IV. МАВЗОЛЕЙ
Бывают дома, чьи души отошли в сумрак времени, оставив тела в сумраке Лондона. Не совсем так обстояло дело с домом Тимоти на Бэйсуотер-Род, ибо душа Тимоти одной ногой ещё пребывала в теле Тимоти Форсайта, и Смизер поддерживала атмосферу неизменной – атмосферу камфоры, и портвейна, и дома, где окна только два раза в сутки открываются для проветривания.
Для Форсайтов этот дом был теперь чем-то вроде китайской коробочки для пилюль – клеточки, одна в другой, и в последнюю заключён Тимоти. До него не добраться, или так, по крайней мере, утверждали те из родни, кто по старинной привычке или по рассеянности нет-нет, а заходили сюда проведать своего последнего дядю: Фрэнси, теперь уже совсем эмансипировавшаяся от бога (она открыто исповедовала атеизм) Юфимия, эмансипировавшаяся от старого Николаса, и Уинифрид Дарти, тоже эмансипировавшаяся от своего «светского человека». Но в конце концов нынче все стали эмансипированными или говорят, что стали, а это, пожалуй, не совсем одно и то же.
Поэтому, когда Сомс на другой день после знаменательной встречи зашёл в этот дом по дороге на Пэддингтонский вокзал, вряд ли он рассчитывал увидеть Тимоти во плоти. Сердце его ёкнуло, когда он остановился на ярком солнце у свежевыбеленного крыльца маленького дома, где жили некогда четверо Форсайтов, а теперь доживал только один, точно зимняя муха; дом, куда Сомс захаживал несчётное число раз скинуть или принять балласт семейных сплетен, дом «стариков», людей другого века, другой эпохи.
Вид Смизер, по-прежнему затянутой в высокий, до подмышек, корсет, потому что тётя Джули и тётя Эстер не одобряли новой моды, появившейся в 1903 году, когда они сами сошли со сцены, вызвал бледную дружескую улыбку на губах Сомса; Смизер, во всём до последних мелочей верная старой моде, неоценимая прислуга – такие теперь перевелись – улыбнулась ему в ответ со словами:
– Ах, господи! Мистер Сомс! Сколько лет! Как же вы поживаете, сэр? Мистер Тимоти будет очень рад узнать, что вы заходили.
– Как он поживает?
– О, сэр, он для своих лет совсем молодцом; но он, конечно, необыкновенный человек. Я так и сказала миссис Дарти, когда она была у нас последний раз: вот порадовались бы на него мисс Форсайт, и миссис Джули, и мисс Эстер, если бы могли видеть, как он отлично управляется с печёным яблочком. Он, правда, совсем оглох, но это я считаю только к лучшему: иначе я просто ума не приложу, что бы мы делали с ним во время налётов.
– А-а, – сказал Сомс. – Что же всё-таки вы делали?
– Просто оставляли его в кровати, а звонок Отвели в погреб, так что мы с кухаркой услышали бы, если б он позвонил. Не могли ж мы сказать ему, что идёт война. Я ещё говорила тогда кухарке: «Если мистер Тимоти Позвонит, будь что будет, а я пойду наверх. С моими дорогими хозяйками сделался бы удар, если бы они узнали, что он звонил и никто не пришёл к нему на звонок». Но он прекрасно проспал все налёты. А в тот раз, когда цеппелины появились днём, он принимал ванну. Это вышло очень удачно, а то он мог бы заметить, что все люди на улице смотрят на небо: он часто глядит в окно.
– Так, так, – пробормотал Сомс. Смизер становилась чересчур болтлива. – Я обойду дом, посмотрю, не надо ли что-нибудь сделать.
– Пожалуйста, сэр. Но мне думается, у нас все в порядке, только вот в столовой пахнет мышами, и мы никак не можем избавиться от запаха. Странно, что они завелись, хоть там не бывает никогда ни крошки: мистер Тимоти как раз перед войной перестал спускаться вниз. Но с ними никогда не знаешь, где они заведутся, – противные создания.
– Он встаёт с постели?
– О да, сэр. Утром он прогуливается для моциона от кровати до окна, хотя выводить его в другую комнату мы не рискуем. И он очень доволен: каждый день аккуратно пересматривает своё завещание. Это для него лучшая утеха.
– Вот что, Смизер: я хотел бы, если можно, повидать его; может быть, ему надо что-нибудь мне сказать.
