III
16
Можно было подумать, что все бедняки города возомнили себя кардиналами…
Можно было подумать, что все бедняки города возомнили себя кардиналами. Высшее духовенство еще заседало за закрытыми дверями Сикстинской капеллы, а флорентийцы уже вовсю праздновали избрание нового Папы из семейства Медичи. Кругом жгли праздничные костры. Весь город заволокло дымом, как при большом пожаре, и путешественник, на закате дня приближающийся к городу со стороны моря, — наш путешественник — легко мог бы предположить нечто трагическое. Прищур глаз, бледность лица и длинные черные волосы придавали ему вид экзотический. Никто бы не признал в нем человека родом из этих мест. Скорее он напоминал самурая, — возможно, потомка того самого самурая сомнительной репутации с острова Кюсю, которому удалось разбить наголову войско тогдашнего правителя Китая, Хубилай-хана. У странника еще оставалось достаточно времени, чтобы придержать коня и, подняв руку властным жестом — жестом командующего, привыкшего к безусловному повиновению, — остановить остальных и принять решение. Аргалья этого не сделал, о чем не раз вспоминал в последующие месяцы.
Праздничные костры зажгли задолго до того, как было оглашено решение кардиналов, но предчувствие не обмануло флорентийцев. В ту ночь следующим Папой был избран кардинал Джованни де Медичи. Лев Десятый, как его теперь именовали, властвовал в Риме, а его брат, герцог Джулиано, получил в свое распоряжение Флоренцию. «Знал бы я, что эти псы Медичи снова возьмут верх, то лучше бы остался в Генуе, присоединился снова к Дориа и бороздил бы с ним вместе морские воды, пока все не встало бы на свои места, — признался Аргалья, когда они свиделись с Макиа. — Но если честно, мне хотелось показать ее всем нашим».
— Любовь делает мужчину дураком, — заметил Акбар. — Показать лицо возлюбленной всему миру — первый шаг к тому, чтобы ее потерять.
— Никто не приказывал Кара-Кёз ходить с открытым лицом, — ответил Могор. — Это было ее собственное решение. Ее и Зеркальца.
Император промолчал. Место и время утратили для него всякое значение: наполовину он уже был влюблен.
***
На закате дня сорокачетырехлетний Никколо Макиа сидел за столом таверны в Перкуссине. Он играл в карты. Его партнерами были мельник Фрозино Уно, мясник Габбурра и хозяин таверны Веттори. Все они привычно и беззлобно осыпали друг друга проклятиями, стараясь при этом не особо задевать хозяина, хотя тот сидел за тем же щербатым столом, пил такое же дешевое вино и так же смачно ругался, обзывая их вошками, когда в помещение вломился известный сквернослов и бездельник — дровосек Гальоффо. С вытаращенными глазами, хватая ртом воздух и бессмысленно жестикулируя, он проговорил:
— Так меня и перетак, если вру! Четыре великана скачут сюда! И все при оружии!
Никколо, с картами в руках, поднялся из-за стола.
— Ну, друзья, считайте, я уже мертвец, — сказал он. — Видно, герцог Джулиано решил все-таки со мной разделаться. Спасибо вам за приятно проведенные здесь часы, это помогло мне прочистить заплесневевшие мозги, а теперь я вынужден вас покинуть, чтобы попрощаться с женой.
Гальоффо, согнувшись вдвое, все еще никак не мог отдышаться, но, держась за бока, выдавил из себя:
— Нет, господин. Оно, может, и не так. На них не нашенские одежки, господин. Это гребаные чужаки, господин. Может, из долбаной Лигурии, а может, откуда и подальше, чтоб им сдохнуть. И с ними женщины, господин, не нашенские женщины, ведьмы, не иначе, потому как разок глянешь, и тут же трясун на тебя нападет, до того их трахнуть охота. Чтоб мне провалиться на этом месте, я не вру, господин.
«Хорошие они, — подумал Макиа. — Но только таких немного. В основном все флорентийцы — предатели. Это они предали республику и позволили вернуться к власти Медичи». Это им служил он как убежденный республиканец, как главный секретарь Второй канцелярии, как дипломат, как создатель флорентийской милиции, а они предали его. После падения республики, после того как сместили гонфалоньера Пьера Содерини, Макиа тоже был уволен. Четырнадцать лет преданного служения показали, что народ в грош не ставит верность. Люди — дураки, когда дело касается власти. Они допустили, чтобы его бросили в тюремные застенки, в пыточную камеру. Они доказали, что не заслуживают республики. Им нужен кулак, им нужен деспот. Быть может, они везде такие, за исключением, конечно, горстки деревенских простаков, с которыми он пил и играл в триктрак, да горстки друзей, таких, например, как Агостино Веспуччи. Хвала Господу, его не подвергли пыткам. Он слабый, под пытками он признался бы в чем угодно, и они все равно убили бы его, если бы он сам не скончался во время экзекуции. Но Аго был им не нужен, Аго был его подчиненным. Они жаждали его крови.
Они не стоили его уважения. Простые деревенские люди были достойными людьми, но в общей массе народ заслуживал своих кумиров, своих обожаемых тиранов — герцогов и принцев. Перенесенные муки излечили его от остатков веры в народ. Там, под землей, в безымянных застенках безымянные люди творили немыслимые вещи с телами других людей, и у этих тел тоже не было имен, потому что имя там не имело значения. Значение имела только боль — боль и признание вины, за которым следовала смерть. Те люди желали ему смерти, а может, им было просто все равно, выживет он или сдохнет. В городе, где было явлено всему миру торжество идей гуманизма — ценности личности и свободы человеческого духа, — оказались неспособны оценить его заслуги и показали всем, что в гробу они видали его свободу духа и неприкосновенность тела. Четырнадцать лет он прослужил им верой и правдой, но им было плевать на ценность ему одному принадлежавшей жизни, они попрали его священное право на жизнь. Они неспособны ни любить, ни судить справедливо и потому ничтожны. Для него народ перестал существовать. Чернь не стоит того, чтобы о ней печься, для черни важны и нужны лишь тираны. Любовь народа — чепуха, а следовательно, и испытывать к нему любовь — великая глупость. Любви нет, это фикция. Есть только Власть.
