Глава 7
Человек всегда представляет, что в конце его ждет что-то вроде безмятежности. Что-то вроде безмятежности. Но только не кошмарное смердящее месиво из дерьма, боли и слез. Что-то вроде безмятежности. Что бы это ни значило. Но на деле все оказывается несколько сложнее. Amemus eterna et non peritura. Это как будто разумное напутствие, если мы ищем безмятежности. Но вот загвоздка – что есть eterna? Что в этом мире вечно? Куда бы он ни посмотрел – начиная от обвислой кожи своих ослабших стариковских рук, которые уже не кажутся ему его руками, ведь он о себе не думает как о старике, и вплоть до солнца, изливающего белый свет на равнину, простирающуюся кругом, – куда бы он ни посмотрел, он видит только peritura. Только преходящее.
Джоанна уехала. Рейс у нее был ранний, и она вышла из дома на рассвете, как только небо посветлело над тополями через поле от Страда-провинциале-65. Ее ждало такси, распространяя выхлопные газы. Она снесла вниз чемодан и, остановившись в холле, сказала, что вечером к нему приедет Корделия.
Через минуту он уже остается один, на кухне, и старается не поддаваться неожиданному наплыву чувств, насыпая дрожащей рукой кофе в кофеварку.
Как мало мы понимаем жизнь, пока действительно живем. Миг за мигом, точно межевые столбы вдоль железной дороги, пролетающие за окном вагона.
Настоящее, вечно ускользающее.
Peritura.
Он садится в ушастое кресло, взяв айпад.
Печатает.
Отправляет письмо. Новых писем нет, не считая спама и всяких рассылок.
Он еще не написал Саймону о его стихотворении. Сейчас напишет. Но прежде еще раз взглянет на него.
Мы видим на портрете – взгляд его не здесь,
Мехмед Завоеватель держит розу
Пред тюркским серпом своего носа.
Всеохватные потребности в деньгах или войне,
Предусмотрительность мудрого политика,
Братоубийство, спутник власти –
Все, что присуще его положению,
И он преуспел во всем. Так почему цветок?
Возможно, дань чему-то менее мирскому;
Не красоте, я думаю, как ее ни понимай,
Не любви и не «природе»,
Не Аллаху, как его ни назови –
Просто отпечаток мгновения в текстуре бытия,
Вечного бега времени.
Эта последняя фраза… Она не произвела особого впечатления на него на прошлой неделе.
Он встает и гладит обогреватель, ощущая его тепло своими высохшими руками.
Бег времени. Вот что вечно, вот что не имеет конца. И он проявляет себя, лишь воздействуя на все вокруг, так что все воплощает в себе, в своей собственной скоротечности, то единственное, что не имеет конца.
Это кажется немыслимым парадоксом.
– Доброе утро, синьор Парсон, – говорит Клаудиа.
От неожиданности он вздрагивает.
– О, Клаудиа. Привет. Как вы?
– Все в порядке, синьор Парсон, – отвечает она, не особенно пытаясь скрыть, что устала и чем-то недовольна.
У нее тоже проблемы с суставами в такую погоду. Они как-то говорили об этом.
– Где вы хотите мне начинать? – спрашивает она.
– С кухни? – подсказывает он. – Или сверху? Я не против.
Он пытается ухватить то чувство, которое переживал мгновение назад, чувство того, что все есть воплощение чего-то бесконечного и вечного, вечного бега времени. Он переживал это одно мгновение. Переживал.
– Хорошо, – говорит Клаудиа. – Я начинаю сверху, хорошо?
Через эту самую скоротечность.
Лишь что-то настолько парадоксальное, думает он, может обещать надежду… на что?
– Отлично, – кивает он. – Спасибо, Клаудиа.
Он все так же стоит у окна.
Помогло.
Один миг у него было это чувство, и это помогло ему.
Корделия прибывает в четыре, когда начинает темнеть. Ей уже сорок три года. Это кажется невероятным.
– Привет, пап, – говорит она, выбравшись из такси.