Смизер зарделась от планшетки корсета до корней волос.
– Вот будет событие! – сказала она. – Если угодно, я провожу вас по дому, а кухарку пошлю тем временем доложить о вас мистеру Тимоти.
– Нет, вы ступайте к нему, – ответил Сомс. – Я сам осмотрю дом.
Нельзя при посторонних предаваться сантиментам, а Сомс чувствовал, что может впасть в сентиментальность, вдыхая воздух этих комнат, насквозь пропитанный прошлым. Когда Смизер, скрипя от волнения корсетом, оставила его, Сомс прошёл в столовую и потянул носом. По его мнению, пахло не мышами, а гниющим деревом, и он внимательно осмотрел обшивку стен. Сомнительно, стоит ли перекрашивать их, принимая во внимание возраст Тимоти. Эта комната всегда была самой современной в доме, и только слабая улыбка покривила губы и ноздри Сомса. Стены над дубовой панелью были окрашены в сочный зелёный тон; тяжёлая люстра свешивалась на цепи с потолка, разделённого на квадраты имитацией балок. На стенах картины, которые Тимоти купил как-то по дешёвке у Джобсона шестьдесят лет назад: три снайдеровских натюрморта, два рисунка, слегка подцвеченные акварелью мальчик и девочка – очаровательные, помеченные инициалами «Дж. Р. «. Тимоти тешился мыслью, что за этими буквами может скрываться Джошуа Рейнольдс, но Сомс, которому рисунки эти очень нравились, выяснил, что они сделаны неким Джоном Робинсоном; да сомнительный Морленд – кузнец набивает подкову белой лошади. Вишнёвые плюшевые портьеры, десять тёмных стульев красного дерева, тяжёлых, с высокими спинками, с вишнёвым плюшем на сиденьях; турецкий ковёр, красного дерева обеденный стол, настолько же большой, насколько комната была маленькая, – вот столовая, которую он помнил с четырехлетнего возраста и которая с тех пор не изменилась ни душой, ни телом. Сомс задержался взглядом на рисунках и подумал: «На распродаже я их куплю».
Из столовой он прошёл в кабинет Тимоти. Он, насколько помнил, никогда не бывал в этой комнате. От пола до потолка тянулись полки с книгами, и Сомс с любопытством стал их рассматривать. Одна стена была, по-видимому, посвящена книгам для юношества, изданием которых Тимоти занимался два поколения назад; иногда попадалось по двадцать экземпляров одной и той же книги. Сомс читал их названия и трепетал: средняя стена уставлена была в точности теми же книгами, какие стояли в библиотеке его отца на Парк-Лейн, и отсюда он вывел заключение, что Джемс и его младший брат в один прекрасный день пошли вдвоём и купили по библиотечке. С большим интересом подошёл он к третьей стене. Она, очевидно, отображала вкусы самого Тимоти. Так и оказалось. Вместо книг – полки с фальшивыми корешками. Четвёртая стена была сплошь занята окном с тяжёлыми гардинами. Против него, обращённое к свету, стояло глубокое кресло с прилаженным к нему пюпитром красного дерева, на котором, словно в ожидании хозяина, лежал пожелтевший сложенный номер «Таймса» от шестого июля 1914 года день, когда Тимоти впервые не сошёл вниз, как бы в предчувствии войны. В углу стоял большой глобус – изображение тех стран земных, которых Тимоти никогда не посещал, глубоко убеждённый в нереальности всего, кроме Англии, и навсегда сохранивший ужас перед морем с того злополучного воскресенья 1836 года, когда он с Джули, Эстер, Суизином и Хетти Чесмен поехал в Брайтоне кататься на лодке и испытал сильную тошноту; а все из-за Суизина, который вечно что-нибудь затевал и которого, слава богу, тоже изрядно тошнило. Случай этот был Сомсу детально известен. Он слышал о нём раз пятьдесят не меньше, от всех участников поочерёдно. Он подошёл к глобусу и легонько толкнул его; раздался тонкий скрип, шар повернулся на дюйм, и Сомс узрел долгоногого паука, издохшего под сорок четвёртой параллелью.
