. Я похороню своего друга, и я клянусь, что убью любого, кто попытается мне помешать.
Он обвел собравшихся взглядом, и они не выдержали его праведного взгляда.
– Теперь голосуйте. Я больше не отвечу ни на один из ваших вопросов.
Началось голосование, и мы с доктором ушли в свою личную ложу. Голосование сделали, по настоянию фон Хельрунга, тайным. Уортроп лег на диван, скрестив руки на груди и положив голову на подлокотник. Он смотрел на расписной потолок и отказался наблюдать за голосованием.
Наше молчание было не из приятных. После смерти Чанлера доктор почти не говорил со мной. Когда он посмотрел на меня, я понял, что он скорее смущен, чем разозлен. Когда все начиналось, он был твердо убежден, что его другу нет спасения, а в конце так же твердо верил, что сумеет его спасти. И казалось, это выше его понимания, что его веру разбил я, единственный оставшийся на земле человек, хоть как-то привязанный к нему.
Так что мне потребовалась немалая храбрость, чтобы попробовать разбить стену, которую он возвел между нами.
– Доктор Уортроп, сэр?
Он глубоко вздохнул. Он закрыл глаза.
– Да, Уилл Генри, в чем дело?
– Почему – извините, сэр, но я все думаю – почему вы решили искать меня в Монструмариуме?
– А ты как думаешь?
– Нас кто-то видел?
Он покачал головой; его глаза оставались закрытыми.
– Попробуй еще раз.
– Доктор Доброджану – он пошел туда за нами?
– Нет. Когда он обнаружил, что ты исчез, он сразу вернулся к фон Хельрунгу.
– Значит, вы догадались, – заключил я. Это было единственное объяснение.
– Нет, я не догадался. Я извлек урок из бойни в доме Чанлеров. В чем заключался урок, Уилл Генри?
Как я ни старался, я не мог вспомнить из той жуткой сцены ничего поучительного, кроме отвратительной замогильной шутки, выведенной над дверью в спальню: «Жизнь это».
– Джон сам рассказал мне, где тебя найти, – объяснил монстролог. – Так же, как он пытался рассказать, где искать Мюриэл. Когда Доброджану пришел с новостями, я сразу понял, куда он тебя забрал. Разве ты не помнишь, что он сказал: «Он выставит тебя в Мусорке для чудищ, где всем вам, грязным тварям, и место». – Он открыл глаза, приподнял голову и выглянул через барьер. – Хмм. Они не торопятся. Интересно, хорошо это или плохо. – Он снова лег. – Кстати, они нашли девочку Новакову в грязи на дне, когда осушили подвал.
Я знал, что она была не единственной жертвой, которую нашли в том подвале. Он заметил мое волнение и сказал:
– Ты ничего не мог сделать, Уилл Генри.
Я ответил:
– Это как раз то, что я сделал, сэр. Ничего.
– Бесполезно себя винить. Что, это возродит девочку или изменит будущее? Ты сделал в точности то же самое, что сделал бы я, что сделал бы любой при таких обстоятельствах. Представь, что ты бы взял ребенка и ушел Как много новых жертв пало бы в ту ночь из-за твоего ненужного альтруизма? В жизни часто приходится делать трудный выбор, Уилл Генри, и в монстрологии это приходится делать даже чаще.
Он ждал моего ответа. Он знал, что я соглашусь. Я всегда с ним соглашался. «Если бы в доме случился пожар и я велел тебе залить пламя керосином, ты бы крикнул: «Да, сэр! Да, сэр!» и устроил нам второе пришествие!»
– Я должен был его спасти, – сказал я.
– Спасти? От чего спасти? Ты тогда не имел представления, находился ли Джон в доме.
– Я должен был его спасти, – повторил я.
– Очень хорошо. Предположим на минуту, что спас. И предположим, что ты выяснил, чей он. Теперь ты можешь смело предположить, что он бы не дожил до своего первого дня рождения, потому что шансы не в его пользу, Уилл Генри, – это мрачная реальность гетто. Ты бы спас его от одного чудовища, но предал бы другому, не менее кровожадному.
Я покачал головой.
– Я должен был его спасти, – сказал я в третий раз.