Власть выдавливала его из активной жизни постепенно. Сначала ему, который так любил путешествия, запретили выезжать за пределы Флоренции. Затем для него закрыли доступ туда, где он трудился четырнадцать лет, — в Палаццо Веккьо. Затем он подвергся допросу этой твари из тварей, этого лизоблюда Микелоцци, который занял его место. Его обвинили в растрате. Однако он всегда был безупречно честен, так что им ничего не удалось доказать. Наконец, его имя было обнаружено на клочке бумаги у человека, с которым он никогда не встречался. Человека звали Босколи, он был одним из четырех идиотов, планировавших заговор против Медичи, но план был настолько глупым, что провалился еще до начала его осуществления. В карманах Босколи был найден список фамилий дюжины людей, которых, по его разумению, можно было считать врагами Медичи. Среди них значилась фамилия Макиавелли, и Никколо бросили в каземат.
Когда человека подвергают пыткам, есть определенные вещи, которые он будет помнить до конца дней своих: волглую темноту, стылую вонь человеческих тел, крыс, крики… Память человека, хоть раз перенесшего пытки, будет хранить боль. Экзекуция, именуемая страппадо — одна из самых мучительных, если только тебя не убивают прямо на месте. Ему связали руки за спиной и на веревке, закрепленной под потолком, стали подтягивать вверх. Когда ноги оторвались от земли, весь мир замкнулся на страшной боли в плечах. Боль заполонила всё; Флоренция, река, Италия, красота мира Божьего — все померкло, осталась лишь боль. Это был другой мир, мир боли. Незадолго до того, как он вообще перестал думать, и чтобы не думать о том, что вот-вот случится, Макиа стал думать о Новом Свете, о двоюродном брате Аго — приятеле Содерини, Америго Веспуччи. Авантюрист и бродяга, Америго вместе с Колумбом убедились и убедили других, что в Великом океане не водятся чудища, способные разгрызть корабль, что его воды не превращаются на экваторе в пламя, а на западных рубежах — в непроходимое болото. Но гораздо более важным было другое: в отличие от недоумка Колумба он догадался, что земля, обнаруженная на западе, не имела ничего общего с Индией, а являлась совсем новой страной.
Может, и Новый Свет перестанет существовать, отмененный очередным декретом Медичи. Ожидает ли и его судьба прочих, оказавшихся несостоятельными понятий, таких как любовь, свобода, пытливость ума, как республика — падшая по глупости Содерини и других дураков, включая и его самого? Морскому волку Америго повезло, он в Севилье, где его не достанут длинные руки Медичи. Америго стар и болен, но он хотя бы может спокойно умереть, избегнув пыток. В этот момент Макиа первый раз вздернули на дыбу, и Новый Свет, как, впрочем, и Старый, исчез из его мыслей.
Они сделали это шесть раз, но я так и не признался, потому что мне не в чем было признаваться.
После пыток его снова бросили в каземат и как бы позабыли о нем, оставив медленно умирать в удушливом мраке, но вдруг, непонятно почему, выпустили. Его выпустили в полное забвение, в никуда. И в семейную жизнь. Он снова оказался в Перкуссине, он бродил по лесам вместе с Аго Веспуччи в поисках мандрагоры, но детство осталось далеко позади. Там же остались и разбитые вдребезги радужные надежды, которыми они тешили себя. Время веры в силу мандрагоры минуло безвозвратно. Чтобы завоевать благосклонность Фьорентины, Аго попытался однажды подмешать ей в вино порошок из корня мандрагоры, но Фьорентина перехитрила его. Мандрагора не оказала на нее ни малейшего действия, а за обман она изобрела для Аго изощренную месть. В ночь, когда Аго подмешал ей порошок, она, изменив своему правилу принимать ласки лишь самых знатных и богатых, впустила его в свою спальню, но через сорок пять минут он был изгнан из обители райского блаженства. При этом она напомнила Аго о проклятии мандрагоры: если под влиянием питья возлюбленная не останется с мужчиной на целую ночь, то в последующие восемь дней он непременно умрет. Суеверный, как большинство людей в мире, бедняга Аго провел восемь дней в ожидании скорого конца. Ему начало казаться, что смерть уже настигает его, он чувствовал ее цепкие холодные пальцы на своем сердце и мошонке…
Проснувшись на девятый день живым и невредимым, Аго не испытал ни малейшего облегчения. «Живому мертвецу хуже, чем просто мертвому, — сказал он Макиа, — потому что живой мертвец способен чувствовать боль оттого, что сердце его разбито».
Никколо и самому было понятно, каково это — быть живым мертвецом. Едва избежав смерти, он стал таким же мертвым при жизни, как и бедный Аго. Оба они были отлучены от любимой работы, выставлены из салонов вроде Дома Марса, где проводили свой досуг, отрезаны от всего, что составляло их существование. Они с Аго стали несчастными псами, которых хозяева вышвырнули за порог, но что еще хуже — он оброс семьей.
Каждый вечер он садился за ужин напротив жены и не знал, о чем с ней говорить. Да, его жену звали Мариетта, а вот и его дети — много, очень много детей, и все они действительно от него. Все они были рождены в другой жизни, когда он кичился своим положением, когда, как петух, трахал каждый день новую красотку, но и с этой, судя по количеству детей, переспал как минимум шесть раз. Она звалась Мариетта Корсини, она штопала его белье и полотенца и ни о чем не знала ровно ничего. Она не понимала его философии, она не находила смешными его шутки, хотя все считали его остроумным. Каждое слово она принимала за чистую монету, а всякие аллюзии и фигуры речи считала средством для обмана женщин — чтобы задурить им голову. В общем-то он ее любил. Относился к ней как к члену семьи, по-родственному, и когда спал с ней, чувствовал какую-то неловкость, будто делал нечто постыдное. По правде сказать, лишь это ощущение недозволенности совершаемого еще как-то и подстегивало его желание.
