Книга: Земля под ее ногами
Назад: 6. Потеря ориентиров
Дальше: 8. Решающий момент[113]

7. Больше чем любовь

Должен признаться, версия о том, что отсутствие паспорта / конвертируемой валюты помешало Ормусу кинуться вслед за Виной, всегда была мне подозрительна. Было бы желание и т. д., думалось мне невольно, поэтому когда Юл Сингх проницательно усомнился в наличии у данного исполнителя мотивации, я понял, что он попал прямо в точку и высказал вслух то, что я уже давно знал. И все же столь велика была внешняя уверенность в себе Ормуса, его сексуальная развязность, свобода владения своим телом и голосом, его шарм, что я позволил себе поверить (точнее, обманул себя, что верю), будто его скрытая от посторонних замкнутость и даже эти панические срывы по поводу погрешностей реального мира объясняются его обостренной чувствительностью художника, неудержимо подталкивающей к тому, что Браунинг называет опасной гранью вещей.
«Честный вор, ласковый убийца». Эти парадоксы, несомненно, интересны, но Ормус Кама стремился к куда более опасной грани — грани сознания, за которой он преследовал своего умершего брата, возвращаясь с провидческой музыкой, но каждый раз рискуя больше не вернуться. Нет ничего удивительного, думал я, исполненный самомнения подросток, что подобные путешествия в непознанное не проходят бесследно, повергая путешественника в состояние уныния и потерянности. Короче говоря, я считал, что Ормус Кама слегка тронулся, не сумев сохранить душевного равновесия после своей утраты, как это бывает с разлученными близнецами (или покинутыми любовниками). Все здравствующие на тот момент представители семьи Кама мужского пола были, каждый на свой лад, ущербны — чтобы стать рупией, им не хватало пары анн; Ормус не страдал ни тягой к убийству, ни немотой; он не погрузился в пьяный ступор поражения и стыда: он был одарен, харизматичен, а его странности только усиливали его привлекательность. Так что у меня было немало причин отбросить зародившиеся в глубине души сомнения, не признаваться даже самому себе в очевидном, а именно: что внезапный отъезд Вины, сразу же после их отложенной на столь долгий срок и подарившей им столь совершенное наслаждение первой (и единственной) ночи любви, нанес серьезный удар вере Ормуса в себя, оставив его с пробоиной ниже ватерлинии, так что ему приходилось отчаянно вычерпывать воду, чтобы не затонуть. После того как беспощадная зоркость Юла Сингха открыла мне глаза, я увидел густой туман страха, окутывавший Ормуса Каму, глубокое чувство своей неадекватности, заставлявшее его изображать бомбейского Казанову, — причину его непрекращающегося донжуанства. Если бы Афродита сошла с Олимпа, если бы Венера объявила, что ее занятие потеряло смысл, — это потрясло бы Ормуса меньше, чем отсутствие у Вины Апсары иллюзий относительно любви. Он также потерял уверенность и саму веру в идеальную Вину, в существование вечного и идеального партнера, его второй половинки, которую он мог бы любить вечно и которая, в свою очередь, подарила бы ему вечную любовь. «Я найду ее хоть на краю света», — хвалился он, но не добрался даже до аэропорта.
Он стал бояться того, чего больше всего желал. В самый важный день своей профессиональной карьеры он свалился с мигренью, после чего не посмел исполнить для знаменитого продюсера, сидевшего в зале подле старушки-матери с ее вязаньем, ни одной собственной песни. Вместо этого он пел песенки, подслушанные у Гайо, — версии тогдашних хитов, услышанные им задолго до этого в видениях, и в результате продюсер принял его за обычного провинциального подражателя. То же самое получилось у него с Виной; он утратил самообладание. Страх, что она, возможно, разлюбила его, что она захлопнет перед его носом дверь трейлера, оказался сильнее любви и удержал его дома.

