ПРОЛОГ
НАД СТРАНОЙ ДОЛЖНО БЫТЬ просторно, чтобы дух носился над водами, не ведая стеснения. В некоторых местах он возносится на три тысячи метров. Эта страна извела столько природы, что — наверное, в возмещение своего долга перед ней — на людей не скупилась: едва надкусив, тут же и выбрасывала. Великих мёртвых этой страны, если уж поимённо, звали Карл Шуберт, Франц Моцарт, Отто Гайдн, Фриц Ойген Последний Вздох, Зита Циттер, Мария Терезия, включая то, что породила Военная академия в Винер-Нойштадте до 1918 года и в Сталинграде 1943 года, и ещё несколько миллионов раздавленных. Итак, место событий и сбыта, а к денежному обращению принадлежит и оборот туристов, в который если попадёшь, то выйдешь из него новее и лучше — не то что деньги, вышедшие из обращения, — но стоишь уже гораздо меньше, поскольку бюджет истрачен на покупки. Но он окупился. Некоторые при этом, к сожалению, срываются и терпят крах. Мы находимся (и находим наше положение очень выгодным!) в одной австрийской деревне — вернее, на её дальнем краю, который уже забился в щель горы. Это скорее окраина туризма, почти что неисследованная. Сюда приезжают разве что старые люди и семьи, богатые детьми, поскольку здесь бедные возможности для развлечений и спорта. Зато скатертью дорога и дремучий лес. И дивные горы высотой до двух тысяч метров, а то и выше; но это ещё далеко не Высокие Альпы. Походные тропы, ручьи, чистая речка, но если техники откроют шлюзы слишком резко, то грязь задушит всю форель, и она будет плавать брюхом вверх, сверкающими тьмами тем, которые только-только пустились в свой поистине волнующий путь, огибая мосты и гоня отдыхающих, которые стремились в гостиницу, прилепленную к скале, куда можно пробраться лишь нехоженой тропой да по мосткам, по жёрдочке — подобию куриного насеста.
Некоторые из отдыхающих сегодня записались на экскурсию. Они хотят осмотреть дикие альпийские окрестности с их озёрами и маленьким замком эрцгерцога Габсбургского, который взял в жёны дочь почтмейстера из Аусзее и после этого изрыл всю землю как крот — ведь помимо дочерей на земле было и под землёй кое-что для сыновей: железо, которое годилось в переплавку и в перековку мечей на орала и наоборот, — уж они всегда рядом, неразлучно, душа в душу мать. Земля даёт руду, а бойцы-молотобойцы, короли наковален из Мюрцфурха, и железные короли из Вены взамен возвращают земле пушечное мясо. В этих краях, значит, есть на что посмотреть, если кто интересуется историей жезла и железа, державы и скипетра. Холодный свежий воздух. Заранее заказанный микроавтобус останавливается перед гостиницей, стреноженной в одно целое с крестьянским хозяйством и пансионатом. Записались на экскурсию всего шесть человек. Двое из них — супружеская пара из Рура — толкутся у входа, переспрашивая друг друга, не забыл ли кто чего, и уточняя, где они будут обедать (включено в стоимость); вскоре к ним примыкает одинокая дама из Халле, поболтать, простоит ли погода, подходяще ли они оделись и не будет ли их экскурсоводом один из потомков эрцгерцога. И нельзя ли будет полюбоваться тем знаменитым растением «мужская верность», которое господин Габсбург посадил в саду собственноручно в честь возлюбленной дочки почтмейстера. «Крайслер-вояджер», который намерен прихватить экскурсионную группу суёт свой тупой нос на парковку, он уже почуял живую добычу. В его власти решать, кого он доставит до места и в каком состоянии, у него под капотом дикое количество лошадей. Шофёр уже немного выпил, но это ничего, здесь все всегда выпивши, таков уж местный обычай, и чемпионы страны каждый вечер собираются у гостиницы и выступают друг против друга в отборочных соревнованиях. Но наутро, в восемь часов, игроки отборочного круга не играют, отдыхают от вчерашнего. Когда трое пассажиров уже заняли три лучших места впереди, готовые предаться водянисто-серой дороге, стиснутой и только что не сплюснутой со всех сторон сочной зеленью, тут и появились остальные четверо — стоп, но один лишний, — ничего, в тесноте да не в обиде. В отпуске люди наглеют, чего дома бы им никто не позволил. Молодой человек заранее не записался, а хочет поехать. Две другие, явно мать и дочь, причём и дочь уже не самая младшая, тоже не хотят ни отказаться от поездки, ни разлучиться. К тому ж старушка хочет непременно сидеть впереди. Но это не выходит. Зато входят, наконец, все, потеснившись. Не такие уж мы и толстые, шутят экскурсанты. Им приятно быть в компании. В воздухе разлита таинственная сага о том, что впереди чудесный день и что люди хотят что-то познать, чтобы лишний раз убедиться в своей принадлежности к этому миру.
Прошло уже некоторое время, а солнце поднялось невысоко и переводит дух перед обедом, зато машина, гляжу, поднимается медленно в гору, всё выше, и выше, и выше стремительный взмах наших крыл. За бортом, кажется, тепло. Люди на велосипедах показывают свои тела. Змея дороги извивается, как живая. Горная панорама раскрывается здесь, в так называемых Нижних Альпах, во всей своей красе, вершины выступают вперёд и туг же тонут в солнце, убаюкивающе урчит мотор. Добрались до перевала, и теперь всё покатится по наклонной плоскости. Ливни лета, поплясавшие здесь вдоволь, часть дороги унесли с собой, стянули в реку. Красивые красно-бело-красные пластиковые ленты натянуты между столбиками там и сям, где размыло асфальт: осторожно, водители и другие участники дорожного движения! Ткм, где раньше была прочная обочина и всегда можно было разъехаться, если навстречу попадался грузовик, теперь всё разъехалось, край обвалился, и на боку дороги зияет рваная рана. И не надо погружать туда копьё, чтоб убедиться, что рана настоящая. То и дело попадаются знаки ограничения скорости, здесь велено ползти. 1Ълос из города Халле-на-Заале на чужеродном немецком требует придерживаться запрета, древние страхи дрожат в лапках у этой женщины, но в здешних краях не так строго придерживаются запретов властей, которые нас поедом едят, лишая последней радости. Начальство здесь считается врагом, с которым полагается бороться. Поэтому мы едем шестьдесят, уж как-нибудь проскочим! Но это же самое место решил проскочить и туристический автобус. Какая досада. Этот мастодонт, расписанный рекламой, здесь однозначно самый крупный зверь. Тому чудовищу, которое месяц назад откусило кусочек дороги и изрыгнуло его в ручей, нежданно-негаданно подан десерт, который оказался ненамного вкуснее. Не хватает гарнирных украшений, но ничего, мы их добавим: вот этот окровавленный жакет, к примеру, совсем неплох, а вон там слетевший с ноги башмак, — да, немного асимметрично, второго-то нет, второй по-прежнему плотно сидит на вывернутой стопе. А что там делает микроавтобус, почему он валяется на спине, как жук, опрокинутый пинком великана, задрав все четыре колеса, которые продолжают бессмысленно вертеться вхолостую? А вот лежат четыре личности, выброшенные из машины, — разумеется, были не пристёгнуты и теперь, как разноцветные кучки крема и взбитых сливок, украшают крутой склон, сбегающий к полноводному ручью, прихватив с собой обломки дороги, которые не успели убрать. Там и сям — вывороченные с корнем деревья, которые, правда, на счету у паводка. Вывернутый молодой человек, две подвернувшиеся женщины, старуха, вопящая, как грешница перед причастием, — быстро-быстро! — чтобы успеть издать ещё пару воплей, пока не свернулась лавочка уличной торговли людьми. Фигурки подломлены, руки воздеты, будто бедняги не то ликовали, не то шли сдаваться. Их перечёркивает горный ветерок. Колёса вертятся и вертятся. Шофёр зажат в кабине, руль впился ему в грудь, изо рта ещё слюнки текут, а выпить уже не придётся, его оторвали от стойки, за которой бармен, держа в руках полупустой сосуд его жизни, только приготовился налить. Кажется, он всё ещё упирается против тех, кто правит у руля. Люди наверху выходят из автобуса и своим ходом, тоже крича и плача, пытаются спуститься вниз, на склон, покроплённый рассыпанными крошками людей. Высокие ели стремятся вверх. Птицы подняли крик, что им помешали, но в глубине души они равнодушны. Водитель автобуса что-то бубнит себе под нос, усевшись на подножку вверенного ему опасного колосса. Пряный, настоенный на травах горный воздух полезен, что бы ни случилось. Шофёр, как и его пассажиры, голландец и ничего не понимает здесь: ни гор, ни мира, ни убитых — горем и просто убитых — людей. Что за люди — считают себя хозяевами своей судьбы, а сами не могут справиться с управлением. Многие сокрушены, прогалина раскрылась, деревья расступились, давая место озарению, которое освещает всё и для газет, и для телевидения. Жители местного уровня скатываются к жертвам кубарем по склону, как камнепад. Сверху, с просторного балкона, с веранды ресторана для туристов, ссыпалось ещё больше люда, который на сей раз пережил погибших и так переживал, что препятствовал спасательным работам. Всё по-отпускному ярко, пока не опустится вечер. ТЬгда они натянут куртки. Как расшалившийся пёс, природа скачет вокруг своих гостей, вертится волчком, подбросит их вверх, а поймать забудет, отвлёкшись на кем-то брошенную палку; природа то капризно налагает лапы на одного или на другого, то снова отпускает его, не замечая, что товарищ по играм полностью раздавлен и растерзан. Она обнюхивает его останки, воет в белый свет, пока не стемнеет, и тогда она заводит совсем другую песню. Природа! Размашисты её скачки, объёмисты её космические аппараты, которые уже на взлёте. Неодолимо притягательны эти рассыпанные по склону фигурки, раскинутые руки, разверстые рты, полные молчания. Обломанная ветка, вялый лист, отрезанный ломоть. Громоздится человеческий отвал в полуденном тепле, ландшафтный вид, которым кормится страна. Отвалы тянутся по склону вверх, до придорожных ресторанчиков, и даже втягиваются внутрь, туда, где оставшиеся в живых продолжают лавировать и спасать своих от свалки; они уцелели и могут пока выкладываться на тренировочной тропе, проложенной в лесу. Тёмный лес — в заключение, ему лишь подол оторвало прошедшим ливнем, но скоро явится бригада и снова подошьёт его и нас прихватит, если мы посмеем удирать быстрее тридцати километров в час. Идёмте уж пешком в высокоствольный лес! Солнце направляет лампу нам в лицо, нам кажется, что свет впереди — это зеркало, и бьёмся головой о камень, который и есть мы сами. Так мы срываемся в высокогорную долину, собаки лают, что-то хватает нас за шкирку, но не собаки, на сей раз пусть они нас подстрахуют.
В ГОРАХ, где тишину легко разрывают молнии, этот преходящий ужас, который, в основе своей, порождает не так много, зато многое ломает, — в горах пропали уже несколько человек. Зато появились другие, которых мы не теряли. Но наше дело сторона, и мы можем рассказать лишь то, что коснулось нас походя, а напоследок пнуло.
Без вести пропавшие какое-то время ещё толклись в горных расщелинах — благовоспитанная группа ищущих спасения в соответствии с проспектом, который посмел их содержать, а потом их как корова языком слизнула. То были люди, отпускники, которые везде совали свой нос и всем мозолили глаза, поэтому было удивительно, что они вдруг пропали. Для животных существует привязь, а для людей — правила: в один прекрасный день эти люди не объявились в гостинице, а жаль, тут уже привыкли их обслуживать. А они больше не трогают свою еду, и кого теперь должны трогать здешние красоты, если их больше нет? Кто забрал их из природы, их второй родины? Образованный сидит в себе, качается, как в транспорте, но стоит ему захотеть отдохнуть, как его уже не удержать. Он хватается за ближнего, а это как раз ближайший способ превратить в противоположность всё, что было для него свято: само его существование, разрази его гром! Это наше право. Природа, эта старшая по комнате, вечно заставляет прибираться других. Неужто эти люди сгинули в горах, по покушении.
которое передало их смерти? Неужто нереальное совершило акт зачатия, с которым одновременно простилась жизнь этих пропавших? Церемония, которая затянулась по сей момент?
И духу их не стало. Ещё накануне их ледорубы со звоном чокались друг о друга, а теперь лопаются камни, и изобилие неслыханного, но тем не менее лично пережитого течёт у них по усам и попадает в рот. Взгляните, как ярко вонзаются горы в небесную синь! (Быть природным значит быть восприимчивым!) Местные уроженцы зорки и наделены чувством юмора, в их крови содержится большой процент замешательства. Мы не задумываясь используем этих неотёсанных детин, которым даже печатью денег не втемяшешь, какое пиво и шнапс нам подавать. Каждый день приходится заказывать заново, и каждый разговор идёт надвое: с одной стороны, это вкусно, с другой стороны — вредно для здоровья. Скала гудит от верхолазных крючьев, но она и мину не покривит, которая у неё, как уже говорилось в нашей специальной передаче, взорвалась ещё за несколько часов до того. Гора уже снова ластится, как кошечка, присмирев, — внимание, ложись, сейчас начнётся предстоящий текст. Он ускользает из ваших рук, но ничего, меня доведёт до конца кто-нибудь другой, горный проводник, не вы!
Вдруг, совершенно бесцельно, вернулось прошлое, его невозможно любить. Ну почему сейчас? Мы его только что послали в супермаркет, там есть заменители человеческих частей, а оно снова тут как тут. А нам ему и дать-то нечего, нет мелочи. И надо сначала подчистить в холодильнике запасы старой памяти, куда мы их отложили и забыли. На что мы жалуемся? Что обжалуем? Даже фруктовым деревьям приходится сносить, что у них отнимают! Но теперь, когда заграница временами кормится у нас, нам надо напрягаться. Кажется, оно споткнулось, не дойдя до цели, и сокрушилось, прошлое; погода опять к нему сурова, а тут, увы, оно ещё и с пути сбилось и опять промахнулось мимо цели. Я решительно заграждаю мою сегодняшнюю стезю и даю ей новое имя, пока её ещё не обожгло этим острым, горячим опытом. Рискнём ли мы переселиться в то лицо, что появилось перед нами из тумана? Или нас испугает, если прошлое попытается взломать наш замок, бестактное, грубое, без связей, но всё перевязанное повязками, расположится в нашей лучшей комнате, которую мы, естественно, приберегали для себя? Мы были только что в горах; нельзя романтически взирать на вчерашний день, когда он у тебя перед носом, а у тебя нет свободной руки отмежеваться от него: это были не мы! Люди исчезали! Да, здесь, из природы, этого трусливого начальника. Туристы, уж таковы люди, вовсе не знают начал, потому что тут же всё кончают. Зато потом жалеют о конце. Я предоставлю для этого случай. Эта страна всегда держалась тише воды, ниже травы, то есть имела выдержку, — она сперва как следует исследует людей, коль уж они летят в парашу. Ландшафт у неё такой сложный, что тут трудно ходить прямым путём. Приходится считаться с собственными силами, поскольку дорога — за счёт того, что она часто идёт в гору, а потом с горы, — оказывается длиннее, чем рассчитывал. Иные жители смешно позируют фотографу, они не понимают сами, что говорят, да их никто и не слушает. Нам тут судья не нужен — так здесь судачат. Иногда наши младшие вечно-юные поют австро-поп, которым они разглаживают нам морщины, нажитые из-за них. У меня бумаги не хватит, чтобы от них оттереться. Чу, открывается скала! Вильдбах тоже открывается нам. Ужасно. Ах, радио, лучшее австр. радио, я забыла, что, даже если пропадают люди, ты-то остаёшься и пребудешь, пока наши неукротимые горные потоки во весь опор несутся по порогам и камням. Вот снова льётся грязная вода, которая когда-то чистая текла в водопроводе. Она себя не узнаёт и не ведает, что это капает из крана. Tfe немногие, допущенные говорить об этом вслух, не имеют будущего, потому что срок их правления скоро истекает. Что делать! Все хотят остаться, да не могут.
