Книга: Заложники времени
Назад: VI
Дальше: VIII

VII

Я проснулся от звука колокольчика. Казалось, где-то наверху по коридорам бегает мальчик и будит своих товарищей. Он что-то громко выкрикивал, потом бежал дальше. Судя по затихающему звону, я понял, что колокольчик довольно тяжел. Этот мальчик прекрасно чувствовал себя в мире, которому я не принадлежал. Поскольку проснулся я семнадцатого декабря одна тысяча восемьсот сорок третьего года. Я оказался еще дальше от дома. И еще дальше от рая.
Я слышал шаги на лестницах и в коридорах. Под рукой я ощутил гладкое дерево – это была дубинка из прошлой ночи девяносто девять лет назад. Что еще у меня осталось? Кроме кольца Уильяма и старых штанов, подаренных мне мистером Парлебоном, единственным моим достоянием оставались ботинки.
Я мог остаться в этом подвале и спокойно провести здесь два последних своих дня. Но я знал, что не поступлю так. Мое любопытство не удовлетворить во мраке. Думаю, этот инстинкт свойственен всем людям – мы хотим знать, где и как мы умрем. Застанет ли смерть меня замерзшим и скорчившимся на обочине дороги? Или мушкетная пуля остановит мое сердце? Или демон чумы, притаившийся во мне, черными, скрюченными руками вцепится мне в горло, поразит мой разум, помутит мой взор и превратит в безумца?
Интересно, когда завтра я умру? Случится ли это ночью или на закате? Или это произойдет утром? Каждый день я свободно дышал и никогда не задумывался о часе смерти. Но очень скоро наступит момент моей самой последней мысли.
Я думал о том, что случилось с Розой. Выросла ли она? Покинула ли работный дом? Узнала ли радость любви? А если узнала, то сыграл ли я свою роль в этом? Я не знал, смог ли я совершить это доброе дело.
Я поднялся с пола и ощупью направился к двери. Рука моя коснулась какой-то ручки и повернула ее. Дверь была не заперта.
Я медленно поднялся по каменной лестнице и вышел на тусклый свет утра, подобно призраку жертвы кораблекрушения, вернувшемуся, чтобы преследовать выживших моряков. Меня никто не заметил, пока я не оказался в главном зале здания. Два смотрителя беседовали между собой, а третий доставал еду из деревянного ящика. Все они были выше меня – почти как Уильям. Седых париков я на них не увидел – только высокие черные шляпы. На них были длинные серые штаны и черные камзолы выше талии. Увидев, как я, полуобнаженный, в коричневых штанах до колена, покрытый кровью, весь в синяках, ранах и шрамах, со щетиной, которую вернее было бы называть бородой, с клочковатыми, спутанными волосами, появляюсь из глубин работного дома, смотрители отшатнулись в изумлении.
– Что это за дьявол?! – воскликнул один.
– Я его не знаю, – отозвался другой.
– Эй ты! – закричал первый. – Откуда, черт побери, ты взялся?!
Я смотрел на них.
– Забудьте, что вы видели меня. Меня здесь никогда не было.
– Это не наш, – сказал третий.
Спина моя все еще болела после порки. Ныли синяки после вчерашнего избиения. Я вышел из дома во двор. Никто не шел за мной.
Подъезд к работному дому остался почти таким же, как и прежде. Такими же были и окрестные поля. Но все остальное изменилось, Коровы стали намного больше тех, что я видел девяносто девять лет назад на Хай-стрит. Вокруг центра города выросли ряды кирпичных домов. Последний шпиль собора исчез. Клубы черного дыма поднимались из огромной трубы над зданием в южной части города. На дорогах я видел множество людей. Некоторые ехали в черных двухколесных экипажах, запряженных одной лошадью. Другие передвигались в четырехколесных повозках. Кто-то ехал верхом. Люди прогуливались с маленькими собачками странного вида – они вели собак на коротких поводках. Я увидел много женщин – явно состоятельных. Поверх платьев на них были надеты пальто, а волосы покрывали изысканной работы головные уборы. У всех мужчин я заметил пышные бороды и усы. Прогуливаясь, мужчины помахивали тросточками с серебряными набалдашниками. Те, что ехали в экипажах, то и дело наклонялись отдать приказ кучерам. И все люди были очень высокими. Я привык считать себя человеком нормального роста, но сейчас я видел женщин, которые были выше меня. Лишь немногие были ниже меня – только бедняки или дети. Женщина в старой шапке с тяжелой корзиной на спине согнулась вдвое, чуть не касаясь лбом земли. Она тащила свой груз в Эксетер. Ниже меня оказался и водонос в ярко-красной рубахе, сером камзоле и соломенной шляпе. Он попыхивал длинной курительной трубкой и подгонял свою тощую лошадь, которая с трудом тащила вверх по склону холма повозку с большой бочкой воды.
Куда бы я ни бросил взгляд, все изменилось. На земле появились железные решетки над световыми колодцами подземных погребов. Вдоль улиц были устроены широкие тротуары, и прохожим более не приходилось шагать прямо по грязи и навозу. Даже дороги стали чище, чем раньше. Теперь никому и в голову не пришло бы устраивать аукцион скота на Хай-стрит – улица превратилась в царство повозок и экипажей. Городские ворота исчезли. Узкие купеческие дома с кирпичными фасадами стояли повсюду. Высокие окна первого этажа были застеклены множеством прямоугольных стеклышек. В окнах были выставлены товары на продажу в пакетах и коробках с красивыми надписями. Чем больше я смотрел вокруг, тем больше слов замечал. Над дверями магазинов красовались надписи. Надписи были на дверях некоторых экипажей и на циферблатах часов над большими зданиями и на церковных колокольнях. На некоторых домах слова были написаны большими буквами. Но воздух был каким-то серым. Я чувствовал резкий, отвратительный запах, похожий на запах сжигаемого угля. Мне казалось, что весь город превратился в одну большую кузницу. Это было так же отвратительно, как миски с выпущенной кровью, какие в мое время цирюльники выставляли перед своими лавками, рекламируя свои услуги.
Вид и запахи города были мне чужими. Выражения лиц людей пугали меня еще больше. Люди поджимали губы, оборачивались, шокированно смотрели мне вслед. Когда я проходил рядом с кем-то, этот человек шарахался в сторону. Дети, игравшие на улице, бросали свои игры и таращились на меня. Это были чужие мне люди, принадлежавшие миру слов и металла. Железные вывески свисали с металлических штырей. На каждом доме я видел железные трубы, спускавшиеся с металлических крыш. Перед многими зданиями стояли железные ограды. Железными были уличные фонари. Металлические пластины были установлены на стенах домов, чтобы люди могли очистить свою обувь. Я прошел по двум мостам, сделанным из чистого железа, – особенно меня поразил огромный мост в конце Норт-стрит, где некогда находились северные ворота.
Я перешел этот мост и стал подниматься на холм Сент-Дэвид. Я не узнал здания, стоявшего там, где когда-то стояла церковь. Эта постройка менее всего походила на церковь: вдоль фасада выстроились стройные белые колонны. Я решил, что люди настолько привыкли к прямым линиям, что начали поклоняться им. И словам тоже. Вокруг церкви я заметил множество камней с надписями. Остановившись, я задумался, чему теперь поклоняются люди – Богу или слову Божьему? Но потом я спросил себя: а может быть, они много веков поклонялись словам, сами не сознавая того?
По холму я спустился к реке. Будь благословенна, река! Она, сильная и молчаливая, осталась единственной моей опорой в этой стране. Лишь она не изменилась. Теперь я понимал, почему мой тезка, Иоанн Креститель, решил крестить людей в реке. Река – это воплощение Бога: оба они дают жизнь, и обоих невозможно остановить. Водоросли колыхались в сильном течении. Я опустил дубинку в воду, по поверхности реки разошлись круги. А потом я опустил в воду руку, ощутив ледяную чистоту Творения. Это я знал и этому доверял. А город с его высокими, злыми людьми, железными мостами, вывесками и тиранией прямых линий был не для меня.
Я вошел в реку, чувствуя, как холод охватывает мои ноги. Дубинка незаметно выскользнула из моих пальцев, и течение унесло ее.
– Извините, – произнес кто-то за моей спиной. – Я могу вам чем-то помочь?
Я быстро повернулся, потерял равновесие, поскользнулся и оказался в холодной воде. Я цеплялся за камни, чтобы подняться, но боль в правой руке не давала мне этого сделать.
Когда я все же поднялся, то увидел перед собой круглолицего мужчину в очках. Он был примерно моего возраста и оказался не таким высоким, как большинство людей этого времени. У него был высокий лоб, а густые волосы странно зачесаны набок. Кустистую бороду уже тронула седина. Одет мужчина был в черное – белыми были только маленький воротничок и перчатки. В одной руке он держал очень высокую черную шляпу, в другой – трость с серебряным набалдашником.
– Я уже видел людей с такими шрамами, – произнес он.
Глаза у этого человека были добрыми. Казалось, что он постоянно улыбается.
– Я хотел сказать, – продолжал он, – что, принимая во внимание морозную погоду, вы вряд ли пришли сюда, чтобы искупаться.
Я посмотрел на реку: дубинка моя давно скрылась из виду.
– Я все потерял. Все, кого я знал, мертвы. Дом мой разрушен. Все, что у меня было, давно исчезло. Я потерял веру – ее лишил меня король Генрих Восьмой. А самое страшное – я потерял свое место во времени. Я знаю, что завтра умру – но завтра наступит нескоро. – Я посмотрел на этого человека. – Вас послал голос камней?
– Простите?
– Вам не нужно мое прощение. Это мне нужно прощение от вас. Я хочу умереть, погрузиться под воду и соединиться со своими родичами, но… О, понимаю – это голос велел вам спасти меня.
Мужчина посмотрел на воду, собираясь с мыслями.
– Вы помните вспышку холеры тридцать второго года?
Я покачал головой. Я понятия не имел, что такое холера.
– Как-то утром я пришел сюда – я часто прогуливаюсь здесь по утрам – и увидел красивую женщину. С ней были двое маленьких детей. Она утопила обоих на том самом месте, где вы стоите. Она сделала это, потому что муж бросил ее, а мать ее умерла. Мне она совершенно спокойно сказала, что не хочет, чтобы они тоже умерли от холеры. Та женщина положила мертвых детей на берег и запела. Не сомневаюсь, что она и сама собиралась утопиться.
– И вы остановили ее?
– Да. Когда об этом стало известно, ее хотели судить за убийство и повесить, но я убедил их, что женщина повредилась в уме и ее нужно поместить в психиатрическую лечебницу в Эксминстер.