Как любая жена, она знала, о чем он думает, и это делало ее несчастной. Он был неизменно вежлив с нею и по-своему был к ней привязан. К ней и к детям — шесть ртов, их нужно было как-то кормить. Она была чудовищно плодовита. Стоило до нее дотронуться — глядишь, она опять с пузом. Они выстреливали из нее один за другим: Бернардо, Гвидо, Бартоломея, Тотто, Примавера и этот, как его, Лодовико. Казалось, детям конца не будет, а деньги… С деньгами было совсем худо. Вот она, синьора Макиавелли. Врывается в таверну, будто у нее дом горит. На ней капор с оборочками, из-под которого в беспорядке выбиваются кудряшки, у нее округлое, как яйцо, личико и полные губы. Руки ее трепыхаются, как утиные крылья. Кстати, об утках: она даже двигается вперевалочку, словно утка. У его жены утиная походка. У него жена — утка. Он даже помыслить не мог, чтобы дотронуться до нее еще когда-нибудь. Нет, больше ни за что. Да и зачем?
— Никколо, дорогой! — закрякала — да-да, закрякала, как утка, — Мариетта. — Ты видишь, что там, на дороге?
— А что там, дитя мое? — терпеливо осведомился Макиа.
— Мы все в опасности! Похоже, сам дьявол со свитой скачет к нам на конях, а рядом с ним две демоницы!
***
Появление в Перкуссине женщины, которой предстояло приобрести, быть может, несколько сомнительную, но все-таки известность под именем Анджелика, прозванной Флорентийской Чародейкой, вызвало в округе настоящий переполох: чтобы поглазеть на это чудо, мужчины, оставив плуги, спешили с пашен; женщины выбегали из кухонь, на ходу вытирая липкие от теста руки о передники; неслись из леса дровосеки; бросив свои хрупкие изделия, бежали гончары, и сын мясника Габбурры мчался вместе с другими, забыв сполоснуть окровавленные руки. Из мельницы выскочил, весь в муке, брат-близнец партнера Макиа по картам Фрозино Дуе. Стамбульские янычары — жилистые, с лицами сплошь в шрамах — уже сами по себе являли невиданное зрелище в здешней глуши; к тому же были еще четыре великана-альбиноса на белых конях — такое не каждый день увидишь. Что же касается их главаря с мертвенно-бледным лицом и черными как смоль волосами, которого синьора Макиавелли приняла за дьявола, то он и вправду внушал ужас. Дети разбегались при его приближении. Особенно пугало всех то, что, кто бы он ни был — сам дьявол или ангел смерти, — по его глазам было ясно, что он повидал на своем веку столько смертей, сколько ни одному человеку видеть не дано, и это не прошло бесследно, прежде всего для него самого, да и другим тоже не сулит ничего хорошего.
Страшнее всего было то, что этот человек казался всем странно знакомым. Мало того — он и говорил совершенно свободно на местном наречии. Людям невольно приходило в голову, что, возможно, Смерть всегда является, так сказать, в знакомом облике и, прежде чем забрать с собой, втирается к вам в доверие и даже по-соседски обменивается секретами и шутками.
Однако же главное внимание всех было сосредоточено на двух женщинах — «демоницах», как назвала их Мариетта Корсини. Они сидели на конях по-мужски, что вызвало оторопь как среди женской, так и мужской части зрителей, хотя и по разным причинам. Их лики излучали какой-то особый, ослепительный свет — словно в свой первоначальный период существования без привычного покрывала они с такой жадностью вбирали в себя чужие взгляды, что теперь их собственные глаза стали обладать некоей могущественной притягательной силой. Лица близнецов Фрозино приобрели мечтательное выражение — судя по всему, они уже вообразили, как в недалеком будущем сыграют двойную свадьбу. И все-таки, несмотря на будоражившие воображение мысли, братья приметили, что обе дамы не совсем одинаковы и, возможно, даже не родственницы.
— Первая — госпожа, а вторая — ее служанка, — шепнул брату обсыпанный мукой Фрозино номер два и, будучи в глубине души натурой поэтической, добавил: — Они — словно солнце и луна, словно звук и его эхо, словно небо и его отражение в воде.
На что более прозаически настроенный Фрозино Уно — номер один — отвечал:
— Значит, так: я беру первую, а ты — вторую. Вторая тоже хороша, и ты не прогадаешь, но когда смотришь на первую, то вторую в упор не видишь. Чтобы разглядеть, что твоя тоже ничего, надобно тебе один глаз прищурить, тогда моя не будет тебя сбивать с толку.
Будучи на одиннадцать минут старше, Фрозино номер один справедливо полагал, что право выбора за ним. Фрозино-младший уже собирался возразить, но в этот момент та, которая госпожа, обернулась и, глядя в упор на обоих братьев, заговорила со своей спутницей на итальянском:
— Ну что скажешь, моя Анджелика?
— Скажу, что они по-своему очень милы.
— Но ты же знаешь, нам нельзя.
— Разумеется, Анджелика, дорогая. Почему бы нам не прийти к ним во сне?
— Обе навестим каждого, не правда ли?
— Правда, моя Анджелика, так будет интересней.
Значит, они все-таки ангелы, а не демоницы! Ангелы, умеющие читать мысли простых смертных! Не иначе как у них и крылышки под плащами сложены! Братья Фрозино залились краской и стали смущенно озираться, но, похоже, никто, кроме них, не слышал, о чем говорили ангелы. Это было невероятно и лишний раз доказывало, что случилось чудо. Или наваждение. Ангелы они, и никто другой. Одно имя у них на двоих — Анджелика. Подобным именем ни один демон не посмеет себя назвать. Они обещали посетить их во сне, обещали блаженство, о котором можно только мечтать. Громко смеясь, оба брата вдруг понеслись наперегонки к мельнице.
— Эй, куда это вы? — крикнул им вдогонку мясник Габбурра, но ответа не последовало. Как они могли сказать, что им требуется немедленно прилечь и закрыть глаза? Как объяснить, почему им сейчас нужно заснуть — нужно как никогда в жизни?!
Процессия остановилась возле таверны. Наступившее молчание нарушалось лишь ржанием усталых лошадей. Глаза Макиа, как и прочих, были прикованы к женщинам, поэтому, когда бледный всадник заговорил голосом его бывшего друга, ему показалось, что из обители самой Красоты его бросили в помойку.