«Мавзолей, – подумал он. – Джордж был прав». И он вышел и поднялся по лестнице. На первой площадке он остановился перед стеклянным шкафчиком с чучелами колибри, которые восхищали его в детстве. Они, казалось, не постарели ни на день, вися на своих проволоках над травой пампасов. Если открыть шкаф, птицы не защебечут, нет, но все сооружение, пожалуй, рассыплется в прах. Не стоит выносить его на аукцион. И внезапно возникло воспоминание, как тётя Энн, милая старая тётя Энн, подвела его за руку к шкафу и сказала: «Смотри, Соми, какие они яркие и красивые, эти крошки-колибри. Милые пташки-щебетуньи». Припомнился Сомсу и его ответ: «Они не щебечут, тётя». Ему было, верно, лет шесть, и был на нём чёрный бархатный костюмчик с голубым воротничком – он отлично помнил этот костюмчик. Тётя Энн – букли, добрые, тонкие, точно из паутины, руки, важная старческая улыбка, орлиный нос – красивая старая леди. Сомс поднялся выше и остановился у входа в гостиную. По обе стороны двери висели миниатюры. Вот их он непременно купит. Портреты его четырех тёток, дядя Суизин в юности, дядя Николае ребёнком. Все они были исполнены одной молодой дамой, другом их семьи, в 1830 году, когда миниатюры считались «хорошим тоном», и были прочны, так как написаны были на слоновой кости. Сомс неоднократно слышал рассказ об этой молодой даме: «Очень талантливая, дорогой мой; она была неравнодушна к Суизину, заболела вскоре чахоткой и умерла; совсем как Ките – мы всегда это говорили».
Вот они все! Энн, Джули, Эстер, Сьюзен совсем ещё маленькой девочкой, Суизин с небесно-голубыми глазами, розовыми щёчками, жёлтыми локонами, в белом жилете – как живой, и Николае, купидон, закативший к небу глаза. И если подумать, дядя Ник был всегда такой – удивительный был человек до конца своих дней. Да, несомненно талантливая художница. И в миниатюрах всегда есть своя особая прелесть – cachet; это тихая заводь, которую не затрагивают бурные течения изменчивой эстетической моды. Сомс отворил дверь в гостиную. В комнате было прибрано, мебель стояла без чехлов, гардины были раздвинуты, точно его тётки ещё проживали здесь в терпеливом ожидании. И у него явилась мысль: когда Тимоти умрёт, можно было бы – и не только можно, а почти что должно – сохранить этот дом, как сохраняется дом Карлейля, вывесить дощечку и показывать желающим. «Типичное жилище средневикторианского периода – один шиллинг за вход, каталог бесплатно». В конце концов, этот дом – самая совершенная и едва ли не самая мёртвая вещь в Лондоне наших дней. В своём роде это законченный памятник культуры. Стиль выдержан безупречно, нужно только – и он это сделает – убрать отсюда и перенести в его личную коллекцию эти четыре картины барбизонской школы, которые он сам подарил когда-то своим тёткам. Ещё не выцветшие небесно-голубые стены; зелёные портьеры, затканные красными цветами и папоротниками; вышитый гарусом экран перед камином; наполненный безделушками шкафчик красного дерева со стеклянными дверцами; расшитые бисером скамеечки для ног; на книжных полках – Ките, Шелли, Саути, Каупер, Колридж, байроновский «Корсар» (только «Корсар», а больше ничего) и викторианские поэты; горка маркетри с семейными реликвиями, обитая изнутри блеклым красным плюшем; первый веер тёти Эстер; пряжки от башмаков их деда с материнской стороны; три заспиртованных в бутылочке скорпиона; очень жёлтый слоновый клык, который прислал домой из Индии двоюродный дядя Эдгар Форсайт, торговавший джутом; пришпиленный к стенке жёлтый клочок бумаги, покрытый паутинными письменами, увековечившими бог весть какие события. И картины, теснящиеся на стенах, – все акварели, за исключением тех четырех барбизонцев, которые кажутся в этой обстановке иностранцами (они и есть иностранцы), – яркие, чисто жанровые картины: «На пчельнике», «Эй, паромщик!» и две в манере Фрита: игра в кости, кринолины – подарок Суизина. Да! Много, много картин, на которые Сомс засматривался тысячу раз, высокомерный и зачарованный; чудесная коллекция блестящих, гладких золочёных рам.