Когда людям плохо с самими собой или с соседями по столу, их лучше забрать, за большим количеством людей нам, к сожалению, не уследить. Может получиться, что их станет ещё больше, а пока что они затаились в других местах отдыха. Местные к нашим услугам. Они в моих глазах ничего не приобрели и ничего не потеряли. Разве можно кому-то помочь? Кто сорвался в пропасть, куда так и не достал жёлтый луч его фонарика и где он сам не более чем камень, на котором только на мгновение что-то вспыхнет и погаснет, потому что солнце закатилось.
Сельская гостиница—как душа, которую показывают группе^фистов: зачарованная, но не замкнутая, так она инокоэдрся в теле гор и разрушает их характер. Он стар. Раньше более благородные постояльцы оставляли свои отпечатки на лавочках перед домом и на массивных перилах лестниц, теперь обычный люд прикладывается здесь к своим пивным бутылкам. Чуткость и юмор — свойства старой дворняги, которая всё с тем же воодушевлением ждёт конца обеда. Какой ясный отпускной день! И как отшлифован его инструмент—время, которое нас опустошает, создавая между нами связи, которые потом придётся рвать. Скоро мы не сможем выносить другого, кого мы сами же недавно выбрали себе в соседи. Ненастье чёрными лапами хватает Красную стену, но поскольку ему ничего не обламывается, оно принимается за громоотвод на крыше, который, наконец, отводит молнию в землю. Не посредники ли там выступили — промежуточные существа между жизнью и смертью? Все они странники во времени, которые уже выпали из забега на время, поэтому не могут быть классифицированы по олимпийскому разряду. Да достаточно ли глубоки в земле могилы? Ведь мёртвые, по их же собственной воле, измельчены. Разве они могут воссоздать свои тела из пепла? Спокойно, живые здесь молчат! Может, их провели через ворота, пока мы томили наш дух в кипящем жире, которым брызгало на нас от дивных видов со специальных лавочек на обзорных площадках. Иногда мы подбрасывали его вверх и давали ему снова плюхнуться назад, духу. Мы раскрыли себя под натиском бури, этого скорбного воя, который уже исторгся; ведь это самое непосредственное, что нас трогает.
Плоды переспевают и падают, сейчас осень, срываются с черенков, шлёпаются в траву и лопаются — и это после того, как они так долго чванились на дереве. Иногда они попадают прямо на шезлонги, поэтому кто хочет понежиться в такое позднее время года, берёт все риски на себя. Пенсионеры могут теперь позволить себе неспешный отдых, эти бедняги; их часто будит трубный звук портативных приёмников: они бьют в литавры вместе с Райнхардом Фендрихом, не попадают и выпадают из такта. Они нашли природу, и нашли её прекрасной. Природа пуста, но полна самообладания. Мы-то ею обладать не можем — должно быть, это сделал кто-нибудь другой. Мы себя-то не можем взять в руки, когда наше дело уже сделано. Вроде как нас тогда и дома не было. Или у нас не все были дома. Не про нас ли и не про наши ли заботы пишет этот журнал? Должно быть, на нас снизошёл огонь небесный! Кто тут знаменит и принадлежит к считанным единицам? Надо бы поджечь себя вместе с газетными страницами, на которых тебе никогда не появиться, в тёплой печи приезжего, которого ты надеешься заинтересовать своей судьбой на случай прогулки. Там, в трескучем пламени, мы раздуем восхищение нашим спортивным обществом. Собачье дерьмо на наших ботинках не сдалось нам так, как это спортивное общество! Отпуск приводит к тому, что людям приходится терпеть, когда им, ни в чём не повинным, накидывают на шею петлю разговора. Господин или дама, которые попались в эту петлю, останавливаются дрожа. Их бока судорожно вздымаются и опускаются, на них проливается святая, хоть уже и не столь прозрачная вода, и вместе с водой мы выплёскиваем на них и себя. Сидеть на раскалённой полке сауны, каждую секунду желая вскочить, — вот что такое отпуск: истязать собой других. На склоне расступаются деревья. Лошади понесли, прежде чем мы успели заметить, потом — огонь! — горло воспалилось, и вот уже новое знакомство, пустой звук и пустое изображение. Люди эскизно набрасывают линии судьбы своих детей и внуков, пока слой краски не утолщается настолько, что любимые люди вдали не могут больше ни вздохнуть, ни охнуть от масла и краски. Отпуск. Маленький ответ жизни после того, как много месяцев умасливал её, то есть бился, колотился и добавлял щепотку соли.
Разжиревшие певцы отвечают самими собой, когда им задают вопрос о творческих задачах. Их поджидают дорогие машины. Поклонение тысяч покупателей, которые несут домой диски, подогревает людей, у которых нет ни малейшего интереса продолжать петь. Столько огня в наших артистах — хватило бы запустить ракету, чтобы отправить в космос всех этих плутов, чтоб они смогли вернуться, лишь когда огонь в аппарате погаснет. Из-под их грубых лап выходят диски, и бокалы в их руках послушны, как дрессированные тюлени. Наверх всплывает то, что не тонет. Счастье певца в том, что ему удалась эта песня, как обронил австро-бард, как его здесь называют — ^наверное, потому, что у его песен длинная борода была ещё в те времена, когда сам он не родился. Такое уместно ронять по садам-огородам, когда в разгар сезонных работ все толкутся в одной мансарде, занятые банками и бутылями, то и дело подтирая там, где человек и животное, окрылённые своими большими и малыми делами, роняют их по всему помещению.
Ползут по лесной дороге гружёные лесовозы; самое быстрое и лучшее, что было принесено им в жертву, — это «гольф-GTI», который угодил им под передние колёса ещё до того, как они смогли им налюбоваться. Но временами мы предпочитаем слушать австр. песни по радио, которое косо висит под сенью распятого деревянного Господа Бога, в самом правом углу, какой только найдётся, — где, кстати, поедается и наш завтрак, — жалко смотреть, но нет, Бог не оставит нас и никогда не сойдёт с этой полки. Всё свежеотремонтировано. И душевые кабинки поставлены новые. И всё время эти свежие песни, которым ведь тоже требуется время, чтобы отпечататься в нас без напряжения — печатный станок мощный, — чтобы певец мог как следует заработать. Эти песни из ничего творят немножко родины, потому что, заслышав такую песню, ты садишься там, где стоишь, даже если не устал. Но не давайте увлечь себя настолько, ибо сюда осядет вся масса земли. Стоит только снять трубку и уже не так-то просто будет снова её положить, а наши сегодняшние слушатели, которых мы хотим поприветствовать сердечными аплодисментами, будут затоптаны введёнными в песни штампами.
Тут некая Гудрун Бихлер чувствует, что её покой в шезлонге досадно нарушен группой отдыхающих дам, которые, крутя колесико радио, пытаются сбросить несколько кило народной музыки, чтобы была представлена и их муза. Либо уж вы включайте, но тогда, пожалуйста, тихо, и принимайте себе станцию, которую выбрали, чтобы ваши гипсовые копыта и ваши межконтинентальные оболочки-луноходы могли спокойно рыть землю, в которую вы потом сможете провалиться! Либо уж совсем отключите! У каждого своё представление об отдыхе, и всякий раз приходится корректировать его в сторону понижения, как только поднимается занавес. Отдыхающие, и среди них госпожа Карин Френцель, всё ещё активная, — правда, как вдова, которая была замужем за настоящим вулканом — потухшим, впрочем, — у которых всё так и бурлит внутри, там, где живёт еда, поскольку они хотят получить всё, что они ещё могут выцарапать из утолённой и утомлённой жизни, не хотят сделать потише — как знать, вдруг завтра они уже вообще перестанут слышать? Тихо! Эта пугливая, дикая смерть, в которую охотник за дичью предпочёл бы не попасть, но она сама в него, как правило, попадает: только клякса горчицы остаётся от нас после того, как смерть как следует нажмёт на тюбик. Эти пожилые дамы, м-да, в конце концов и им тоже объяснят, что только они могут быть приёмниками этой славной музыки, это можно прочесть по продажам дисков. Теперь, когда уже почти поздно, пенсионерки заполняют все залы, что для них, наверное, имеет свои преимущества, на тот случай, если вдруг болезнь захочет их скосить. Тогда болезни не так-то просто будет их найти. Требования отдыхающих теперь, когда им подают их исконные аграрные продукты, направлены совсем в другую сторону, с уклоном в народное, чтобы поражение своей жизни они могли увенчать великой победой, победой во Второй мировой войне, которой этот народ добился тирольским пением, и победили простые крестьяне, рабочие и служащие, их пение имеет трубный глас: среднее из наличных средств, то есть наличные, а значит, непосредственное. И святое пробуждается в нас и сводит нас с каналом ORF посредством тысяч километров стекловолоконных кабелей. Рай можно объявить достигнутым, тогда как в других местах о нём ещё только мечтают — в странах, которые заставили молчать.
В здешних краях никто уже не верит, что от другого можно получить больше, чем самовязанный пуловер, а в этот наряд нам не придётся облачаться. Но поскольку мы все выглядим как ляскающие, я хотела сказать ласковые, звери, то мы не узнаём себя в других, сказала одна дама из Эрфурта другой даме из Штейра, Австрия, однозначно невинным тоном. У эрфуртской дамы была возможность вовремя уйти от ответа, пока ей не добавили. Тогда бы и другие разошлись. Но время ушло вперёд, сначала от мысли — к словам, а потом и ещё дальше, до ругани, и тут все разошлись. Старческие глаза ещё раз заразились от телевизионных молний, где кипят бури в стакане воды, быстрым попаданием в цель, и цель им ясна, но они не располагают подходящими для её достижения средствами. В этом ящике сияют чуждые нам культуры, они разносятся, бестелесные, как свет, они преподносятся как новая форма св. причастия и всё равно остаются неузнанными, появляясь среди нас. Эти тела молчат, когда на них наступаешь, и ничто уже не вернёт их к неизреченному жизни, поскольку они, разбитые, катятся под откос. И пусть наши знакомые в аппарате, не желая отпускать нас от себя, сколько угодно ярятся, брызжа через край своими взбитыми сливками, эти капли нас не окропят святой водой и не дадут благословения.
Угасшие, живые или мёртвые, до сего мгновения не знали, что их будущее уже наступило. Деревья вокруг давали им хороший урок терпения: они умели ждать до полного изменения цвета. Отдыхающие, всего три человека, были уже разбиты, когда вставали из своих шезлонгов. Эти не использованные судьбой плоды в падении предали свои добрые семена, но никто ими так и не воспользовался. Остальные отдыхающие были увлечённо заняты усвоением Томми ГЪттшалка, ну, того, который производит столько слов, что их не успевают выбрасывать. Приходится сжигать кое-что из мебели, чтобы расчистить место для ТЪмми. Ведь дый, кто отдыхает в отпуске, сам садится на место прошлого. В крайнем случае он сидит на полу, тут люди получают от жизни маленький ответ, потому что во время работы они помалкивают. Живые члены расширяют во все стороны щели ледников и скал и сталкиваются со своим строжайшим критиком — Богом. На этой природной сцене выступают лишь любители. Боже мой, вы только взгляните, вон там, наверху, человек с дельтапланом! Или в воде, здесь они тоже тут как тут, отдыхающие. Влага хорошо поддаётся ограничениям, потому что внутри себя она не образует границ. Этот молодой продавец из спортивного магазина, Эдгар Г., он сам есть неопределённый артикул за своим прилавком, почему они определили в жертвы именно его? Ну, потому что он сам себя взял и превознёс до небес, вот поэтому! Вон там, наверху, тот несчастный на этажерке, это он и есть. Будем надеяться, что он сумеет обуздать себя и не трахнет мачту линии электропередач. Он каждый день, смеясь, швыряет себя на ветер, будто предназначен на выброс. Что за страсть такая — видеть себя божественным; уже для чемпионки мира по лыжному спорту Улли Майер эта страсть стала роковой. Мы, обыкновенные люди, страдаем куда скромнее и разве что от позднего обеда, который для нас разогревали, потому что мы заболтались на скамейке у Вильдбаха. Молодой дельтапланерист приземлился вчера не там, где его ждали, он очнулся от глухого перестука прямой трансляции теннисного матча, всего лишь бумажная игрушка в руках ветра, а на ней ещё и человек висит и тормозит, тогда как действительно важные вещи незаторможенно могут свистать сквозь эфир. Борис! Штефи! По спортивному каналу! Гребя против нашей доморощенной грязной воды. Они тоже странники во времени, но ещё больше Анита Вахтер и Роман Ортнер и/или Патрик Ортлиб или как там его зовут, в их вечной битве с часами, в которой они легко забывают опасность, но всё же эти герои невинны в своей решимости порешить свою цель и следующую тоже. Тогда их последнюю картинку жизни можно будет выжимать до бесконечности, но и после этого она всё ещё будет капать, жизнь, которую никак не дожать до упора. Это лезет в любые рамки. Улли сломала себе шею о судейский штаб (скипетр вечности), который посмел посмеяться над конечностью, и порвала артерии, питавшие мозг, — о, как мне жаль Улли, сказала нам теледикторша, когда мы и сами болтались на волоске и не могли отвязаться. Жизнь — одна из многих школ природного альпинизма, в которой наш создатель может отвязаться от очень многих из нас, и очень быстро. Ведь мы не фрукты, чтобы выжимать нас и начинять нами серёдку кнедликов. Может, Ему просто надоели наши спортивные костюмы, которые для нас так важны, когда мы зарываемся в бумагу, в окончательный, последний вариант.
Еда у хозяйки хватит на всех ожидающих. Они сидят за столами на стульях. Кола, фанта и пиво пенятся, как горные ручьи в ненастье, в стаканах, обращённых в истину старой посудомойкой Иозефой. Да, ненастье вливается в туристов и снова кончается на середине, как раз когда всем захорошело. Одежда. В горах она как спортивный соратник, она самое непосредственное, пока не узнаешь под ней человека, который тоже далеко не всегда обладает водоотталкивающими свойствами, но каждый неповторим. Ткк думают они все. Тревожны и настороженны собаки, в том числе и собаки гостей, вялые и сонные от скормленных отбросов, но всегда готовые к тревоге, ведь их задача — поднимать шум. Долг надо исполнять. Вчера в деревне внизу одна корова навязала ветеринару окаменевшего телёнка-близнеца, и тот с ним завязал. Будничное несчастье. Но никаких других предзнаменований не было, а то бы мы придали им значение. До нас дошло пока лишь ненастье, наш старый противник.
