Уиллоу
Мэттью как-то сказал, что Джозеф раньше собирался поступить в семинарию и стать католическим священником. Было это давно, еще до того, как он женился на Мириам. Но потом Мириам залетела, и с мечтой о сане пришлось распрощаться.
– Залетела? – растерянно переспрашиваю я. Мне тогда было лет десять – одиннадцать. Что такое секс, знала. Спасибо Джозефу – научил. Впрочем, сам он никогда не говорил вслух о том, что делал со мной, заходя ночью в мою комнату, прижав меня к кровати и зажав рот мокрой от пота ладонью, чтобы не кричала. Но я не думала, что от этого могут появиться дети.
– Ага, – пожал плечами Мэттью. Он был на целых шесть лет старше и знал много такого, чего не знала я. – В смысле – забеременела.
– А-а, – протянула я, хотя не понимала, какое отношение беременность Мириам имела к тому, что Джозеф так и не стал католическим священником.
Мэттью только глаза закатил.
Но этот разговор произошел гораздо, гораздо позже.
Сначала и Мэттью, и его брат Айзек со мной не общались. Джозеф запретил. Не велел им со мной разговаривать и даже смотреть в мою сторону. Как и мне, Мэттью и Айзеку запрещено было больше, чем позволено. Братьям нельзя было смотреть телевизор, играть в мяч, кататься на велосипедах с соседскими детьми, читать книги – точнее, все, кроме Библии. А когда Мэттью и Айзеку задавали что-нибудь прочесть по школьной программе, Джозеф неодобрительно брал книгу в руки и говорил, что она богохульная.
Мама с папой религиозностью не отличались. О Боге говорили только – как я потом узнала – всуе. В церковь мы не ходили. Впрочем, висела в доме одна картина с Иисусом. Мама говорила, что она принадлежала ее родителям. Висела картина на кухне, и главное ее предназначение состояло в том, чтобы прикрывать испорченный участок стены, куда я случайно попала мячом, – играли с папой в доме. Кто такой этот мужчина на картине, долго не знала – если бы спросили, могла бы заявить, что это президент Соединенных Штатов. Или дедушка. Про картину мы никогда не говорили. Она просто висела на стене, и все.
– Говоришь, опекун тебя насиловал? – спрашивает Луиза Флорес, хотя по глазам вижу – ни слову не верит. – Ты рассказывала об этом социальной работнице?
– Нет, мэм.
– Почему? Она ведь время от времени проверяла, как ты там, приносила письма от Пола и Лили Зигер…
Пожимаю плечами:
– Да, мэм.
– Тогда почему ты ей не пожаловалась?
Смотрю на зарешеченное окно, но оно находится слишком высоко, чтобы увидеть улицу. Только клочок голубого неба и белых пушистых облаков. Ни парковки, ни машин, ни деревьев отсюда не видно.
Социальная работница была нормальная женщина. К ней я ненависти не испытывала. Ездила мисс Эмбер Адлер на старой раздолбанной машине и возила с собой кучу папок в потрепанной сумке «Найк». Сколько ей было лет, точно не знаю – может, тридцать, а может, сорок. Из-за тяжелой сумки спина у нее все время была сгорбленная, будто у старушки с остеопорозом. Мисс Эмбер Адлер часто работала из машины, все бумаги возила на заднем сиденье. Моталась из интернатов в дома опекунов и обратно, встречалась со своими многочисленными подопечными. Кабинет у нее, кажется, где-то был, но мисс Эмбер Адлер туда заглядывала редко. Женщина была достаточно приятная, но вечно замороченная – все время повторяла, что у нее «дел по горло». Обращалась ко мне то «Кларисса», то «Клэрис». Говорила моя социальная работница быстро, движения у нее были резкие. Главная ее задача состояла в том, чтобы поскорее разобраться с делами.
Мой переезд к Джозефу и Мириам для мисс Эмбер Адлер означал всего лишь еще одну галочку в списке ее дел.
– Видишь ли, Клэр, я изучила твое личное дело. Там написано, что дом регулярно посещала социальная работница, но о том, что Джозеф тебя якобы насиловал, ты ни разу не упомянула. Зато… – Луиза Флорес нагибается и достает из стоящего у ног портфеля толстую зеленую папку. Начинает перелистывать страницы, открывая личное дело в тех местах, где наклеила желтые стикеры. – Зато тут более чем достаточно записей о твоем трудном характере, вспыльчивости, непослушании, уклонении от домашних обязанностей, нарушении правил, отсутствии уважения к старшим и плохой успеваемости. – Луиза Флорес сидит неподвижно, точно в засаде, и пристально смотрит на меня через стол. Потом прибавляет: – А также о склонности приврать.