– Если бы вы хотели помочь мне, то вам стоило бы удержать меня под водой.
– Идите же сюда, друг мой. Жизнь не так плоха, как кажется. Даже самой темной ночью всегда можно что-то рассмотреть, пусть даже всего силуэт крыши или ветки дерева.
– Кто вам это сказал?
– Когда я был ребенком, так говорила моя мать.
Я посмотрел вверх, на деревья.
– В детстве я тоже так думал. Я всегда говорил это моим сыновьям – никогда не бывает полного мрака. Но я ошибался. Мрак есть, он существует и порой может охватить тебя, даже если сквозь листья пробивается свет.
– Если даже в свете ты видишь только мрак, значит, тебе изменило зрение. Или нужно просто открыть глаза.
Он протянул мне правую руку.
– Я – отец Эдвард Харингтон, викарий прихода Сент-Дэвид.
Я не принял его руку.
Он наклонился еще ниже.
– Ну же… Вы не похожи на человека, который собирается топиться.
– Мне некуда идти…
– Так почему бы не провести часть дня со мной.
Он все еще протягивал мне руку.
– С каждым днем я все дальше от родного дома. С каждым днем я все более одинок. У меня не осталось надежды совершить доброе дело и спасти свою душу. Каждый день – это… непредсказуемый ужас… Нет, это ужасная непредсказуемость! Я никого не знаю. Никто не знает меня. Я никому не нужен, но мне нужен кто-то. Каждый день я просыпаюсь семнадцатого декабря спустя еще девяносто девять лет. Мне больно. Я потерялся. Я знаю, что мне осталось жить два дня. И, честно говоря, я предпочел бы не проживать их.
– Да, это достойно сожаления. Но должен указать, что сегодня не семнадцатое декабря. Сегодня двадцать девятое.
– Вы добры… Но я знаю…
Священник убрал руку.
– Поверить не могу! Вот вы стоите передо мной, полуголый, в холодной реке, и говорите, что я не знаю, какой сегодня день! Кто из нас тронулся умом, а? Друг мой, четыре дня назад я отмечал Рождество вместе с матерью и сестрой. Они уже дома, в Саутернхее. Можете спросить у них, какой сегодня день, если захотите. Можете любого спросить. Почему вы не спросили рабочих на вокзале? Или тех, кто строит новую гостиницу у подножия холма? Нет никаких сомнений: сегодня пятница, двадцать девятое декабря одна тысяча восемьсот сорок третьего года от Рождества Христова.
Я чувствовал себя обманутым глупцом. Вчера я, по крайней мере, мог утешаться тем, что знаю дату – девяносто девять лет после последнего прожитого мной дня.
Отец Харингтон указал на мою спину.
– Я вижу, что вас били, что вы в отчаянии. Я чувствую, что в вашей душе борются ангелы и демоны. Но я верю, что на этой земле спасение может обрести каждый. Нет души, которая не нашла бы искупления. И у меня есть к вам предложение. Если вы подарите мне один день вашей жизни, я постараюсь убедить вас, что жить стоит. А если мне это не удастся, завтра вы сможете сюда вернуться и кинуться в воду.
– Почему вы это делаете?
– Потому что не хочу видеть столь несчастную душу.
– И куда вы хотите меня отвести?
– Как насчет отличной, теплой бани? Смягчающей мази для вашей спины и чистой одежды? А когда мы разберемся с вашими ранами, можно будет пообедать. Кухарка приготовила нам троим – мне, моей матери и сестре – треску и устричный пирог. Но я уверен, что еды хватит на четверых. Вы видели гравюры Бартлетта или картины Норткота? Вы слышали музыку Шуберта? Вы когда-нибудь пили апельсиновый сок? В мире столько прекрасного. И я уверен, что, если вы подарите мне один день вашей жизни – день, который вам не хочется проживать, – я сделаю его прекрасным. И вы будете рады, что прожили его, даже если не захотите проживать день следующий.
Я вспомнил, что должен прожить шесть отпущенных мне дней – и свою клятву Уильяму. Я поклялся ему, что сделаю все, что смогу, чтобы спасти наши души. У меня не было выбора. Я выбрался из воды на берег.
Священник снова протянул мне правую руку, хотя я более не пытался утопиться. Я ухватился за его руку левой рукой. Мы обменялись рукопожатием, и это его обрадовало.
– Очень рад, – заулыбался он. – Я назвал вам свое имя, а как зовут вас?
– Меня называют Джон из Реймента.
– О, – с уважением произнес викарий, – древнее и благородное имя, «Исреймен». Я читал когда-то о Жераре д’Исреймене, который сражался в Нормандии в XII веке. – Он поднял указательный палец и прервал себя: – Извините, извините, уверен, что средневековая история вам неинтересна. Извините меня. Позвольте проводить вас в мой дом. Я живу рядом с театром. Чем быстрее мы туда доберемся, тем быстрее Элиза приготовит вам горячую ванну.
Мы молча шагали к городу. Когда мы проходили мимо стройки, викарий указал на растущие стены.
– Через четыре месяца прибудет первый поезд. И тогда мы сможем добираться до Лондона или Манчестера всего за несколько часов. В следующее воскресенье я буду читать проповедь на эту тему. Мне кажется, что современные изобретения соединяют нас и превращают в единый народ, разрушая местные границы. Весь мир станет единым благодаря дару Господнему – силе пара.
– Поезд? – переспросил я. – Поезд из повозок? Которые тянут тягловые лошади?
Викарий недоуменно посмотрел на меня.
– Откуда вы?
– Я же сказал, из Реймента в приходе Мортон. Или Мортонхэмпстед, как его теперь называют.
– Что ж, Мортонхэмпстед не такой уж медвежий угол…
– Но что такое ваш поезд?
– Видите вон те трубы?
– Да.
– Вы понимаете, что происходит в них?
Мы шли дальше, и я замечал, как странно люди смотрят на хорошо одетого человека, идущего рядом со мной, бродягой-оборванцем.
– Паровые двигатели, Джон, – повторил викарий. – Вы понимаете, как они работают?
– Они выбрасывают дым.
Священник остановился и вытащил из кармана серебряный диск со стеклянной крышкой. Он взглянул на него и сказал:
– У нас есть время. Выдержите небольшую прогулку? Вода согреется как раз к тому времени, когда мы доберемся до дома.
Мне было холодно. Я стыдился своего оборванного вида. Но это был предпоследний день моей жизни. Ванна и одежда значили для меня меньше того, что хотел показать мне отец Харингтон. И я просто кивнул.
Пока мы шли, викарий рассказывал мне о своем приходе. Местные жители хотят назвать этот «железнодорожный вокзал» «Ред-Коу» (рыжая корова), но он твердо настаивает на том, чтобы станция называлась «Сент-Дэвид».
– Это достойное название. Приличные люди будут встречать здесь своих близких, вернувшихся издалека. Что подумают лондонские джентльмены и леди, когда окажутся на станции «Рыжая корова»? Они решат, что здесь их встретят нечесаные мужланы с соломой в волосах и женщины с голыми грудями, с ведрами молока в руках и детишками, цепляющимися за их юбки! Так быть не должно. Мы должны строить лучшее будущее, не такое, как сейчас.
Я начал понимать, что на «железнодорожный вокзал» будут приезжать люди из Лондона – это что-то вроде набережной. А приезжать они будут на повозках-«поездах».
Новый мост оказался намного легче и красивее старого. Никаких домов на нем и в помине не было. Старую набережную расширили. Жизнь на ней так и кипела. Эдвард Харингтон рассказал мне об искусственном канале для кораблей, который был построен ниже по течению. Рассказал он мне и о кирпичном здании на набережной, которое привлекло мое внимание девяносто девять лет назад. Это была таможня, где чиновники взимают пошлину с ввозимых товаров. За таможней высились высокие трубы, где и располагались «паровые двигатели». Викарий попытался объяснить мне, как они работают. Я слушал невнимательно, но понял, что расширяющийся пар двигает поршень. Мне стало ясно, что теперь необязательно строить мельницы на реке: мельницу с паровым двигателем можно построить где угодно, и она будет такой же мощной, как и водяная, если не мощнее.
– Когда-нибудь, – сказал викарий, – водяных мельниц вовсе не будет. Все будет работать на пару.
Вскоре мы увидели деревянный корабль с двумя мачтами, на носу и на корме, и с большими водяными колесами по обе стороны. Высокая металлическая труба в центре была такой же высокой, как и мачты.
– Вот, – с гордостью произнес викарий, словно он сам построил этот корабль. – Что вы об этом думаете?
Я никак не мог понять, что удивительного в этом корабле. Он был немногим больше одномачтовых кораблей, на которых я отплыл во Францию с армией короля, и значительно меньше «Победы», которая затонула девяносто девять лет назад, имея на борту девятьсот человек и сто пушек. И я не понимал, как будут работать водяные колеса, даже если корабль будет двигаться. Если корабль пойдет под парусами, колеса будут бесполезны. Я предположил, что главная особенность этого корабля – дымящая металлическая труба.
– На этом корабле мельница?
– Нет, добрый мой Джон! Эта труба соединена с паровым двигателем в корпусе корабля. Двигатель этот приводит в действие два больших колеса, с помощью которых корабль и движется. Это корабль, который движется благодаря углю! Только подумайте: он никогда не попадет в штиль, когда на море нет ни ветерка. Больше не придется зависеть от сил природы и плыть против ветра.
Я смотрел на корабль, а потом попытался соединить два понятия воедино: паровую мельницу, которой не нужна сила воды, и корабль. Внутри этого корабля находится паровая мельница – она приводит в действие водяные колеса, которые толкают корабль вперед. Разум мой никак не мог понять, что водяное колесо можно использовать для того, чтобы толкать воду – все равно что повозка, которая толкает лошадей. Это казалось настолько неправильным, противным порядку вещей, установленному Господом. Но если это работает, то как не считать это даром Господа? И все же подозрения мои не развеялись. Если люди все еще доверяют Богу, то почему они перестали верить направляемому Им ветру?
Я повернулся и посмотрел вниз по течению, на спокойную, ровную воду. А потом снова перевел взгляд на корабль.
– Люди найдут этому дурное применение – я в этом уверен.
– Почему вы так говорите? Разве это не чудо? Разве вы не понимаете, как такие корабли изменят мир?
– Я понимаю. Но понимаю я и то, какие перемены сулит это открытие. Люди вторгаются в те сферы, управлять которыми должен только Бог. И когда люди разрушат возведенные Богом барьеры, безопасных мест больше не будет.
– Я не понимаю вас, Джон.