Он покраснел, его глаза загорелись. Наверное, он после моих всегдашних подобострастных ответов оказался не готов к тому, что я стану менее подобострастным!
– Почему? – требовательно спросил он.
– Потому что мог спасти, – ответил я.
Их положили рядом, две любви моего хозяина, в семейное захоронение Чанлеров, потому что отец самого непутевого сына все равно отец. Старший Чанлер не разговаривал с Уортропом, если не считать нескольких угрожающих слов после панихиды у могилы в том смысле, что он собирается разорить его до последнего гроша. Ответ Уортропа: «Это было бы только справедливо, но прошу оставить мне хотя бы мой микроскоп».
На похоронах были фон Хельрунг, а также несколько других монстрологов, включая уцелевших членов охотничьей команды. Доброджану с серьезным видом пожал мне руку и заявил, что доктору повезло с учеником, очень способным и очень храбрым.
Лили тоже пришла. Я не знаю, как она сумела это устроить, но она выскочила из кареты в черном платье и с черной лентой в локонах. Во время службы она сидела рядом со мной и в какой-то момент взяла мою руку в свою. Я не пытался ее высвободить.
– Значит, ты уезжаешь, – сказала она. – У тебя был такой план – уехать, не попрощавшись?
– Я служу доктору, – ответил я. – У меня нет собственных планов.
– Думаю, это самое жалостливое и трагическое, что я когда-либо слышала. Ты будешь обо мне скучать?
– Да.
– Ты просто так говоришь. На самом деле ты не будешь скучать.
– Я буду скучать.
– Ты планируешь поцеловать меня на прощанье? О, извини. Твой доктор планирует, чтобы ты поцеловал меня на прощанье?
Я улыбнулся.
– Я его спрошу.
Она хотела знать, когда мы снова увидимся. Придется ли ей ждать целый год?
– Если только дела доктора не приведут нас сюда раньше, – ответил я.
– Ну, я ничего не могу тебе обещать, Уилл, – сказала она. – Может, я буду слишком занята. Через год я уже буду ходить на свидания и рассчитываю, что мое расписание будет очень плотным. – В ее глазах прыгали веселые искорки. – Вы приедете на следующий конгресс? Или твой доктор покинет Общество из-за того, что он проиграл это маленькое голосование?
Это была правда. Доктор потерпел поражение. Минимальным большинством была принята резолюция фон Хельрунга, звучавшая – по крайней мере, по мнению Уортропа, – как похоронный звон по монстрологии. Он мог остаться солдатом в изгнании, одинокой лодкой разума в море суеверий, но какова была бы награда? Какое слабое утешение он мог бы найти в своих принципах, если то единственное, ради чего он жил, было похищено в течение какого-то часа?
Как я и ожидал, он принял известие с тяжелым сердцем, но его реакция меня просто поразила.
– Я совершил жестокую ошибку, Уилл Генри, – признался доктор накануне нашего отъезда домой. – Но в отличие от твоей ошибки в трущобах, мою можно исправить. Еще не слишком поздно.
Его лицо казалось благостным в жалком осеннем свете, который пробивался через выходящее в парк окно. Он говорил с твердостью человека, для которого его путь ясен и прозрачен.
– Перед смертью Джон задал мне вопрос, на который у меня не было ответа: «Что мы дали?» Должен признать, что я не такой человек, который видит в таком вопросе какой-то смысл. Для меня это была просто часть его бреда. А вот твой отец понимал и заплатил за свой дар самую высокую цену. Понимаешь, Уилл Генри, это не то, что мы даем, а то, что мы хотим дать. Что мы можем дать. Ты оставил того ребенка в коридоре. Дар был в твоих руках, но ты его не отдал. Ты не можешь этого вернуть, так же как твой отец не может вернуть своего дара, сделанного мне. Но я не так безнадежен. У меня еще есть выбор, чтобы ответить на вопрос Джона.
Он придвинулся ко мне.
– Я потерял все. Джона. Мюриэл. Даже свою работу, то единственное, что давало мне утешение во все годы моего одиночества, – я потерял даже это. Ты единственное, что у меня осталось, Уилл Генри, и, боюсь, я тебя тоже потеряю.
– Я никогда вас не оставлю, сэр, – сказал я. И я в это верил. – Никогда.