— Что с тобой, Никколо? — услышал он. — Разве ты не знаешь, что забыть друга все равно что забыть самого себя?
Мариетта в страхе уцепилась за рукав мужа.
― Если Смерть тебе друг, — зашипела она ему в ухо, — то твоим детям суждено осиротеть еще до захода солнца.
Макиа встряхнулся, как человек, пытающийся прийти в себя после похмелья. Затем поднял голову и взглянул всаднику прямо в глаза. Его взгляд был холоден, а голос тверд, когда он тихо сказал:
— Жили-были когда-то три друга: Макиа, Агостино Веспуччи и Антонино Аргалья. Эти дети жили в мире сказки. Затем родителей Нино забрала чума, он отправился на поиски счастья, и мы его больше не видели.
Мариетта переводила взгляд с одного на другого и мало-помалу, кажется, начала догадываться, в чем дело.
— И вот после многих лет предательского служения врагам своей родной страны и Спасителя, за что душа его обречена попасть в ад, а тело — на виселицу, паша Аргалья, или как его еще там — Аркалия, аль-Гхалия, — возвращается в страну, которая перестала быть его родиной.
Макиа, строго говоря, не был человеком глубоко религиозным, но считал себя христианином. Он не ходил к мессе, но все прочие религии для него не существовали. Он считал, что Папы несут ответственность за постоянные междоусобицы, многих епископов и кардиналов называл преступниками, однако его воззрения на природу мироздания были более близки именно Папам и кардиналам, а не принцам, герцогам и прочим светским правителям. Здесь, в таверне, он мог обвинять в коррупции Римскую курию, винить ее в том, что итальянцы отдаляются от веры, но еретиком он себя никак не мог бы назвать. Он признавал, что у мусульман есть чему поучиться и есть за что их уважать, но сама мысль, что можно переметнуться на их сторону, внушала ему отвращение.
К тому же он не мог вычеркнуть из памяти «дворец воспоминаний» — прелестную Анджелику Кёр из Бурже, бедную, добрую девушку, которая, после того, что сотворили с ее душой и телом, выбросилась из окна. По вполне понятной причине он не смог упомянуть о ней в присутствии своей половины — женщины чрезвычайно ревнивой, хотя в том, что она такая, была доля и его вины. Несмотря на солидный возраст, он был влюблен как юноша, но не в законную свою супругу, а в девицу Барберу Раффакани Салутати. У нее был чудесный контральто, она так сладко пела, столь многое умела — и не только на сцене. Барбера, ах эта Барбера! Да, уже не такая юная, как прежде, но намного моложе его самого, готовая, несмотря ни на что, дарить любовь и цвет молодости седеющему мужчине… Ох, нет, чем думать об этом, уж лучше сосредоточиться на проблемах абстрактных — вроде того, что есть богоотступничество и измена.
— Ну же, господин паша, извольте объяснить, что привело язычника к нам, христианам? — сурово сдвинув крылья густых бровей, вопросил он.
— Я прошу об услуге, — ответил Аргалья. — И не для себя самого.
***
Более часа друзья детства провели за закрытыми дверями в заваленном книгами и всякого рода документами кабинете Макиа. Небо уже потемнело. Многие из собравшихся возле дома разошлись по своим делам, но народ еще толпился. Всадники-янычары застыли в неподвижности. Недвижны оставались и обе женщины. Правда, они всё же испили воды, которую им вынесла служанка. Мужчины вышли из дома, когда уже сгустились сумерки, и стало ясно, что они достигли некоего соглашения. По знаку Аргальи янычары спешились, а дамам помог слезть с лошадей он сам. Солдатам было приказано разбить лагерь: часть из них расположилась на небольшом поле возле леса, другие — в поместьях Фонталла, Поджо и Монте-Пальяно. Четырех швейцарцев оставили для личной охраны обитателей виллы «Страда». Было решено, что, отдохнув и подкрепившись, они продолжат свой путь, оставив в «Страде» самое дорогое — женщин.
Никколо сообщил супруге, что чужестранки — могольская принцесса и ее служанка — будут жить у них. Мариетта восприняла эту новость как смертный приговор: ее собирались принести в жертву ненасытному сластолюбию мужа! Подумать только — она будет вынуждена терпеть под своей крышей двух самых прекрасных, самых обольстительных женщин, которые когда-либо появлялись в Перкуссине! Это значило, что для мужа она вообще перестанет существовать. Он будет пялиться только на них. Она превратится в жену-невидимку. Все останется как всегда — и еда на столе, и чистое белье, и порядок в доме, но ее супруг не будет даже замечать ту, которая все это делает, он потонет в бездонных очах этих дьяволиц. Желание захлестнет его, и он позабудет, что она вообще есть на свете. Детей придется временно переселить в другое место, скорее всего в их дом на Римской дороге, возле восьми каналов, а это значит, что ей придется разрываться между двумя хозяйствами. Нет, это невозможно, решительно невозможно!
Она стала бранить его, тут же, при всем честном народе, в присутствии четырех альбиносов, в присутствии всадника Смерти, оказавшегося Аргальей, вернувшимся с того света, но Макиа властно вскинул руку и на миг стал снова тем вельможей, каким она его знала прежде. Мариетта поняла, что спорить бессмысленно, и умолкла.
— Ладно, — лишь проговорила она. — У нас, конечно, не царские хоромы, так что пусть не жалуются, — чем богаты, тем и рады.
Одиннадцать лет жизни с ветреником-супругом порядком истрепали нервы синьоры Мариетты, а теперь он еще имеет наглость упрекать ее за сварливый нрав, оправдывая этим свои визиты к потаскушке Барбере! Ясно, чего добивается эта верещалка Салутати: она собирается пережить ее, Мариетту, и занять место хозяйки на вилле, в доме, где Корсини произвела на свет шестерых детей! «Ничего, — думала Мариетта, — я проживу до ста семи лет и еще буду плясать голая под луной на ее жалкой могиле!» Ее пугала собственная бешеная злоба, но она ничего не могла с собой поделать. Да, она была бы рада, если бы та, другая, умерла. Возможно, она даже готова к тому, чтобы помочь ей умереть. Наверное, придется ее убить, потому что Мариетта мало что понимала в ворожбе и все ее попытки в этом направлении кончались неудачей. Однажды, перед тем как лечь с мужем, она, чтобы возбудить его, натерлась с ног до головы освященным маслом. Этот бальзам должен был привязать к ней мужа навсегда, но тот на следующий же вечер пошагал, как всегда, к Барбере, хотя жена и кричала ему вслед, что раз на него не действует даже освященное масло, то он потаскун и безбожник.