– Были времена, когда городские ворота запирали, и их стерегли стражники. Путешественник тогда считался человеком великим, и его слушали со вниманием. А за бедными присматривали и заботились о них – ради той службы, какую они могли сослужить. Теперь же все преграды мира снесены, и мир стал холодным, жестоким, пугающим местом, где хорошо только богатым. Вместо стен, обеспечивающих безопасность, появились деньги.
– Любопытный взгляд на мир… Но кто рассказал вам все это? Вы умеете читать?
– Я вижу это собственными глазами, отец Харингтон.
– И что же вы видите?
– Я вижу перед собой прошлое со времен нашего доброго короля Эдуарда Третьего. Я вижу один день каждые девяносто девять лет, один за другим. Я видел ворота Эксетера девяносто девять лет назад, обветшавшие и полуразрушенные. Я видел их высокими и могучими. Я видел жителей этого города, когда они были готовы отдать жизнь, сражаясь за короля Эдуарда. И видел их слабыми и бедными духом настолько, что они требовали два пенса лишь за то, чтобы войти в собор. Я видел жестокость тех, кто поддерживал полковника Фейрфакса, и ханжество каноника-прецентора. Я видел, как безжалостно изматывают рудокопов Периэмы. Отец Харингтон, не спрашивайте меня, почему и зачем. Я не понимаю этого. Но вся христианская жизнь развернулась на моих глазах, как на столе. И я окунал свои пальцы в соусы и пробовал душу человеческую во многих ее формах. И, должен признаться, все это оставило горечь в моем рту.
Отец Харингтон изумленно смотрел на меня. Он заговорил было, но тут же остановился, отвернулся и стал смотреть на корабли у набережной. Но все же он собрался с мыслями и снова повернулся ко мне.
– У вас было видение – это нечто необычайное! Нет, нет, не будем судить об этом. Бог послал вам видение. Вот что с вами произошло.
Я покачал головой.
– Не было у меня никакого видения. Я просто хотел объяснить…
– Но я должен вас поправить, – перебил меня викарий. – Эдуард Третий не был хорошим королем. Он начал войну с Францией, которая продлилась более сотни лет. Он безжалостно обложил свой народ налогами, он ненавидел мир и соблазнил множество женщин. Он не поощрял свободу торговли и свободу мышления – и любую свободу, кроме собственной. Он был дилетантом, распущенным человеком. И ему чертовски повезло, что он не погиб на поле боя.
– Нет! – воскликнул я. – Что вы знаете о нем? Он был благороднейшим человеком, воплощением доброты к своему народу и безжалостным врагом французских воинов. Все короли берут налоги со своего народа, но если человек не мог заплатить восемь пенсов королю Эдуарду, то не платил ничего. Он любил свою жену, королеву Филиппу, только ее и никого другого – никогда, по крайней мере, при моей жизни. И он истинно любил Господа – и Господь даровал ему победу в битвах. Говорят, что солдаты Александра Великого последовали за ним в Индию. И если бы Эдуард захотел завоевать Индию, мы последовали бы за ним! И за все годы, что довелось мне увидеть, в Англии не появилось короля, подобного ему. Разве ваша армия пойдет за нашим королем в Индию?
– У нас нет короля, – мягко произнес отец Харингтон. – У нас королева. И она правит Индией.
Это изумило меня. Когда-то мы удивлялись тому, что женщины учатся читать и писать. Мне и в голову не приходило, что женщина может править.
– Но если Англией правит королева, если она королева Индии, то и добрый король Эдуард по праву был королем Франции. Давным-давно он показал нам истинный дух англичанина. Вы забыли его и теперь хулите его доброе имя. Сегодня истина изменилась. Все здесь чужаки. А ваш паровой корабль… Я скажу вам, почему он не будет использован во благо: потому что человек человеку дьявол. Homo homini daemon. Со времен Великой чумы люди стремились превзойти друг друга, словно все зависит только от воли человека, а не от воли Господа. И чем умнее становился человек – чем больше появлялось часов и механических прялок, дробилок и паровых кораблей, – тем чаще использовал он свои изобретения против других людей. Тик, тик, тик – идут часы. Динь, динь, дон – звонит колокол. И богач твердит: «Делай это немедленно!» Этот корабль будут использовать для войны и убийства. Возможно, не в этом году и не в следующем, но когда-нибудь эти корабли будут убивать людей. Этот мир затянут в корсет, и корсет этот затягивается все туже и туже. И хотя наши тела сближаются, души наши далеки друг от друга.
Отец Харингтон поклонился мне.
– Сэр, я не ожидал столь эрудированной проповеди от человека, который полчаса назад собирался покончить с жизнью. Могу я поинтересоваться, принимая во внимание ваше старинное одеяние, не актер ли вы? Подобная риторика свойственна тем, кто с головой погружен в творения великого Барда. Я сам веду свой род от елизаветинского поэта и придворного, сэра Джона Харингтона, и знаком со многими трудами того времени. Мне доводилось встречаться с прекрасными актерами, которые не прочли ни одного слова Шекспира, но играли в его пьесах с таким мастерством, что я не мог поверить, что эти слова не принадлежали им самим.
– Я не понимаю вас, отец Харингтон.
– Чего вы не понимаете?
– Кто такие актеры?
Отец Харингтон тряхнул головой. Он долгое время молчал, а потом с любопытством поинтересовался:
– Вы сказали, что мир затянут в жесткий корсет, который сближает наши тела, но отдаляет души друг от друга. Что ж, если вы правы, то этот корабль являет собой печальное зрелище. Он – символ великого стремления к совершенству, но в действительности всего лишь еще одна остановка на крестном пути взаимного непонимания и разрушения человеческого вида. – Викарий посмотрел на меня. – Но я в это не верю. Просто не могу. Даже если это и правда, мы обязаны отвергнуть ее. Прогресс человеческого духа зависит от прогресса человеческого разума – это неоспоримо. Как иначе можем мы облегчить страдания бедных? Как можем защититься от хитроумной злобы наших врагов? Как донести слово Господа до злобных туземцев, которые убивают путешественников и во грехе живут на просторах Африки? Вот вы стоите здесь, полунагой, бедный и измученный – вы явились миру, как сам Христос на кресте. И все же я скажу вам, что Господь Бог наделил человека великим разумом, и не по-христиански будет отвергать этот дар или отказываться от того добра, которое можем мы с его помощью свершить.
– Тогда вы затянете корсет еще туже…
– Нет! – воскликнул викарий. – Я бы соединил страны, чтобы приблизить души людские к Господу. Я бы строил корабли, которые могли бы пересекать океаны и доставлять зерно с великих американских равнин бедным и голодающим. Я посадил бы добрых миссионеров на эти корабли, чтобы они проповедовали слово Божие африканцам, китайцам, индийцам, эскимосам, аборигенам и маори. Я доставлял бы плоды Вест-Индии в Англию, чтобы ими могли наслаждаться простые рабочие – так, словно они живут в Эдеме. Я сделал бы жизнь лучше для всех.
Я опустил глаза и увидел у своих ног камешек. Я подобрал его и швырнул в воду. По поверхности воды разошлись круги. Когда они исчезли, я снова обратился к священнику.
– Отец Харингтон, я не знаю, что такое Америка и где она находится. Вчера кто-то пытался объяснить мне это, а позавчера об этом говорил мальчик. Я не сомневаюсь, что она существует. Но я не знаю, Бог ли создал ее. Я не знаю, для чего Он ее предназначил и нравится ли Ему то, что мы делаем с ней. Я не знаю, кто такие эскимосы и аборигены. Но я знаю одно: завтра я увижу, какой станет жизнь в Эксетере через девяносто девять лет. Может быть, люди не всегда будут так жестоки друг к другу. Может быть, Господь найдет для нас более мирное и нужное занятие на этой Земле, чем видел я прежде. Я на это надеюсь.
– Джон, я вижу, что вы человек богобоязненный, и это важнее всего. А теперь: я обещал вам горячую ванну – и я не обману вас. Идем же этой дорогой. На Саутерней!
И мы покинули набережную совершенно не так, как на нее пришли. Я более не стыдился того, что иду рядом со священником. Я шел с достоинством, несмотря на свои раны и рваную одежду. В дороге мы разговаривали. Скорее, говорил викарий. Он рассказывал мне о бедных, говорил о своей мечте: увидеть времена, когда у всех семей будет достаточно еды, когда все дети будут учиться и все матери смогут получить помощь врача во время деторождения – наряду с профессиональной повитухой, которая будет учиться своему ремеслу. Он говорил о том, как следует расчистить трущобы, возникшие во времена дешевого труда, как на их месте нужно построить дома с канализацией и водопроводом. Он говорил о человеке из Лондона по имени Чэдвик, который стремится уничтожить ядовитые пары, которые убивают бедных людей в городах по всей Англии. И говорил он о соборе, о его важной роли в жизни людей, несмотря на то что он был построен во времена «католических суеверий», но до сих пор остается истинным сердцем города.
– Но в давние времена, – перебил его я, – в соборе вас встречал чудесный свет, игра цвета и аромат благовоний. Возникало чувство, что это шаг к вечной благодати. И в часовне святого Андрея и святой Екатерины был очень дорогой для меня уголок, где я вырезал портрет моей жены, чтобы мужчины и женщины вечно могли любоваться ею.
– Нам с вами нужно будет побывать в соборе, – сказал викарий, когда мы подошли к широкой двери в ряду кирпичных домов, выходящих на длинный, узкий сад, где некогда находился Кралдич.
Викарий постучал. Дверь открыла очаровательная молодая темноволосая служанка в длинном, простом платье. Увидев священника, она присела. Но потом увидела меня и от страха зажала рот рукой.
– Не бойся, Элиза, это Джон Оффремонт, самый замечательный человек, какой только был в нашем доме. Он нуждается в нашей помощи. Будь добра к нему. Матушка Харингтон уже пришла?
Элиза закрыла за нами дверь.
– Ваша матушка, сэр, и мисс Харингтон отправились с визитом к миссис Дженсинс. Они просили передать вам, что не забыли об обеде в час дня.
– Отлично. – Викарий повернулся ко мне. – Не придется пускаться в объяснения, пока вы в таком виде. Это, несомненно, возбудило бы мою сестру, которая пребывает в довольно нервном состоянии, и побудило бы мою престарелую мать к длинной проповеди за обедом. – Повернувшись к служанке, он сказал: – Элиза, скажи кухарке, что обедать мы будем вчетвером, и попроси Шарлотту помочь тебе с ванной и одеждой для нашего гостя. Возьмете черный костюм в левой части гардероба и рубашку, которую в октябре оставил доктор Гибберт, она ему больше не нужна. Джон может примерить ботинки моего отца, которые я носил когда-то.