– Ты не понимаешь. Скажи мне еще раз, почему ты должен был спасти того ребенка в коридоре.
– Потому что мог спасти.
Он кивнул.
– И я тебя спасу, Уилл Генри. Потому что могу. Вот ответ на вопрос Джона.
Тогда я понял. Я отодвинулся на нетвердых ногах. Комната стала кружиться вокруг меня.
– Вы отсылаете меня, – сказал я.
– Ты чуть не погиб, – напомнил он. – Три раза, по моим подсчетам. Если ты останешься со мной, то когда-нибудь удача от тебя отвернется, как она отвернулась от твоего отца. Я не могу этого допустить.
– Нет! – закричал я. Мой голос дрожал от ярости. – Не для этого. Вы меня отсылаете, потому что я его убил!
– Не повышай на меня голос, Уилл Генри, – спокойно предупредил он.
– Вы разозлились и хотите наказать меня за это! За то, что я спас вам жизнь! Я спас вам жизнь! – Я не мог сдержать ярость. – Она была права насчет вас – они оба были правы! Вы страшный человек. Вы всего лишь… Вы полны только собой, и вы ничего не знаете! Вы ничего не знаете… ни о чем!
– Я знаю это, – зарычал он в ответ, не в силах больше сдерживаться. – Если бы не я, она была бы сейчас жива. Я должен был сделать дар, но не отдал его – я его не отдал! – Его лицо исказилось от отвращения к самому себе. Он ударил себя в грудь, как грешник перед жертвенным алтарем. – Я позволил ей уйти домой, хотя знал, знал, что она в опасности. Я отвернулся, как ты отвернулся, Уилл Генри, и что произошло? Скажи мне, что происходит, когда мы отворачиваемся!
Он упал на софу, на то самое место, где он вкусил, совсем мало, ту любовь, которую сам отверг, много лет назад прыгнув в Дунай.
– О, Уилл Генри! – вскричал он. – Какая же мы с тобой жалкая пара! Что сказал Фиддлер? «То, что он любит, не знает его, а то, что он знает, не может любить». Он говорил о тебе, но вполне мог сказать это и о нас обоих. – Он поднял на меня глаза. Он выглядел таким потерянным, таким беспомощным, что я невольно сделал шаг к нему.
– Не отсылайте меня, сэр. Пожалуйста.
Он поднял руку. И безвольно опустил.
– Жизнь это, – пробормотал он. – Джон заполнил пропуск, да? Джон дал свой ответ, но ответ ли это, Уилл Генри? Meister Абрам заявляет, что мы являем собой нечто большее, чем то, что отражает Желтый Глаз, но так ли это? Я нес его на руках всю дорогу, мы чуть не погибли, ты и я, чтобы вытащить его из пустыни, – и все для того, чтобы он смог убить единственную женщину, которую я любил.
Я сел рядом с ним.
– Вы его вынесли не для этого.
Он вяло махнул рукой, отметая мою попытку его утешить.
– И ребенок умер. Это не причина того, что ты отвернулся. Я снова задаю свой вопрос, Уилл Генри. Ответ Джона – это ответ?
Я покачал головой. Не думаю, что он ожидал от меня разгадки тайны, над которой человечество мучается с самого младенчества. Я до сих пор не знаю, чего он от меня ждал.
Или чего я ждал от него. Мы действительно были жалкой парой, монстролог и я, связанные узами, непонятными нам обоим. В Монструмариуме чудовище заставило меня повернуться и узреть «истинное лицо» любви. Но у любви больше, чем одно лицо, и Желтый Глаз – это не единственный глаз. Не бывает опустошенности без изобилия. И голос чудовища – это не единственный голос, который летит на сильном ветре. Этот другой голос был в каждом осторожном шаге, который доктор делал в пустыне. Он был в той ночи, когда он обнимал меня, чтобы не дать умереть от холода. Он был в глазах Мюриэл, когда той ночью их тени встретились и слились в одну. Он есть всегда, как и голод, который нельзя утолить, но малейший его глоток утоляет лучше, чем самое роскошное пиршество.
Я потянулся через пространство, которое нас разделяло – меньше фута и больше, чем вселенная, – и взял руку монстролога в свою руку.