Книга: Стены вокруг нас
Назад: Часть IV. Эмбер и Орианна
Дальше: Она шла в окружении

И вот я одна

И вот я одна впервые за три года, один месяц и тринадцать дней (да, я считала). Одна в камере за закрытой дверью, даже окно в ней задвинуто ставнем. Наконец-то наедине с собой.
Бойся своих желаний – это всем известно. Лучше бы их вовсе не иметь. Я оказалась в одиночной камере в четвертом корпусе, об ужасах которого из уст в уста ходили легенды. (Мы пересказывали друг другу историю о девице, которая пыталась отъесть ухо у сокамерницы. После второй попытки ее заточили в четвертом корпусе, и плотоядная кротиха никогда больше не видела солнечного света. Суицидниц – так мы их прозвали – тоже держали в этом корпусе, по ночам здесь регулярно делали обходы. Каждый божий день после уроков их обыскивали и отнимали ручки с карандашами, потому что в 93-м году какая-то из них попыталась проткнуть себе горло шариковой ручкой.)
За годы, проведенные в «Авроре», я множество раз катила свою тележку с книгами мимо входа в четвертый корпус. Я нарочно замедляла шаг, чтобы разведать, что там творится. Внутри было мрачнее, чем в других корпусах, оттуда часто доносился вой.
А теперь я находилась внутри и понятия не имела, выберусь ли отсюда. Если кто-то попадал в одиночку – между собой мы прозвали эти камеры норами, – шансы на перевод обратно были невелики. Ходили слухи, что кротиха до сих пор где-то здесь.
Даже двери тут отличались – в других корпусах они были зелеными. Меня переодели в желтый комбинезон, в темноте он заметнее – легче выследить, если вдруг замки снова откроются, и я окажусь снаружи второй раз за неделю. Темно-серая армированная панель на двери, которую не удосужились покрасить, была грубой и шероховатой на ощупь. Я вписалась в нее с разбегу, чтобы кто-нибудь услышал и пришел, ведь окно было задвинуто. От этого на лице и руках остались саднящие царапины.
Остаток ночи я провела, лежа на полу, потому что здесь не было даже койки.
Остальные вернулись в прежние камеры. Защелкнулись замки, и воцарилась тишина. Нас охватили отчаяние и безысходность. Безумная ночь подошла к концу.
Никто так и не уснул. Мы прислушивались в надежде узнать, что произошло. Из-за запертых дверей доносился приглушенный разговор охранников. Слов не разобрать, но в их голосах явно слышались недоумение, растерянность, даже страх. Прежде нам никогда не удавалось напугать наших мучителей.
Охранники пытались понять, как это могло произойти, почему они все отвернулись как раз в тот момент, когда система вышла из строя и замки открылись. Почему во время ночного дежурства они беспечно покинули посты. Один вышел в туалет, двое других – покурить. Четвертый проверял предохранители в подвале и в темноте не смог выбраться наружу. Такое совпадение было сродни чуду.
Конечно, охранников мы не жалели. Надеялись, что им как минимум впаяют выговор и оштрафуют. Или уволят. Другие лелеяли мечту о том, что провинившихся надзирателей высекут во внутреннем дворе.
У многих девушек остались синяки от их лап, а в ушах стоял звон от криков. Одну из девушек на лестнице сцапал Минко, самый жестокий из охранников, и отходил ее дубинкой так, что она несколько дней не могла присесть.
Другой охранник швырнул Джоди в камеру, при этом огрев ее по лбу, когда закрывал дверь. Поняв, что ушиб девушку, он гадко ухмыльнулся. Джоди удар пришелся не по вкусу, хотя раньше она сама кидалась на дверь, желая почувствовать боль.
Некоторые из нас, поняв, что охранники вернулись, сразу затаились. Шери метнулась в камеру и улеглась на койку, зарывшись лицом в подушку, будто и не выходила. Пичес дождалась в темном углу, пока все уляжется, а потом пробралась в первый корпус. Натти просидела на полу, напевая себе под нос и опустив глаза долу, чтобы ее не обвинили в нарушении.
Пара девиц вовсе не выходили из камер той ночью, так что наказывать их было не за что.
Мак из третьего корпуса предавалась мечтам. Что было бы, если бы она не спрятала тот кошелек в своем шкафчике, а потом не вцепилась в лицо директору школы, за что ее сперва исключили, а затем посадили сюда. Она возвращалась мыслями все дальше – пять, шесть, семь, восемь, девять лет назад – к самой первой ошибке, после которой все пошло-поехало. Если бы та восьмилетняя девочка с двумя косичками просто прошла мимо чужого розового велосипеда… Всеобщая вакханалия давно закончилась, ее сокамерница вернулась, а Мак все думала о том, что было бы, если бы она просто прошла мимо.