Я с интересом осматривался в новом доме. Дом был роскошным. Пол был сделан из полированных деревянных планок. Поверх них лежали, как мне показалось, гобелены. Стены были не просто выкрашены в светло-голубой цвет; на уровне пола проходила белая дощечка, еще одна – на высоте около трех футов и третья на высоте около девяти футов. В двух футах над ней находился потолок, украшенный белой лепниной. На стенах в резных позолоченных рамах висели большие картины поразительной красоты. Они поразили меня тщательной проработкой деталей и гармонией колорита. Очень красивая лестница с полированными деревянными поручнями элегантно поднималась на второй и третий этажи. Наверху я увидел большое застекленное окно. Этот прием показался мне очень разумным: в наши времена никто и представить себе не мог стеклянной крыши.
– Отец Харингтон, – сказал я, – я даже не подозревал, что за прямыми линиями этих домов скрывается такая красота и богатство. Ваши дома казались мне холодными и строго геометрическими. Но это прекрасно!
– Спасибо, Джон. Но вы пока что увидели только холл. Для начала накиньте вот это. – Он подал мне темно-синее одеяние. – Пойдемте сюда, в гостиную.
Я последовал за ним. От увиденного в этой комнате у меня в буквальном смысле слова отвисла челюсть. В гостиной было тепло – уголь горел в красивом кованом камине. Стены были обтянуты красным шелком, на котором прекрасно смотрелись картины в позолоченных рамах. На полу лежал еще один огромный гобелен из цветной шерсти. Отец Харингтон беспечно наступил на эту красоту, словно под ногами его был разбросан обычный мусор. Дневной свет проникал в гостиную под углом и падал на круглый столик с инкрустированной поверхностью. На столе лежали книги. Я не увидел ни одной деревянной скамьи – вокруг стола стояли элегантные стулья, в спинках и сиденьях которых были закреплены ярко расшитые подушки. В углу стоял какой-то полированный деревянный предмет на ножках, напоминавший похожий на гроб музыкальный инструмент в доме мистера Парлебона. В большом книжном шкафу у стены я увидел несколько сотен книг в кожаных переплетах с золочеными надписями на корешках. На полке над камином стояли часы, сделанные из мрамора. За часами я увидел две головки, вырезанные из белого алебастра, а над ними большое зеркало, делавшее гостиную еще больше.
Мастер, сделавший мраморные часы, прекрасно поработал. Грани были абсолютно прямыми. В качестве украшения он выбрал морские раковины. Не меньше поразили меня и картины. На одной был изображен воин в доспехах верхом на лошади с крупными глазами. Лошадь прыгала через глубокую пропасть. Фон картины был темным, но фигуры всадника и лошади показались мне совершенно живыми. Я понял, что художники моего времени не знали и доли того, что стало известно сегодня. Они просто не умели передавать на своих картинах движения и эмоции.
Но поражало меня не только качество тех или иных предметов. В этом доме все было драгоценным. В моем доме роскоши почти не было – все мои вещи были практичными. У меня было все необходимое для работы по камню, обработки земли, готовки или хранения. В нашем доме был деревянный стол, две кровати и три скамьи. Большая часть нашей утвари была глиняной – миски, из которых мы ели и пили, горшки, в которых варили похлебку.
– И вы прочли все эти книги?
– Они не для чтения. Это собрание текстов по медицине – я их коллекционирую. Если хотите увидеть мою библиотеку, прошу за мной.
Коридор привел нас в другую комнату, окна которой выходили на задний двор и небольшой садик. Вдоль стен стояли книжные шкафы темного дерева высотой около десяти футов. Они вмещали тысячи книг в кожаных переплетах. Книг не было только на камине и над ним. Над камином висела большая картина, изображавшая лесистую долину. В библиотеке царило спокойствие и тишина, словно в песочных часах, после того как весь песок высыпался.
– Немыслимое богатство, – изумленно пробормотал я.
– Особенно если у вас есть время на чтение, – ответил викарий. – Но в наши дни свободного времени у меня слишком мало.
– Наверное, ваши часы сломались.
Отец Харингтон взял книгу с полки. Пролистав ее, он нашел нужное место и подвинул книгу ко мне.
– Я не умею читать, – сказал я.
– А вам и не нужно. Взгляните на гравюру.
Я посмотрел на книгу и увидел цветную картину, настолько правдоподобную, что мне показалось – она движется. Изображение не было похоже на картину. Я увидел большой кирпичный мост и несколько прямых линий, идущих через кирпичную долину с крутыми стенами к трем красивым каменным мостам. Под мостами ехала повозка с трубой, над которой поднимался белый дымок.
– Это железная дорога? – спросил я.
– Именно! Этот поезд едет со скоростью сорок миль в час. Из Плимута до Эксетера он может доехать за час.
Мне же, чтобы добраться до Плимута, нужно было два дня.
– Но это не линия Плимут – Эксетер, – продолжал викарий. – Наша линия, как вы видели, еще только строится. Это железная дорога Лондон – Бирмингем. А вы знаете, кто ее построил?
– Мне кажется, что для строительства одной лишь кирпичной долины нужно было немало людей.
– Нет, нет, я спрашиваю, кто ее придумал. Это были два человека: Роберт Стефенсон и Джордж Паркер Биддер.
Викарий замолчал, выжидательно глядя на меня.
Я покачал головой.
– Роберт Стефенсон – это сын великого Джорджа Стефенсона, отца наших железных дорог. И вы должны все знать о Джордже Паркере Биддере.
Я снова покачал головой.
– Знаменитый чудо-мальчик из вашего родного города Мортонхэмпстеда. Чудо арифметики! Он же примерно вашего возраста! Вы наверняка должны знать друг друга.
– Похоже, я покинул родной город до того, как он прославился.
– Что ж, тогда вы должны узнать об этом. Задолго до того, как научиться читать и писать, он научился сложным вычислениям – он лежал в постели и слушал, как его старший брат делает уроки. В семь лет он уже поправлял ошибки в вычислениях местных жителей – но при этом он не умел прочесть ни одной написанной цифры. Затем его отец, каменщик, понял, что на этом можно зарабатывать деньги. Он стал показывать сына на всех ярмарках Девона как какое-то чудо. В девять лет мальчик выступал перед герцогами и графами, и даже перед королевой. Королева Шарлотта задавала ему очень сложные математические вопросы, и на все вопросы он отвечал за полминуты!
Отец Харингтон отложил раскрытую книгу на столик, порылся в шкафу, вытащил тонкую книжечку и раскрыл ее.
– Вот послушайте. Если колесо имеет в окружности пять футов десять дюймов, то сколько раз оно обернется, если проедет восемьсот миллионов миль?
Я недоумевающе смотрел на викария.
– Биддер, когда ему было всего девять лет, ответил: «Семьсот двадцать четыре миллиарда сто четырнадцать миллионов двести восемьдесят пять тысяч семьсот четыре раза – и останется еще двадцать дюймов». Все вычисления он сделал в уме за пятьдесят секунд. Вот почему его называли Моцартом математики!
– А что такое мотсарт?
– Небеса обетованные, Джон! Вы еще спросите меня, кто такой Шекспир!
– А что это за круглая штуковина на картине – над поездом?
– Что? А, на гравюре линии Лондон – Бирмингем? – отец Харингтон поднял книгу. – Это воздушный шар.
– Что?
– Летательная машина.
– С людьми?
– Да.
– ЛЮДИ МОГУТ ЛЕТАТЬ?! – вскричал я.
Я посмотрел в окно. Хотя летающих предметов я не увидел, но моя уверенность в том, что я понимаю этот мир, неожиданно испарилась. Раньше я не понимал, во что люди верят, теперь же я не знал их физических возможностей. И это было еще более мучительно. На поезде можно за час доехать до города, дорога до которого у меня занимала два дня. Люди могут летать в небесах. Боже правый! Если бы во время осады Кале у нас были воздушные шары, нам не пришлось бы одиннадцать месяцев потеть под этими стенами. Либо французы атаковали бы нас с неба, и наши арбалеты и луки оказались бы бесполезными. Либо мы сами взлетели бы над стенами цитадели и обрушили на защитников греческий огонь.
Постучав, в библиотеку вошла Элиза.
– Ванна готова, как вы и просили, отец Харингтон. Одежду я тоже приготовила.
– Спасибо, Элиза, – поблагодарил викарий и повернулся ко мне: – Джон, встретимся за обедом. Надеюсь, ванна доставит вам удовольствие.
Вслед за Элизой я поднялся на второй этаж. С каждой ступеньки я любовался картинами, напольными гобеленами, деревянными панелями и роскошными драпировками. Даже гардеробная комната оказалась очень красивой – с бледно-зелеными стенами, окаймленными светло-коричневыми планками. В гардеробной стояли два больших полированных сундука, поставленных вертикально. В одном на металлических вешалках висела разнообразная одежда. На стене я увидел картину с изображением коленопреклоненного рыцаря за молитвой. Свет падал на него с алтаря, а старый рыцарь смотрел на него из мрака. В центре комнаты стояла удлиненная медная ванна со скругленными краями. Ванна была наполнена теплой водой, от которой поднимался пар.
Элиза прошла по комнате, показывая все, что мне понадобится.
– Полотенца здесь, – сказала она, указывая на стойку рядом с ванной. – Тут же мыло, пемза и губки. Вот лимонный сок и щелок, если вам понадобится. Перед зеркалом вы найдете мыло и бритву, если захотите побриться. Вот расческа и гребень. Это зубной порошок, если будете чистить зубы. Тряпочки для зубов возле раковины в углу. Чистая одежда на столе. Старую одежду можете бросить в корзину у стола. Думаю, все. Приятного купания, мистер Оффремонт.
Элиза вышла, и я сразу же сбросил одеяние, которое викарий дал мне внизу. Я снял грязную одежду и обнаженным встал перед зеркалом. Я посмотрел на щетину на подбородке и вспомнил Уильяма. Бороду я решил сохранить в память о нем.
Я повернулся и осторожно погрузился в ванну. Раны мои тут же напомнили о себе болью. Заныли шрамы на спине и рана на правой руке. Погрузившись в воду, я сидел неподвижно. Взгляд мой упал на картину, где старый рыцарь смотрит на юношу, дающего свои обеты.
Вот любопытно: на улицах Эксетера я не заметил ни одного рыцаря. Но и этот не походил на рыцарей моего времени. По размышлении я решил, что это современное представление о былых временах: кто-то попытался изобразить сцену из моего времени точно так же, как я изображал ветхозаветных царей и пророков. Может быть, в новую эпоху летающих воздушных шаров и поездов, когда все несется стремительно и пугающе, люди стали тосковать по далекому прошлому.