Он ждет в дверях, чтобы помочь ей с чемоданом, но она ему не позволяет. Они пьют вино в гостиной. Он теперь жалеет, что выпил один бокал «Барбареско», не дождавшись ее. Он рассказывает ей об аварии, что помнит, – как ездил в аббатство в Помпозе. И опять благодарит ее за то, что она приехала.
Она на это только улыбается, а потом встает и смотрит книги на полках. Она высокая, в мать.
– Я читаю «Лунатиков» Кларка, – говорит он ей из своего ушастого кресла.
– Да? Интересно?
– Очень.
– Расскажи мне.
Он пытается пересказать ей, что понял из книги – как Европа ввязалась в эту почти самоубийственную заварушку, – а в итоге, слегка запутавшись, признается:
– Я еще не дочитал, конечно. Меньше половины одолел.
– М-м…
Он спрашивает, в свою очередь, несколько педантично:
– А что ты читаешь?
– «Внесите тела», – говорит она. – Наконец-то добралась.
– Она сечет в политике, – произносит он ей со знанием дела.
– Мне очень нравится, – говорит она. – А потом переходит на семейную тему: – Как мама тут побыла?
Вопрос задан явно неспроста.
– Отлично, – говорит он расплывчато, а затем добавляет с чувством: – Очень мило было с ее стороны приехать. Она должна была быть в Нью-Йорке или где-то еще.
– Я знаю.
И тогда он обращается к ней как-то чересчур учтиво:
– И тебе тоже спасибо, Корделия. Я знаю, сколько тебе всего приходится успевать…
– Ты, наверное, четвертый раз благодаришь меня, – улыбается она. – Хватит уже. Я уже вся заблагодаренная.
– Хорошо, – смеется он, как всегда до жути радуясь ее манере выражаться.
Он испытывает к ней какое-то благоговение.
– Значит, с мамой все прошло отлично? – спрашивает она с нажимом.
Должно быть, Джоанна ей что-то сказала, думает он, позвонила из аэропорта и что-то такое сказала.
– Все было отлично, – подтверждает он и повторяет, стараясь, чтобы голос не выдал волнения: – Все было отлично.
Ненадолго повисает пауза.
И тогда он спрашивает о Саймоне. Говорит, что читал его стихотворение, которое она ему прислала.
– И? – интересуется она. – Что ты думаешь?
– Я впечатлен, – говорит он.
Корделия явно рада. Он рассчитывал на это – порадовать ее.
– Он ведь был здесь весной со своим другом, – вспоминает он.
– Да, знаю.
– Как зовут его друга?
– Фердинанд.
– Точно. Очень интересный молодой человек.
– Да, – говорит она так, как будто это замечание слегка нервирует ее. – Вероятно.
– Мне он понравился, – продолжает он, глядя куда-то в пустоту перед собой. – Мы вели такие хорошие разговоры.
Он улыбается ей.
– Ты с Фердинандом?
– И с Саймоном, конечно.
Вскоре он спрашивает:
– А э-э… Фердинанд тоже в Оксфорде?
Она думает, что он как-то странно, словно неспроста поизносит это имя. И то, что он все время говорит о Фердинанде, тоже кажется ей странным.
– Да, в Оксфорде, – говорит она.
– В том же колледже? Где и Саймон?
– Нет, я думаю.
– Саймон в Святом Иоанне, да?
– Верно.
– Что ж, – произносит он чуть мечтательно. – С ними было так весело те несколько дней. Что думаешь насчет ужина?
– Я думала, мы куда-нибудь выберемся.
– Ну, это мысль. А куда?
– В то место в Ардженте?
Он знает, о чем она говорит, – они уже много лет туда ходят.
– Конечно. Это будет здорово. Я позвоню. Зарезервирую столик.
– Хочешь, я позвоню?
– Нет, думаю, я справлюсь, – говорит он.
Телефон на серванте. А рядом с ним пухлая записная книжка, заполненная номерами от руки. Он листает страницы в поисках нужного номера. Затем берет телефон и медленно, старательно нажимает кнопки. Пока ждет ответа, прижимая трубку к уху, он рассматривает свое перекошенное, разделенное рамой отражение в темном окне.