Лола вдруг вспомнила, что, выходя, оглянулась на пороге камеры. Каннибальша Кеннеди мешком растеклась по полу, неясно, живая или мертвая. Лола влилась в толпу и неслась по коридорам, совершенно позабыв о Кеннеди, не думая о том, сколько лет добавят к ее сроку, если та и вправду мертва. Когда Лола пришла в себя и вернулась в камеру, Кеннеди на полу уже не было. Лола чуть с ума не сошла при мысли о том, что Каннибальше – самой тупой, самой ничтожной, самой презираемой – единственной из всех удалось вырваться на свободу. А потом она разразилась гомерическим смехом. Выяснилось, что Кеннеди уползла зализывать раны под кровать.
Дамур охранники нашли снаружи. Та все еще держалась обугленной рукой за решетку.
Большинство из нас вернулись в прежние камеры. Кто-то улыбался во сне и сладко потягивался, кто-то, заслышав всхлипывания с верхней или нижней койки, велел подруге заткнуться, а кто-то сам чувствовал подступившие к глазам слезы и лежал тихо, не смея вымолвить ни слова.
Чтобы найти всех, сосчитать и водворить обратно по камерам, еще раз пересчитав для порядка, понадобилось несколько часов. Мы думали, что ночь свободы станет главным событием лета, запомнится навсегда, о ней станут рассказывать новеньким. Мы понятия не имели о том, что последует дальше.
Когда охранники угомонились и разошлись по постам, мы сами сделали между собой перекличку.
Перешептывались через вентиляционные шахты. Если кто-то не вернулся в камеру, остальным хотелось узнать об этом еще до того, как заорет утренняя сирена и врубят разъедающий глаза свет.
– Эй, вы там? – летел шепот из третьего крыла в первое.
– Здесь, – отвечали оттуда.
И так снова и снова, пока все не откликнутся. Здесь, здесь, здесь.
Во втором корпусе отверстия шахт находились у самого пола. Летом рядом с ними клубилась пыль. Зимой оттуда не доносилось ни малейшего дуновения теплого воздуха, в котором мы так отчаянно нуждались. Но если наклониться под определенным углом, через эту дырку можно было заглянуть в соседнюю камеру. Зарешеченное окно в другую жизнь.
Все здесь. Все вернулись. Никто не сбежал. В голосах звучало разочарование.
В ту ночь вся «Аврора-Хиллз» гудела, словно улей. Охранникам не удалось бы заставить нас замолчать, даже если бы они попытались.
Всем нам хотелось узнать, как далеко кто зашел.
Те, что остались на месте, молчали. Те, что высунули нос наружу, разбили пару витрин в столовой и объелись солеными чипсами, охотно делились рассказами о своих похождениях. А те, что бились во все двери и пытались поднять ворота, устремив глаза на дорогу, говорили об этом с нескрываемой гордостью.
Если бы меня отвели обратно в камеру во втором корпусе, я бы тоже поговорила с остальными. Расспросила бы о том, видел ли кто Дамур, знает ли, что с ней. Мы порассуждали бы о том, какой разряд может вынести человек. Конечно, я бы больше слушала, чем говорила, но не легла бы спать, пока все окончательно не умолкли.
Выяснилось, что в четвертом корпусе не слышно ни слова, только глухие удары, если с размаху бьешься о дверь. В камере не было стульев – ничего, что можно обрушить о стену; в твоем распоряжении лишь собственное тело.
Довольно скоро я поняла, что в четвертом крыле девочки переговаривались с помощью своего рода азбуки Морзе, пусть мне не всегда до конца было ясно, как расшифровывается тот или иной стук. Три коротких удара значили «Я жива». С помощью двух других комбинаций можно было спросить «спишь?» или сообщить, что полицейские – скоты. Два удара о стену говорили о том, что хочется есть, хотя соседка и не могла помочь. Один бросок всем телом мог значить многое. «Выпустите меня!» – первое и очевиднейшее. Или: «Какая все-таки гадость ваш сэндвич с тунцом!», или «Да пошло оно все!» А может, соседка просто упала в обморок, как знать.
Я колотила руками и ногами в стену, пока не выбилась из сил. Мне хотелось рассказать, что:
Я Эмбер.
Я из второго корпуса.
Я выбралась наружу.
По крайней мере, мне так кажется.
Я видела чужую девушку.
Клянусь.
А еще я могла сбежать.
Но не сбежала.
Не знаю, почему.

