Джун
Она уедет. Сядет в свой «Субару»-универсал и отправится извилистыми, ухабистыми дорогами до шоссе, а там выберет путь на запад. И будет ехать столько, сколько сможет проехать без паспорта, потому что документов у нее теперь нет. Водительские права тоже сгинули – вместе со всем, что было в доме, – но они ей и не понадобятся. Если не нарушать правил, никто ее не остановит. Вообще-то она не планировала уезжать так сразу, но утром, проснувшись, приняв душ и медленно натянув джинсы и полосатую хлопковую футболку с вырезом «лодочкой», которую носит уже несколько недель, она поняла: ехать надо сейчас.
Она моет и вытирает чашку с отбитым краем, керамическую миску и старую серебряную ложечку, которой пользовалась с тех пор, как поселилась в этом чужом доме; ощущает вес каждого предмета, аккуратно убирая их обратно в шкаф. Собирать ей нечего и незачем, хватит той одежды, что уже на ней, и льняного жакета, который она накинула восемнадцать ночей назад, выскакивая из дома. Медленно вдевая руки в поношенные рукава, она пытается вспомнить, зачем вообще тогда его надела. Может, на кухне было холодно? И где она его взяла – сняла с захламленной вешалки у двери, после чего тихонько сбежала в поле, стараясь никого не разбудить? Так было дело? Теперь уж не вспомнить. Она вновь начинает прокручивать в голове события той ночи и наступившего следом утра, с дотошностью следователя изучая каждый свой шаг и поступок. Нет, хватит!
Повезло, что в кармане жакета оказались ключи от машины и банковская карта. Впрочем, назвать себя везучей язык не поворачивается. И ни у кого не повернется. Однако эти припрятанные мелочи позволят ей теперь уехать из города, а больше ей ничего и не надо. Дело не в желании сменить обстановку, нет. Сегодня утром она внезапно осознала, что ее время здесь подошло к концу. Ладно, выдыхает она, словно уступая незримому собеседнику победу в долгом и мучительном споре. За окном дома, который ей не принадлежит, распустился оранжевый и красный лилейник. Она опирается руками на край кухонной раковины; из подвала доносится протяжный, резкий писк закончившего работу сушильного автомата. Меньше часа назад она заполнила его барабан влажным постельным бельем. Фарфор приятно холодит ладони. Дом оглушительно безмолвен и пуст. В груди снова начинает медленно ворочаться и скрестись давняя боль. Лилейник трепещет на утреннем ветру.
Она не плакала. Ни в тот день, ни на похоронах, ни потом. Слова не идут в голову, поэтому она почти все время молчит, лишь кивает или мотает головой при необходимости да отмахивается от заботы и любопытства окружающих, словно от назойливой мошкары. Пожарные и полицейские скорее отвечали на вопросы, чем задавали их: старая плита, утечка газа, который всю ночь заполнял первый этаж дома, потом искра – от выключателя или от зажигалки, – взрыв, мгновенный и всепоглощающий пожар. Никто не спросил, что она делала на улице в пять сорок пять утра. Однако полицейский все же поинтересовался, не было ли у Люка повода причинить вред ее семье, и тогда она молча встала и вышла из церкви, в которой расположился импровизированный оперативный штаб. В этой церкви – практически через дорогу от дома – должна была выходить замуж ее дочь Лолли. Ничего не подозревающие гости начали собираться в районе часа дня, но вместо праздника обнаружили множество репортеров, полицейских и пожарных машин, «Скорых». Она помнит, как вышла из церкви навстречу подруге – Лиз ждала ее в машине. Все голоса моментально утихли, толпа разошлась, уступая дорогу. Она услышала свое имя – кто-то позвал ее, тихо и робко, – но она даже не обернулась. Дойдя до конца парковки, она явственно ощутила себя неприкасаемой. Не потому, что люди боялись ее или презирали; непристойна была сама ее утрата. Абсолютное, безутешное горе – не выжил никто – заставляло умолкнуть даже тех, кто ежедневно сталкивался с людской болью. Открывая дверь машины, она чувствовала на себе взгляды. Краем глаза она заметила, что к ней идет какая-то женщина… Мать Люка, Лидия – фигуристая, в яркой блузке, с растрепанным пучком каштановых волос. Они уже встречались сегодня, но, хотя Джун и тянуло к Лидии, найти в себе силы на разговор она не смогла. «Поехали», – выдавила она подруге, которая сидела за рулем такая же оглушенная и зачарованная, как все остальные.