Если не считать одной неприглядной картины: два сына лесника, года два тому назад. Они налили в стволы своих ружей воды (патроны там тоже были!) и дунули из них, я имела в виду, из себя, каждый выдул себя из самого себя. Самоисчезнувшие. То есть один другого дразнил, что тому не выдержать экзамен в школу егерей. Этот экзамен был для обоих таким потрясением, что им легче было подготовиться к смерти, чем к нему: как положено охотнику, ведь смерть — его профессия. Они повредили себе мозги, а заодно и черепа. Деревня всё ещё говорит об этом. Ну и что из того, если то один, то не один видел их обоих на краю деревни, как будто их деревня — вечная стройка, где появляется всякая рухлядь; они всегда вдвоём, в своих егерских одеждах (которые превратились чёрт-те во что!), потому что их похоронили в лучших костюмах, украсив каждого букетиком, как на свадьбу, — может, для того, чтобы не так бросались в глаза разнесённые выстрелом головы.
Горы, сегодня они пока отставлены вдаль: эти альпинисты всё-таки как дети. Прикусив язык, они важно вкарябывают себя в скалы, как заповеди в скрижали, а в конце ставят себя вместо точки. Они сказали, что хотели собой сказать, поскольку инструмент восприятия природы всегда носили в своей душе. Поэтому они не хотят читать природу, они всегда хотят только стереть всё и переписать заново, потому что в прошлый раз недостаточно хорошо вписались. Чтобы они покончили с собой, должны прийти другие. У человека есть моральный интерес в этом блеске, которому природа обязана своей красотой, он забывает, что именно он придал природе этот блеск, с трудом продираясь к ней. Если сегодня вечером на посетителей гостиничного ресторана, где карты щёлкают в руках, опустится густой туман, то троих из них озарит догадка, что палку перегнули, поскольку указка нам не нужна, как и мягкотелые, которые готовы разложиться, лишь бы стать вездесущими. Пропавшие нечаянно вернулись, это обратное спорту, где тоже всегда выныриваешь откуда ни возьмись — на сей раз, возможно, первым. Вот он я! Спортсмен застревает на первоначальном, так он опередит всех, потому что он уже тут как тут. Но куда идём мы, если все, кто ушёл, снова возвращались домой? Это песня уносит далеко! И вы сегодня несёте что-то яркое, комплимент! Природа, всегда встревоженная атомной энергией, сегодня пусть порадуется на нас. Куда от неё скроешься?
Из плоти (а также из других мест, где говорят по-немецки) австр. городов, которые всегда вволю тешились со своими народами, были выужены три персоны, которые хотели лишь немного развлечься и вдруг оказались привлечены в качестве средства для силы, которая прежде их даже не знала. Эта сила хочет пищи, хочет кожаную куртку, джинсы, кроссовки, всё лучшего качества. Спортивный снаряд, который так и рвётся из-под нас, с которым мы будем быстрее рек. Спортсмены: Австрия ведь как стройплощадка для этих людей-полуфабрикатов, которые, не зная удержу, срываются на своих лыжах в бездну — наверное, потому, что наверху пространства слишком переполнены. Потом — ура, природные актёры! — эта страна заставит говорить о себе, это может иметь только преимущества. Разве не приходилось играть главную роль мелочам, сотым долям секунды? Да, это притяжение яркого света, исходящего от пьедестала почёта, а вечером уже имеешь право пьяным въехать на машине в дом, пренебрегая дверью. Просто играючи въезжаешь чуточку вверх по стене. Ничто, каковым является и природа, причём справа от вас, там, рядом с панорамным видом, по которому, как черви, вьются лыжни для скоростного спуска, чтобы снять с горы мерку для нового костюма, который она может, наконец, себе позволить за счёт сборов от международного туризма, — нет, ещё чуть-чуть правее, это Ничто нуждается в постоянном наполнении, иначе может так случиться, что оно пожрёт людей. Я скажу просто: природа — это пешеходная зона. Как плохо ей подходит покойник, который довольствуется малым, искусственной ёлкой, какое там — одними огоньками у портала магазина. Истинные корни, что проросли в могилу, могут ещё как царапаться и досаждать. Взгляните напротив, это утонувшее лицо на дне альпийского озера, как красиво оно волочится — превратившись в замазку, в жировую мастику, ведь рядом плавают всякие минеральные вещества и сильно затрудняют мёртвому жизнь: вся свадебная компания на дне озера! Лошади, в начале столетия, провалились вместе с ними от веселья, вот куда может завести склонность: под уклон. От белопенного свадебного торта под фатой никто так и не смог отведать ни кусочка. Пропавшие и попусту растраченные в спорте (Ульрика М.!), мы их не хватимся, если не будем отрываться от экрана. Да мы их просто выдумаем, если надо! Но на то, что они однажды действительно явятся, мы никак не рассчитывали. Мы бы на их месте лучше играли на листвяной дудке или на петушином гребешке, — почему именно нас должна миновать чаша сия, когда история и не таких глотала, а они ведь тоже не хотели пропадать. Запас нашей национальной сборной не так велик, чтобы не прибегнуть к театральному реквизиту прошлого ради формирования будущего — на моторах или в фитнес-залах, под жаром сауны и в журчании джакузи, где одарённые люди, если захотят, могут быть сварены и поданы под красивым гарниром их тел. Зачем нам мёртвые, у нас достаточно и молодой поросли, и она тоже может отрастить себе волосы (или поднять их дыбом), потому что это так круто смотрится на фото.
Ну, кто первый? Этот молодой человек из бывшего запасного состава национальной сборной, как бишь его зовут, Эдгар Гштранц, мужчина с запада, который, несмотря на это, имеет свои заслуги, а не просто на побегушках у своего тренера. Сегодня Эдгар двинулся — ведь разнообразие радует, а? — на восток, видали его хорошую, чуть ли не развязную фигуру? Вдали. Уровень, посмотрите на масляный щуп, вовсе не так плохо, а, сын земли! Ладно, идите! Блаженно потягиваются в нём, просясь наружу, следующие победы: в лиге супер-Г, в год Снега по австр. летоисчислению (то есть вечность тому назад), в разряде «юношеский-2», многим пришлось довольствоваться гораздо меньшим. Этот молодой человек обрёл спасительное убежище в одном спортивном магазине, чтобы всё самое новое из одежды приобретать по цене производителя и потом подсказывать покупателям решение их домашнего задания. Они не знали, верить ему или журналу новостей, который говорил и показывал совсем другое. Это в некотором роде даже креативно — потерпеть неудачу в почти неносимом. Так нам и надо. Вот место, где Эдгар будет употребляться конечным потребителем, некоторое время: после того, как он поставил крест на запасном составе национальной сборной, но до того, как он окончательно пал. Конец иногда гораздо ближе, чем думаешь. Эдгар лежит в шезлонге, и несколько старых людоедок перешёптываются, что вроде бы они читали года два назад — или то было года три назад? — в газете, что он якобы погиб в автокатастрофе. С другой стороны, разве можно верить газетам, даже если они называют источники, из которых черпают свои новости. Быстрые машины для прыткого водителя, это самое святое нашей путеводной рекламы, до добра не доведут. Поскольку спортсмен не может завестись сам, тренер должен запустить его стартер, и стартер Эдгара явно запущен. Теперь он живёт в столице — слышат, когда его расспрашивают о несчастном случае, происшедшем больше двух лет назад. Ведь вы же погибли, господин Гштранц, — такого не говорят, кто же признается в столь откровенной ошибке. Хотя другие даже на экран вытаскивают свои болячки и расчёсывают их. Расчёски так и мелькают, каждому хочется показать свою жизнь с лицевой стороны, — а у Эдгара жизнь, видимо, протекала с оборотной стороны. И что-то безвозвратно вытекло. Но приходит второе дыхание, в душу вдыхают новую жизнь, — как неприятно было перевернуться и падать, врезаясь в память снега, которому и без того приходится много чего выносить.
ВОТ УЖЕ ДОВОЛЬНО ДАВНО этот молодой человек бывает у нас, за постоянным столом для спортсменов, по понедельникам вечером, бедный рыцарь, который служит нам для развлечения. А мы его за это травим! Сколько раз он оказывался безоружным перед нашими дорогими зрителями, Лишь бы чуточку побыть в их квартирах, на это у него хватало сил, хотя бы по результатам последних тренировок. Несчастный случай тогда ему ещё не грозил. Ведь это он въехал в стену дома, вместо того чтобы продолжить свой путь по дороге? Или то был не он? Чутьё подсказывает. Странно, что собаки на него не лают, как на остальных гостей. Чемпионов диск-жокеи всегда пускают в наш ресторан, где они уходят в улёт и погружаются в бесконечность наших бездн, которые мы здесь соорудили специально, чтобы можно было пропустить вечер или пропустить рюмочку, смотря по настроению. Мы, зрители, сидим перед аппаратом, который выдаёт знакомые позывные, и, пока мы клювом вытаскиваем из себя занозы рабочей недели, на экране перед нами терпит бедствие какой-то человек, он откидывает копыта, его песенка спета, по снегу тянется кровавый двадцатипятиметровый след. Но ничто не нарушает покоя нашей беседы о сыновьях, которых мы послали на поле спортивной бранили о дочерях, которые подогрели наше потрясение (оно у нас всегда готово остыть, если не хватит нескольких сотых долей секунды) победой в слаломе. Теперь на нём хоть суп вари, дорогая Австрия, ты достаточно долго терпела везение, теперь пора чинить рукава и стёсывать углы; а бум переживают США, о боже. Ярко иллюминированный домашний шкаф воспаряет, восемьдесят пять процентов из нас дают себя высосать ни за понюшку табаку, и спортсмен слетает на финише, не уместившись в тесноту микросекунд. Слова истекают из нас ещё до того, как мы нашли устье, в которое будут впадать все те кнедли, что уже переварились в нас. То же происходит и с талантами, которые были растрачены до срока, без учёта, что они ограничены и что хозяйство поэтому лишь ограниченно отвечает за них. А мы никак не можем остановиться. Доказательство: Формула-1. В которой победит каждый из нас под собирательным именем Герхард Бергер, ему для этого достаточно проделать лишь один круг на привычном стуле. В этом деле нужно держаться великих, но и они не смогут нас искрошить в наших малолитражках! Они бессильны против нас! Они не пригодны для использования на второй срок, поэтому нам, наконец, нужны новые лица.
Чего он хочет добиться, Эдгар Гштранц, своим крупнозернистым проявлением? По ту ли сторону он от смерти или по эту? Некоторые божатся, что. два года назад он играл одну из главных ролей в вечерних новостях, так что, наверное, это не он. Но почему он называет себя так же, как и тот, преждевременно, то есть до появления около него оператора, пострадав шим? И внешне похож на того. Лазарь, навостривший своё ложе, э-э… свои лыжи на роликах; кажется, он воскрес как пред-ставитель нашего существования, собственно говоря, как под-ставитель, чтобы у нас не подкосились ноги. Но почему не попытаться! Короче говоря, он должен испытать здесь, на покатых предальпийских склонах, новый травяной скейтборд для своего спонсора, который дал ему работу в магазине спорттоваров. Это же можно сказать и короче: Эдгар должен показать себя на глазах у того, кто снисходит к нему в тёмном облаке: предвечный. Хуже не будет, ведь Эдгар, возможно, уже неживой. Что с ним случится. Время в островерхом колпаке не дастся нам в руки; свет робеет перед внезапно потемневшей пустотой и медлит чуть дольше, чем можно. Итак, Эдгар берёт свою доску, свою закуску и уходит, чтобы, поскольку он сам уже однажды был закуской для природы, ещё раз подать этой всеядной разогретую на колёсах еду, — может, она и добавки попросит, в которой уже копошатся приветливые создания: yersinia enterocolitica, salmonella enteritidis, salmonella Panama, salmonella Braenderup, Agona, Montevideo, Senftenberg, Bredeney, Infantis, Heidelberg, а также e. coli 0157:H7. Да, природа с её оплеухами. Если ты недостаточно натренирован, чтобы уйти от её нюха, за тобой вдогонку бросятся машины с мигалками. Ну мы покажем этой природе! Эдгар не сядет сегодня на горный велосипед, он встанет на роликовую доску. Летом, к сожалению, ограничен выбор приборов, способных тебя переносить. Зато тебя, если ты их растрогаешь, переносят люди, которые сами почти совсем тронулись. Некоторые в состоянии проникнуть в других, но не так уж далеко они могут зайти. Эдгар пришёл сюда, смеясь, приплясывая и покатываясь, совсем неплохо для умершего. Наденет ли он сегодня поношенные джинсы или другие брюки, под кожу, в которой, вообще-то, уже начинается человек? Ага, он надевает велотрусы — собственно, это трико на подтяжках, по которому гуляют цветные полосы, яркие символы и пристальные взгляды, то и дело поскальзываясь на этом холмистом склоне из эластика, они скользят и взмывают вверх, как снежинки, эти взгляды, но им надо вниз и надо следить за своим жаром, который они таят, чтобы он не угас, даже после нас.