За несколько дней Корделия привела дом в порядок. Она вызывает рабочего, чтобы закрасить пятно у подножья лестницы. Находит и устанавливает ультразвуковой прибор, который должен отпугивать мышей, не позволяя им хозяйничать в доме. Она поручает Клаудии разные задания, и, похоже, та ценит это. Через несколько дней весь дом кажется более ухоженным и опрятным, более обжитым.
Вместе они ищут по Интернету подержанные машины, продающиеся поблизости. И находят кое-что, по ее мнению, подходящее для него – пятилетнюю «тойоту-RAV4» с автоматической коробкой передач. На следующий день они едут в Феррару посмотреть машину, и Корделия торгуется с продавцом, в итоге им уступают тысячу евро, после чего они едут назад в Ардженту – она ведет машину страховой компании, а он – свою новую «тойоту». Он обнаруживает, что в управлении она гораздо легче, чем старый «Пассат». И все выходит так легко только из-за нее – он знает, что сам бы совершенно растерялся в подобной ситуации. Но с ней все получается как бы само собой. Она звонит по телефону кому нужно. Помогает ему заполнить бланки на итальянском, говорит, что писать и где ставить подпись. Выбирает страховку. Да, он перед ней слегка благоговеет. В Корделии такая жизненная сила. Она обыгрывает его в скраббл пару раз зимними вечерами, начинающимися в четыре, когда на улице темнеет, так внезапно, что каждый раз ты удивляешься.
Однажды утром приезжает сын Клаудии в своем фургоне «ИКЕА», чтобы забрать ее домой. Он приезжает рано, когда она еще занята глажкой, и ждет ее в фургоне.
– Там фургон «ИКЕА» в конце дорожки, – говорит Корделия, увидев его из окна на втором этаже. – Ты что-нибудь заказывал?
– Нет, – отвечает он. – Это сын Клаудии. Он там работает. Он просто ждет ее.
– А нам не следует пригласить его?
– Можно бы. Наверное.
Он смотрит из окна, как она подходит к фургону и, постучав по стеклу, что-то говорит водителю, молодому румыну, который выходит и идет с ней вместе к дому.
Он слышит, как она говорит с ним по пути на кухню на своем отличном итальянском с легким английским акцентом.
Вскоре он заглядывает к ним поздороваться с гостем. Но остается только на минуту, чувствуя неуместность своего присутствия. А затем возвращается в ушастое кресло к «Лунатикам», однако смысл прочитанного ускользает от него с небывалым упорством.
После того, как Клаудиа с сыном уезжают, Корделия подходит к нему, и они разговаривают об этих румынах. И сходятся во мнении, что они очень приятные люди.
– Он симпатичный, – говорит Корделия.
Отец кивает, очевидно соглашаясь. И вдруг говорит поспешно, словно раньше никогда не думал об этом:
– Ты так считаешь?
– Да, считаю.
– Он женат, я думаю, – бросает он невзначай.
– Что ж, как и я, – парирует Корделия.
– Нет, – говорит он конфузливо (зная, что его конфуз заметен, отчего только сильней конфузится), – я же не к тому…
– Я сказала, что он симпатичный. Вот и все.
– Конечно.
Он пытается улыбнуться – и знает, что у него не очень получается.
Она смотрит на него как-то странно – он это чувствует.
– Что ж, – говорит он, – было мило с твоей стороны пригласить его.
Она как будто не слышит его – просто продолжает смотреть на него этим странным взглядом.
Он берет «Лунатиков» и смотрит невидяще на карту Европы в 1914 году.
Она знает, думает он.
Но что она знает? Что тут можно знать? Что он сам знает? Что некоторые мужчины… Какое слово подобрать? Очаровывают его? И что, будучи во власти этого очарования – если это подходящее слово, – он иногда… Что? Испытывает в их присутствии неизъяснимое смущение? Ну да, так и есть. Вот и все, что тут можно знать. Он даже в воображении ни разу…
Наконец он отводит взгляд от страницы – все той же страницы, с картой Европы в 1914-м – и смотрит на дочь.
Но она уже ушла.