Смысла в моей тарабарщине, конечно же, не было, но мне всегда нравилось чувствовать себя заодно со всеми, быть частью коллектива, пусть остальные девочки никогда не кивали мне за обедом и даже не думали извиняться, случайно толкнув в коридоре. А теперь я была отрезана от мира.
Однако вскоре все наши смолкли – устали.
Следующим горьким утром мы проснулись за запертыми дверями, словно после войны.
Я ощутила ужас пробуждения сильнее, чем кто бы то ни был. Моя одежда была по-прежнему мокрой и грязной, горло саднило. Меня повязали снаружи. По-моему, Лонг или Марблсон. А потом подоспел второй охранник и попытался схватить меня за ноги, но я пиналась изо всех сил, так что у Лонга (или все же у Марблсона) должен остаться синяк. Выходит, я оказала сопротивление.
Зато стены тюрьмы вновь стали зелеными, надписи с рисунками исчезли. Это принесло небольшое утешение, почти как плюшевый ягненок, с которым я засыпала в детстве, еще до того как мама вышла замуж за Этого.
И вот настало утро воскресенья. Или уже понедельника? Или вообще даже вторника? Да нет, вряд ли.
Я лежала на полу в одиночной камере в четвертом корпусе для суицидниц. В горле до сих пор першило – я кричала как резаная, когда меня сюда волокли. Я села и потерла шею. Вся кожа была в ссадинах от шершавых панелей. Я попыталась подняться, но голова закружилась, ноги не держали; пришлось снова сесть.
В одиночке постоянно горел свет, который час, не определишь. Я убеждалась, что время действительно идет, а не стоит на месте, только когда в дверное окошко просовывали еду. Если я спала, свернувшись на жестком матрасе, поднос не оставляли. Не знаю, сколько приемов пищи я пропустила.
Я всегда была спокойной девочкой. До моего ареста все вокруг считали меня сдержанной и замкнутой. Учителя писали так в характеристиках. И на суде это сыграло против меня. Судья решил, что это свидетельствует о расчетливости, о том, что я давно готовилась убить отчима. Они нашли мой дневник.
– Эта тринадцатилетняя девочка вполне способна на преднамеренное хладнокровное убийство! – сказал кто-то из них.
Я сидела перед ними, положив руки на стол. При всем желании я не могла заткнуть уши. Так называемый эксперт вещал, что в этом возрасте человек отдает себе отчет, однако движим импульсами и не предвидит последствий своих поступков, ибо лобная доля полностью формируется только к двадцати пяти годам.
Я ничего не знала о лобной доле, но, сидя там, все думала, почему они говорят, что убийство спланировано идеально, ведь меня за него арестовали и судят. И как эксперт может уверенно утверждать что-либо о мозге, не вскрыв черепа? Я надеялась, что адвокат – бледная изможденная женщина, назначенная государством, хоть слово вставит в мою защиту. Мои руки спокойно лежали на коленях, мои туфельки были аккуратно зашнурованы, а если платье и было тесновато, то я не жаловалась, даже виду не подавала.
В тесном зале суда присутствовала моя мать, жаждущая правосудия ради ныне покойного мужа.
Мою сестру Перл она, конечно, с собой не привела, той только исполнилось семь. С тех пор меня мучит один вопрос: поняла ли малышка, что ей обо мне сказали? Что речь шла о человеке, которого она звала «папочкой»? Мать порой велела мне звать Этого отцом. Я стискивала зубы и сплевывала на пол.
Тогда я не была такой гориллой, как сейчас. Если бы меня судили сегодня, судья вынес бы обвинительный приговор через минуту, а не через час десять.
Нельзя двигаться, пока в тебя не ткнут пальцем и молоточек не стукнет по столу. Дело закрыто. Правосудие свершилось.
Но стук молотка не всегда означает второе.
Я была уверена, что провела в одиночке почти неделю: волосы отросли, желудок сводило от этой пищи. Однако выяснилось, что прошло всего семьдесят два часа. Дверь открылась уже во вторник.
Щелкнул замок, створка окна, через которое подавали подносы с едой, поднялась.
Я не знала, кто из охранников дежурил в четвертом корпусе. Может, Лонг или Марблсон? А я наградила кого-то из них фонарем под глазом. Что, если за мной пришел Минко? Этого и врагу не пожелаешь.
Пока охранник отпирал остальные замки – на дверях в четвертом корпусе их было больше, чем в других, – я отползла к стене.
Если это Минко, я просто не дамся. В голове мелькали судорожные мысли о том, как половчее его достать – пнуть или ударить кулаком? (Полли из первого корпуса рассказывала нам, что отбилась от насильника хоккейной клюшкой, зарядив тому прямо в солнечное сплетение. Она убедительно изображала, как тот корчился от боли, выпучив глаза. Пантомима пришлась нам по вкусу, мы часто просили Полли разыграть ее.)