Быстро влить в себя ещё одну колу, проглотить язвительное замечание женщины средних лет, хотя это замечание, собственно, неудобоваримое и более сальное, чем можно проглотить безнаказанно со стороны весов. Что-то обрисовывается на теле, но то, что выступало вперёд, на полпути куда-то пропало, и тайное так и осталось неявным. Вечный рисовальщик заслоняет свой лист, чтобы никто не подсмотрел. Он снова выиграет! Ещё один быстрый взгляд, брошенный, как острый камешек, туда, на шезлонг, где студентка Гудрун Бихлер — строение заурядной архитектуры, однако одно из немногих, что ещё не покосились здесь, — итак, где эта самая Гудрун сидит и готовится к экзаменам. Она поднимает глаза и зачерпывает себе полную ложку Эдгара и, по старой привычке, даже позволяет себе поддать ещё добавки, да, к сожалению, ей немало доставалось от чужих людей, которые учили её уму-разуму. Приятная молодая женщина, склонившаяся над своими конспектами. Она делает это вот уже более пяти лет, с тех пор как улеглась в ванну и вскрыла себе вены, в уверенности, что ей никогда не выдержать экзамены. Что немедленно и сбылось, когда Гудрун извлекли из красного бульона ванны, чуть не из свекольника, капающий тюк понапрасну сэкономленных прокладок, чуть не разварившуюся. Об этом не писали в газетах, поэтому вы не должны возмущаться, что не знали про это. Где тогда были шрамы из-за неживого и нелюбимого, там они остались и сегодня. Это хоть и было беспочвенно, но не было одной лишь видимостью. Стать счастливой не посчастливилось и оставалось только пострадать в несчастном случае либо поспособствовать ему. Надрез справа, надрез слева, молодая женщина постоянно носит длинные рукава, даже в жару. Этот челов. инструмент, Гудрун, настроен однажды смертью и потом брошен в расстроенном виде, потому что её хорошие струны всегда быстро ослабевали, а в оркестре сведущих и жаждущих (которые прутьями водознающей лозы стегают нас по икрам, чтобы отворить нам жилы и выпустить что-нибудь из нас, раз из них самих ничего не вышло) не терпят таких слабых музыкантов. Для Гудрун это по-прежнему свежо и современно, в учении она тоже не продвигается вперёд, потому что будущего, в котором она могла бы себя исправить, нет. Каждый день — всё один и тот же, мысли утихают к вечеру, чтобы наутро вернуться и подвергнуться терзаниям со стороны Гудрун. Эдгар выудил её из отдыхающих, инстинктивно опознав в ней родственное существо: мёртвую, которая не истлевает. Так же, как и он. Уже почти год, как её родители прекратили траур по ней и обратили свои заботы на второго ребёнка, сына, у которого уже начались трудности с выпускными экзаменами. Нельзя раздвоиться в пользу мёртвых, иначе последуешь за ними, а они не очень-то этого хотят, у них своих хватает для отборочных соревнований; их, честно говоря, даже скорее избыток, по хорошей порции святого на душу не всем достаётся, а это как постер любимой звезды, которая, к сожалению, тоже когда-то умрёт. Тогда мы все сгорим, уже как живые, в геенне огненной нашего бесконечного поклонения. Я едва могу этого дождаться. Гудрун — естественный человек, она не красится. В нормальных обстоятельствах она бы даже замены резины не заслуживала, говорили те, кто согласился на опрос, и теперь они собрали вокруг себя все голоса, которые сами же и собрали. И тем не менее: особенность отпуска, когда ходишь исключительно в театр, в котором сам же и выступаешь, состоит в том, что и остальных артистов выбираешь сам. Пробуждение Эдгара относится к довольно давнему времени, когда он ещё жил, а тут случайно и девушка, у которой всё как у него, она ходит туда-сюда, но ничего не меняется. Веет ветер, веет дух, но не задевает их структуры. Что-то в них, должно быть, прочно заперлось, когда они умерли, потому что вечный сон не может к ним пробиться. Слесарь всё ещё подбирает свои отмычки, которые могут превратить жизнь человека в ад, но эти двое молодых людей как ни силятся пройти в дверь, всё так и остаются на ресепшен, в то время как другим уже давно вручили ключи от комнат и они уже полёживают в горячих ваннах (может, именно горячая смертная ванна Гудрун придала ей последний толчок, но странным образом не через Главные Ворота, а через множество второстепенных, комбинацию игольных ушек, через которую она не может пройти, потому что не такая тонкая, как рыбные палочки из рыбы-иглы. Кто не хочет есть эти славные панированные опилки из рыбных отбросов, те сами будут наструганы и не попадут на небо, где их могли бы встретить красиво разнаряженные дети. Горные лыжи, падение, бесконечный подъём назад — в наши дни это больше ничего не даёт, но во времена Тони это было обычным делом, можно было лесенкой топать себе в гору и ещё и выигрывать! Да, наши материалы стали более скоростными), итак, полёживают в горячих ваннах и уже поставили закипать свои страсти в виде простых букв из яичной вермишели.
Временами обитаешь вместе с кем-то, договорившись, а потом снова расстаёшься, — таким же волшебным может быть и отпускной флирт; тут говорят тела, майки с красивыми надписями пересказывают целые романы, пока лица разыгрывают безучастие. Вот стоят друг против друга двое молодых мёртвых и не знают, что они уже вычеркнуты из их собственных персональных дел. Они поглядывают по сторонам, они что-то скупо произносят, а потом снова умолкают, Гудрун не стало легче от её финального кровопускания. Она сошла с утренних листов своих книг и быстро сбрасывает, затенённая деревьями, свои собственные взгляды, слепая к каждому текущему мгновению. Спортсмен Эдгар идёт на склон, чтобы в глубоком присяде, так, как в наши дни уже не делают, нанести ландшафту смертельный выстрел своим спуском. Женщины мира, которые, однако, в наше время работают в Боснии (они ставят там спектакль) и не могут присутствовать лично, отдали приказ, чтобы мёртвые могли отрыть себе из посмертной кучи благотворительной одежды Caritas самую красивую и модную спортивную одежду, чтобы снова привлекать к себе внимание. Самый высокий добивается и самых высоких результатов!
Погода скоро уступит вечеру и станет холоднее. Что бывает, когда кто-то не хочет уходить со сцены, хотя для капитана команды и для тренера по скоростному спуску он уже умер? Кто его вытолкнет? Отчисленный на отборочных соревнованиях ещё может выступать, пусть это будет лишь строптивый топот: чтоб ему дали возможность ещё немного оставаться в блистательном составе, ведь уйти в безвестность — хуже смерти. Этот молодой спортсмен всем своим существом прирос к телу — а именно к телу команды — и не замечает, что его собственное тело совсем исчезло: стена дома придвигалась всё ближе и ближе, и она ещё больше приблизится, в бесконечном приближении, вначале лёгкий стук в стену, но природа спит так крепко, что не может вовремя прийти в себя. Святое неприступно, и Эдгар должен оставаться здесь, хотя его давно уже нет. Честолюбие, когда оно спарится с терпением и сможет ждать своего включения в команду, способно завести так далеко, что откроется вечность. Теперь Эдгар уже так давно работает — почти неотличим от запененного в лыжные ботинки манекена — в магазине спорттоваров, а всё ещё запускает секундомер толчком палки. Но стрелка секундомера не хочет бежать! И Эдгару отпущенному на свободу от времени, приходится сильнее налегать, чтобы догнать нас, живых. Его обтекаемая одежда даёт ему несколько сотых, да что там — десятых долей секунды, прежде чем ему, страстному оленю, снова придётся вернуться наверх, к его глупым коровам. Что там все эти задаваки в модных прикидах посматривают так, будто обогнали своё собственное время? Ведь это нам, потребителям, решать, следовать за ними или нет. Если нет, то им придётся снова возвращаться на старт — неважно, насколько они были быстры. Побеждает посредственность, побеждаем мы, это мы предлагаем природе, как она должна выглядеть, да, мы простые, но у нас есть чутьё, мы загоняем себя и других — из голого страха перед скукой. А как мы готовимся к смерти! Есть одежды, имитирующие цельность, которые даже в гробу не захочешь носить и уж точно мы не стали бы в них фотографироваться. Ибо наши искажённые лица, не говоря уже о телах, которые узнали наконец, каким шутником может быть бог, иначе как бы ему пришло в голову заживо сжечь нас в машине всей семьёй, — мы, то есть то, что от нас осталось, мы просто не хотим подходить под эти маскировочные костюмы (нас в них не видно!). К счастью, они расстёгнуты сзади, и мы, мёртвые, личинки в жире живых, можем легко выскользнуть. Как говори! уже само название, в такой одежде лиф относится к юбке, а пиджак к брюкам, но от нас остались лишь обугленные пеньки торсов, а от наших детей лишь обломанные веточки ног. Но ничего: мы подходим! Мы автолюбители, про нас есть даже целая отдельная передача, бог передал её нам. Дальше. Эдгар щёлкает бичом своей одежды, как будто больше нечем. И лес машет своей опушкой, немного разодранной и растрёпанной. Вдали идёт поезд, люди в нём вопят, потому что они видят неизбежность торможения стоп-краном, но не видят, за кого бы им схватиться, пока вагон не сплющился, раздавив их приятного соседа, который только что предложил им карамельку. Лёгкое движение где-то. Мысль, частица массы с опасным излучением, приземлилась в одном мозгу, сейчас она снова сорвётся в странствие. Это ей придётся делать уже на природе, ибо череп, прежде чем он успеет вступить в разговор с попутчиками, будет смят, как использованный тюбик (пятеро мёртвых будет при схождении с рельсов!). Итак, мысль убегает оттуда, как будто за ней гонятся Кант или Гегель, а то и сам великий враждебный отечеству военный поэт с его дрессированной жвачкой по имени Паскаль (особенно дамы с удовольствием бы его повстречали!), но всё же мысль в мгновение ока узнаёт, что даже последнее, что люди, как её властители, думают или делают, стоит лишь выеденного яйца, да и то почерпнуто из «Курьера» или из «Кроненцайтунг». А с ними можно почувствовать себя дома разве что в Нигде! Дайте мне точку опоры, чтобы я могла закрепить на ней свой трёхопорный привязной ремень! Другие тоже были отпущены в их вымыслы и догадки и очутились слишком далеко от своих родных мест. Они двигаются прямо на меня — спасите, помогите! Они так неумолимо, холодно и жёстко переходят на другие, более жёсткие лыжи на повороте к тому, что они называют родиной, — а тут уже я! Оп-с! Теперь они, естественно, ищут кого-нибудь, кто их прикрутит, эти боеголовки, которые каждый день заново штурмуют костюмы своих мыслей и потом выгоняют их на воздух, но при этом ошибаются дверью. И как раз там, где я сама ещё отчаянно вертела задом, задетая моими разочарованиями, но от этого некогда красного, а теперь уже ободранного (ох уж эта скотина! Вечно чешут о него бока!) шеста даже мне не отвертеться. Не следует всуе говорить о мёртвых, которые, в конце концов, сделали нашу страну. Лучше ворковать и пускать кольца дыма с Марией Терезией и Фрицем Ойгеном, которые ведь тоже мёртвые, не так ли?
Уценённые товары обмену не подлежат, лучше сразу скажем об этом Эдгару Гштранцу. Чтобы он снова вернулся к своим изначальным меркам. Сейчас он резво мчится к кромке леса. Он и вечная студентка Гудрун ещё пока сами по себе, ещё его отсутствующий взгляд брошен в ответ на её взгляд, как комок промасленной бумаги из-под булочки с сосиской, только потому, что эта женщина его, Эдгара, как раз не сможет окрутить. И парень с головой уходит в природу, он ведёт себя смешно, да ещё с этой доской, однако природа вынослива и не отстаёт от него. Так же смешно, как смешна скорость, пустое «и так далее» (говаривал X.) или как склон у Китцбюхеля, где типовые односемейные домики теснятся, как пасхальные крашеные яйца в красивой картонке с выемками, ну, вы видели. К таким картонкам можно бесплатно получить несушку, потому что в эту картонку поместится и больше яиц. Между тем надо надевать перчатки, если хочешь коснуться матери-земли. Ветер поиграл на арфе деревьев, и вот, глядишь, люди уже и настроены, они настроены радостно, и архитектура пытается подыграть им на сельской гармонии, которую называют тирольскими переливами. Это звучит так, будто хотят сорвать голос, но не могут до него дотянуться и остаются при своём. Взгляд Эдгара прилип к чему-то, потом снова оторвался. Одна всё ещё сияющая на солнце фигура А (см. рис. 3), которая желает быть написанной среди деревьев заглавными буквами. Человек пускается в путь; если рассчитать по длине косогора и скорости скольжения вниз, то скоро дело будет сделано. В голове вертится несколько обрывков разговоров, с которыми к нему когда-то приставали журналисты; гости, сидящие за постоянным столом для спортсменов, почтительно встают, поскольку жар бросается им в лицо, — да это же, ну конечно, это же олимпийский огонь! — и он пролетает у милого лица Эдгара, чуть не задев его. Одна теннисистка между тем варит себе потихоньку спагетти в рекламе; это, так сказать, первая дурочка, Штефи может позволить себе всё, о ней наговорились вдоволь, в отличие от Эдгара, у которого, кроме его смерти, мало что удостоилось публичного обсуждения. Кто его подтолкнул? Три часа утра, и он едет с весёлой вечеринки по случаю дня рождения. Уже одно это могло обойтись ему дорого, но почему дорога обошлась с ним как чужая, незнакомая? Ведь он знал её лет десять! Эдгар прижимает ладони к лицу. Откуда взялся тот дурацкий дом и почему сто двадцать на спидометре? Могу объяснить: да, это МЫ настояли на том, чтобы он показывал побольше, эта злобная рожа. Если бы ещё у нас хватило терпения вовремя крутануть колесо судьбы, мы смогли бы ещё и вираж процарапать. Но что бы мы тогда ели, ведь всё бы подгорело. Был бы привкус бензина и горелого, провёрнутого через мясорубку мяса. Перчатки до костей промокли, пропитавшись нашей кровью. Так и умереть недолго. Говорю же вам. У Фортуны на то и колесо, чтоб быть поразворотливей, когда ведёшь машину.
О могиле, этих вратах, через которые протащило Эдгара, он ничего не помнил. Были пробелы во времени, он не досчитывался нескольких фигур, которые составляли ему компанию, когда они сами или их друзья-животные угощались его требухой. Столько голодных желудков. Наказание для мёртвых то, что им приходится терпеть над собой всё что угодно, да ещё при соглядатайстве «Косого взгляда» (канал ORF). Вечер лёг на землю, как собака, в бесконечном терпении, зная, что кто-нибудь да покличет её. Не было также никаких воспоминаний о том, как Эдгар прогрызся сквозь себя самого, чтобы выйти наружу, — ведь он не мог добраться зубами до всех частей своего тела: близок локоть, да не укусишь. И никто из других мёртвых не подал ему знак, он ничего не знал об ударах кайла, которым в семейной могиле были измельчены его родные, поскольку ещё недостаточно близко породнились с глиной, и змеи не сунулись в него — они никогда не были до него особенно охочи; следовало бы дать пинка этим грациозным ласковым тварям, которые так и льнут к вам всем телом, чтобы они распахнули пасть и выпустили тебя из лап. А вот приближается к нам, прокажённым, я хотела сказать прожжённым участникам дорожного движения, знающим все объезды, когда основные артерии забиты, под землю ещё один, который попался, не выждав траура по прежним дуракам. Лязгают челюсти, лезут глаза из орбит, они хотят переключиться на другую программу и участвовать в выборах машины года. Волосы растут и растут (широко распространённая легенда распространена, возможно, потому, что все врачи так любят заменять протезами природный механизм регенерации, а протезы, эти вампиры из стали и пластика, не гниют в земле, разве что вырвать их из пациента перед погребением. Тогда останется одно лишь голое тело в качестве своего собственного протеза, и волосы окутывают, словно мягким шарфом, свой ракетоноситель; в этой тяжёлой массе находят ногти, зубы, золотые цепи, которые были оставлены мёртвым и от которых теперь у них перехватывает горло. Слышно, как челюсти мелют и как заправляются топливом души. Ночь ясностартна! В случае Эдгара тело уходит вместе с ним, как будто бесконечность снова составляет то или иное сочетание из миллионов мёртвых, хотя бы и посредством добавления запасных частей от других, лишь бы с их помощью для одного из них начало совпало с прибытием; начало останавливается — как стройка, которую с верхнего этажа можно достраивать вниз, пока мы не отыщем свою исконную страну и посконные корни: например, Германию, она тут рядом, за углом. Там стоит наш дом и пожирает своих жильцов, чтобы потом было чем нас поразить. Мы входим в кухню, но не находим там выключателя. Мы ложимся в постель, а там уже лежит несколько миллионов человек, так же мало любящих друг друга, как и мы.
Там, у подножия серпантина, три пешехода, ещё маленьких, в коротких штанишках-бриджах. Даже с такого отдаления они плюют в миску нашего столь необычно одетого молодого человека. Они порицают и его намерение ринуться к ним прямиком через альпийские луга. Такое большое начало может привести только вниз, надо указать ему место, этому бесхозному Каспару Хаузеру. Если гора к нам не идёт, то нам совсем не обязательно лезть из кожи, из грязи в князи, да ещё так высоко! Эти альпинисты идут по дорогам, но не дают покоя не только своим ногам, но и своим домам, привязанным к одной водоносной жиле. Они передвигают свои ложа до самой смерти, пока однажды не промахнутся мимо постели. Став духами, они блуждают повсюду, а своё окончательное исчезновение отодвигают и подавно. Никогда нам не прийти к покою, и никогда нам не оставить в покое других: бриджи, гамаши, туристские ботинки, ковбойки с пятнами пота под мышками, непромокаемая куртка пристёгнута к рюкзаку, так точно, я вижу, эта куртка — из новой осенней коллекции дома каталожной торговли.