Я постарался вымыться как можно тщательнее. Я использовал все, что показалось мне предназначенным для мытья. Спину и раненую руку я мыл очень осторожно. Сполоснувшись, я вышел из ванны и вытерся полотенцем, а потом приступил к изучению оставленной мне одежды. Я не знал, что нужно надевать сначала. Красивая повязка, которой мужчины украшали шею, озадачила меня. Как же ее повязать? Я оставил ее в стороне и надел то, что могло меня согреть. Одевшись, я посмотрел на себя в зеркало: конечно, я был небрит, и повязки на шее у меня не было, и шляпы. Но в целом я выглядел в точности, как люди из тысяча восемьсот сорок третьего года.
Спустившись, я нашел отца Харингтона в библиотеке.
– Надо же, Джон! Ванна и рубашка сделали из вас другого человека! Вы выглядите прекрасно!
– Вы – самый щедрый хозяин, отец Харингтон. Я весьма признателен вам.
– Мне приятно слышать это, Джон, но не думайте об этом. Теперь, когда вы готовы, мы можем прозвонить к обеду и отправиться в столовую. Я познакомлю вас с моей сестрой и матерью.
– Простите, отец Харингтон, но прежде мне хотелось бы облегчиться…
– Конечно, конечно… Спуститесь по лестнице, пройдите на кухню, выйдите через заднюю дверь – и в правой части сада вы увидите наше место уединения.
Я прошел, как мне сказали, и обнаружил земляной нужник, очень уютный и чистый. Там было два сиденья разной высоты. Оба были сделаны из полированного дерева, имели отверстие в середине и крышку, прикрывающую это отверстие. Рядом лежали аккуратные стопки белого материала, похожего на пергамент. Я решил, что предназначение его мне понятно. Конечно, подобного материала для подтирки в наше время не существовало, но в целом этот аспект повседневной жизни мало изменился – как и сон и утоление голода. Сидя в нужнике, я почувствовал себя почти дома.
Столовая оказалась украшена столь же роскошно, как и гостиная, где я уже побывал. Вокруг стола стояли восемь элегантнейших полированных стульев с красивой обивкой. Стол был накрыт на четверых. В центре стояли серебряные подсвечники, свечи уже горели. Блюда из глазурованной белой керамики, расписанные голубыми фигурами, были накрыты серебряными крышками. Возле каждой тарелки стояли два стеклянных кубка, лежали три ножа с костяными ручками, два серебряных прибора с зубцами и две серебряные ложки. Стеклянные кубки были настолько тонкими и изысканными, что, пожалуй, даже сам король Эдуард не пил из подобной посуды. Но для чего предназначены эти странные приборы с зубцами? И как резать еду, если оба ножа имеют скругленные концы? Похоже, что с моих времен сохранился только один обычай – накрывать стол белой скатертью.
Сестра отца Харингтона, которая сидела напротив меня, имела сразу три имени: Мэри Джорджиана Харингтон. К счастью, обращаясь к ней, все три можно было не использовать. Я понял, что она на семь лет младше брата, но из-за бледности девушка казалась совсем юной. Волосы ее были расчесаны на пробор, и когда она двигалась, они следовали за ней с секундным опозданием. Светло-голубое платье было украшено красными розами. Короткие рукава обнажали красивые руки. В ушах ее я увидел золотые серьги с темно-синими камнями.
Мать отца Харингтона, Фрэнсис, была немолода. Она явилась к обеду в черном платье с длинными рукавами. Темные волосы тоже были расчесаны на пробор, но если у Джорджианы волосы были распущены, миссис Фрэнсис собрала их в пучок на затылке. Вид пожилая дама имела весьма суровый. Когда она обращалась ко мне, мне казалось, что я предстаю перед судьей.
Отец Харингтон прочел краткую молитву. Я открыл глаза и уставился на незнакомые приборы.
– Чем вы зарабатываете на жизнь, мистер Оффремонт? – спросила Фрэнсис, намазывая масло на хлеб.
Этот вопрос меня немного успокоил – в столь чуждой для меня обстановке хоть на что-то я мог ответить. Заметив, что пожилая дама намазывает масло маленьким ножом, я поступил так же.
– Я – каменщик.
– Какое полезное занятие! Вы строите церкви?
– Я делаю скульптуры и башенки, а также резные украшения для сводов и стен.
– Моя лондонская кузина сообщила, что фигуру Нельсона наконец-то установили на вершине колонны на Трафальгарской площади. Достойная работа, вы согласны со мной, мистер Оффремонт?
– Миледи, меня зовут просто Джон из Реймента. Я не «мистер».
– Что ж, меня вы тоже можете не называть «миледи». Я же не баронесса. Но что вы скажете об этой колонне адмирала Нельсона? Если вы искусный мастер, то могли бы отправиться в Лондон, чтобы ваять фигуры наших героев – уверена, что лорд Мельбурн вскоре покинет этот мир.
– И герцог Веллингтон, – добавила Джорджиана. – Только подумайте, насколько высокой должна была бы быть его колонна.
– Лично я считаю Трафальгарскую площадь насмешкой над добродетелями нашей эпохи, – сказал отец Харингтон. – Мы живем в самое просвещенное время, какое только знало человечество, а правительство снесло множество домов бедняков, чтобы освободить место для памятника военному тщеславию. Мне печально видеть, что прогрессивное правительство вигов, столь приверженное духу реформ, снесло столько домов. И для чего? Чтобы увековечить память военного распутника, бросившего собственную супругу, чтобы жить во грехе с женой другого человека!
– Эдвард, – остановила его Фрэнсис, – людям нужны герои. Нельзя ограничиваться только строительством жилищ и улучшением условий жизни бедных. Ты начинаешь говорить, как мистер Чэдвик.
– С нас достаточно героев, – вспыхнула Джорджиана. – Проблема в том, что все они – мужчины. Я умею читать и писать, обсуждать и спорить, как любой мужчина, – но мне не позволено учиться…
– Мы знаем, Джорди, – вздохнул отец Харингтон, – но есть более животрепещущие…
– Ты говоришь, что знаешь, но ни разу не выступил в нашу защиту! Для тебя существуют только бедные – словно остальные и не важны вовсе. Позволь напомнить тебе, что даже богатые женщины могут стать бедными из-за бездумных и безответственных поступков мужчин!
Вместе с Элизой в столовую вошла служанка, которой я прежде не видел. Они несли два белых круглых керамических блюда. Элиза поставила свое блюдо перед отцом Харингтоном и мной, второе блюдо оказалось перед Фрэнсис и Джорджианой.
– О, как вкусно пахнет! – воскликнула Джорджиана.
– Человек не в силах объять необъятное, – обратился отец Харингтон к сестре. – Я согласен, то, что девушкам из хороших семей не разрешают учиться в университете, несправедливо. Но вы не испытываете лишений. Многие интеллигентные женщины способны воплотить свои интересы в жизнь, и не посещая колледжа. Гораздо несправедливее то, что девушки из бедных семей не могут получить достойного образования. Но ты считаешь, что я должен выступить в вашу защиту. И что же мне сказать? Что бедные семьи, которые целиком зависят от заработков сыновей и дочерей, должны поступиться этими средствами и потратить дополнительные деньги, чтобы отправить их в школу? Это обернется еще большими страданиями. Перемены должны осуществляться постепенно. И сначала нам нужно улучшить условия жизни бедных, повысить получаемый ими доход. И только потом можно приступать к реформе образования.
– Но ты не сможешь изменить их положения, если они не получат образования, – настаивала Джорджиана.
– Как вам пирог, мистер Оффремонт? – поинтересовалась Фрэнсис.
Кусок пирога соскользнул с закругленного ножа и упал на тарелку. Я не мог удержать его на плоском лезвии, поднося ко рту.
– Очень вкусно, – ответил я, наблюдая за тем, как отец Харингтон накалывает отрезанный кусочек на прибор с зубцами и ловко подносит его ко рту.
– Как называется этот прибор? – спросил я.
– Вилка, – ответила Джорджиана. – Там, откуда вы приехали, ими не пользуются?
– Мы никогда не могли позволить себе серебра, – пояснил я.
– А вы видели, что сегодня идет в театре? – спросила Фрэнсис. – Пьеса того самого драматурга.
– Я уже купил билеты, – ответил отец Харингтон.
Фрэнсис поперхнулась.
Наступило долгое молчание, нарушаемое лишь звоном приборов. Все смотрели на Фрэнсис.
– Прошу меня простить, – сказала она, выпив немного воды. – Мне показалось, ты сказал, что купил билеты…
– Да, купил. Мы втроем идем смотреть пьесу Марло!
– Эдвард! – Фрэнсис бросила вилку.
– Мама, этот человек так же умен, как Шекспир!
– Придержи свое мнение при себе. Я лучше знаю!
– Правда? Откуда же?
– Мы дали тебе хорошее образование, и ты мог бы не смущать меня столь глупыми вопросами, – рассердилась Фрэнсис. – Если ты забыл, напомню: я – вдова священника и мать священника. И женщине моего положения не подобает смотреть пьесу, написанную человеком, который открыто отрицал существование Бога! И, кроме того, он совершал акты… содомии!
– Он ничего такого не делал, мама, – вмешалась Джорджиана. – Он лишь хотел этого. Мы говорим об его «Докторе Фаусте»?
– Дочь моя, ты НЕ пойдешь на эту пьесу! – твердо заявила Фрэнсис, откладывая нож и вилку.
– Но почему? – возмутилась Джорджиана. – Эдвард уже купил билеты!
– Потому что ты – дочь священника и сестра священника. И, надеюсь, когда-нибудь ты станешь женой священника и матерью священника! Но ни один достойный священнослужитель, узнавший, что ты переступила порог места, где произносят постыдные слова, не сочтет тебя добродетельной женщиной! Это просто немыслимо!
– И ради этого я должна запереть себя в четырех стенах?! А как же Эдвард пойдет туда?
– Он джентльмен и может поступать, как ему заблагорассудится. Но и он должен задуматься, чем это чревато.
– Теперь ты, дорогая сестра, понимаешь, что произойдет, если я выступлю в защиту прав состоятельных молодых девушек? Я бы не посмел зайти так далеко. Даже за нашим столом это не находит понимания.
– Но я все равно не понимаю, – стояла на своем Джорджиана, – что плохого в том, что мужчина целует другого мужчину.
– Дело не в поцелуях, – отрезала Фрэнсис.