Через месяц после того, как меня привезли в дом под Омахой, Джозеф в первый раз наведался в мою спальню. Сначала просто хотел посмотреть на то, на что, по моему мнению, глядеть не имел никакого права. Потом стал трогать, хотя мне это совсем не нравилось. Когда я сказала, что не хочу раздеваться, торопливо раздевавшийся Джозеф, стараясь говорить ласковым тоном, ответил:
– Не будь дурочкой, Клэр. Я теперь твой папа, а папе на тебя смотреть можно.
Пришлось стянуть ночную рубашку, а Джозеф смотрел. Давно так не пугалась. С первого класса, когда Айви Дун подговорила меня вызывать призрак Кровавой Мэри из зеркала в ванной.
В первый месяц Мириам из своей комнаты выходила редко. Целый день ходила в одной и той же грязной ночной рубашке и не мылась, пока от нее не начинало вонять на весь дом. Со мной и сыновьями почти не разговаривала, общалась только с Джозефом, да и то лишь затем, чтобы попросить за что-то прощения. Бухалась на колени, рыдала, целовала его ноги и умоляла: «Джозеф, прости меня, пожалуйста». Джозеф отпихивал ее ногой и шел себе дальше. Говорил, что она жалкая, никчемная, омерзительная. Как-то, разъярившись, грозил, что выкинет в окно, и пусть ее бродячие собаки сожрут.
– Ну, что скажешь? – интересуется Луиза Флорес. Ждет, что объясню свое плохое поведение.
Джозеф говорил, что мне никто не поверит. Его слово будет против моего, и все решат, что я вру. И вообще, он не делает ничего такого, чего не должен делать хороший папа.
– Нет, – бормочу я.
Луиза Флорес закатывает глаза, захлопывает папку и велит:
– Ну давай, расскажи про эти… изнасилования.
Когда плохо себя вела, Джозеф в наказание сажал меня переписывать строчки из Библии, слово за словом, пока руку не сводило и мышцы не начинало жечь. Карандаш дрожал в пальцах. Так я узнала про финикийскую царицу Иезавель, которую выбросили из окна за то, что убила Божьего пророка. Кровь ее забрызгала стену, ее растоптали всадники и растерзали собаки. Остались только череп, ноги и кисти рук.
Мэттью и Айзек ходили в школу, а мы с Мириам оставались дома одни. Если кто-то стучал в дверь, открывать запрещалось. Надо было сидеть тихо, чтобы казалось, будто в коттедже никого нет. Джозеф говорил, что дверь нельзя открывать ни в коем случае, потому что могут прийти плохие люди и сделать мне что-то плохое. Даже приближаться к двери боялась. В доме было темно, занавески все время задернуты – точнее, везде, кроме моей спальни. Смотрела в окно, как Мэттью и Айзек идут по улице, где мы жили, мимо мальчишек на велосипедах, болтавших про бейсбол и футбол, мимо маленьких девочек с косичками, рисовавших мелками на асфальте целые картины. Некоторые ребята кричали Мэттью и Айзеку вслед обидные прозвища. В округе их считали белыми воронами, потому что мальчики не ездили на велосипедах и не умели играть в мяч. Друзей у них не было, а если кто-то из ребят стучал в дверь, желая пригласить их в компанию, надо было сидеть очень тихо и притворяться, будто нас нет дома. Постепенно ребята заходить перестали. Вместо этого начали обзывать Мэттью и Айзека на автобусной остановке, толкать, пихать их, бросать им в голову крепко скатанные снежки.
Когда по ночам я плакала по маме и папе и мне было грустно, одиноко и страшно, Джозеф заходил в мою спальню и говорил, что будет мне хорошим отцом. Тогда я ему верила. Те же слова он повторял, наваливаясь на меня всей потной массой поверх лоскутного одеяла. Говорил, что это должны делать все хорошие отцы. Рассказывал, будто такова была предсмертная просьба моих родителей – чтобы они с Мириам забрали меня к себе. Этого хотели папа и мама. А еще угрожал, что если буду упрямиться, Лили придется плохо. Каждый раз, когда раздевалась слишком медленно, спрашивал:
– Ты ведь не хочешь, чтобы с Лили случилось что-нибудь плохое?
Все время думала про Лили. Как она там? Это что, тоже было предсмертное желание мамы и папы – чтобы Лили взяли к себе Зигеры? Но даже тогда подозревала, что Джозеф все врет.
К тому времени Лили исполнилось три года. Единственными папой и мамой для нее были Пол и Лили-старшая. А тех, кто похоронен в двух одинаковых сосновых гробах на кладбище в Огаллале возле Пятой улицы, под полузасохшим кленом, Лили даже не помнила. Вместе с мисс Эмбер Адлер я наблюдала, как эти гробы опускали в землю. Потом мне это во сне снилось. С кладбища мисс Эмбер Адлер сразу отвезла нас на своей раздолбанной машине в интернат. Мне снилось, как их руки, от которых остались только кости, пытаются пробиться через деревянные стенки и дотянуться одна до другой.