Земля от холода синеет, но пока не посинела. Позолоченная огнём молодёжь, наш единственный козырь, будет разыграна в бутиках и спортивных магазинах, она кроет все карты, а мы, пожилые, тоже вдруг разыгрались. Откуда в нас это? Книжки в мягких обложках так и пылают, это сияющие сферы, и наши глаза отражают эхо, всё это призвано сделать молодых людей стремительными и тёмными, причём тремя буквами и четырьмя точками опоры, которые понятны каждому, кто вменяем и ничего не хочет знать. Они шлёндрают туда-сюда, молодые упакованные, сами на три размера больше любой упаковки, во всём своём блеске, всюду, где круто, ну, там, где двери уже широко распахнуты нашим пинком, там их любимый молодой политик (к сожалению, замёрзший, но всё равно будто созданный на радость молодым!) лучезарно сияет со скалистых стен, которые у обычных людей состоят из кавказского ореха или икейского золота. Что скажет этот лучезарный в такой лучистый день? «Если я стою позади него, я не могу видеть, что там у него впереди». Это и есть Великое в сравнении с Малым. И самое мощное в нём — его челюсть полевого командира, который своё поле заказал по каталогу истории; эта челюсть сияет между его румяными щеками у всех на виду, но всё портит то, что самое видное он прячет. Тогда как тьма смерти разоблачает всё, ибо мёртвые преданы в наши руки. Этот молодой вождь: этот рост, пришедший запоздало, поскольку вождь, вообще-то, принадлежал к другому времени — то ли к древним грекам… нет, это всё ещё слишком близко к нам, мы живём собственным производством; челюсть оскаливается, зубы — чистое пламя, они частично скрывают криво сфабрикованное лицо, которое всё равно хочет впечатать нам свой штамп как образец. Однажды он положит нас себе на бутерброд, если мы перед тем не успеем ему вмазать! Вон та аллея тополей — деревья больные и мёртвые, а ни одно не избежало этого роста, который проходит через них насквозь. Опять же солнце, что ласково беседует со странниками. Его сиятельство закатывается с ним на саночках туда, где тьма ещё милостива и, может быть, подаст. Нет, мы не кутаемся. Мы одеваемся так, как этот фюрер; как животные, дрожащие свидетели, которые не могут поверит в наш нож, мы взираем теперь на массовое издание, которое этот человек в печатных выражениях велел произвести и распространить. Не распространил бы и нас вместе с ним. Социально активные слои земли уже стремятся к нему вверх, а те, что внизу, ещё больше спешат, подгребая корнями поближе. Вождь. Такого днём с огнём не сыщешь, стоит ему только сгинуть однажды с экрана австрийского телевидения. Тккой человек уже однажды выстроил эту страну (чертежи для верности припрятал), и теперь, когда большой шум, вызванный этим строительством, улёгся, их снова извлекают на свет божий, эти чертежи, ради активного народного движения, ради Третьей республики, достают-то снизу, из-под полы, но спускают всё же сверху.
От каменистого дна реки, из кустов, которые скоро задымятся вечерним туманом, что-то отделяется: вон там, где маленькие деревянные мостки перед домом-нéдомом, из которого старая крестьянка, последняя выжившая из семьи самоубийц и пьяниц, тоже внезапно вымерла, словно пробка, выдернутая из пустой бутылки, там, внизу, на участке, который больше никто не может занять и потому он стоит бесхозный, ворочается что-то несусветное. Там всегда холодно, и даже собаки не любят забегать туда, обходят это место за версту. От каких удобрений там такая тёмная, зелёная трава? Вокруг останков дома будто бы черта проведена, заколдованный круг. Метрах в двухстах дальше грохочут строительные машины. Кирка новосёла роется в земле, работает бетономешалка; этот шум при крайней необходимости можно применить против любого, кто скажет ему основательное и письменное «нет». Движение в этот ландшафт привносят не только туристы. Скоро, кстати, они отступят, потому что стартует Эдгар Гштранц, причём под номером один. Единственным, который оказался не занят. Наконец-то верный путь к победе. Тучи налетают друг на друга в тщетной злобе. Что это, гроза? В такое время дня, в такое время года? Спрашивает Эдгар на подъёме. Но, собственно, ничто больше грозу не предвещает. Эдгар не разбирается в тучах, а походники, ожидая от него приветствия, вообще не видят туч. Что за нервные создания! Вот один нарисовался со своим спортинвентарём, будто вырезался из картинки, чтобы потом дополнительно усилить себя картоном, — бумажная кукла для хлопчатобумажных нарядов, но что-то они ей тесноваты. Швейцарский гонщик имеет тот же промежуточный результат. Но выбрали Эдгара и заново оформили, даже почётным тренером в фитнес-студии столицы, 19-й район Вены, где дёблингские дочери резвятся по колено в воде, словно на мягких волнах, так легко им всё даётся. Ткк. Неожиданно что-то прорывается сквозь поднявшийся осенний ветер, хочет тоже подняться и натыкается на наши головы. Оно ещё не ело и готово высосать всё это убогое местечко. Наверху, над горами, всё стягивается. А ну говори, немедленно! Проснувшийся идёт своим путём в деревню. Деревья гнутся, но не ломаются. Ветер. Но он уйдёт! И мы. Не будь наше сердце расколото надвое, как вампир осиновым колом, быть бы нам в Штирии! Вот где бы мы хотели очутиться.
В ШЕЗЛОНГЕ УДОБНО ЛЕЖИТ эта юная женщина, которая осталась в горах, чтобы учить кандидатский минимум. Тккие разборки с книгами и конспектами заставляют всё остальное отступить на второй план. Природа настоящая, мысль стремится в будущее, а долгие разборки с собой лежат посередине. Свет приходит и уходит, но то, что выходит из мыслей, потом не выгонишь. Гудрун Бихлер из Граца, где она жила со своей кошкой в квартирке без удобств, оставшейся от родителей, которые переехали на окраину города (кошка молодой мёртвой под присмотром, читатель, так что можешь не звонить, с этим я не буду разбираться, там, где мы все сидим, разобранные по парам и затем рассаженные за разные парты, потому что много болтали, особенно я!), да, эта Гудрун, она изнуряет себя, голова так и льнёт к мыслям, это надолго отрывает её от всего остального, что носит земля: от рекламных щитов, перед которыми беззащитно человечество в своей тщете добиться для себя дешёвых перелётов, льгот и скидок, пока грызущийся за клиентов картель сам не заполучит их по самому дешёвому тарифу. Из единственного, какие есть, единства живых Гудрун Бихлер исключена (для многих она и вовсе невидима и не требует отдельного посадочного места), она сама не знает, что произошло. Пожелай она забронировать себе льготный тариф, она бы не знала, куда и обратиться. Так для одиноких единственно возможно: бежать куда-нибудь подальше, где они тоже потом не смогут жить. По ту сторону обвинения или признания для них уготовано место, где они смогут бесконечно смотреть в землю, если с ними кто-то поздоровается или захочет поболтать, в этой гостинице среди стариков, которые никогда не умолкают, потому что знают: безмолвие для них только начинается! Деревья, тени которых перечеркнут тебя. Многие, кто хочет подвести черту, куда-нибудь уезжают. Выходят на солнце, щурясь на яркий свет там, где они могут стать более могущественными свидетелями нашей цивилизации и отведать её благ, коли уж они приняли вызов — вызов в Грецию, в Анатолию, в Калифорнию, — куда ни глянь, повсюду одна неизвестность, нет ли другого местечка получше. Нет, лучше оставайтесь здесь и покажите, кто тут хозяин.
А тут ещё это воспоминание о двери ванной комнаты, которую давно не мыли; быстро вскрыла упаковку лезвий, невзначай порезала большой палец; мрачный шов, которым мы все сшиты, немного надорвался, вода обрушилась в ванну, потом пар, который хотел обмануть её отражение в зеркале, — до отражения ли, когда уже и тени больше не отбрасываешь. На что сдался жизни этот избалованный отпрыск, который должен учиться, но в этом акульем питомнике, университете, не поплаваешь, не поставив на карту свою жизнь. На что сдалась жизни Гудрун? Нельзя долго раздумывать, когда сзади на тебя набрасывается голодный зверь: только попробовать! — а впереди манит водяной смерч с бездной незнакомых, поющих, блаженных духов, — может, всё же сделать это (пока они не раздумали). За окнами пожилые деревья, отплодоносившие своё, занимаются ритмической гимнастикой. Окажись среди них древо жизни, оно бы присмотрело за тем, чтобы ни одна его ветвь не была сломлена. Как раз была весна, время ветвиться эстетическим категориям, которые мы не можем ухватить, хотя они чёрным по белому собраны на этих листах в букет. Так же, как и ошибки, которые можно совершить против них, например здесь и сейчас. Эти пассажи из книг перенастроили молодую женщину, это уже не квинты второго класса музыкальной школы, их спектр колеблется у основного тона. Подсознательно эта женщина уже давно настраивает себя на смерть, странников не удержишь, и все эти дивные обертоны, которые не дают нам задавать тон, приводят к депрессивному расстройству. Так и Гудрун Б. больше нельзя выделить из всех этих звонов и дребезгов как хороший тон творца. Видимо, она смешалась со всем этим из замешательства; я тоже не знаю, отчего люди губят себя, некоторые могут предсказать это по цветам, которыми они разжились у флористки, вечно промышляющей обходом местных ресторанов, а другие и сказать не могут. Дело вкуса. Одной щепоткой жизнь не пересолишь, а свора поваров не тронет нас настолько, как этот один, испортивший нам всю еду. Предварительный обморок — последний протест, организм переключается на нуль, разница исчезает, нервам поступает телеграмма, и иной раз её заберут, а другой раз нет; жизнь, облокотившись у окошечка, клянёт почтового служащего, что тот не может найти бандероль, ну и пусть она тогда лежит. Последний удар сердца — ни секунды дольше эта студентка не жила, но и ни секунды меньше, скоро юную покойницу смогут осмотреть. Кровь течёт из её запястий и стекает в свилеватое озеро, окружившее её. Электрические импульсы отчаянно гребут по её нервам в своих крошечных лодочках, брошенные туристы, они-то забронировали себе место до самого конца, а их взяли и высадили на скудную почву — как быстро это делается иной раз! Некоторые мёртвые знают своё предназначение, другие действуют наобум, потому что не особенно хотят знать, куда зайдёт дело. Как последний укор — лезвие вонзается в мякоть между связками, которые раньше служили Гудрун для игры на пианино, как шпоры в бока. Будто Гудрун ковбой, который пытается укротить необъезженного коня, лишь бы тот его не сбросил; металл вгрызается в нежные запястья, в эти шарниры, будто специально созданные для тетрадок, газет и книг, а теперь превратившиеся в петли для дверей, которые выплёвывают людей, но не в натопленный зал, в звон бокалов, смех и гомон голосов (как кто-то однажды выразился, чтобы коротко определить то настроение, которое знакомо каждому, но которое трудно выразить в трёх словах, хотя за это даже приз определили: чернильную ручку, чтоб она вас потом обделала!), а наружу, в ночь, в место почивших в бозе, поблекших на бумаге, истёршихся на камне, на черепках, на глине и металле. Представьте себе, вы пустились в прекрасное странствие, но вас ожидает не четырёхзвёздный отель — вас, как двести граммов колбасы внарезку, швыряет в ночь, на острый, как нож, рубеж жизни. Вам уже никогда не собрать костей в этой комнате страха. Вы вдруг лишаетесь всего очарования. Белое тело, животное, будто никогда не видевшее света, погружается на дно; волосы ещё пытаются держаться на плаву, расплывшись по верху горячего садка на тот момент, когда у двери слышится звонок, который больше некому услышать. Эта молодая женщина слишком много учила, то есть пыталась создать собственное учение, но так и не нашла его начал, где берёт начало дорога в жизнь нуждающихся в знании, на которой женщина, однако, встречала лишь таких же нищих, как она сама. В чтение и письмо она никогда особенно не погружалась; откуда же такая погружаемость в садок, куда она себя посадила, — в науку? Мы тоже часто думаем, что это не стоило того; Гудрун понадобились целые годы мнимого беспамятства, чтобы понять это. В деревне Знания её не хватятся. Её сущность давно вытекла к тому моменту, когда мать запасным ключом открыла квартиру и ворвалась, спеша к ложу последнего упокоения дочери, к берегу всех приливов. Но это был не Вильдбах, а пруд на меховом подкладе, уже не греющий даже ноги. Без белых лебедей и царственно гуляющих прохожих — последней спасательной колонны, которая вытряхивает воду на свою же допустимую нагрузку и вдруг останавливается, смирившись, и бросает в неё скомканную пачку из-под сигарет.
Ветер пуще прежнего принялся задирать деревья. Те гнутся, все в одну сторону, будто бредут, наклонившись, по сельской дороге. Штирия — защитная зона, в которой дремучий лес отгоняет бури на окольные пути. Эти леса грезят о мёртвых, как голодные тела о пище. Здесь истлевшие и иссохшие вовлечены в такую увлечённую борьбу за воскресение, будто хотят добиться повышения пенсии задним числом. Гудрун, у которой развилось чутьё на эти вещи (она сама чуть было не пустила корни, но была выдернута), всё равно не верит чутью, поднимает голову от своей книги и прислушивается, как техника шагает вперёд: этот Эдгар Гштанц и летом не станет ходить по альпийским лугам пешком! Странные какие тучи ворочаются в небе, налезая друг на друга. Если бы хозяйка пансиона не знала лучшего объяснения, она бы сказала, что это феном их гоняет, но почему-то холодновато. Она уже в третий раз выбегает на порог, среди своих неспешно копошащихся гостей, чтобы глянуть на небо, которое она бы простирнула при шестидесяти градусах, чтобы оно стало не просто чистым, а ослепительно чистым. Она подсчитывает заказы и записывает в свой блокнот. Может, это считаные заказы, спрашивает себя Гудрун в шезлонге, где она распята на пытки мучительными думами. Только такие неискушённые, как она, всегда хотят распоряжаться собой, чтобы потом всё равно отдать себя в распоряжение других людей — в белых халатах, — соединённых между собой мостками носилок. Ношу погрузят в фургон нейтрального серого цвета и потом где-то зароют, после того, как с пациентки снимут усиленное наблюдение. И всё. Потом земля постучится в крышку гроба со своим последним правом, которое у неё некому будет оспорить. Должно быть, туда же несколько лет назад прошаркали и деформированные ступни в чёрных чулках. Вся семья в сборе! Деревья прощально машут листьями, и начинается ужасное — облететь всю землю, обрыскав перед тем Германию и Австрию, вплоть до последней щели. С тех пор как эти страны закрыли свои фабрики мёртвых, они переключились на чувства, это медийное лекарство, которое нам каждый вечер закапывают в глаза. Гудрун следовало бы начать знакомиться с коллегами-покойниками, такими же многообразно повреждёнными объектами, как и она сама, но, поскольку у неё никогда не было денег на приличную одежду, она и перед жертвами распада является не сказать чтоб одетой. Она хочет назад, чувствуя, что была обделена жизнью. Пусть они (кто?) снова отпустят её пожить на земле. В конце концов, этого хочется каждому. Вдоль автобусного маршрута заметны изменения, остановки вдруг сдвигаются, люди тщетно ждут и удивляются, что знак остановки автобуса и маленькое расписание, прикрытое от дождя козырьком, куда-то исчезли.