– Я понимаю, – выпрямилась Джорджиана. – Я просто не считаю, что его заигрывания с мальчиками чем-то аморальнее того, чем многие мужчины занимаются со своими женами. Мужчина может требовать от своей жены чего угодно, может даже избить ее и сломать ей руки. И это не противоречит закону! А когда мужчина занимается любовью с другим мужчиной, его следует повесить? Я считаю, что мы должны вешать тех, кто избивает своих жен, а не любовников.
– Дорогая, – перебила дочь Фрэнсис, – я думала, что ты выступаешь в защиту прав женщин, а не за свободу содомитов.
– Да, мама, но это же ты заговорила о Марло!
– Не смей произносить его имя!
Но Джорджиана не унималась.
– Если люди твоего поколения так твердо выступают против того, что мужчины могут дарить другим мужчинам наслаждение, то меня не удивляет, что вы совершенно не возражаете против того, что мужчины могут причинять женщинам боль.
– Мистер Оффремонт, – спросила Фрэнсис, – а в вашем доме за обедом царит мир и согласие? У вас есть семья?
– Шшшш, – предостерегающе произнес отец Харингтон.
– У меня была семья, – ответил я, прожевывая последний кусок превосходного пирога и откладывая нож и вилку. – У меня была прекрасная жена, Кэтрин, и трое сыновей, Уильям, Джон и Джеймс. Но все они умерли много лет назад – и жена, и мальчики.
Наступила тишина.
– Мне очень жаль, – вздохнула Фрэнсис. – Это просто ужасно!
– Это ужасно! – сказала Джорджиана. – Но, мистер Оффремонт, вы не считаете, что таким девушкам, как я, следует позволить учиться в университете и заниматься тем, чем занимаются мужчины – например, быть врачами или хирургами и голосовать за членов парламента?
– Не думаю, что наш гость… – начала Фрэнсис.
Но отец Харингтон остановил ее.
– Нет, мама, мистер Оффремонт очень красноречив. Интересно было бы узнать, что он думает по этому поводу. Должны ли мужчины и женщины быть равными?
Я откашлялся.
– Со всем уважением к вам, отец Харингтон, должен отметить, что это разные вопросы. Ваша сестра спросила у меня, следует ли позволить женщинам заниматься тем, чем сегодня занимаются мужчины. Вы же спрашиваете о равенстве – а это нечто совершенно другое. Вы говорите о том, следует ли женщинам делать все, что сегодня делают мужчины.
– Не уверен, что понимаю вас, – сказал отец Харингтон, заканчивая есть и откладывая нож и вилку на тарелку. – Но нам хотелось бы узнать ваше мнение.
– Мне довелось видеть множество мужчин и женщин в разных местах и в разные времена. Некоторые мужчины относились к своим женщинам так, другие – иначе. Говорить, что одно поведение правильное, а другое нет, все равно что делать выбор: в акте выбора нет праведности. Но мне кажется справедливым было бы задуматься, могут ли женщины быть врачами? В мои времена они могли быть – пусть не докторами, но целителями. Многие из нас прибегали к помощи женщин в болезнях. Сегодня люди считают, что женщинам нельзя заниматься медициной, по крайней мере, публично. Мне кажется, что они глубоко заблуждаются. В будущем женщинам-врачам будет позволено свободно заниматься своим делом, как это было во времена доброго короля Эдуарда. И королева позволит женщинам учиться. Но это не сделает женщин равными. То, что вам что-то позволили, еще не делает вас равными остальным, которые занимаются тем же.
– Слушайте, слушайте! – воскликнула Джорджиана. – Мы станем лучшими докторами!
– Миледи, – добавил я, – вы должны бороться за эти перемены. Вы должны убедить все общество, что это в интересах всего народа, а не только женщин.
– Чушь! – отмахнулась Джорджиана. – Речь идет о справедливости. И конечно же, о том добре, какое мы сможем сделать.
– Миледи, я прожил долгую жизнь и могу сказать, что справедливость для общества – это пятое колесо для телеги. Общество меняется не ради справедливости: оно меняется ради собственной выгоды. И общество не изменится, если большинство людей не увидит в переменах собственной выгоды. Что будет, если богатые женщины смогут голосовать за членов парламента, станут врачами и все такое, а бедные мужчины этого права не получат? Мужчины, которые много и тяжело работают, будут оскорблены, если ими пренебрегут в угоду богатым женщинам.
– Пора приступать к пудингу, – остановила наш спор Фрэнсис. – Хочу кое-что уточнить: когда речь заходит о добавке хлебного пудинга, мы все становимся равными.
– Есть все же справедливость в обществе, – улыбнулся отец Харингтон. – Возьмите, к примеру, телеграф. Женщины имеют такое же право отправлять телеграммы, что и мужчины… – Он посмотрел на меня и понял, что я ничего не понимаю. – Вы не знаете, что такое телеграмма, Джон?
Я покачал головой.
– Это сообщение, передаваемое с помощью импульсов электрической энергии в длинных проводах, протянутых вдоль железнодорожных линий. Сообщение поступает получателю почти немедленно. Телеграф изменит мир сильнее, чем железные дороги. Люди смогут мгновенно сообщать полиции о преступлениях.
– Полиции? – переспросил я.
– Таким особым констеблям, – пояснил отец Харингтон, вооружаясь вилкой и ложкой и приступая к пудингу.
Я взял ложку и последовал его примеру.
– Я знал женщин, которые не нуждались в законе для защиты. Они смело глядели в лицо судьбе, принимая все ее преимущества и недостатки. И они получали справедливое возмещение – если не равенство. Женщины всегда могли заставить мужей выступить от их имени: это искусство так же старо, как сама любовь. И женщинам не всегда нужно было использовать любовь. Даже если вы добьетесь равенства по закону, это не будет равносильно равенству в жизни. А мне кажется, что женщинам гораздо важнее второе, чем первое.
– И все же я хочу увидеть пьесу, – заявила Джорджиана.
– Ни в коем случае, – отрезала Фрэнсис.
– Мама, мне двадцать пять лет!
– Значит, ты уже достаточно взрослая, чтобы все понимать.
Настало молчание.
Отец Харингтон отложил ложку и обратился к Джорджиане.
– Дражайшая сестра, я возьму тебя в театр, несмотря на все протесты матушки, если ты сыграешь нам на фортепиано. Сыграй ту пьесу Моцарта, которая мне так нравится…
– Эдвард, она моя дочь! – воскликнула Фрэнсис.
– Фантазию в D минор? – спросила Джорджиана.
– Джон говорил мне, что не знает произведений великого Вольфганга Амадея.
– Эдвард!
– Матушка, она – моя сестра. Она живет под моей крышей и находится под моей защитой. И когда она выйдет замуж за своего священника, именно я поведу ее к алтарю, а не вы. Кроме того, в той пьесе, на которую мы пойдем, нет ни содомии, ни атеизма.
– Ты хочешь сказать, что читал ее?! – ахнула Фрэнсис.
– Именно!
– Боже мой! Не знаю, что с вами двоими делать! Ваш отец в гробу перевернется!
– Если он проснется, то услышит, как его дочь играет Моцарта. А эта музыка способна утешить любую страдающую душу.
После обеда отец Харингтон произнес благодарственную молитву, и мы вышли, предоставив слугам убирать со стола. Мы же вернулись в гостиную. Джорджиана открыла крышку большого музыкального инструмента, который отец Харингтон назвал фортепиано. Мы уселись в мягкие кресла и приготовились слушать.
Я никогда прежде не слышал ничего подобного. Люди, лишенные какой бы то ни было роскоши, решили бы, что это музыка небес. И были бы правы. Это была чистая благодать. Голос воспоминаний. Играя, Джорджиана не смотрела на нас. Эта музыка была выше ее и нас. Она была истинно божественным вдохновением. Джорджиана закрыла глаза. А мы были лишь свидетелями настоящего чуда, которое творила она своими пальцами на этом инструменте. Как хотелось бы мне, чтобы Кэтрин услышала эту музыку. Конечно, Уильям предпочел бы поиграть с грудями Джорджианы, а не слушать, как ее пальцы бегают по клавишам инструмента. Но Кэтрин это понравилось бы. Но она никогда не слышала ничего подобного. Она так и не узнала, что из музыкальных нот может родиться такая красота. И когда Джорджиана закончила играть, в глазах моих стояли слезы. Наступило долгое молчание, а потом отец Харингтон сказал:
– Это было прекрасно! Спасибо!
– Это было просто невыразимо, – произнес я.
– Не понимаю, почему вы хотите все испортить, отправившись на грязную пьесу, – вздохнула Фрэнсис.
– Матушка, не спорьте с нами! – резко ответила Джорджиана, со стуком захлопывая крышку фортепиано.
– Джон, не хотите прогуляться? – предложил отец Харингтон.
Мы направились к выходу. Отец Харингтон одолжил мне пальто. Мы шагали по Саутернею, викарий покачивал тростью и указывал мне на разные здания. Солнце скрылось. День выдался холодным и пасмурным. Люди занимались собственными делами. Поднялся сильный, холодный ветер.
– Откуда же вы? – спросил отец Харингтон.
– Я из прошлого – я же говорил вам.
– Вы знаете, куда направляетесь?
– В будущее. У меня остался один день. Через девяносто девять лет после сегодняшнего дня.
– А потом?
– А вы что думаете? Мне кажется, я окажусь в чистилище. Не знаю, как долго мне придется там оставаться.
– Джон, чистилища не существует. Это всего лишь старое католическое суеверие. Никакие молитвы после вашей смерти не могут изменить судьбу вашей души.
Я посмотрел на него. Но викарий улыбнулся и продолжил:
– Кто знает, какой будет загробная жизнь? Иногда я думаю, что это величайший трюк в истории человечества. Две тысячи лет мы рассказывали людям, какие страдания ожидают их в аду, и ни разу не сказали, чем же так хорош рай.
Показывая мне город, отец Харингтон провел меня по всем его уголкам. Напротив его дома стояло большое здание с высокими колоннами. Викарий сказал, что это общественные бани, где люди могут наслаждаться горячими и холодными банями. Он указал мне на театр, куда мы собирались пойти вечером. Большое кирпичное здание на другой стороне улицы оказалось больницей Девона и Эксетера. Когда мы направились к собору, викарий показал мне гостиницу «Роял Кларенс» – это нечто вроде постоялого двора. Люди останавливаются здесь, чтобы поесть, выпить, переночевать и развлечься. В одном из домов по соседству я увидел множество книг. Викарий предложил зайти внутрь и показал полки с книгами в кожаных переплетах от пола до потолка. Пожилые люди сидели за полированными деревянными столами, читая большие листы пергамента. Отец Харингтон сказал, что это «газеты». Они выходят каждый день, и из них читатели узнают о событиях, произошедших в разных местах. Слова на этих листах пишут не вручную, а «печатают» на специальной машине за несколько секунд. А «бумага», на которой напечатаны газеты, это вовсе не тонкий пергамент. Эту бумагу производят из тряпок.