Полиция больше не допрашивала ее о случившемся ночью и утром, друзья прекратили задавать одни и те же безопасные вопросы – как она держится, нельзя ли ей чем-то помочь? – когда она перестала на них отвечать. Натянутая улыбка и пустой взгляд отваживали даже самых настойчивых и любопытных. Особенно настырной оказалась ведущая утренних новостей. «Наши зрители хотят знать, как вы выживаете», – сказала ей тетка с гладким, словно яйцо, личиком (хотя по телику она мелькала начиная с 70-х). «А никто не выжил, – ответила Джун и коротко попросила: – Перестаньте». Ведущая повиновалась. В конце концов вопросы были исчерпаны, все собравшиеся на свадьбу гости разъехались, и пятидесятидвухлетняя Джун впервые в жизни осталась одна. Первую неделю, да и потом тоже, она отказывалась плакать и разваливаться на части – и вообще каким-либо образом запускать в себе процесс возвращения к новому, совершенно теперь пустому миру (или, как написал в записке анонимный даритель одного из сотен похоронных венков и букетов, «начинать жизнь заново»).
Джун застегивает жакет на пуговицы и запирает ставни и двери маленького коттеджа, в котором ей любезно разрешила пожить одна художница. «Живи, сколько понадобится, – сказала ей Максин по телефону, – и будь как дома». Когда все случилось, Максин была в Миннеаполисе. Как она узнала о случившемся? И как поняла, в чем сейчас нуждается Джун? Загадка. Есть такие люди, решила она, которые волшебным образом появляются в твоей жизни в самые страшные моменты и точно знают, что делать, какие пустые места заполнять. Домик Максин находился на другом конце Уэллса, того же городка в округе Личфилд, штат Коннектикут, где был дом у Джун. Девятнадцать лет подряд она приезжала в Уэллс на выходные, а последние три года жила здесь постоянно. Пыльный коттедж художницы располагался достаточно далеко от того места, где раньше стоял дом Джун, и отчасти благодаря этому она смогла пережить последние три недели. Постыдное осознание выносимости бытия посещало ее ежеминутно. «Как я здесь оказалась? Почему?» Этими вопросами она позволяет себе задаваться, но все остальные отметает без лишних раздумий. Проще задавать себе вопросы, на которые не знаешь ответа.
Джун отказалась ложиться в городскую больницу или принимать транквилизаторы и «стабилизаторы настроения», которые ей настоятельно советовали друзья. Потому что нечего стабилизировать. И незачем. Последние три недели она спала до полудня, а потом весь день перемещалась от кровати до стула, от кухонного стола до дивана – и, наконец, ложилась обратно в кровать. Она занимала пространство и ждала, когда закончится минута, а на смену ей придет другая, и в этом ожидании проходили ее дни.
Джун выключает свет на кухне, запирает дверь и кладет ключ под горшок с геранью, опасно замерший на краю ступеньки. Неторопливо идет от дома к машине, сознавая, что эти шаги – вероятно, последние из отпущенных ей в этом месте. Прислушивается к пению птиц и тут же спрашивает себя: а что ты думала услышать? Прощания? Проклятья? Птицы все видят. Но пока они молчат. Под высокой сенью робиний, что растут вдоль дорожки, стоит почти полная тишина, если не считать едва слышного стрекота цикад, которые уже несколько недель как очнулись от семнадцатилетнего сна, чтобы спариться, наполнить мир электрическим гулом и умереть. Их внезапное появление незадолго до свадьбы Лолли все приняли за хорошую примету – по местным новостям, помнится, только о цикадах и говорили, в начале лета больше ведь не о чем. Их едва слышный последний вздох теперь кажется столь же уместным.
Джун сбегает по ступенькам и рывком открывает дверь машины, затем громко хлопает ею и торопливо ищет нужный ключ. Четыре ключа в связке, четыре предателя: один от «Субару», один от ее дома, один от машины Люка, один от квартиры, которую она давным-давно снимала в городе. Джун сдергивает с кольца все, кроме первого, и бросает их в держатель для стакана. Поворачивает ключ в замке зажигания, и, как только машина под ней с ревом возвращается к жизни, Джун вдруг осознает, что она тоже жива и вокруг нее – реальность, а не какой-то нелепый кошмар. «Это жизнь, это мой мир», – с мрачным потрясением думает она, ощупывая рулевое колесо.