 

За тринадцать месяцев, прошедших с того дня, как Юл Сингх обнаружил его тайную слабость, неуверенность его в себе понемногу стала очевидной для всех. Прежде оркестранты тех заведений, где он пел, — всевозможных клубов и кофеен, такие как «Розовые фламинго» из кафе «Ригал», — видели в нем полубога, одного из мифологических героев, кому на роду написано закончить свои дни, сияя на небесах. Но после того как босс «Колкис Рекордз» забраковал его, бомбейские музыканты все время давали понять Ормусу Каме, чтоб он не слишком задирал нос; что он, конечно, волен думать, будто он Бог Вог (титул, дарованный ему кем-то из критиков скорее ради аллитерации), но с их точки зрения он ничем не лучше остальных — всего лишь вокалист при оркестре, а их как собак нерезаных, так что пусть держится скромнее. И в довершение всего он утратил свой дар покорять женские сердца.
Первые женщины, отвергшие его ухаживания, — старлетки Фадия Вадия иТиппл Биллимория, мигом прославились среди ресторанных завсегдатаев города как разрушительницы репутации Ормуса-сердцееда. Прошли считаные недели после этих первых отказов, и вся «армия Орми» предала его. Осталась одна Персис Каламанджа, с неземным пылом ожидавшая его в своем одиночестве в особняке матери на Малабар-хилл. Но этого звонка Ормус Кама так и не сделал. Позвонить Персис означало признать полное поражение. Это было все равно что позвонить в Башню молчания, чтобы забронировать там место на крыше, обсиженной стервятниками. Персис Каламанджа, со своим бесконечным терпением, — идеальная дочь для любой матери, идеальная невеста для большинства мужчин — в измученном сознании Ормуса стала аватарой Ангела Смерти.
За этот год он превратился в жалкого, несчастного субъекта, но по-прежнему не предпринимал попыток разыскать Вину. Даже миссис Спента Кама, так и не сумевшая полюбить своего младшего сына и всеми силами сопротивлявшаяся его одержимости этой малолеткой Виной, как-то раздраженно обронила: «Ну и чего ты от нее ждешь теперь, когда прошло столько времени? Чтобы она выпала на Рождество из каминной трубы в подарочной упаковке?»

 

Камин не украшал квартиру Кама; в семье не было принято праздновать Рождество; Вина Апсара не объявилась — ни в подарочной упаковке, ни без нее. Но кое-кто все же вернулся. И хотя после этого Рождество не стало праздником для семьи, оно стало датой, забыть которую уже невозможно.

 