И рояль, великолепно протёртый и, как всегда, герметически закрытый; и на рояле альбом засушенных водорослей – утеха тёти Джули. И кресла на золочёных ножках, которые в действительности крепче, чем на вид. И сбоку у камина пунцовая шёлковая кушетка, на которой тётя Энн, а после неё тётя Джули сидели, бывало, не сгибая спины, лицом к окну. А по другую сторону камина, спинкой к окну, единственное действительно удобное кресло для тёти Эстер. Сомс протёр глаза – ему чудилось, точно они и сейчас ещё здесь сидят. Ах, и запах, сохранившийся поныне, – запах чрезмерного обилия материй, стираных кружевных занавесей, пачули в пакетиках» засохших пчелиных крылышек. «Да, – думал он, – теперь ничего подобного не найти. Это следует сохранить». Пусть смеются сколько угодно, но перед этой приличной жизнью с её твёрдыми устоями – для разборчивого глаза, и носа, и вкуса – каким жалким кажется наше время с подземкой и автомобилями, с непрерывным курением, закидыванием ноги на ногу, с голоплечими девицами, которых видно от пят до колен, а при желании от головы до пояса (что может быть, приятно для сатира, сидящего в каждом Форсайте, но плохо отвечает его представлениям о настоящей леди), девицами, которые, когда едят, цепляются носками туфель за ножки своих стульев, и громко хохочут, и щеголяют такими выражениями, как «старикан» и «пока», – ужас охватывал Сомса при мысли, что Флёр общается с подобными девицами; и не меньший ужас внушали ему женщины постарше, очень самостоятельные, энергичные и бойкие. Нет! У старых его тёток, если они и не открывали никогда ни широких горизонтов, ни собственных глаз, ни даже окон, были хотя бы хорошие манеры, устои и уважение к прошлому и будущему.
С чувством искреннего волнения Сомс затворил дверь и на цыпочках стал подыматься выше. По пути он заглянул в одно местечко: гм! полнейший порядок, тот же, что и в восьмидесятых годах, стены обиты жёлтой клеёнкой. На верхней площадке он остановился в нерешительности перед четырьмя дверьми. Которая из них ведёт в комнату Тимоти? Прислушался. Странный звук дошёл до его ушей: как будто ребёнок медленно возит по полу игрушечную лошадку. Наверно, Тимоти! Сомс постучал, и ему открыла дверь Смизер, очень красная и взволнованная.
Мистер Тимоти совершает свою прогулку, и ей не удалось привлечь его внимание. Если мистер Сомс будет так добр и пройдёт в заднюю комнату, он оттуда увидит его.
Сомс прошёл, куда ему указали, и стал наблюдать.
Последний из старых Форсайтов был на ногах. Очень медленно и степенно, с видом полной сосредоточенности он прохаживался взад и вперёд от изголовья кровати до окна – расстояние футов в двенадцать. Нижняя часть его квадратного лица, уже не бритая, как бывало, покрыта была белоснежной бородкой, подстриженной так коротко, как только можно, и подбородок его казался таким же широким, как лоб, над которым волосы тоже побелели, между тем как нос, и щеки, и лоб были совершенно жёлтые. Одна рука держала толстую палку, а другая придерживала полу егеровского халата, из-под которого выглядывали ноги в спальных носках и в комнатных егеровских туфлях. Выражением лица он напоминал обиженного ребёнка, который тянется к чему-то, чего ему не дают. Каждый раз на повороте он опирался на палку, а потом волочил её за собою, как бы показывая, что может обойтись и без опоры.
– Он с виду ещё крепок, – проговорил вполголоса Сомс.
– О да, сэр. А посмотрели бы вы, как он принимает ванну; он так любит купаться.
Эти громко сказанные слова навели Сомса на открытие;
Тимоти впал в детство.
– А вообще он проявляет к чему-нибудь интерес? – спросил он тоже громко.
– О да, сэр: к еде и к своему завещанию. Просто удовольствие смотреть, как он его разворачивает и переворачивает, не читая, конечно; и он то и дело спрашивает, какой сейчас курс на консоли, и я ему пишу на грифельной доске цифру, очень крупно. Я, конечно, пишу всегда одно и то же, как они стояли, когда он справился в последний раз в четырнадцатом году. Когда началась война, мы надоумили доктора запретить ему читать газеты. Ох, как он сперва огорчался! Но вскоре образумился, поняв, что чтение его утомляет; он удивительно умеет беречь энергию, как он это называл, когда ещё были живы мои дорогие хозяйки, – царствие им небесное. Уж как он, бывало, на них за это напускался; они всегда были такие деятельные, если вы помните, мистер Сомс.