У него такое чувство, будто что-то случилось. Что-то произошло между ними. Ему вдруг становится не по себе, как тогда, лет двадцать назад, когда Джоанна сказала ему, что он «явно с отклонениями». Казалось немыслимым сказать ему такое. И больше Джоанна никогда не возвращалась к этой теме, даже намеком. Как раз тогда примерно они начали жить в какой-то степени раздельно. Он не знает, говорила ли она что-то такое Корделии.
Он находит дочь на кухне.
Она держит фото в рамке – ее родители. То, как они жили – по большей части врозь, – всегда печалило ее.
– В чем дело? – спрашивает он.
Она не отвечает.
И он думает, стоя за ее плечом, глядя на фото себя самого с Джоанной: Она думает, это одна показуха. Но это на самом деле не так. Он хочет сказать ей об этом. И не может подобрать слова.
Он ищет способ как-то сказать ей об этом, когда к нему приходит мысль, что, вероятно, и Джоанна считает их брак показухой, сорок пять лет их совместной жизни, относительно совместной. И, разумеется, Корделия должна в значительной мере смотреть на это глазами матери. Она должна жалеть свою мать за то, что ей пришлось так долго выносить все это. Жить с тем, у кого «явные отклонения». Но эти слова как будто не имеют к нему отношения. И тогда он думает, а знает ли Корделия о романах Джоанны? Возможно, она знает больше, чем он – он-то как раз ничего конкретного не знает. Трудно сказать, что они знают друг о друге – его жена и его дочь.
Она продолжает смотреть на фото. Он в парадном облачении, это заметно. Фото сделано в тот день, когда ему пожаловали рыцарское звание, двадцать с чем-то лет назад.
– День, когда я обзавелся титулом, – говорит он.
Но она, очевидно, думает о чем-то другом, совсем о другом, не имеющем никакого отношения к его титулу, и поэтому он придает своему голосу оттенок отстраненности, наигранного простодушия. Он это знает, как знает и то, что должен платить эту цену за возможность или хотя бы попытку увести разговор в сторону от того, о чем он не желает говорить.
Но она как будто заглотила наживку.
– Угу, – говорит она и ставит фото на место. – Сейчас не очень рано для бокала вина?
Он смотрит на часы.
Еще нет и пяти.
Она говорит, что в Лондоне сейчас сезон офисных тусовок, сезон рождественских попоек, тяжелое время для печени. Все вечера по пабам. Со всеми вытекающими.
– Я смутно припоминаю, – говорит он.
– Ты еще скучаешь по работе? – спрашивает она, явно без особого интереса, но зная, что он совсем не против разговоров о работе.
– Не так сильно, как раньше. – Он вдумчиво склоняется к винной полке. – Не так сильно, как раньше, – повторяет он. И ставит бутылку на стол. – Пришлось признать, – говорит он, как бы констатируя факт, – что моя жизнь исчерпала свой потенциал и, по сути, кончилась.
Он как будто бы пытается перекрыть этим разговором другую тему, которая волнует ее – о сорока пяти годах, прожитых в браке с ее матерью, обо всей этой истории, – разглагольствуя с необычайной деликатностью о чем-то другом.
Он думает об этом, откупоривая бутылку, сначала надрывая фольгу, а затем снимая. Она отделяется от бутылки с приятной неподатливостью.
– От меня теперь мало пользы. В практическом плане.
– Не надо так говорить.
Она все еще, кажется, где-то витает в мыслях.
– О, я ведь достиг всего, чего только хотел достичь.
– Профессионально, ты хочешь сказать?
– Да. Отчасти. То есть не вижу причин хандрить по этому поводу. Я очень горжусь тем, чего достиг.
И это правда. Однако, говоря об этом, он чувствует, какими невесомыми, какими несущественными и даже как будто мнимыми кажутся все его достижения – даже те, которыми он гордится больше всего, как, например, его определенный вклад в переговоры, длившиеся много лет, о расширении Евросоюза в 2004 году. Что-то – он даже не уверен, что это такое, – словно обесценивает их. И он говорит, стараясь сохранять философский тон:
– Я очень горжусь. Просто все так перевернулось сейчас…
– Тебе помочь? – спрашивает Корделия, имея в виду бутылку вина, которую он никак не откроет.