В тот сочельник Сайрус Кама бежал из тюрьмы, переодевшись сирийским священником, убедив охранника в том, что он великий провидец, что все его убийства остались в прошлом и что он принесет гораздо больше пользы своему народу, если будет на свободе и сможет донести свое послание до всех людей. В тот момент нация и впрямь остро нуждалась в лидере. Джавахарлал Неру умер. Его преемница, Индира Ганди, была не более чем пешкой в руках кукловодов Национального конгресса — Шастри, Морарджи Десаи и Камараджа. Группа фанатичных политических экстремистов — «блок Мумбаи» — готовилась захватить власть в Бомбее, и индусский национализм захлестывал страну. Казалось, что все происходит слишком быстро; что страна, словно поезд, грохоча, несется вперед без машиниста; что решение игнорировать международную ценовую политику и отменить регулирование экономики было принято слишком поспешно. «Может быть, лет через двадцать, когда мы окрепнем, — вопрошала редакционная статья в „Индиан Экспресс“, — но почему сейчас? Что за спешка?»
В ночь побега Сайруса его брат-близнец Ардавираф внезапно проснулся, охваченный дрожью, словно некое зло легонько пробежало по его позвоночнику. Так он дрожал, сидя в постели, пока его не обнаружила мать. Она укутала его в одеяла и поила куриным бульоном, пока кровь не прилила снова к его щекам. «Он словно увидел привидение», — сказала Спента по телефону Долли Каламанджа, чья манера отметать всякую паранормальную ерунду втайне действовала на нее успокаивающе. «Бедняга, — посочувствовала Долли. — Одному дьяволу известно, какие фантазии приходят в голову этому мальчику».
Наутро стало известно о побеге Сайруса, и Спента окинула Вайруса долгим внимательным взглядом, но он лишь расплылся в своей невинной улыбке и отвернулся. Спенту охватил смутный страх. Она знала, что обсуждать эту тревожную новость с мужем, который становился все более нелюдимым, бесполезно. Вместо этого она позвонила своему ближайшему союзнику. «Что совершит мой Хусро на этот раз? — прорыдала она в трубку. — Каким позором покроет он мою голову теперь?» Но Долли Каламанджа, хорошо знавшая свою подругу, услышала в ее причитаниях нотки какого-то глубинного страха, заставившего Спенту заговорить на тему, до сей поры абсолютно запретную. Долли не была уже наивной выскочкой; она давно знала всё о заключенном в тюрьму Сайрусе. Но так сильна была ее привязанность к Спенте и так велика ее доброта (которую Персис унаследовала), что она ни разу не подняла эту тему. «Если Спента хочет, чтобы я молчала, — сказала она дочери, — я буду молчать».
У них было много планов на тот день. Сначала благотворительное чаепитие у Долли, затем благотворительный же показ мод со сбором средств под названием «Рождественская экстраваганца» в кинотеатре «Орфей», потом обход больниц. «Приходите пораньше, — посоветовала Долли Спенте. — Отвлекитесь. У нас масса дел». Миссис Спента Кама, терзаемая тревогой, тотчас же с благодарностью поспешила на Малабар-хилл и с облегчением и удвоенной энергией окунулась в добрые дела.
Ормус тоже потом говорил, что ушел из дома в состоянии крайнего напряжения; впрочем, это состояние было для него в то время обычным. Он стряхнул это чувство и отправился на работу. В тот вечер он был занят в ресторане отеля «Вселенский танцор» на Марин-драйв, где рождественский колорит был обозначен большим количеством ваты и несколькими пластиковыми деревьями. Ормуса обрядили в красный балахон, нацепили ему белую бороду и заставили исполнять все песенки, начиная с «Белого Рождества» и кончая «Санта-Бэби» Ирты Китта, невзирая на то, что последняя явно предназначалась для женского исполнения. Этот второсортный репертуар недвусмысленно говорил о том, насколько упали его акции.
Иногда, чтобы узнать путь наверх, нужно коснуться дна; уйти далеко по неверной дороге — чтобы отыскать правильный путь. Скованный инерцией, имевшей явное сходство с апатией, поразившей его отца, Ормус Кама позволил себе медленно идти ко дну. Однако в ночь убийства Дария Ормус наконец отчетливо увидел себя со стороны. Закончив выступление в отеле «Вселенский танцор» — этом чистилище, где он в течение двух часов исполнял старые песенки сквозь бороду Санта-Клауса, — и выслушав жидкие, равнодушные аплодисменты, он засмеялся. Он снял бороду и колпак и смеялся, пока слезы не полились по его лицу. Впоследствии нашлось много бомбейцев, которые клялись, что присутствовали на последнем выступлении в этом городе Ормуса Камы, — так много, что ими можно было бы не один раз заполнить стадион «Ванкеде», и они по-разному передавали его прощальные слова. Говорили, что он был в ярости; робок; высокомерен; изъяснялся по-французски. Его обвиняли в том, что он скандалил; кричал о будущем популярной музыки; бранил слушателей за пренебрежение; умолял дать ему еще один шанс, но его криками прогнали со сцены. Одни заявляли, что он выступил с политической речью, громя собравшихся посредственностей, жирных котов, погрязших в коррупции; другие говорили, что он святотатствовал, браня не только Рождество и христианство, но всех богов и обряды — эти «шарады» религии. Если послушать эти полчища самозваных свидетелей — он был великолепен или жалок, герой или клоун.
Правда же заключалась в том, что он смеялся и не мог остановиться, и единственное, что он произнес, не было адресовано никому из присутствующих. «Черт, Вина, — проговорил он, лопаясь от смеха. — Прости, что я так долго не мог сообразить».