Это время оказалось самым цивилизованным из всех, где я побывал. Экипажи были элегантными, одежда отличалась красотой и изысканностью. Библиотеки превратились в настоящие дворцы просвещения. Дома были красивыми, просторными и светлыми благодаря обилию стекла. Жизнь казалась прекрасно устроенной. Более всего меня поразила почта: отец Харингтон сказал, что ему нужно отправить письмо, и мы отправились на почту на Хай-стрит. Мы вошли в просторный зал с высокими потолками. Викарий подошел к стойке, заплатил пенни и получил маленький кусочек красной бумаги – он назвал его «маркой». Человек за стойкой ножницами вырезал марку из большого листа и приклеил ее на письмо викария. И письмо отправилось в путь вместе со множеством других. Я был поражен.
– Это ненадолго, – сказал мне викарий, когда мы вышли на улицу. – Скоро всю страну объединит телеграф. И тогда нам не нужно будет отправлять письма.
Отец Харингтон рассказал мне о переменах, произошедших в городе. Последние ворота были снесены двадцать пять лет назад, чтобы каретам и экипажам было удобнее выезжать на улицы города. Большой железный мост по частям доставили сюда по судовому каналу с металлургических заводов, расположенных на севере страны. Викарий показал мне Королевский дом увеселений на Хай-стрит, где когда-то стояли старые восточные ворота. В этом доме устраиваются «балы» – вечера танцев для состоятельных горожан. На месте доминиканского монастыря кольцом стояли красивые кирпичные здания – Бедфорд-Серкус. Плавно скругленные фасады домов на этой овальной улице словно обнимали прохожих и казались истинным оазисом в царстве прямых линий.
Мы шли по недавно проложенной широкой улице Куин-стрит, названной в честь английской королевы. Размеры и величественные пропорции домов на этой улице многое говорили об амбициях мэра города. Затем мы направились в замок – эти древние стены и ворота были мне хорошо знакомы. Старый ров, окружавший замок, превратился в общественный парк. Внутри замка находился городской суд. В этом городе стало так много публичного, что мне показалось: город вывернули наизнанку. Многое из того, что было личным, превратилось в общественное. Дома джентльменов и старые монастыри снесли, и на их месте появились общественные дома, церкви, библиотеки и больницы. Город открылся для своих жителей.
Викарий подвел меня к новому домику в своем приходе – на улице стояло пять таких домов. Здесь жили Пейшенс Мадж с дочерью Мэри.
– Пейшенс – бедная женщина, ей девяносто три года, – рассказал мне отец Харингтон. – Подумайте только, Джон, девяносто три! Представьте, сколько всего произошло за время ее жизни! Когда она родилась, мы пользовались старым юлианским календарем – вот почему вы считали, что сегодня семнадцатое декабря. В ее юности Америка была британской, мы отправляли туда заключенных. Капитан Кук еще не отплыл в Тихий океан. Никто и мечтать не мог о том, что поезд или корабль будет двигаться с помощью силы пара. А сегодня корабль Бранела «Грейт Вестерн» пересекает Атлантический океан менее чем за пятнадцать дней. Пейшенс родилась еще до Французской революции. Еще не был принят Закон о великих реформах. Почти вся промышленность работала на водяных колесах. Население Англии было вдвое меньше, чем сегодня. В Австралии и Новой Зеландии жили одни лишь аборигены. Никто не делал фотографий и не отправлял телеграмм… Англия делала лишь первые шаги из Средневековья…
– Отец Харингтон, я видел Эксетер девяносто девять лет назад, и город показался мне не менее странным. Каждый считает свое время уникальным.
Мы подошли к дому Пейшенс, поднялись по двум ступенькам и вошли в небольшую гостиную. В кирпичной нише находился металлический камин, рядом стояли три деревянных стула, стол и кровать с одеялами и чистыми простынями. Окна были застеклены, а стены оштукатурены. Пол же оказался из тех же кирпичей. На стене висела черно-белая картина в деревянной раме. Под кроватью стоял ночной горшок. Штукатурка на стенах потрескалась, в углах висела паутина. Старая женщина с дочерью сидели в дальней комнате – на кухне. Мэри и сама была немолода, за семьдесят. Она нарезала лук и порей к ужину. Чувствовалось, что работа дается ей нелегко. Она предложила нам горячий напиток, называемый «чаем», а мы решили поговорить со старой женщиной, сидевшей возле огня, укутав ноги одеялом. Я удивился тому, что напиток оказался настолько горячим. Наверное, они так сильно нагревают его, чтобы избавиться от всего вредного и нечистого в воде. Оглядывая комнаты, я думал о том, что жизнь Пейшенс и Мэри мало чем отличается от жизни в наши времена. Да, топили они теперь углем, а не деревом или торфом. Они пили чай вместо эля. Но распорядок их жизни и жизненные тяготы остались теми же. А когда я спросил у Пейшенс, какая самая важная перемена произошла при ее жизни, ожидая услышать что-то такое, о чем мне говорил отец Харингтон, она сразу же ответила, что это была смерть ее мужа.
– С того дня меня перестали волновать его пьянство и сквернословие. Но мне пришлось думать о деньгах.
Я вспомнил свой разговор с Уильямом на пустоши, когда мы говорили о том, что короли всегда живут в роскоши. «В королевских дворцах время остановилось», – сказал я в тот день. Но оказалось, что я был совершенно не прав. Не изменилась жизнь бедняков. Это богатые могли ходить в общественные бани и на почту. Если вся твоя семья состоит из одной лишь дочери и дочь эта живет с тобой, то зачем тебе почта?
Прежде чем вернуться в Саутерней, мы зашли в книжный магазин. Уже стемнело, и хозяин магазина зажег лампы: в двух фонарях были установлены масляные лампы, в подвесных стеклянных сосудах горели свечи. От этого в книжном магазине царила какая-то волшебная атмосфера. Отец Харингтон снимал с полок книги и одобрительно кивал, читая что-то под лампой. Он прочел мне вслух фрагмент книги его друга, доктора Форрестера «Краткое исследование вечной души человечества»:
«В темном мире прошлого солнце не светило и ветер не дул. Те, кто пытался писать об этом месте, видели все очень расплывчато. Они слышали странные звуки, словно доносившиеся с огромного расстояния. Только просвещенный ученый, который много лет изучал мельчайшие детали, мог надеяться на понимание этого факта во всей его сложности. Но возникает вопрос: что лучше – иметь размытое представление о человеческом прошлом или абсолютно четкое о крохотной крупице человеческого опыта? Просвещенный ученый, который смотрит на вас через свои очки над грудой пыльных томов, скажет, что даже малое, но точное знание дороже тонны простых вымыслов. Простой прохожий, которому его мелкая любовь дороже величайшей победы давно умершего короля, ответит, что годы, проведенные в поисках абсолютной истины, были потрачены впустую».
Викарий умолк, прижимая к груди книгу.
– Почему вы перестали читать? – спросил я.
– Думаю, все это вам скучно.
– Вовсе нет. Я согласен с вашим другом. Человек, не знающий прошлого, не имеет мудрости. Прочтите дальше…
Викарий удивленно посмотрел на меня.
– Что вы сказали?
– Человек, не знающий прошлого, не имеет мудрости.
– Да, да, именно это вы и сказали…
Викарий еще раз взглянул на меня и стал читать дальше:
«Как мы должны относиться к прошлому? Зачем мы должны изучать его? Неужели только для того, чтобы доказать своим соотечественникам, что это нам по силам, или чтобы вести просвещенные споры? Ответ кроется не в том, чтобы отдать предпочтение размытому, общему представлению перед знанием точных деталей. И не в противоположном мнении. Оба они лишены истины. Мы должны найти собственный путь в твердой уверенности в том, что мы сможем войти в тот мир, где солнце не светит и не дует ветер. Если мы хотим понять наше место на земле, то должны понять тех, кто ушел до нас. Мы должны выйти за пределы настоящего и увидеть свое отражение в глубоком омуте времени, ощутить себя частью великого человечества, а не чем-то преходящим, что мы каждый день видим в зеркале и что исчезнет навеки».
Викарий захлопнул книгу, поставил ее на полку и несколько минут молчал. Потом он тряхнул головой, посмотрел на меня и сказал:
– Пора идти.
Настал вечер, но на улицах было довольно светло. Свет давали стеклянные лампы, установленные на металлических столбах. И я видел не только дорогу, но и лица прохожих. Отец Харингтон объяснил, что освещение дает некая субстанция, называемая «газом» – нечто вроде горючего воздуха. Каждый вечер группа людей проходит по улицам города с лестницами и огнем и зажигает каждый фонарь. Прошли те времена, когда я брел по улице под дождем в полной темноте.
В доме отца Харингтона царило мрачное настроение. За ужином мать почти не разговаривала с викарием, ограничиваясь короткими просьбами.
– Будь любезен, передай мне ветчину и хлеб, Эдвард.
Казалось, Джорджиана уже сожалеет о том, что так резко выступила против матери. Но признавать свою неправоту она не собиралась и всеми силами пыталась разговорить матушку. Впрочем, все ее усилия остались тщетными.
После ужина мы с отцом Харингтоном и его сестрой отправились в театр. Здание театра тоже было освещено газом – и снаружи, и внутри. Мы оставили свою одежду у смотрителя гардероба – точно так же, как прежде те, кто приходил в поместье, оставляли свои мечи у привратника. Вслед за отцом Харингтоном по красивой лестнице я поднялся на наши места на галерею. Сцена была закрыта большими занавесями. Вокруг слышался гул возбужденных разговоров. А потом свет в зале погас, а занавеси раскрылись.
Перед нами открылся некий помост. Доктор Фауст сидел в большой библиотеке, подобной тем, что я уже видел. Из темноты выступила фигура и подала ему том трудов Аристотеля. Другая фигура протянула книгу по медицине, третья – по юриспруденции. Доктор отбросил их прочь, отказавшись от наук ради Библии.
– В конце концов, не лучше ль богословье? – произнес Фауст, но потом, терзаемый внутренними сомнениями, провозгласил: – Возмездие за грех есть смерть. Как строго!.. Коль говорим, что нет на нас греха, мы лжем себе и истины в нас нет.
Я замер. Я чувствовал, что подошел к ответу на вопрос, что есть грех и почему все мы должны творить добро. Доктор Фауст продолжал:
– Зачем же нам грешить, а после гибнуть? Да, гибелью должны мы гибнуть вечной. Ученье хоть куда! Che sera sera – что быть должно, то будет!