Секунду он колеблется, словно обдумывая дальнейшее действие, и говорит:
– Да, хорошо, пожалуйста. – Он передает бутылку ей. – Так вот, это вино, – продолжает он, очевидно решив переключиться на более приятную тему, – мы достали, мы с твоей мамой, – здесь он делает легкий нажим, чтобы показать, что они таки умели веселиться, и они действительно умели, – несколько лет назад, когда ездили в Умбрию на старом «пассате», да покоится он с миром, и мы достали это вино в Перудже, я думаю. Так или иначе, оно одно из лучших, которые здесь делают, и я думаю, пришла пора его выпить.
– Полностью поддерживаю, – говорит Корделия, хотя она еще моментами пропадает куда-то.
Он наполняет два бокала, не до краев, и передвигает один к ней.
– Ну, – говорит он, – за…
Он выжидает секунду – достаточно, чтобы она улыбнулась, – и пожимает плечами. Улыбка у нее задумчивая, грустная, за ней что-то скрывается, неубедительная улыбка.
Но он не позволяет ей смутить его.
– За жизнь? – предлагает он.
Она словно обдумывает тост и в итоге принимает:
– За жизнь.
Следующим утром они едут в Равенну. Ему нужно сделать еще одну томографию в больнице. Они едут на новой «тойоте». Коделия за рулем.
По мере того как они приближаются к морю, фермерские земли постепенно уступают место чему-то более аляповатому – туристической экономии песчаного побережья. Указатели парков развлечений. Отелей. Все закрыто на зиму. Только проститутки вдоль Страда-статале-309 стоят зимой, как и летом, хотя и в меньшем количестве. Боснийские девчонки по большей части, так он слышал.
– Несчастные, – говорит он.
Корделия молча кивает.
Они уже вблизи Равенны, и на указателях значится Area Industriale. Это к торговому порту. Она ведет машину, не напрягаясь, – по извилистым улицам с дефицитом дорожных знаков, с коварным дорожным движением, односторонним; он просто изумляется ее вождению.
– Ты ведешь замечательно, – говорит он, когда они стоят на светофоре в городе. Похоже, она знает, где они находятся, тогда как он не имеет об этом ни малейшего представления.
Она смеется, говорит ему «спасибо» и трогает машину с места с присущей ей уверенностью, так впечатляющей его.
Они решили утром, что пообедают в городе, а потом поедут в больницу на это обследование к двум часам.
Они паркуются на общественной парковке неподалеку от Zona Monumentale и идут пешком. Она хочет купить ему шляпу. Это будет ее рождественским подарком.
Виа Кавур украшена рождественскими гирляндами, и нарядные магазинчики расцвечивают тусклый день. Они заглядывают в некоторые, и в итоге он выбирает мягкую коричневую шляпу «Борсалино», хорошо сидящую на его небольшой голове. Теперь лицо его похудело и осунулось. Авария оставила на нем следы в виде невзрачных желтушных пятен. Шляпа ему явно нравится, и он не снимает ее, пока они ищут, где пообедать. Они находят подходящее место на виа Мажоре, и ему кажется, что он тут уже был когда-то, много лет назад, и, значит, здесь должны храниться хорошие воспоминания. В воздухе начинают кружиться снежинки, когда они заходят внутрь, погружаясь во внезапное тепло, и просят столик на двоих.
– Это то самое место, – говорит он ей, когда они усаживаются за столик, сняв верхнюю одежду.
– Ясно.
– Кухня превосходная. Была превосходной. Сейчас – как знать.
Декор определенно китчевый.
Печатное меню отсутствует. Зато к ним подруливает жизнерадостный субъект и сообщает таким голосом, словно они старые друзья, чем он готов порадовать их сегодня.
Когда они определяются с заказом, к ним подходит миниатюрная дамочка с лицом суровым и жестким, точно сухая фасоль, и ставит перед Тони бокал красного вина, а перед Корделией – зеленую бутылочку минералки.
Другие посетители – похоже, офисные клерки – спокойно обедают.