Буду драться, как Полли, вот только клюшки у меня и нет.
Повезло! Это не Минко. На пороге моей камеры стоял Сантосуссо – молодой, чуть старше нас, и приветливый в любую погоду. Конечно, из новеньких.
– Привет! – Сантосуссо бросил взгляд на табличку у двери. – Тебя зовут Эмбер?
Он старательно отводил глаза, будто смущаясь, что видит меня в таком жалком положении. Сантосуссо устроился на работу в начале лета. Мы часто ловили его на сочувствии. Одних это раздражало, других умиляло. Миссисипи с Лиан влюбились в него по уши. Пичес говорила, что надо быть настороже, котики с голубыми глазами чаще всего оказываются извращенцами и садистами.
Я слабо кивнула, признавая, что меня действительно так зовут.
Он единственный звал нас по именам. Остальные либо по фамилии, либо просто «заключенная», как во взрослых тюрьмах. С их точки зрения, мы не заслуживали имен.
– Тебя переводят обратно во второй корпус.
Он улыбнулся, показав ямочки на щеках, похожий на одного мальчика из моей старой школы. Он вел себя так, будто мы вовсе не в тюрьме. Он протянул руку, чтобы помочь мне подняться.
Я не двинулась с места, не вытянула руку в ответ. Он спросил мягко:
– Что случилось? Тебе плохо?
Голос, в котором слышались забота и участие, выбил меня из колеи. Уж лучше бы пришел Минко. С ним, по крайней мере, все ясно.
Я пожала плечами.
Дверь в камеру была открыта, воздух разрядил спертый дух камеры, и я вспомнила, что у меня накопилась куча вопросов. Сегодня вторник, сказал Сантосуссо – поверить трудно, но ладно, пусть будет. Слова посыпались из моего рта, как горох. Что случилось? Вы были там? Что видели? Всех девчонок поймали? Вдруг это снова повторится? Мне нужно было знать все.
Сантосуссо перебил меня, объяснив, что только заступил на смену и не знает, что произошло в субботу ночью.
– Она умерла? Дамур?
– Блондинка? – сочувственно переспросил он. – Которую за торговлю наркотиками посадили?
Ну да, так я и сказала! Обсуждать, кого и за что посадили, с охранниками ни в коем случае нельзя.
– Я видела, как она лезла на забор.
Только так я могла описать то, что наблюдала: как моя сокамерница вспыхнула праздничным фейерверком ко Дню независимости. Впрочем, этот праздник мы в тюрьме не отмечали.
– С ней все нормально. Она в лазарете. По-моему, говорили, что у нее ожоги второй степени.
Я молчала.
– Да жива она, правда! Поправится.
Похоже, он решил, что судьба Дамур беспокоит меня больше, чем на самом деле. О ней я не проронила бы ни слезинки.
Он сцепил мне запястья наручниками – традиционный ритуал при переводе из одного корпуса в другой, мы привыкли – и вывел меня из одиночки.
– Я скажу Дамур, что ты за нее волнуешься. Во второй корпус ее не вернут.
– Почему?
– Переведут в первый. А у тебя сегодня будет новая соседка.
– Кого подселят? Лолу или Кеннеди?
– Нет-нет, это новенькая, ты ее не знаешь.
Я шла впереди него, пытаясь переварить информацию. Мы как раз спускались по лестнице между столовой и вторым корпусом.
Новенькая. Она появится здесь вскоре после того, как откроются замки. А уж потом случится непоправимое. Не знаю, что именно.
Сантосуссо похлопал меня по плечу. Мы почти пришли.
– Наручники не жмут?
Я покачала головой. Не следовало спрашивать, ведь он был по другую сторону баррикады, пусть молодой, и милый, и с ямочками на щеках. Но я все равно спросила:
– А как ее зовут? Имя на «О» начинается?
– А, так ты видела в новостях? Я думал, вам нельзя смотреть телик… Ну да. В газетах тоже писали. Так что будь повнимательнее, ладно?
– За что ее посадили?
Лицо Сантосуссо потемнело, ямочки со щек исчезли. Кажется, я знала ответ заранее. Словно в тумане я услышала, как щелкнули расстегнутые наручники. Он распахнул дверь в камеру и ушел, оставив меня у входа.
Табличку с надписью «ВАЙАТТ» сняли со стены, повесили вместо нее «СПЕРЛИНГ».
Все вещи Дамур вынесли, койку заправили. Ждали новенькую.
Нашу сорок вторую.
Назад: Часть IV. Эмбер и Орианна
Дальше: Она шла в окружении