Он не слышал ее проклятий, зато слышали дети. Их глаза видели всё, их уши ловили каждый шорох, их шепот был для нее шепотом совести. Они представлялись ей добрыми духами дома, только этих духов приходилось кормить, штопать им одежду, класть компрессы на их горячие лбы во время болезни — так что они были вполне реальны. И все же главной реальностью теперь стали для нее ревность и гнев. Они оттеснили заботу о детях на второй план. Дети… Их глаза, их теплое сонное дыхание… Нет, не они, а этот мужчина владел целиком ее мыслями. Этот мужчина, ее законный супруг, сластолюбец, красавец и книгочей; неудачник и изгой, который до сей поры так и не усвоил, что следует больше всего ценить в этой жизни. Даже пытки не научили его тому, что такие простые вещи, как любовь и дом, и есть самое дорогое. У него на глазах рухнуло все, чему он служил, а он так и не понял, что лучше посвятить себя заботам о близких и дорогих тебе людях, чем о человечестве вообще. У него любящая жена, преданная и заботливая, а он волочится за молодой потаскушкой; он, с его образованностью и самолюбием, с небольшим, но вполне сносным доходом, каждый день шлет унижающие достоинство письма в канцелярию Медичи, в просительном тоне умоляя дать ему хоть какой-нибудь пост. Это были истерические послания, недостойные не терпящего лицемерия человека с критическим складом ума.
Он предал все, чем ему следовало дорожить: тихую, патриархальную жизнь, родной очаг, вскормившую его землю, с ее домами, лесами и полями, и скромную богиню его уголка на этой земле — собственную жену.
Спокойная жизнь, простые вещи: предрассветные крики дроздов, тяжелые гроздья винограда, домашний скот, ферма… Здесь у него было время для чтения, для сочинений — с его-то умом, более глубоким, чем у любого принца крови. Ум — его самое большое богатство, тут он по-прежнему мог считаться великим, однако ее супруг не нашел ничего лучше, чем искать спасения от жгучего разочарования и отвращения к хозяйственным делам меж ног женщины, то есть в данном случае угнездиться в этой певчей сучке, Барбере. Когда представляли где-нибудь поблизости его пьесу про корень мандрагоры, он настаивал, чтобы для развлечения публики в перерывах приглашали Барберу. Как только у людей уши не заболели от ее визга! Другая верная жена уже давно подсыпала бы яду в вино такому мужу. И как это Господь допускает, чтобы стервы, подобные Барбере, жили припеваючи, в то время как добропорядочные женщины мучаются и стареют до времени!
«Что ж, — заключила свои невеселые размышления Мариетта, — быть может, теперь у меня с этой мычащей коровой появилась общая цель. Может, нам следует встретиться и обсудить, что предпринять по поводу двух ведьм, которые явились, чтобы разрушить нашу счастливую, тихую жизнь».
***
Макиа стоял в своем кабинете лицом к лицу с другом детства. Он сам не знал, сумеет ли справиться с переполнявшим его возмущением или им так и суждено теперь оставаться врагами до конца дней. Обычно по вечерам он уединялся здесь для общения с великими усопшими. И сейчас он мысленно обратился к ним за советом.
С большинством из них он был на короткой ноге. Среди них были герои и злодеи, философы и полководцы. Когда он оставался один, они обступали его со всех сторон: они спорили, объясняли, оправдывались, а иногда просто брали его с собою в очередной исторический поход. Так он встретился с предводителем спартанцев, защищавшим Спарту, а вместе с нею и всю Грецию от Рима; так был свидетелем восхождения к вершинам власти простого сицилийского гончара Агафокла, ставшего правителем Сиракуз с помощью одной лишь наглости; так проскакал бок о бок с Александром Македонским во время его кампании против Дария. В моменты подобного общения он ощущал себя зрителем, перед которым раздвигается занавес и панорама мира предстает в более полном объеме. Свет прошлого, если его направить под верным углом, способен осветить настоящее лучше самой современной лампы. Величие — это тот же олимпийский огонь, который передают друг другу из рук в руки самые достойные. Александр Великий равнялся на Ахиллеса, Цезарь — на Александра… Такого же рода и огонь понимания сути вещей. Знание — не врожденное свойство ума, а полученное от кого-то и рожденное заново. Что есть мудрость? Передача знаний от одной эпохи к эпохе, следующей за нею. Бесконечная цепь перерождений знания приводит к мудрости. Все иные пути — дикость, варварство.
Однако же варвары были повсюду, и им сопутствовал успех. Нынче, в эру непрерывных войн, кто только не топтал Италию! Швейцарцы, французы, испанцы, немцы… Сначала сюда заявились французы и развернули здесь войну с Папой, с венецианцами, с испанцами и немцами. Затем вдруг оказалось, что французы, уже в союзе с Папой, венецианцами и Флоренцией, воюют против миланцев. Дальше — больше. Папа, французы, испанцы и немцы воюют с Венецией, а потом Папа, Венеция и Испания с Германией бросаются на Францию, а швейцарцы сначала на ломбардцев, а после на французов. Карусель, да и только! Войны одна за другой, словно танец с переменой партнеров или игра «Едем в Иерусалим», где вся фишка в том, чтобы, меняясь стульями, не остаться без места. И за весь этот период в самой Италии так и не оказалось армии, способной защитить свои границы от вторжения чужаков.