Если места недостаточно дикие, можно устроить полную дикость, отправившись на Аляску на плоту. Но можно и не заходить так далеко. Успели ли вы покинуть детство, пока меня не было? Ну, тогда вы поймёте, почему мне вдруг так не хватает комплиментов, — ведь я гораздо тоньше, чем какая-нибудь ветвь какой-нибудь отрасли промышленности! Сейчас я закончила этот дамский благотворительный взнос и переношу его в ваше настоящее, но почему этот наряд вне очереди, оболочку которого (его можно транспортировать в урнах, но для этого он должен сначала обратиться в пепел) я купила в одном магазине, то и дело сваливается с меня? Что-то порывисто и мрачно бродит вокруг дома и кажется экспортированным из вышеназванного магазина в центре города: этот молодой человек в кожаных брюках и кожаной куртке, который показал себя вызывающе, а потом ещё и не примкнул ни к кому, кто не подходит ему по возрасту, и, если уж мы присутствуем при таком вызывающем показе, пусть бы и возможный партнёр явился к нему из источника прямых поставок! Эта чистая, выдерживающая отдаление близость отражается на его милом, ещё неиспорченном лице. В нём вспыхивает один опознавательный знак, который заставляет Гудрун держаться от него подальше: табло в зале вокзала, но её поезд уже давно ушёл, ей не следует нос воротить, а этот молодой человек не подкатывается к ней, он не за ней сюда явился; ей нечего сладострастно проглотить, разве что язык, но не его твёрдые, как выброшенная из могилы земля, желанные губы. Гудрун идёт теперь к дому, осторожно зажав под мышкой книги — только бы ничего не разбить. Ведь сущность мёртвых хрупка, хотя все думают, что им ничего не сделается. Мёртвый скорее обиженно загонит себя внутрь, в тесную каморку, из которой он и при жизни выбирался не дальше, чем на Канарские острова. Ни ругань, ни плач не помогут. У дома сухо, солнечно и пусто. Отдыхающие ушли в горы. Человек, проводящий свой отпуск, постоянно пребывает в экзаменационном стрессе: выдержит ли он, если другой откусит кусочек его смеха, чтобы проверить на зуб его подлинность. От горного массива они все тащатся. У Гудрун есть с собой чёрствая булочка и сморщенное яблоко, она сама не знает откуда, в её холщовой сумке. Откуда у неё эта ноша? Она помнит только, что очнулась в шезлонге на небольшом газоне под фруктовыми деревьями, будто её изрыгнул сюда зверь, который теперь принюхивается к ней, подкрадывается издалека, потом, испуганный её полузадушенным криком, ощетинившись, отступает. Но никогда не уходит совсем. Гудрун, кажется, состоит из одних особенностей, но не на этом покоится её суть, ибо покоя она не находит. Как будто этот дом — дыра, которая всякий раз заново её заглатывает. И как она сюда попала? Похоже, её внедрил сюда неведомый закон природы, земля вдруг развалилась, как борозда на пашне, а потом сомкнулась. Как будто Гудрун хотела проникнуть в сны другого человека. Может, зверь в земле отведал её жизни, а остаток утащил назад, в действительность, окровавленный труп с выпущенными кишками? Там, где хозяйка пансионата устроила нечто вроде ресепшен, снуют какие-то тени, будто упали прутья перед хищным зверем. Зверь так долго был за ними заперт, что его тело теперь исполосовано ими, как ударами хлыста времени. А дома никого, только снующие пятна света и тени мятущихся веток, играющие в прятки на полу, и тут Гудрун чувствует ужасную боль на уровне сердца. Она перегибается пополам и перегибается через перила, испуганно хватая воздух ртом, спортсменка, которая из последних сил достигла цели. Ей срочно надо наверх, в свой приют, но где же он находится? Она знает, ей надо подняться по лестнице навстречу непосредственно Чему-то, чтобы эта расселина в ней могла зажить. Откуда-то снизу долетают крики детей, наконец-то живые звуки, которые с любовью ловит мать и с силой бросает назад, в армированный молочными зубами рот, который их произвёл. Звуки снова возвращаются, ещё звучнее, Гудрун тащится наверх, цепляясь за перила, иногда и себя-то не можешь одолеть целые месяцы, если не годы. Ведь никогда не знаешь, что тебя там ждёт.
Тёмный коридор, рога оленей и серн, остальная плоть которых: некогда изведавшая смертный ужас, уже съедена, торчат на стенах и срываются оттуда в сон, а птицы — в свободное падение: чучела ястреба-тетеревятника и нескольких канюков. Один глухарь и один тетерев. Кто же здесь вырвался из своей стихии, спорта (ведь мы знаем мало чего более стихийного)? Один такой нашёлся, хотя дом кажется вымершим. Старухи и старики проявляют себя снаружи, на тропе переживаний, где сегодня предметом обсуждения были ели и их быстрая, как и у человека, деградация. Смертен человек, смертно и дерево! Естественно, в такое время дня никто не сидит у себя в комнате. Но там, впереди, что-то шевелится, с площадки, посыпанной красной крошкой, до лестничной площадки доносятся удары по мячу. Гудрун тащится, ступенька за ступенькой, вверх по лестнице, ей надо туда, хотя она даже не знает, в какую комнату. Сверху доносится шум, будто кто-то моет руки и вбивает крем в лицо. Студентка идёт по коридору внезапно лёгким шагом, прислушиваясь просто так. Будто ты мёртв, а пакет для больницы не собран; в не столь уж редкие моменты счастья всё по-другому: вот будущий отец провожает свою жену к машине, вещи уже давно любовно собраны, нежные отношения наконец-то принесли свои плоды, разве не прекрасна жизнь, даже если приходится при этом вырывать людей из сна или вырывать из этих людей других людей. Ведь ради хорошего дела. И как это другим удаётся постоянно делать то, что нужно, и как это у них получается, будто само собой? Туго набитую жизнь под лихо заломленной шляпкой гриба или под голубым чепчиком они играючи могут заставить вибрировать, как язычок, пока не прорвутся другие, великие звуки. Да-да, жизнь, дети, внуки, груднички! А я опять в пролёте, неудачница.
Внезапно раздаются голоса, и молодая женщина встаёт. В Штирии, кажется, есть пуп земли, иначе с чего бы люди так выпучивали там глаза, причина не может заключаться только в тамошней, бедной йодом, богатой известью, воде. Сколько здесь пролито крови, в одном лишь лесу, и её пролила эта молодая женщина, как будто хотела устроить в себе генеральную уборку. Но не так уж это было и драматично. Женщина, правда, рвётся к своим воспоминаниям, но что-то крепко держит её за краешек майки, так что она не может дотянуться мыслями до своей смерти. Теперь она, бесспорно, стала центром её чудачеств, дело не движется ни взад, ни вперёд, магнитная стрелка вертится, она и хочет и не хочет показывать на север. Один из редких феноменов, который даже перепроверяли, поскольку вчера один пожилой господин сунул ей в руки компас, чтобы покончить со спорами вокруг названия горы. Всеобщее удивление: Гудрун взяла компас в руки, и тут же стрелка пришла в перманентную беспокойную дрожь! Не то что у других, у которых магнит направляется строго на север, да, на север, оттуда идут наши саги, и мы снова и снова бешеным водопадом врываемся в дома других народов вместе с дверью, чтобы они не успели явиться к нам раньше. Пожилой господин и его жена в этот час ещё раздумывали над тем, отчего мог наступить этот странный магнитный эффект, причём только у этой милой студентки, с которой мы здесь познакомились? Может, она стояла на особенно сильной водоносной жиле, которая своими кулаками яростно колотила снизу в земную поверхность, чтобы именно здесь был вырыт — нет, не святой источник с часовней, а плавательный бассейн. Чтобы матерь божья наконец смогла опробовать свой купальный костюм. Со времени этого эксперимента, при котором земля вела себя как истеричная пациентка, которую разбудили из перманентного сна (альфа-волны судорожно скачут и приводят в замешательство муравьев на их узеньких тропах жизни), оба эти старых человека больше не чувствовали себя здесь спокойно. Там, где раньше были лишь улыбки и приветы, теперь они почувствовали вызов, и этот вызов первым делом отбил у них аппетит. У них возникло подозрение, что между ними затесалась какая-то неведомая сила; даже основательная заправка посредством сна не могла избавить их от этой злой планомерной работы, в которую некий паук, казалось, вовлёк их своей паутиной. Мятыми пальцами они мнут свои закрытые глаза, в которые что-то пытается проникнуть, некое господство над их сущностью, которое нужно отвергнуть, но гонишь его в дверь, а оно ломится в окно к доживающим пенсионерам. Что-то плетётся против них, что-то взбунтовалось под землёй, может быть федеральная армия? Может, они установили здесь тайные посты прослушки, чтобы скрыться от Востока, от этой нашей географической нерасторопности и широты вечно грозящего удара судьбы со стороны нецивилизованных? Нет. Что-то с улыбкой отрицательно качает головой. Отгадайте ещё с двух раз, но потом автоматизированное колесо фортуны понесётся дальше и снесёт следующему палатному кандидату часть лица, а потом и голову. Ибо прогресс техники можно употребить и во зло нам, мы видим это хотя бы по атому. Вот уже много лет мы не читали на эту тему хорошей прессы, потому что должны воспринимать эту милую природную силу как насилие над нами и нашими детьми. Мы родители природы! Каждому из нас только дай топор в руки, и мы избавим будущее поколение от привидений, ведь деревья тоже могут сняться с места и блуждать. Лучше мы оставим красоту навеки пребывать на земле в нашем собственном облике.
Мы слышим: Гудрун Бихлер начала изучать философию, но не смогла довести это до конца. Теперь не она ищет, а сама является предметом поисков. Вот она сидит и рассчитывает угол, под каким на неё посыплются озарения. Внезапно на книгу падает тень, летучее озарение: я читаю это уже бог весть как давно, но всё же, ради бога, как давно? Яблоко падает с мягким шлепком в траву. Будто кто-то отложил книгу, чтобы подремать. Что было предсказано Гудрун, то не показалось ей приятным. В ней ещё остался минимум сопротивления. Кожа вдавливается и напрягается, когда в неё врезается бритвенное лезвие. Смерть-орехотворка наконец проскальзывает в её половую щель, против чего она до сих пор горячо возражала.
СОН ОЗНАЧАЕТ НЕ ПРОСТО включить в темнице пьянящий красный свет, чтобы обморочное тело тихо прохаживалось внутри себя или, если оно захочет посмотреть мозговое кино, могло подогреть себя пронзительными криками со спортплощадки грезящего сознания, которое находит себя интересным и хочет выйти на сцену. Нет, в комнате нет ничего, кроме тьмы, но снаружи горит предупредительный световой сигнал, чтобы сон не злоупотребил людьми, когда они беззащитны. И дверь в себя не надо просто так распахивать только потому, что нашёл там что-то милое, чем хочешь себя украсить. Только не включайте свет, иначе засветится плёнка и снимки испортятся вместе со всеми познаниями, которые запечатлелись на них в виде света и тени, эти несколько спортивных кадров, которых наша Гудрун Бихлер, например, отправила на поле разминаться. Потом они, возможно, включатся в игру, а может, нет. Но матч почти всегда заранее отложен. Гудрун Бихлер тяжело вздыхает. Близится что-то зовущее, но этот инфернальный звук, кажется, прошёл сквозь неё, так и оставшись по ту сторону звукового барьера. Что-то опустилось, всё ещё окутанное сном, хочет, чтоб его здесь удержали, раскрыли его название из книги, но от него не остаётся ничего, кроме пробела. Она ждёт имени, которым её окликнут, эта студентка. Но никакого отклика. Тогда она открывает ключом, который оказался в её холщовой сумке, дверь комнаты, перед которой она внезапно очутилась, сама не знает как. Едва она вошла, как дверь ударила её по рёбрам, будто кто-то ворвался в комнату вплотную за ней, спеша больше неё. Но никого нет. Кто же тогда толкнул дверь? Внутри ей тоже всё незнакомо, хотя она здесь, кажется, остановилась. Имитированная крестьянская кровать с клетчатым постельным бельём, старый шкаф, который, видно, взяли из старья какого-то другого пансиона или из личного имущества какой-нибудь крестьянки: дешёвый массовый товар. Крестьянское прорывается иногда из уст людей, но не окружает их больше, или больше, чем призрак оригинала, который является нам как оригинальная возможность провести каникулы на крестьянском дворе вместе с детьми. Это квота, которую крестьяне отрывают от себя, чтобы доказать, как мало их осталось, что нельзя заставлять крестьянство ждать, пока бюрократы из Брюсселя примут во внимание, что приезжающий гость не бежит прочь в испуге, как бог-творец, который предъявляет слишком высокие требования к своим тварям. В этой комнате тщательный порядок. Гудрун открывает шкаф, но там пусто. Она не оставила здесь никаких следов, но у неё есть ключ — значит, она живёт в этой комнате, по крайней мере временно. Здесь она остановилась, но не оставила следов, как будто выключили рубильник и вырубили топором написанное пером. Умывальный столик с кувшином: бутафория. Ванна в коридоре общая, зато плата невысокая. Еда по большей части из своего хозяйства.