И в этот момент я вновь услышал голос мастера Лея: «То, к чему ты стремишься, придет само собой. Ты не сможешь заставить это случиться». Я чувствовал, что сам оказался на сцене, где разворачивается драма моей греховности.
Доктор Фауст беседовал с двумя ангелами – добра и зла. Несмотря на предостережения ангела добра, он ночью отправился в уединенную рощу. И здесь, опираясь на труды Роджера Бэкона и Альберта, он произнес заклинание на латыни, вызвал дьявола, Мефистофеля, и подчинил его себе. Когда Фауст беседовал с Мефистофелем, свет вокруг них почти погас – на сцене воцарилась волшебная атмосфера. Я вспомнил ночь на пустоши и таинственный отблеск на камнях за каменным кругом. Я похолодел. Меня била дрожь – я предчувствовал открытие истинных тайн и глубоких истин.
Вперед выступил Мефистофель в облике монаха-францисканца:
– Я лишь слуга смиренный Люцифера и не могу прислуживать тебе, пока на то приказа нет владыки…
– Был ангелом когда-то Люцифер?
– Да, ангелом – любимейшим у Бога…
– А почему стал ныне князем Тьмы?
– Тому виной предерзость и гордыня – за них его низвергнул Бог с небес.
– Присуждены к чему вы?
– К аду – вечно.
– Так как же ты из ада отлучился?
– Мой ад везде, и я навеки в нем. Ты думаешь, что тот, что видел Бога, кто радости небесные вкушал, не мучится в десятке тысяч адов, лишась навек небесного блаженства?
Я не смог сдержать вскрика. Может быть, это место и есть ад? А все эти люди вокруг меня – уже в аду? Может быть, все они, с их роскошными гостиными, вилками и фортепиано, банями и картинами, находятся в преддверии ада – все эти сокровища вечности дарованы им лишь для того, чтобы быть навек утраченными?
Джорджиана толкнула меня в бок.
– Джон, ведите себя тише. И откиньтесь назад: тем, кто сидит сзади, не видно сцены.
Затем мы снова увидели Фауста в его библиотеке.
– И вот теперь ты проклят безвозвратно, и не спастись от этого ничем…
Появившийся Мефистофель сообщил Фаусту, что Люцифер предложил ему соглашение: двадцать четыре года Фауст будет иметь все, что захочет: деньги, власть, знания, магию. Но по истечении этого срока за его душой придет Люцифер, и Фауст будет проклят навеки. Фауст должен подписать бумагу кровью, и соглашение будет заключено.
Как только Фауст пронзил свою руку и подписал бумагу, на сцене началось настоящее безумие. Появились огромные черные дьяволы во главе с самим Люцифером.
– Христос тебе помочь уже не может, – произнес Люцифер. – Он справедлив. Души твоей не нужно уж никому – лишь мне она нужна.
«Что же будет со мной? – думал я. – Неужели я нагрешил так много, что Христос не сможет спасти меня? Боже! А Уильям?» Фауст пожелал, чтобы страсть его удовлетворила Елена Прекрасная. Он целовал ее – и тут ему вновь явились Люцифер, Мефистофель и Вельзевул, чтобы забрать его душу в ад.
Такова моя судьба и судьба Уильяма. Такой ее назначила нам некая неизвестная ужасная сила, и это было записано в древней книге много веков назад. Я видел, как на сцене появился ангел зла, но слышал тот голос, что говорил со мной на крыше собора, в Скорхилле и в подвале работного дома. Голос моей судьбы обращался ко мне, словно я и был Фаустом:
– Пусть с ужасом глаза твои глядят в застенок этот, вечный и огромный. Там фурии на вилах раскаленных подкидывают души осужденных. Тела их вечно жарятся на углях, не умирая никогда…
– Я увидал довольно, чтоб страдать! – громко вскрикнул я.
Ангел зла поднял глаза на галерею и произнес, указывая на меня:
– Нет, должен ты изведать все мученья! Тот должен пасть, кто любит наслаждения! Тебя я покидаю, Фауст. Вскоре в ад полетишь в отчаянье и горе.
Неожиданно наступила тишина.
– Джон, – прошептал отец Харингтон, – вам нехорошо? Вам нужно выйти?
Я весь дрожал. Я хотел сказать, что мне действительно нужно уйти, но, прежде чем я открыл рот, со мной заговорила моя совесть. Совесть обращалась ко мне со сцены:
– Один лишь час тебе осталось жизни. Он истечет – и будешь ввергнут в ад!
Часы пробили одиннадцать раз.
– Что делать мне? – воскликнул я. – Как мне спастись?
Зрители стали шикать на меня. Но тут Фауст вновь заговорил голосом моей совести:
– Ах, полчаса прошло… Вмиг минет час… Пусть тысячу в аду томлюсь я лет, сто тысяч лет, но, наконец, спасусь!.. Но нет конца мученьям грешных душ!
– Я спасусь! – вскричал я, поднимаясь. Меня потянули на место, на меня шикали и кричали. – Я спасусь! Я спасусь!
Но Фауст не унимался:
– И если бы метапсихоз был правдой, душа моя могла б переселиться в животное! Животные блаженны! Их души смерть бесследно растворяет. Моя ж должна для муки адской жить. Будь прокляты родители мои.
– Нет, Фауст, кляни Люцифера, – крикнул я, не обращая внимания на зрителей. – Это он лишил меня блаженства рая!
В шуме я расслышал, как часы пробили раз, два – двенадцать раз. Я смотрел на тех, кто сидел рядом со мной, и видел перед собой змей и медведей, волков и хищных животных. И они произносили мой приговор:
– Бьют, бьют часы! Стань воздухом ты, тело, иль Люцифер тебя утащит в ад! Душа моя, стань каплей водяною и, в океан упав, в нем затеряйся!
Меня толкали со всех сторон. Я слышал собственные слова:
– Мой Бог, мой Бог, так гневно не взирай! О, дайте мне вздохнуть, ехидны, змеи! О, не зияй так страшно, черный ад! Не подходи же, Люцифер! Не подходи же, Люцифер! Не подходи же, Люцифер!
В следующий момент я почувствовал, что лежу навзничь. Спина болела. Я слышал тиканье часов, потрескивание огня. И голос Фрэнсис Харингтон, доносящийся из дальнего угла комнаты.
– Я же говорила, что ничего хорошего не выйдет! Ты не должен был брать его на пьесу, написанную атеистом!
– Вы этого не говорили, мама, – ответила Джорджиана. – Вы не хотели, чтобы я шла!
– Думаю, это последствия падения, – произнес незнакомый мужской голос. – Удар мог повлиять на мозг самым неожиданным образом.
– Что ж, – произнесла Фрэнсис, – я стыжусь того, что мои дети, добрые христиане, подвергли этого человека такому испытанию, явили ему откровенную ересь и бесстыдство. Они не должны были так поступать.
– Там не было бесстыдства! – воскликнула Джорджиана.
– Тогда ты, несомненно, была разочарована, – сухо ответила Фрэнсис.
– Благодарю вас, доктор, – произнес отец Харингтон. – Пожалуйста, запишите этот визит на мой счет.
– Спасибо, отец, я так и сделаю. А теперь, если мне подадут пальто и шляпу, пожелаю вам доброй ночи…
Я моргнул и пришел в себя. Я лежал на какой-то узкой кровати в гостиной дома отца Харингтона. Камзол с меня сняли, но в остальном я был одет. Меня укрыли несколькими одеялами.
Я повернул голову и увидел отца Харингтона.
– Час близок, – прошептал я.
– Мне жаль, что пьеса вас так взволновала.
– Это было предупреждение. Это прекрасная, высокоморальная пьеса. Вы обязательно должны показать ее матери.
– Наш гость пришел в себя? – вежливо поинтересовалась Фрэнсис от дверей.
– Да, матушка. С ним все в порядке.
– Хорошо. В таком случае я удаляюсь в спальню. Пойдем, Джорджиана. Доброй ночи, мистер Оффремонт. Надеюсь, вам станет лучше. Если ночью вам что-то понадобится, позвоните, и Элиза вам поможет.
– Доброй ночи, мистер Оффремонт, – произнесла Джорджиана.
Я услышал, как захлопнулась дверь.
Отец Харингтон взял меня за левую руку.
– Скажите, Джон, что вас так поразило?
Я перекрестился.
– Доктор Фауст не смог нарушить договор, заключенный с дьяволом. Я тоже. Мне осталось жить один день.
– Джон, не говорите так.
– Это правда. Я тоже заключил договор. И дух, с которым я его заключил, был со мной вечером. Я слышал его.
– Он – ваш ангел зла. Я же – ваш ангел добра. Разорвите договор!
Я уставился в потолок.
– Это непросто, отец. Я оказался здесь в силу этого договора. Если я его разорву, то умру сейчас же.
– Джон, пообещайте мне, что не будете пытаться лишить себя жизни.
– Вы были очень добры ко мне, отец Харингтон. Но однажды я согласился на подвиг и совершаю его до сих пор. Я надеялся творить добро для других. И каждый раз терпел неудачу.
– Джон…
– Отец Харингтон. Бог посылает на эту землю праведников, и их немного. Но я верю, что вы – один из них. Там, где я был вчера, мне явились все семь смертных грехов во плоти. Все они говорили со мной. Сегодня я снова увидел их на сцене. И я подумал, а где же семь главных добродетелей? Теперь я их вижу. Они воплотились в вас: целомудрие, умеренность, щедрость, трудолюбие, терпение, доброта и смирение. Не сомневаюсь, что следующий, последний этап моего странствия станет лучшим. Через девяносто девять лет мир станет лучше – благодаря таким людям, как вы. Я в этом не сомневаюсь. И все же я боюсь – сильнее, чем прежде.
Я услышал, как бьют часы. Часы пробили двенадцать.
– Оставьте меня, – сказал я. – Я не хочу, чтобы вы видели, как я исчезну.
Отец Харингтон осторожно кивнул.
– Надеюсь, вы хорошо выспитесь, Джон. Вам что-нибудь нужно? Здесь есть еще одеяла. Звонок у дверей – на случай, если ночью вам понадобятся слуги. Попросите их разбудить меня.
– Доброй ночи, отец Харингтон. И спасибо вам.
– Я буду молиться за вас, – сказал он, положив руку мне на грудь. Потом он поднялся и добавил: – Мы так и не сходили в собор, верно? И я не увидел лица вашей жены.
– Вы сможете увидеть ее завтра, – ответил я. – Молюсь, чтобы мне тоже довелось увидеть ее. В раю.
Назад: VI
Дальше: VIII