В конце концов именно эта мысль заставила Макиа пойти на мировую. «Чтобы освободить Италию от варваров, возможно, и ей стоит заиметь своего собственного варвара, — подумалось ему. — Как знать, может быть, Аргалья, проживший среди них полжизни, ставший свирепым, как они, и похожий на воплощение Смерти, как раз и явится тем самым избавителем, в котором так нуждается Италия?» Его взгляд задержался на тюльпанах, вытканных на одеянии Аргальи, и он услышал знакомый голос Великого Мертвеца, одобрительно прошептавший у него над ухом: «Смерть в тюльпанах. Не исключено, что этот флорентийский турок станет для города счастливым цветком».
Макиа неторопливо протянул руку для рукопожатия.
— Если тебе удастся возродить Италию, — произнес он, — то, возможно, твое долгое странствие было предначертано свыше.
Аргалья отверг это отдававшее религиозным душком определение своей роли, и Макиа с готовностью с ним согласился:
— Ты прав, тебе не пристало называться избавителем, — сказал он. — «Сукин сын» тебе подходит куда больше.
Андреа Дориа в конце концов удалось убедить Аргалью, что возвращаться домой ради того, чтобы остаток жизни просидеть на лавке с набитым пузом, не имеет смысла. «На что ты рассчитываешь? — вопросил старый кондотьер. — На то, что герцог Джулиано скажет тебе нечто вроде: Добро пожаловать на родину, вооруженный до зубов достопочтенный синьор янычар, пират, предатель и убийца христиан! Привет тебе, привет твоей доблестной сотне и четырем швейцарцам. Я искренне верю твоим словам о том, что ты пришел с миром, и, очевидно, все эти господа отныне будут прилежно трудиться в качестве слуг и садовников. В такую добрую сказочку только дитя малое может поверить. Спустя пять минут после твоего появления с вооруженными людьми вся милиция Флоренции будет брошена на охоту за твоей головой, так что можешь считать, ты уже мертвец, если только…» — «Если только что?» — сдержанно спросил Аргалья. — «Если только я лично не посоветую Джулиано назначить тебя командующим его вооруженных сил. Такой человек ему нужен позарез. Вообще-то у тебя выбор невелик, — добавил старый адмирал. — Таким, как мы, пенсион не светит».
— Герцогу я не доверяю, — обратился к Макиа Аргалья. — Честно говоря, не вполне уверен и в адмирале. Он всегда был мерзавцем, и нет оснований полагать, что с возрастом стал лучше. Дориа мог уже предупредить Джулиано о моем появлении и порекомендовать расправиться со мной сразу, на месте. Старый пройдоха на такое способен. Хотя возможно, что он решил проявить благородство и в память о прежних днях действительно оказать мне услугу. Не хочу брать женщин в город, пока не пойму, как там дела.
— Я тебе скажу, как там дела, — с горечью произнес Макиа. — В городе всем заправляет Медичи, Папа — тоже Медичи, хотя он уж точно само воплощение дьявола. Из-за него я торчу здесь и едва свожу концы с концами, торгуя скотом и птицей, обрабатывая жалкий клочок земли и продавая лес. Твой друг Аго тоже на мели. Такова награда за то, что жизнь свою мы положили на алтарь отечества. И вот теперь являешься ты, построивший свою карьеру на отступничестве и предательстве. Герцог посмотрит тебе в глаза и увидит в них то, что видит всякий, — способность и готовность убивать, — и отдаст под твою команду войско, которое мне удалось создать с таким великим трудом, создать, доказывая скупердяям-согражданам, что стоит расстаться с толикой денег для того, чтобы у города была постоянная армия. Я их обучал, я командовал ими во время долгой осады Пизы — нашего законного владения. И вот эти мои войска станут тебе наградой за разбойничьи подвиги, за разгульную, греховную жизнь! Как ты полагаешь, легко ли при таком положении дел сохранять веру в то, что добродетель всегда вознаграждается, а порок неизменно терпит поражение, а?
— Пригляди за моими женщинами, сухо сказал Аргалья, — а я, если повезет, посмотрю, что можно будет сделать для тебя и для малыша Аго.
— Превосходно! Получается, это ты оказываешь мне услугу!
***
С Аго Веспуччи жизнь тоже обошлась неласково. Он переменился: мало смеялся, не сквернословил и выглядел унылым. В отличие от Макиа его не заставили покинуть город. Он занялся торговлей шелком, вином и шерстью, то есть посвятил себя тому, что всегда внушало ему отвращение, но частенько наезжал в Перкуссину: бродил один по лесу, а к вечеру отправлялся в таверну и присоединялся к Макиа. Они пили вино, играли в триктрак. Его золотистые кудри рано поседели, да и поредели тоже, так что он выглядел старше своих лет. Он не женился, но в «веселые дома» захаживал нечасто и уже без прежнего азарта. Отставка лишила его всяческих амбиций, а унижение, которому его подвергла Фьорентина, напрочь отбило охоту к любовным утехам. Одевался он небрежно и даже стал скуповат, хотя особой необходимости в этом не было: в клане Веспуччи денег с лихвой хватало на всех. В день отъезда Макиа в Перкуссину Аго устроил пирушку, а в конце представил каждому гостю счет в четырнадцать сольди. У Макиа при себе таких денег не оказалось, он вручил другу только одиннадцать, и теперь Аго с завидной частотой напоминал приятелю о долге. Макиа не держал на него зла. Он считал, что потеря положения в обществе оказалась для Аго более тяжелым ударом, чем для него, да и отвергнутая любовь иногда приводит к совершенно неожиданным переменам в характере человека. Аго никогда не тянуло путешествовать, широкий круг общения заменял ему весь мир, и если Макиа лишился города, то бедняга Аго оказался отрезанным от мира. Иногда он даже заговаривал о том, чтобы уехать к Америго, в Испанию, пересечь Великий океан. Правда, в его рассуждениях на эту тему недоставало подлинного энтузиазма, он говорил об этом так, как говорят об уходе из жизни. Известие о смерти Америго повергло его в еще большее уныние. Казалось, он вполне серьезно готовит себя к тому, чтобы окончить дни где-нибудь под чужим небом.