Скалистые стены глядят на гостиницу сверху, туристы глядят на скалы, задрав голову. Гудрун достаёт из натуральной сумки свою растрёпанную книгу и кладёт её на стол: так, первый след присутствия, гудрун озирает натюрморт, потом робко убирает и натюр, и морт — всё равно никто не видел, что они у неё были. Молодая женщина стоит посреди комнаты, посторонняя и не настроенная на то, чтобы остаться. Пауза, взгляд в пятнистое зеркало над столом, этот взгляд тотчас охватывает её, но она не может овладеть собой. Она не имеет права на отпускное расслабление, она это знает, ей вообще нельзя здесь быть, на каком-то неразмеченном маршруте она от кого-то скрылась, задолжав плату за проживание, она не здешняя. Сближения, на которое идёт здешняя мебель, Гудрун не может допустить: навязчивости предметов, наступления чего-то несовременного, но и не будущего, это прошлое, однако ж: вот оно. Слова могут быть верстовыми столбами. И их, как и погоду, не обойдёшь. Снаружи слышен шум — может, это каменщик, который стыкует стычки? Он им замазывает глаза, чтобы сюда не заглянуло жуткое мгновенье ока. Почему Гудрун вообще задержалась здесь? Позвонить матери — это она могла бы сделать, но она не наложит руку ни на какое фамильное имущество, будь то родительское, братское или дружеское университетское, что-то ей в этом препятствует. У неё нет верёвки, чтобы вытянуть себя из этой странной глубокой погружённости, которая понятия не имеет, как близко или далеко то или это; поскольку она не в себе, эта женщина, то она здесь, но она здесь не дома. Но и в любом другом месте тоже не дома. Что-то везде всё занято. Никакой ответ до неё не доходит или попадает дальше цели, Гудрун берёт сумку, снова откладывает её, хочет выйти, потом снова нерешительно садится, незваная гостья у себя самой, которая не знает, желанна ли она. Какое отношение к собственному присутствию она может позволить себе, чтоб не раскаяться потом? Как будто во что-то она уже вступила и должна понять: здесь она, а не кто-то другой, кто мог бы затеять с ней тяжбу за свободное, опасное место над колёсами, где удобно разве что безногому. Должно быть, про неё забыли, либо природа промотала её на неё же саму, и она теперь должна себя лишиться, как неопубликованное интервью. Это не то что по телевизору, откуда слова так и хлещут кнутом, обесценивая сами себя. Последите, что осталось от Гудрун, не считая воспоминаний, это что-то написанное — кажется, имя и две даты на камне и крест, но вот где? Иногда павшему от несчастья выпадает счастье — ясно, что счастье у него выпало, — а иногда нет. Видите ли, если бы у меня был роман, так бы про меня и говорили. Но идём дальше, а то, под казнящими взглядами этой всезнайки, которая любит, чтоб её поправляли другие, в свете излучающих косметику глаз и губ, которые бросаются словами и их ошмётками, наша тихоня всё же расслышала шум в коридоре. Да, тут кто-то есть. Она хочет наконец пойти спросить про себя, потому что ведь ничего о себе не знает. Если страдаешь потерей памяти, лучше не ехать на отдых в горы, а то вместе с воспоминаниями можешь недосчитаться и приложенного к ним тела. Срываешься, но всё же стоишь наверху и ищешь себя, поскольку перед этим так низко пал. На сей раз это точно заблуждение; бледная Гудрун открывает дверь, и что же — тут ещё один больной, бесчувственный, специалист существования, который потерял казённую специальность, вовремя не нашёл и был вызван в суд!
Ну, кто ещё скажет, если не я: стоит фигура со смутными очертаниями, слегка подавшись вперёд, у коридорного окна, к которому в качестве аксессуара прилагается местный продукт — маленькая керамическая урна, уже успевшая треснуть. И эта фигура молодого человека, которая, должно быть, выгуливала здесь себя, тоже, похоже, дала трещину: она не шевелится. Стоит, как статуя, обходной лист которой ещё не проштампован. Никому не приятно застыть в такой позе, подавшись вперёд, совершенно голым. Молодой человек, кажется, не очень здоровый, поскольку ничего не может сдвинуть с места, по крайней мере ноги, да он тут вместо Арнольда Шварценеггера, чьё размещение здесь никто не может себе позволить. Мужчина демонстрирует себя в яркой, броской наготе; по своей упаковке, которой на нём нет, он обнаруживает, что мы хотели в ней обнаружить и оставить себе. 1Ълова его, кажется, бездумна. Кожа румяная, но краска нанесена не снаружи, она, в отличие от парфюмерной красоты, исходит изнутри. Я бы в это не поверила, но ведь и в небе горит огонь и нисходит на нас в виде солнца только потому, что небесное тело то и дело взрывается. Что-то связывает молодого человека по рукам и ногам в том месте, где показался его полунабухший половой орган, выглянув из-за занавеса волос — нет ли аплодисментов за выступление, а там лишь голый пол; эту штуку надо держать в руках, если хочешь выжать из краника немного тока. Этот мужчина свой контакт с большими чувствами явно взял у газового крана, в те времена, когда газ был ещё ядовитым и, разойдясь, мог смести сотни мелких кучек жизни, пока они не смылись сами. Шумное, но всё же немое это поколение, этот род, что чуть ли не по колено покачивается у молодого человека, эта игра природы и её свобода вновь и вновь подниматься на челов. леса, как будто его только что отвязали, этот зверь, который ещё не научился обращаться со своей свободой. В пыли этого никогда не проветриваемого коридора витает вонь, и на полу лежит чистейшее естество, которое мужчина непроизвольно произвёл в смерти, маленькие кучки тянутся по доскам до лестницы, дорожка из поноса, которую наложил этот прикованный (или приподнятый) к невесомости светильного газа. Должно быть, то был очень ядовитый газ, иначе откуда эта кожа цвета киновари? Что-то злое шипит из сопел, вены у члена раздулись от гнева, то, что восстало в них на дыбы, пришло в движение — кровь! — пополз незакреплённый груз, потом корабль жизни накренился, бесценный груз скользит назад, лишь несколько прозрачных капель выглядывают из-за края крайней плоти и постепенно подсыхают, оставляя блеск, торжественность, дар речи, брызжущий талант, который, правда, в последний момент иссяк и больше не мог фонтанировать. Как будто этот человек умастил свои пульсирующие артерии, чтобы быстрее съехать на пласты, где он теперь давно отложился, а потом этот приятный во всех отношениях и ко всем отношениям пригодный молодой человек сорвал с себя одежду, будучи уже мёртвым, о чём он ещё не догадывался. Самоубийство может быть весёлым, как ожидание спуска в стартовой кабинке, если заранее снять трагизм жизни. Как это делают крестьяне с введением квоты на производство молока: они снимают с себя всё, в знак того, что их раздели. На молодом покойнике налипло немного кала, который стекал по бедру; вынутый грунт теперь затвердел, но этот холмистый ландшафт (не худший кусочек Нижней Австрии!), этот выпуклый член, который завершает свой производственный цикл, мы все ждём, что он выразит себя, то есть начнёт выражаться, что-нибудь прошепелявит, что могло бы сделать честь его имени, сама жизнь, растущая на этом стебле, для собственного пропитания, если верить сочинениям, которые порой приходится чинить и латать словесной тканью, а у нас с нею скудно, мы всё состояние ума снесли в Сбербанк, чтобы впоследствии спустить его на вечерние сериалы, — что я хотела всем этим сказать? Не лейте воду, пожалейте! Итак, повсюду налипли и засохли эти человечьи экскременты, этот продукт смерти. Ну что, наш юный беспутный! Никаким путём больше не идущий, охотник, таскающий свои угодья на себе — местность, которая тем временем очнулась в росе и дымке. Деревья такие высокие! И среди всей этой вони и этой тучи мух сам этот прикованный мучительно хорош собою. Набегался, мёртвый, отравленный газом! Только представить себе, что можно взять этого мёртвого в руки и пройтись по нему пальцами, — такая прогулка, словно по утренней росе, бодрит! Глоток этого юного покойника теперь доступен и в диетическом исполнении, без сахара. Поскольку он уже не говорит, то мы уговорим его спокойно.
Между тем есть уже бытовой газ «лайт», многие бы были раздосадованы, если бы он появился раньше, в их время. Пришлось бы им подыскивать для смерти что-нибудь другое или использовать возможность без последствий дышать, дышать и ещё раз дышать. Здесь, у окна, — место для воспитания или воспоминания, окоченелый голый склонился над своим пенисом, который и сам бы хотел посмотреть — за окно, но он туда не достаёт и может только представлять более свободную барочную статую, которая вечно предаётся выглядыванию из окна вдаль. Статую воина, позади у которой десятки лет ударов долотом и зубилом и — обезжиренный продукт всех этих усилий: обнажённый юный мужчина, на скалистом массиве которого всё ещё полно налипшего кала, окуривающего своей вонью и его сознание, тут нам и большой стиль не понадобится, чтобы представить его. Он глядит вперёд невидящими, пустыми глазами в тёмных кругах, в метёный угол коридора, тогда как, всё отчётливее проявляясь, ещё мокрая фотография поднимает из ванночки волю женского тела, давая другой выход, чтобы даль осталась нетронутой, этот собственный путь, который мужчина хотел бы проторить, но иногда его не находит. Зато зовущее совсем рядом, ведь женщина для того и нужна, чтобы даль не совсем удалилась от мёртвого. Это принуждение! Гудрун отпрянула от столь неожиданно вылупившегося члена, который предлагает ей натуру — в знак того, что речь идёт о чём-то хорошем, вроде натуральной косметики или натурального питания, — или просто прогулку вдвоём, но одним, вот именно. Но эти грязные лепёшки на полу и на карминовых бёдрах! Жар, который поднимается от члена этого человека, пугает Гудрун её собственной бесчувственностью, она будто камнями побита, эта неловкая скалолазка, которая даже камешка на память по себе не оставила. При случае и мы можем стать очень вескими — если завладеем сном другого человека.
Гудрун крест-накрест перечёркивает эту смерть, идя на кол, который окончательно пригвождает это мужское тело. Она хочет воткнуть этот кол себе в сердце, в надежде, что он наконец-то принесёт ей вампирскую смерть и одновременно отведёт от неё всё это недожёванное и затем изблёванное знание, которое никому не нужно, но которое всё ещё даёт ей своего рода жизнь. Но высокие озарения всегда выпадают нам от мёртвых, а не от живых. Мы черпаем их от Канта, Гегеля, Шопенгауэра и Йозефа М. Хауэра. Раны юного мёртвого, яд под его кожей светятся, тело его заледенело, детородный орган — его оленьи рога, которыми он хочет украсить свою стену, робкая попытка. Смертельно поражённая кожа горит; кажется, что она стянулась вокруг пыточного столба мяса, чтобы предложить его на продажу с подкупающей бесцеремонностью, обёрнутое кожей растение, которое есть последняя попытка подняться по верёвочной лестнице крови от корней волос земли, единственный козырь, который это тело может разыграть, чтобы снова родить себя из этого смертного летаргического сна. В газ были посланы многие — может быть, как раз этот молодой человек, который сам выбрал свою участь, оказался лишним крестиком в товарной книге колумбария? Как всё же интересен и многослоен пол, можно облупить его, как яичко, можно снять с него кожицу, как с плода, а внутри можно обнаружить даже доброе семя или рациональное зерно — неужто всё это напрасно утонет в болоте времени? Некоторые превзошли Гудрун Бихлер по своему значению, другие больше упражнялись в еде и питье, этой высшей школе управления печами, да, а заурядный человек всегда требует себе чего-то чрезвычайного.
Студентка слышит лёгкие шаги. Снаружи в траве всё кишит, все твари стравливаются друг с другом. Снизу из кухни гремит — кажется, теперь деньги стали временем, которое люди хотят потратить на еду. Пустые бутылки звонят друг в друга. Потом — шелест, Гудрун отсюда не видно, но ветер поднырнул под брошенный нейлоновый мешок и теперь кувыркается с ним, как зверёк, ловит шкуркой солнечные блики и с шорохом трётся о камни. Ничто и в то же время что-то, что в это время используется высшими силами, которые кто знает от чьих лап прячутся под этой пластиковой шкуркой, но нейлон и сам порядочная шкура, ярится против самого себя! Если бы люди были самоприобретённым имуществом, как бы они берегли себя от порчи! Гудрун движется неверной поступью к мужчине, который воздвиг здесь себя, её спотыкающийся шаг уже наперёд знает, что не попадёт в цель, а снова промахнётся. Бездвижность фигуры в красном налёте слегка ободряет Гудрун: может быть, этот мужчина задолжает ей своё бегство и только потом, когда Гудрун немного привыкнет к нему погасит свой долг. Ведь так всегда и было, настоящее время проходит быстро, несколько сокурсников, уже наперёд вышедшие на пенсию чиновники, совсем недолго держались в ногу с его крадущимся шагом, потом вымаливали у него передышку (как дети, клянчащие детский «порше»), а потом смывались, и бедной Гудрун Бихлер приходилось месяцами предаваться прошлому. Кого интересуют её нужды! Женские дела потерпят, если это не срочная покраска автомобиля. Ветру снаружи захотелось чего-то высокого, и он прыгнул на кроны деревьев. Гудрун видит, как гнутся верхушки сосен, когда проходит в ворота, куда детская железная дорога её жизни не доходит Поскольку перед тем она столкнулась с несколькими немецкими мыслителями, которые, со своей стороны, запутались в нескольких греках, и встала, так и не дойдя до места. Ни одного фрагмента, который не заслуживал бы чтения. Однако здесь, в этом куске мужской плоти без облачения, так долго искомое слово могло бы провалиться сквозь решето кроссворда и снова очнуться добычей в неопытных руках мёртвой студентки. Но ничто не может иметь таких милосердных намерений, тем более человек. В этой ужасной неловкости, которая привела Гудрун к тому, что ей захотелось замкнуться на себе самой (тут даже ток отпрянет от смертной розетки!), в этой неуклюжести, которая так часто (к сожалению, всегда бесплодно) спарена с бесцеремонностью (небрежная мнимость бьёт вас по плечу, чтобы вы, наконец, прошли вперёд, как раз в тот момент, когда вы записываете ещё одно недостающее слово), Гудрун кидается на шею молодому газгольдеру малинового цвета и чуть не выпадает из окна. Эта плоть в её неподвижной позиции не держит, по крайней мере не сдержала обещанное. Чужая плоть здесь для того и есть, чтобы местные чувствовали себя ещё более заброшенными, чем прежде. Размер в наши мелочные времена имеет решающее значение. Свет входит в окно и превращает Гудрун в залежалый товар, который так плохо может полежать, вернее постоять за себя, что своими силами не может поднять жалюзи. Это нагое тело казавшегося здесь заброшенным титана виднелось лишь намёком, не более того. Но отсутствие причин тоже имеет свои следствия, и мужчина мог оставить при себе свой пол и, может, где-то в другом месте показать его в другой форме: ну, например, мог бы сделать свою крайнюю плоть бескрайней. Он мог переметнуться на другое существо, которое захотело бы к нему сюда, — из этих соображений женщины на природе так охотно раздеваются. Чтобы окончательно слиться с природой и стереть себя с лица земли. Будто их и не было. Их домашнее задание так и осталось невыполненным в их грязных школьных тетрадях. Это бразильянки топлесс и разносчики спагетти не случайно были изобретены, да посмотрите же, вот оно, вкрутую, в мантилье из длинных и пышных волос, приготовлено для вас и для вас, мой господин, подбирайте по вкусу и берите.
Отчаянно притворяясь непринуждённой, Гудрун Бихлер подходит к окну, никто и ничто ей не препятствует. Может, она и сама не препятствие, может, она и сама, со своей стороны, через кого-то просто переступила. Она оборачивается. Нет, никого. Но из её комнаты, которую она только что покинула, вдруг раздаётся шум веселья — или это кто-то плачет? Иногда трудно различить. Неужели кто-то вошёл туда за её спиной? Привидение молодого человека было осязаемо плотным, тогда как люди из этого пансионата казались Гудрун скорее фотографиями, которые она сама сняла в туристском запале, когда приезжий хочет запечатлеть такие предметы, на которые местные даже не глянут. Этот красноватый человек был закруглён со всех сторон, и взгляд у него был твёрдый, камере было бы за что зацепиться, потому что он даже не моргал. Эта плоть доверчиво положилась на Гудрун, как на сиделку, всем телом предавшись блаженству забвения. Теперь его, к сожалению, нет, и Гудрун одна-одинёшенька. Зато там, в комнате, кто-то дышит на два голоса или что-то дышит вдвоём, но кто там поёт дуэтом с кем-то или присвистывает при дыхании, снаружи не особо чётко слышно, Гудрун нагнулась к замочной скважине, чтобы посмотреть, не вошёл ли туда тот голый ледяной человек со своим воздушным орудием, которым он мог бы ещё немного поорудовать, чтоб разрядить его, но это бы она заметила. Посмотрим, думает она, наверно, уповая на возможность, что кто-то наконец-то мог остаться ей, как тележка для покупок. Она бы не отказалась. Она смотрит в замочную скважину, невольно принимая позу, похожую на позу давешнего молодого человека; её взгляд, приправленный, как вкусное блюдо, вводится, не мигая, — этот миг длится вечно — внутрь с правом основного съёмщика и по ту сторону скважины падает в комнату. Споткнувшись, взгляд поднимается на ноги и видит то, чего не видит и не спрашивает.