Она сдает назад и выезжает с подъездной дорожки, переключает коробку передач с заднего хода на движение и медленно ползет по узкой проселочной дороге, пока на выезжает на трассу № 4. Залив полный бак бензина в Корнуолле, она едет на юг, к трассе № 7 с ее холмами, изгибами и крутыми зелеными насыпями. На пустом отрезке дороги Джун выгребает из подстаканника три ключа, открывает окно со стороны пассажира и одним стремительным движением выбрасывает их на улицу. Закрывает окно, вжимает в пол педаль газа и пролетает мимо двух пятнистых оленят, отбившихся от матери. Сколько Джун себя помнит, на этом отрезке пути между Коннектикутом и Манхэттеном по обочинам вечно бродят олени. Они не желают замечать ревущие рядом автомобили и время от времени выскакивают на трассу. Сколько раз она пролетала в считаных дюймах от этих животных? Скольким людям чудом удалось избежать столкновения? Сколько человек благодарили Бога и с облегчением выдыхали, давя на газ? А сколько тех, кто не выжил? Сколько леденящих душу аварий произошло здесь по вине этих прекрасных и безрассудных тварей? Она выжимает газ, превышая скорость… 52, 58, 66 миль в час… машина содрогается, и Джун думает о тех, кто погиб на этой дороге, чьи обугленные до неузнаваемости тела пришлось по частям извлекать из груд покореженного металла. Ладони мокнут, и она вытирает их о джинсы. Легкий жакет вдруг становится мал и начинает душить, но она не хочет останавливаться, чтобы его снять. За окном мелькает еще одна оленья группа – самка и молодой самец, длинноногий олененок, – и Джун воображает аварию: всюду битое стекло, дымящиеся шины, выжившие опознают тела. Она дышит мелко и часто, варясь в душной одежде. К югу от Кент-виллиджа насыпи вокруг дороги сходят на нет: по обеим сторонам тянутся кукурузные поля. Скорость под семьдесят, стекла дрожат. Джун представляет – в мельчайших и совершенно лишних подробностях – море желтой заградительной ленты, проблесковые маячки патрульных и пожарных машин, искры и дым фальшфейеров, выстроившиеся на обочине бесполезные «Скорые».
Она воображает потрясенных уцелевших, что бесцельно слоняются вокруг машин. Мысленно обходит каждого по кругу, с трудом сдерживая вопросы. Кто был за рулем? Кто так не вовремя отвлекся от дороги? Кто потянулся убавить радио? Кому вздумалось отыскать в кармане мятный леденец или зажигалку – и из-за этого в одночасье потерять всех близких? Сколько человек отделались легким испугом? Сколько из этих счастливчиков за секунду до столкновения ссорились с любимыми? Кто успел произнести слова, которые не вернуть – только потому, что родной человек доверил им самое сокровенное, открыл самые уязвимые места? Такие слова ранят быстро и глубоко, а залечить раны может лишь время. Но времени не осталось. «Ох уж эти люди», – бормочет Джун себе под нос не то проклятье, не то утешение. Она видит, как эти несчастные загибаются на обочине, живы-здоровы – и одни на всем белом свете.
Пот уже насквозь пропитал ее одежду, руки на руле трясутся. Встречная машина подмигивает фарами, и Джун вдруг вспоминает, что скорость превышать нельзя – если ее остановят, побег обречен на провал. Никаких документов у нее нет – ни паспорта, ни карточки социального страхования, ни свидетельства о рождении. А без этого и водительских прав не получить. Она сбрасывает скорость до 55 миль в час и пропускает зеленый пикап. Видел ли его водитель сигнал встречной машины? Судя по тому, как он мчится – вряд ли. Мы никогда не обращаем внимания на самое главное, думает Джун, провожая взглядом пикап.