За окном тихо идет снег.
Он пробует говорить с ней об Amemus eterna et non peritura, о «вечном беге времени». Эти мысли не отпускают его. Сегодня он проснулся в подавленном состоянии. Лежал в постели какое-то время, не шевелясь, пока из темноты проступали бирюзовые стены. Отчасти его подавленность была связана с предстоящим посещением больницы, с томографией и возможными результатами. Последние несколько дней его беспокоили головные боли. Теперь его так же тревожат непривычные ощущения у него в голове, как и то, что уже несколько месяцев происходит с его сердцем. Ощущение физической хрупкости, пришедшее к нему ночью, напугало его, и он пытался вернуть себе чувство, которое посетило его на прошлой неделе, чувство того, что все преходящее воплощается через самый факт своей скоротечности во что-то бесконечное и вечное.
И теперь он пытается объяснить это Корделии.
– Это так важно, – говорит он, с трудом подбирая слова и видя по ее лицу, как она пытается понять его, – чувствовать себя частью чего-то большего, чего-то… чего-то постоянного.
– Ну да, – кивает она мягко, подливая себе минералки.
Она не уловила смысла, думает он.
Да и насчет себя он не уверен. Этот смысл кажется ему настолько зыбким, если он пытается высказать его или даже если не пытается.
– Я не очень внятно говорю, – извиняется он.
– Нет, это интересно, – выражает Корделия.
Им приносят блюдо с пастой – какие-то крупные равиоли на тяжелой железной сковороде, еще шипящие, и дамочка с суровым лицом молча ставит сковороду перед ними на деревянную подставку и так же молча уходит.
– Grazie, – говорит он ей вслед.
Он все еще пытается сформулировать свои мысли, донести до Корделии то, что так волнует его.
Она с аппетитом принимается за равиоли.
– Можно есть? – спрашивает он.
– Нужно, – говорит она.
И его внезапно очень трогает ее вид.
Просто очень.
Его глаза увлажняются.
Она замечает его влажный взгляд и улыбается ему вопросительно.
Чувствуя себя глупо, он качает головой, отчаявшись что-либо объяснить, и принимается за еду. В каком-то смысле его любовь к ней только ухудшает ситуацию, а не улучшает, когда он думает о грядущем конце. Это невыразимо больно – думать о том, что когда-нибудь наступит день, когда он увидит ее в последний раз.
Сдерживая слезы, он прекращает есть и поднимает взгляд.
Он уверен, что это ощущение того, что все воплощается в чем-то бесконечном и вечном, он просто внушил себе. Страх и грусть заставляют его искать какое-то утешение. Чтобы примириться с кошмарным фактом своего старения и умирания. Эти мысли о вечном времени. Вечность времени заключает в себе только тайну – только чувство, что есть что-то, чего мы никогда не узнаем и не поймем. Пустое, непознаваемое пространство. Как в той базилике, Сант-Аполлинаре-Нуово, рядом с мозаикой, где открывается занавес, за которым нет ничего – только ровные золотые плитки.
Корделия рассказывает о Саймоне. Обычно она говорит о нем постоянно. Но на этой неделе сдерживалась. Он это понимает. Теперь же она снова говорит о нем.
Он слушает, положив палец на ножку бокала.
Она касается таких сторон характера своего сына, из-за которых другим людям он кажется странным, и признает, против своего обыкновения, что ее это немного беспокоит.
Он пытается успокоить ее. Говорит, что нет ничего страшного, чтобы быть странным в этом возрасте, особенно для таких умных и образованных людей, как Саймон.
– Я бы не беспокоился. – Он кладет свою руку поверх ее.
Она кивает.
Она хотела услышать что-то подобное. Так ли это на самом деле, кто знает?
Только время покажет.
Он оплачивает счет, и они уходят, надев пальто и шарфы. Он надевает свою новую шляпу и смотрит в зеркало: старик.
Чтобы открыть дверь, он прилагает немалое усилие.
Он пропускает вперед Корделию и выходит за ней.
Холодный воздух кусает его лицо.
Виа Мажоре растворяется в сумерках.
notes