КАРИН ФРЕНЦЕЛЬ РАЗМЕСТИЛА свою мать в обломках садовой мебели, чтобы старая женщина запечатлевала ландшафт, но печать лишь тщетно тыкалась в засохшую штемпельную подушку. Эта мать давно уже не впускала в себя новые впечатления, и они, уже с незапамятных времён, молотом войны бьют не в ту доску, вколачивают гвоздь в крышку гроба, да не того, потому что те гробы все заняты ещё с тех пор. Иногда давно знакомое всплывает из воспоминаний и плещется пеной в помоях жизни, а брызги попадают на дочь и на её костюм, который, вновь приближенный к детским ползункам, куплен неделю назад специально для пробежек, но что-то ничего пока не пробегало. Карин, ещё довольно молодое, по мнению матери, существо, однако, вынуждена бегать, пока ещё выходит, причём постоянно натыкаясь на мать, которая ловит её двумя сачками своих рук в безмерном изумлении по поводу того, что дитя смеет так вольно выражать себя, и вытряхивает из неё последние выражения воли, как собака вытряхивает жизнь из своей добычи, которую крепко держит зубами за загривок. И куда опять бежит эта дочь? В офсайд весёлой компании, которую собаки этой прелестной группы туристов тянут вперёд на поводках их нескончаемых разговоров, постоянно вьющихся вокруг Северной Германии (места, откуда они приехали), от границ которой эти туристы, со своей стороны, храбро облаивают чужих; туда госпожа Карин бежала зря, поскольку её редко пускают в разговор, эту дочку, которая не знает, из какого колодца её случайные знакомые здесь черпают свои личные местоимения. Но в первую очередь они выступают за самих себя, эти отпускники и отпускницы, фронт по ту сторону границы в шестьдесят лет, и они решительно высказываются против тех, без кого мир мог бы вполне обойтись, послав их на фронт наших холодных стран — стран, хозяева которых никогда не вникали в их историю, да и зачем им это, они и так всегда одержат историческую победу. Так возникает новая война между нациями. В жёсткой связке со своими животными наши гости прочёсывают мир. Такая связь может быть и любовью! Никакое животное не тащит на поводке Карин, оно внутри неё, но слушается только мать. Карин до сих пор с ним толком не знакома, но чувствует, как оно в ней дрожит и в привычных местах ждёт подачки, которую туда положила мама. Там, где у других встроена их свободная воля, которую у них время от времени осматривает доктор, проверяя, во всех ли направлениях она может двигаться свободно, у Карин кто-то привязал домашнее животное, которое постоянно прогрызается наружу, но на волю так и не попадает. Его постоянно балуют собачьим лакомством «Чаппи и Паппи» за то, что оно способно на такое.
Сейчас они все, заключённые в свою группу, идут к открытым скалам, откуда можно бросать вниз камни. Мохнатые со-путники, по-собники отпускников, небрежно задирают ноги на деревья и окропляют их мочой. Воздух уже слегка завуалирован раннеосенней дымкой. Скоро набросят защитный покров тумана, под которым осенняя буря как следует тряхнёт мошну природы, пока зима окончательно не прикарманила её. Что для иных туристок собачьи поводки, которыми они привязаны к своим любимцам, то для Карин Френцель — сама наливная жизнь. Она ведь сидит за обедом — собственно, это уже осеннее меню, — жизнь нечто такое, что сотрясает ее ось, которую она до сих пор худо-бедно вращала, — может, грядёт новое оледенение, эра мороженого, если достаточно долго теребить эту ось. Внутри урчит, снаружи тянет холодком, мы натягиваем тёплую одежду. Карин сама себе в тягость, и уж тем более никто другой не вытянул бы её на короткий визит, чтобы потом снова отпустить её. К визитам, правда, допущен господин доктор в больнице, но к большему — нет. Подойдём ближе и послушаем дальше, радуясь нашему драматическому призванию: Карин Френцель, весьма заурядная, подкрашенные волосы, очки, торговая академия, секретарша отдела продаж одного концерна оргтехники, пять лет назад прошла компьютерные курсы рядом с шестнадцати-двадцатилетними. Ну и довольно! Всякий похититель жизни снял бы пробу с её ароматной уравновешенности и потом, в уверенности, что она камень без надписи (резец уже на первой букве выскользнул, не оставив ничего, кроме дырки), снова бы зашвырнул её в пруд, где она не смогла бы завести даже собственный круг, чтобы можно было мило поболтать.
Карин Френцель, вполне взрослая женщина средних лет, из которой мать давно уже тянет свои любимые конфеты; словно вязанный крючком чехол для рулона туалетной бумаги, старуха топорщится, нахлобученная на эту старую перечницу, свою дочь, на тот случай, если кто-нибудь захочет от неё немного отмотать. И унести с собой. Стоп, разве не было брака? Господин Брак умер несколько лет назад от рака, тихий человек, он ещё при жизни постоянно дремал. Костяк этого брака Карин тем не менее немного перегрузила, постоянно требуя мы не знаем чего, — ведь есть тихие люди, которые никогда ничего не скажут. При этом она постоянно чувствовала себя их прогонят сквозь пальцы, как всех политически активных служащих среднего звена, которых повседн. жизнь бьёт ключом. Вот так же пасут-пасут ягнёнка а-ля Карин Френцель, а после удаляют с поля. По сути всем им нечего сказать, даже самым умным, чьи жилища выглядят так, будто они там заложили город. Никто не бьёт в стекло, которым они отгородились от соседей на тот случай, если те забьют тревогу. Да, Карин, служащая, и её коллеги. За её настоящее во плоти и крови никто не даст больше, чем за хрустящее жаркое и маленький шалашик мороженого с пулькой сиропа. Пулька пройдёт сквозь шалашик насквозь, и тогда наконец все эти гости разойдутся по домам, где будут беззастенчиво дуть в свою свирель, приманку, заготовленную для партнёра, который должен вытянуть заунывную ноту их жизни на свет божий своими родовыми щипцами. Потом этот партнёр может бросить их, орущих, на чашу весов, где они всегда не дотягивают до хорошей категории. Наконец они засыпают. Они скромно обходятся малым, но обойти других им не удаётся никак.
Обрывки разговоров повисают в воздухе, как дымка над горным ландшафтом, долина тянется вдаль, и люди потянулись туда же. Ветер намекает на осень, а то и на зиму. Но до ландшафта пока не доходит, природа его ещё не обломала. Его сопоставляют с путеводителем, и вскоре выпадет отчёт, на том ли месте он стоит, не пострадал ли он от диких свалок (и от падения людей!). Так, а вот и я со своим штампом, примером технического воспроизводства, я уценяю всю природу и потом прохожусь по бумаге, на которой я уже две тысячи раз её припечатывала, и оставляю на ней свои следы. Теперь она вымерла, природа. Теперь ей уже не предпишут порядок, по которому сделанное мной было задвинуто в тень, которой я терпеть не могу. Потому что у меня нет человеческого отношения и не так много вещей, радующих меня! Карин Френцель удаляется на несколько шагов к уличной торговле и прикупает себе немного вида вдаль, который ей, в удобной нарезке, вручили ещё тёпленьким. Животным нечего возразить против их упоминания здесь, ведь для того их и вывели. На Карин надет этот новый костюм для пробежек с аппликациями, которые, собственно, являются в нём главными апелляциями (и где тут суд? на помощь!) к нашему вниманию. Они относятся к более высокой ценовой категории, остальной костюм участвует в этом скорее без всякого удовольствия. Их видно издали, эти примочки. Дорога к горному ручью тоже принимается во внимание, чтобы костюм не рассматривался сам по себе, а был в компании высокопарных речей и призывов отдать голоса. Ведь рейтинг Баха глубоко внизу. Аплодисменты. Они бурные, это факт, которого мы тоже добились своими руками. Деревянные мостки сбиты сапожником под старину. Дорога круто обрывается вниз, на неё валятся все шишки, иголки, конфетные фантики, люди выстраиваются гуськом, здесь можно идти вперёд только за другим. Но он то и дело останавливается, чтобы перевести дух на пустяки и перекинуться туманными обрывками разговора. Внизу всё кипит и пенится, как в барабане стиральной машины, клочья пены взлетают вверх из пасти псов Апокалипсиса, что злопыхают на своих более кротких собратьев, которые, пренебрегая природой, вынюхивают дичь, а ее здесь нагородили много. Первые старушки останавливаются на том месте, где ещё можно идти, подсаживаются, будто нашли друг друга, их ступни уже тоже подсели на лечебную и здоровую обувь. Только самые отважные пускаются в последний путь. Скоро всё смолкнет, потому что поток не даст слова сказать. Ковёр из хвои скрадывает шаг. Природа начинает проявляться и берёт руль в свои руки, лишь бы избавиться от нескольких фотографов-любителей. Наступает порог, за которым дичь уже не мы, не люди, а — внимание! — природа; пожалуйста, сдвиньтесь поближе, вот, теперь всё влезло: лес, вода и заросли. На обратном пути мы всё это испытаем заново; память, виляя хвостом, бросится нам навстречу, радуясь, что будущее опять не наступило, а то было бы ужас что. Да, а теперь вниз, навстречу потоку; уже редеет ельник и скудная трава бессмысленно чиркает перьями, ведя подсчёты, чтобы всё равно потом в балансе высокогорного ландшафта недосчитаться нескольких деревьев.
Узкая дорожка делает ещё один змеиный изгиб, ручеёк журчит, почти не слышный из-за рёва своего большого брата внизу (если бы на этом месте, следуя причудам холмистой местности, не установили звуковой экран, приглушающий рёв, то мы бы не услышали ничего из того, что несёт ручей), с которым он скоро сольётся. Где-то наверху, должно быть, много родников. Самые сильные из них были вшиты в вену высокогорного венского водопровода. Под тем предлогом, что здесь им очень круто, на этом месте остаются трое последних пожилых господ, которые до сих пор держались вместе. Они устраивают перекур с переговорами — осторожно, пожароопасно! — потом они снова вернутся назад. Карин Френцель, которую манит глубина, идёт дальше одна. Тот факт, что она моложе других, особенно заметно сказывается после обеда, между двумя и четырьмя часами — время, которые наши сенильные сениоры охотно проводят, ах, за сиестой. Ручеёк, кровотечение которого теперь сбегает по лесной почве вниз, впадает в треснутый бетонный бассейн, из которого он снова выбрасывается через своего рода сток. После этого ручью остаётся уже немного до скончания своих дней в гремучем потоке, о котором он, кажется, уже задумался, поскольку дело движется к тому. В бассейне вода запружена, но для чего? Может, для маленькой гидроэлектростанции? Плавательный бассейн неправдоподобен — кому здесь купаться? Для полива огородов? Сквозь деревья просвечивают какие-то каменные руины — неужто здесь было селение? В бассейне тёмная вода, зацветшая, застойная, хотя ручей живенько вьётся сквозь неё. Но он, кажется, не в силах влить молодую кровь в эту исконную жижу. Для чего служил этот бассейн? Дна не видно, замечает Карин, с любопытством подойдя поближе. Когда она склонилась над водой, ей показалось, что на неё глядит тусклый, потемневший осколок зеркала, а под ним тянутся извивы водорослей или другой растительности, клонясь то туда, то сюда, а потом снова собираются в атаку на свои корни. Бассейн, может быть, метра два глубиной, нет, глубже, — кажется, что вода в нём, далеко не достающая до краёв, легко доходит вниз, иногда тяжело дыша, до самого жерла Земли. Поверхность воды чуть заметно колеблется, будто мёртвые животные всё ещё упражняются в плавании. На поверхности вяло плавают несколько листиков: клён. Карин Френцель тупо смотрит на них некоторое время, а потом до неё доходит, что тут не так. Вокруг нет ни одного лиственного дерева! Лишь тёмные ели монокультурного леса. Откуда взялись эти листья? Кто или что бросилось в этот бассейн, из которого поднимается неописуемая гнилостная вонь, кто здесь так ударил по природе, что гулко разнеслись трубные звуки? Деревья не отражаются в тёмном металле воды, да и лицо Карин не даёт приличного оттиска, оно тотчас теряется в непроницаемости, которая растворяет всё, что к ней приблизится, как будто этот бассейн наполнен кислотой или другой разрушительной субстанцией. Листья лежат на поверхности совершенно неподвижно, а ведь должны бы хоть немного кружиться, метров, замаскировавшись ветвями, как войско. И в центре непроницаемости этого воинского подразделения природы, должно быть, кто-то прорубил окно. В другое измерение? Неужто сам ландшафт превратился в телевидение, вместо того чтобы выглядывать из него в виде заставки Австрии? Этот необозримый груз природы, который сейчас издал свисток, это прибытие на головной вокзал сути, которая хочет стать нашим домашним существом, ибо она теперь с силой врывается в Карин, пронизывает её через все отверстия, да, как будто это живое, но невидимое хочет прорваться сквозь заграждения на поп-концерт, а ему оказывают мощное сопротивление какие-нибудь охранники или телохранители, которые должны ограждать звезду, что взошла там, на небе, для того чтобы наш брат мог сколько угодно на неё смотреть и тосковать, но не хватать руками.
Воздух в горах часто выкидывает шутки с человеком. Иногда нельзя определить происхождение звука. Что-то коротко пролает не к добру Карин или ей назло, чтобы испортить ей те часы, которые она, по её мнению, здесь провела. На самом деле то было всего несколько минут. Вой лишь ненадолго появился и тут же снова покинул эту высокую сцену из воды, над которой он прозвучал. У женщины волосы встали дыбом. Этот вой мог бы остановить огромные толпы, даже не понадобилось бы вводить в действие вид исторгшего его зверя. Госпожа Френцель отвернулась, её путь тоже обратился вспять, и оба в панике ринулись прочь. Человек часто создаёт себе опасность сам: пожалуйста, не подходите близко к краю обрыва, он — самое последнее, чему вы должны послать привет, а у вас может не остаться времени на почтовую карточку. Сразу за последним поклоном всё обрывается, уходя на несколько метров вниз, к самому мосту. Там находится высокоактивная тяжёлая вода Вильдбаха, которую он еле подбрасывает вверх и еле ловит, игра, знакомая нам по многим кошмарным картинам, в которых воду приходится играть нам самим. Воздух тотчас останавливается, радио тоже замолкло на полуслове. Сразу после этого оно снова будет нервно и с дрожью (Карин еле нащупывает кнопку) включено, гнездо батарейки безжалостно разорено, женщине приходится раздумывать, туда или сюда плюсом, этот вечный вопрос потребителя, и через мгновение уже другой певец берёт на себя заботу о нашей беззаботности при помощи новой песни. Ему-то не приходится пробираться здесь сквозь загаженную чащу. Тем не менее глядь — и он сам произвёл кучку, радио подогревает нас и выдаёт ещё одну тёпленькую кучку блевотины — прямо нам в руки.