– А что будет, если я войду? – спросил Сомс. – Он узнает меня? Я, как вы помните, составил его завещание в тысяча девятьсот седьмом году, после смерти мисс Эстер.
– Да, сэр, – замялась Смиэер. – Не берусь сказать.
Может быть, узнает; он для своего возраста удивительный человек.
Сомс переступил порог и, выждав, когда Тимоти обернулся, громко сказал:
– Дядя Тимоти!
Тимоти сделал три шага и остановился.
– Эге? – сказал он.
– Сомс! – крикнул Сомс во весь голос, протягивая руку. – Сомс Форсайт!
– Нет! – произнёс Тимоти и, громко постукивая палкой, продолжал свою прогулку.
– Кажется, не выходит, – сказал Сомс.
– Да, сэр, – отозвалась Смизер, несколько приуныв, – видите ли, он не кончил ещё своей прогулки. Он никогда не мог делать два дела сразу. Днём он, верно, спросит меня, не приходили ли вы насчёт газа, и вот будет мне тогда задача объяснять ему!
– Не думаете ли вы, что при нём нужен был бы мужчина?
Смизер всплеснула руками.
– Мужчина! Ох нет! Мы с кухаркой отлично управляемся вдвоём. Попади он в чужие руки, он бы тотчас свихнулся. И моим хозяйкам совсем не понравилось бы, чтобы в доме жил посторонний мужчина. К тому же ведь он наша гордость!
– Врач, конечно, его навещает?
– Каждое утро. Он прописывает, что ему давать и поскольку, и мистер Тимоти так привык, что совсем не обращает внимания – только высовывает язык.
– Да, – сказал Сомс отворачиваясь. – Грустное всетаки зрелище.
– О, что вы, сэр! – с жаром возразила Смизер. – Не говорите! Теперь, когда он больше ни о чём не тревожится, он наслаждается жизнью, право. Как я часто говорю кухарке, мистеру Тимоти теперь лучше, чем когда бы то ни было. Понимаете, он если не гуляет, так принимает ванну или ест, а если не ест, так спит; так оно и идёт. Он не знает ни забот, ни печалей.
– Да, – сказал Сомс, – это, пожалуй, правильно. Ну, я пойду. Кстати, дайте-ка мне посмотреть его завещание.
– Для этого, сэр, мне нужно время; он его держит под подушкой; сейчас он бодрый и может заметить.
– Я хотел бы только знать, то ли это самое, что я составлял для него, – сказал Сомс. – Вы как-нибудь взгляните на число и дайте мне знать.
– Хорошо, сэр; но я знаю наверное, что это то самое, потому что мы с кухаркой были свидетельницами, как вы помните, и наши имена все ещё стоят на нём, а подписывались мы только раз.
– Отлично, – сказал Сомс.
Он действительно помнил. Смизер и Джэйн были самыми подходящими свидетельницами, так как в завещании Тимоти нарочно ничего не отказал им, чтобы им не было никакой корысти в его смерти. По мнению Сомса, эта «предосторожность была почти непристойна, но таково было желание Тимоти, и, в конце концов, тётя Эстер вполне обеспечила старых служанок.
– Отлично, – сказал он, – прощайте, Смизер. Следите за ним и если он когда-нибудь что-нибудь скажет, запишите и дайте мне знать.
– О, непременно, мистер Сомс; можете на меня положиться. Так приятно было повидать вас. Кухарка будет в восторге, когда я ей расскажу.
Сомс пожал ей руку и пошёл вниз. Добрых две минуты он простоял перед вешалкой, на которую столько раз вешал свою шляпу. «Так все проходит, думал он. – Проходит и начинается сызнова. Бедный старик!» И он прислушался – вдруг отдастся в колодце лестницы, как волочит Тимоти свою лошадку; или выглянет из-за перил призрак старческого лица, и старый голос скажет: «Ах, милый Сомс, это ты! А мы только что говорили, что не видели тебя целую неделю!»
Ничего, ничего! Только запах камфоры да столб роящейся пыли в луче, проникшем сквозь полукруглое окно над дверью. Милый, старый дом! Мавзолей! И, повернувшись на каблуках. Сомс вышел и поспешил на вокзал.