Влюбленная парочка их прежних собутыльников — Бьяджо Буонаккорси и Андреа ди Ромоло — разорвала отношения между собой; с Аго и Макиа они тоже поссорились. Веспуччи и Макиавелли продолжали оставаться друзьями несмотря ни на что, и случилось так, что на заре следующего дня Аго подъехал верхом к вилле Макиа с намерением отправиться на ловлю дроздов и чуть не умер от страха, когда перед ним из тумана вынырнули четыре устрашающего вида гиганта и захотели узнать, зачем он пожаловал. Правда, когда на пороге появился сам хозяин в длинном плаще и объяснил, что это его друг, великаны вмиг присмирели. На самом деле — и Аргалье это было хорошо известно — его великаны так же любили сплетничать, как женщины на рынке, и пока все дожидались Макиа, который вернулся в кухню, чтобы обмазать птичьим клеем веточки бересклета и расположить их в маленьких клетках-ловушках, Отто, Ботто, Клотто и Д'Артаньян снабдили Аго столь полной и яркой информацией, что он впервые за долгое время ощутил прилив сексуальной энергии. Судя по их рассказам, незнакомки действительно являли собой нечто исключительное. Тут как раз появился Никколо, нагруженный множеством птичьих клеток, что делало его похожим на бродячего торговца, и друзья отправились в лес. Туман понемногу рассеивался.
— Скоро перелет дроздов завершится, и у нас даже этого развлечения не будет, — сказал Макиа, однако Аго заметил, что глаза у него блестят почти как в старые времена.
— Похоже, девочки-то и вправду хороши, а? — спросил он.
— Представляешь, — с усмешкой отозвался Макиа, — как ни странно, при них даже жена перестала ко мне цепляться.
С того момента, как принцесса Кара-Кёз и Зеркальце переступили порог дома Мариетты, с ней начало твориться что-то странное. С их появлением вокруг стал быстро распространяться какой-то горьковато-сладкий аромат. Им мгновенно пропитался весь дом, до самой крыши. Мариетта вдохнула в себя этот густой запах, и ей пришло в голову, что жизнь совсем не так уж плоха, как ей почему-то представлялось, и что муж на самом-то деле к ней очень даже привязан, а дети — сущие ангелы. Что касается гостей, то, право же, ей следует гордиться: ведь это честь — принимать у себя столь важных персон. Аргалью, который учтиво попросил позволения отдохнуть у них до утра, она устроила в кабинете Макиа; принцессу провела в комнату для гостей и робко осведомилась, желает ли она, чтобы ее личная горничная была размещена отдельно, в одной из детских спален. В ответ Кара-Кёз коснулась нежным пальчиком губ Мариетты и тихо прошептала: «Здесь вполне хватит места для нас обеих». Мариетта отправилась спать в состоянии странного блаженства, и когда муж улегся рядом, она сообщила ему о желании женщин провести ночь в одной постели абсолютно спокойно, как будто не видела в этом ничего предосудительного. «К чему ты мне о них рассказываешь? — отозвался супруг, и у Мариетты сердце подпрыгнуло от счастья. — Зачем мне еще кто-то, когда рядом есть ты?» Воздух в спальне был напоен незнакомым густым, горьковато-сладким ароматом.
А за закрытыми дверями другой спальни Кара-Кёз неожиданно захлестнула волна дикого страха. Временами на нее находило такое, и каждый раз это состояние заставало ее врасплох. Ее жизнь состояла из цепочки волевых решений, но иногда она не выдерживала и впадала в отчаяние. Она построила свою судьбу на любви к ней мужчин, на уверенности, что способна внушить любовь к себе каждому, стоит ей лишь этого захотеть, но когда для нее самой наступал момент истины, когда ее сердце содрогалось от боли и одиночества, любовь мужчины оказывалась бессильной. Она знала: придет время, и ей придется делать выбор между любовью и самосохранением, а когда этот роковой момент наступит, не следует делать выбор в пользу любви, ибо это будет стоить ей жизни, а жизнь — самое важное, что есть на свете.
Все это были последствия того, самого первого, ее решения — уйти из родного для нее мира. В день, когда она отказалась возвращаться с Ханзадой в семью, она поняла не только то, что женщина в состоянии сама выбрать себе дорогу в жизни, но и нечто другое: этот выбор будет иметь непоправимые последствия. Кара-Кёз свой выбор сделала и ни о чем не жалела, но иногда ее охватывал животный страх. Он гнул ее к земле, трепал и терзал ее, словно деревце в бурю, но Зеркальце была рядом. Она легла возле Кара-Кёз и обняла за плечи, крепко, как делают обычно только мужчины. Кара-Кёз научилась строить свою жизнь через власть над сильным полом, но понимала, что подобный способ влечет за собой невосполнимые потери. Она отшлифовала свое искусство очаровывать, освоила множество языков, жила, окруженная роскошью и почитанием, но лишилась семьи и рода, лишилась тех утешений и поддержки, которые доступны любому, существующему в пределах своего врожденного окружения, в сфере своего родного языка. Благодаря одной лишь силе воли она словно парила высоко над землей, но постоянно боялась, что силы вот-вот кончатся и она камнем полетит вниз.
Она собирала по крупицам и бережно хранила обрывки новостей о семье, она пыталась выжать из них максимум возможной информации. Шах Исмаил был другом ее брата Бабура, и у турок были свои пути получения сведений со всего мира, поэтому она знала, что брат жив, что Ханзаду семья приняла с почетом и что у Бабура родился наследник — Назируддин Хумаюн. Обо всем прочем Черноглазка могла лишь строить предположения. Их родовое гнездо — Фергана была потеряна, скорее всего навсегда. Бабур остановил свой выбор на Самарканде, но, несмотря на поражение и смерть своего врага Древоточца — Шейбани-хана, — и в этом славном городе он не смог удержаться. Так что и Бабур, и Ханзада, и все семейство утратили дом; во всем мире не осталось ни одного клочка земли, который они могли бы назвать своим. Что ж, быть может, таковая судьба Моголов — скитаться, грабить, зависеть от воли других и в конце концов затеряться… В какой-то момент эта мысль повергла ее в полное отчаяние, но она справилась с ним. Нет, они не жертвы истории, они ее творцы. Ее брат, и сын его, и внук — они создадут империю, они еще прославят себя в веках. Волнение, страстное желание помогли ей увидеть это воочию. И сама она добьется того же — создаст свое собственное царство, чего бы ей это ни стоило, — она рождена, чтобы властвовать. Она из рода Моголов и не уступит в упорстве ни одному мужчине. У нее достаточно силы воли, чтобы добиться успеха. Про себя она тихонько произнесла стихи Алишера Навои, произнесла их на чагатае, на своем родном языке — единственном звене, соединяющем ее с прежним миром. Она сменила облик, но сущность ее всегда будет служить ей и мечом, и щитом. Навои, Стенающий, как его называли, поэт, который однажды, далеко отсюда, спел для нее: Qara k'osum, kelu mardumlug' emdi fan gilg'il — «О приди и утешь меня, черноокая». Да, настанет день, когда ее брат создаст свою империю, и она придет к нему в ореоле славы. А если не она, то ее дети. Кровные связи нельзя разорвать. Она слепила себя заново, но врожденная суть ее никуда не делась, это ее наследие, которое она оставит своим детям.