Она открывает окно, и в машину врывается ветер. Влажная кожа мгновенно покрывается мурашками, белокурые с проседью волосы, которые она не мыла уже бог знает сколько, разлетаются во все стороны. Справа, почти вплотную к непокорной дороге, вьется река Хусатоник, на ее ленивых водах сверкает полуденное солнце. Джун немного приходит в себя – не столько от прохладного воздуха, сколько от его бурливости. Она открывает второе окно, и хаос вокруг усиливается. Салон взрывается ветром. Она вспоминает детский рисунок Лолли на «волшебном экране» – как та расстроилась, когда подружка ненароком стерла ее кропотливые каракули. Как Лолли кричала – пронзительно, яростно, истошно. Утешить ее было невозможно, она никого к себе не подпускала. Прошло больше года, прежде чем Лолли позволила снова пригласить эту девочку в гости. Даже в раннем детстве она была злопамятна.
Джун представляет, что ее продуваемая всеми ветрами машина – мчащийся по дороге «волшебный экран». Грубый ветер стирает начисто все рисунки. Она даже слышит этот особый звук – скрип песка по металлу и пластику. Фокус срабатывает: разум моментально очищается. Исчезают воображаемые автокатастрофы и их виновники, загибающиеся от жалости к самим себе. Даже от заплаканной и разъяренной Лолли не остается и следа.
Джун садится поглубже и скидывает скорость до разрешенной. Мимо проносятся фермерский киоск и новенькая аптека на месте бывшего видеопроката; длинные крошащиеся стены, пыльный белый дом с древней розовой вывеской: черными буквами «РОК-ШОП», а ниже бледно-голубым: «У Кристалл». Много лет подряд она смотрела на эти здания и вывески – вехи на пути между двумя ее жизнями, которые долго и тщетно пытались слиться в одну.
Она вновь представляет «волшебный экран» – чтобы стереть воспоминания о беспечных пятничных побегах из города и скорых воскресных возвращениях с Лолли на заднем сиденье. Адам был за рулем и всегда гнал, а Джун крутилась между ним и дочерью, болтая об учителях и тренерах, о фильмах, которые надо посмотреть, и о предстоящем ужине. Эти поездки на машине пролетали незаметно и, как она сейчас понимает, были самой беззаботной частью их жизни. От воспоминаний перехватывает дыхание: раньше она никогда не думала об этом времени с такой тоской и любовью. Вот бы все всегда было так просто – их трое в машине, и они едут домой.
Река пропадает из виду, и Джун сбавляет скорость до 20 миль в час. Впереди радар – об этом знают все, кто бывает здесь регулярно. Она въезжает в Нью-Милфорд и оставляет позади «Макдоналдс», который всегда считала неофициальной границей между сельской местностью и пригородом. На парковке останавливается зеленый фургон, и из него, словно клоуны из циркового вагончика, высыпает ватага детей. За ними неторопливой трусцой бежит молодой человек с крепким лабрадором шоколадной масти. Они проходят мимо старой заправки, давно опустевшей и заколоченной досками. Джун вспоминает, как раз или два заправлялась здесь, но не может припомнить, когда и почему заправка закрылась. Из трещин в асфальте торчат сорняки, а шоколадный лабрадор заносит ногу над лохматой кочкой из одуванчиков и травы. Его хозяин ждет рядом и терпеливо бежит на месте.
Впереди загорается красный светофор, и Джун притормаживает рядом с еще одним «Субару», темно-зеленым, новеньким и битком набитым подростками. Она сознательно переводит взгляд на голубой коннектикутский номер и облезлые наклейки с нантакетского парома на заднем стекле. С ближайшей пожарной станции доносится рев сирены, возвещающий о наступлении полудня. Звук сначала тихий и мягкий, похожий на пение валторны, затем он постепенно нарастает и превращается в оглушительный вой, который нет сил терпеть. Джун прикрывает уши рукавами тонкого льняного жакета. Наконец-то загорается зеленый, и она тут же закрывает все окна. Водитель стоящего за ней автобуса жмет на клаксон – один раз, вежливо, – и она медленно снимает ногу с педали тормоза. Машина трогается.
Сирена умолкла. Воздух в машине снова недвижим. Она проезжает мимо ресторанов, магазинов одежды и супермаркетов, которые мелькали за ее окнами много лет подряд – но ни в один она не заходила. На витринах красуются таблички с надписью «ОТКРЫТО», а над автосалоном фирмы «Кадиллак» колышется на ветру гирлянда из крошечных разноцветных флажков. Джун наблюдает в зеркало заднего вида, как все это уменьшается и скрывается из виду.