Дверь открылась, и вошел он, ее принц Тюльпан. Дождался, пока все уснут, и пришел к ней. К ним обеим. Мрак не рассеялся, но отодвинулся в сторону, уступив ему место рядом с нею. Почувствовав, что тело госпожи под ее руками расслабилось, рабыня и подруга принялась раздевать Аргалью. Утром ему нужно будет уехать в город, сказал он, но скоро все устроится. Черноглазку его спокойный тон не обманул. Она понимала: либо действительно все устроится как нельзя лучше, либо нужно быть готовой к самому худшему. Завтра к этому времени Аргалья может быть уже мертв, и тогда ей опять придется делать выбор. А пока он жив, он рядом. Зеркальце, приготавливая его для нее, растирала его ароматическими маслами, и в лунном свете Черноглазка видела, как расцветает под ласковыми прикосновениями его тело. Его нежные, изящные руки, его длинные черные волосы, его пальцы, тонкие, как у женщины… Она закрыла глаза и уже не различала, чьи руки ее ласкают, — он умел любить как женщина, а у Зеркальца, при всем ее женском обаянии, тело было мускулистое, как у мужчины. Его же Кара-Кёз любила как раз за грацию и плавность движений. Мрак исчез, и луна щедро проливала свой свет на три двигавшиеся тела. Сегодня важно лишь одно — любить. Завтра важным может оказаться нечто совсем иное. Но это будет завтра. «Моя Анджелика», — произнес он. — «Я здесь», — ответили ему два голоса в унисон. Смех, стоны, вскрик, и снова тихие смешки…
Она проснулась до рассвета. Аргалья крепко спал сном человека, которому предстоял трудный день, потребующий от него напряжения всех сил. Спала и ее Анджелика. Склоняясь над ней, Кара-Кёз тихонько прошептала: «Моя Анджелика». «Любовь женская прочнее, чем то, что связывает женщину и мужчину», — подумалось ей. Она легко коснулась длинных спутанных волос обоих. Возле дома она уловила какое-то движение. Гость. Он стоял в окружении четырех великанов. К ним вышел хозяин дома и стал объясняться с прибывшим. Она понимала, кто такой Никколо, — великий человек, потерпевший поражение. Возможно, ему и удастся возвыситься снова, но там, где поселилось поражение, ей не место. В Никколо легко угадывалось и величие ума, и благородство духа, но этот человек уже проиграл свой решающий бой и был ей не нужен, а потому и неинтересен. Все надежды она теперь сосредоточила на Аргалье, и если он сумеет их оправдать, то с ним вознесется и она. Если же ей суждено его потерять, она оплачет его, она будет безутешна, а затем сделает новый рывок. Она найдет свой путь, что бы ни принес сегодняшний день. Скоро, очень скоро ее пристанью после долгих странствий станет дворец. Ее место — во дворце, рядом с тем, кто им владеет.
Птички впархивали в клетки и прилипали к веточкам, после чего Аго с Никколо скручивали им их тоненькие шейки. Сегодня их ожидало роскошное жаркое из певчих птиц. Жизнь еще дарила им свои маленькие радости — во всяком случае до конца миграции дроздов. С двумя мешками тушек они возвратились в «Страду», где их поджидала сияющая Мариетта и густое красное вино. Аргалья в сопровождении янычар уже уехал, оставив для охраны дюжину воинов под началом серба Константина, так что Аго не довелось повстречаться со скитальцем, и на миг он испытал острое разочарование. Никколо весьма красочно описал разительную перемену во внешности и характере их друга, его чрезвычайную женственность, сочетавшуюся с выражением свирепости, что делало его похожим на воплощение Смерти. В деревне его уже успели прозвать Турком Аргальей — именно так он провидчески назвал себя сам, когда мальчишкой отправился за удачей в дальние края. Аго не терпелось увидеть это диковинное превращение воочию. Одно то, что Аргалья вернулся в сопровождении четырех великанов-швейцарцев, которых он тогда же, давным-давно, себе и придумал, уже казалось Аго достаточно поразительным и невероятным.
До него донеслись чьи-то легкие шаги. Аго Веспуччи поднял голову и начисто забыл про Аргалью. Он тут же сказал себе, что до этого момента не встречал женщин подобной красоты, что по сравнению с ними Симонетта Веспуччи и Алессандра Фьорентина просто дурнушки. Женщины, спускавшиеся по лестнице, являли собою идеал красоты, более того: они были так хороши, что один их вид менял само понятие прекрасного, низводя прежнее представление до уровня рядовой привлекательности. От горьковатого аромата, сопровождавшего их появление, у Аго сладко зашлось сердце. Первая из женщин была чуть прелестнее второй, но если прижмурить один глаз, то и та, другая, казалась прекрасней всех на свете. К чему зажмуриваться? Незачем мешать себе видеть исключительное лишь для того, чтобы и без того великолепная казалась еще краше.
Его прошиб пот, мешок с птичками выпал у него из рук, и от волнения и восторга он сделал то, от чего давно отвык, — он выругался: «Будь я проклят, Никколо! — воскликнул Аго. — Похоже, я лишь сейчас понял, для чего стоит жить!»