 

Тем временем в квартире на Аполло-бандер дворецкий Гив накрыл ужин для Дария и Ардавирафа Камы, а затем удалился на половину прислуги, где, к своему немалому изумлению, обнаружил, что все, кто там жил, покинули дом, кроме повара, покидавшего его в этот самый момент. «Куда тебя несет?» — спросил у парня Гив, но тот лишь помотал головой и с удвоенной скоростью затопал вниз по звонкой чугунной лестнице, пристроенной к задней части дома. Очевидно, что у Гива не было никаких жутких предчувствий, потому что он улегся, как обычно, на свою койку и вскоре заснул.
Мистер Дарий Кама провел последние часы жизни в одиночестве в своей любимой библиотеке, одурманенный старостью, мифологией и выпивкой. Последнее время он был одержим идеей, что греческие образы титана Прометея («задуманного первым») и его брата Эпиметея, («бывшего дополнением первого»), сыновей «праотца» Урана, могли вести свое происхождение от героев пуран Праманту и Манту и что свастика, древний индийский символ огня, могла иметь связь с символической ролью Прометея — вора, укравшего олимпийский огонь для созданного им человечества. Нацисты украли свастику и осквернили ее, а связь с нацистами осквернила всю эту область знаний, и постаревший джентльмен-ученый в своей путаной манере надеялся, что его последние исследования, возможно, чуть-чуть реабилитируют и свастику, и само изучение арийской мифологии, очистив их от скверны, в которую их ввергла история. Однако он не способен был мыслить достаточно ясно, чтобы выстроить аргументацию. В своих набросках он отвлекся от темы, перескочив с Прометея и Эпиметея на их младшего дядю, Крона, серпом оскопившего своего отца. Последние слова, написанные Дарием Камой, совсем не соответствовали теме его научного исследования, обнажая все его смятение и боль. «Нет нужды отрезать мне яйца, — написал он. — Я всё сделал сам». Потом он склонился головой на стол, на свои записки, и погрузился в сон.

 

Спента вернулась домой поздно и сразу прошла в свою комнату. Сияющий Ормус вернулся за час до рассвета, распевая во все горло, и устроил настоящую иллюминацию, включив все люстры и настольные лампы. Усталую Спенту не разбудили ни включенный свет, ни пение сына. Часто моргая, словно он вышел на свет после нескольких лет, проведенных взаперти, вдали от людей, на темном чердаке, Ормус удалился к себе. Ночь он провел, бродя по улицам, смеясь, выкрикивая имя Вины, пьяный одним своим возбуждением, сжигаемый потребностью в ней. Он шумно вошел в комнату, упал на кровать и заснул не раздеваясь. Квартира погрузилась в сон, и обитатели ее не ведали о том, какая трагедия произошла в этих стенах.
Настало утро, стремительное и беспощадное, каким оно бывает лишь в тропиках. Как обычно, Спенту разбудил город — его безразличный шум: крики людей, гудки автомобилей, звонки велосипедов. Наглые вороны уселись на подоконнике и своим карканьем стали выгонять ее из постели. Но не шум поднял ее на этот раз, а непривычная тишина в доме: не хватало части утреннего оркестра. Спента набросила поверх ночной рубашки легкий шифоновый пеньюар и покинула свою комнату, но не обнаружила в квартире ни уборщицы с дочерью, которые должны были мести пол, ни слугу, который должен был вытирать пыль и полировать мебель. Кухня тоже была пуста. Гива нигде не было. Она громко позвала: «Аре, кой хай?» Ответа не последовало. Такая нерадивость была возмутительна. Помрачнев, Спента ворвалась через кухню на половину прислуги, с намерением задать бездельникам жару. Мгновение спустя она вернулась бегом, зажимая рукой рот, словно хотела сдержать истошный крик. Она распахнула настежь дверь спальни Ардавирафа. Он спал, мирно похрапывая. Затем она направилась в комнаты Ормуса. Тот беспокойно пошевелился во сне и что-то пробормотал. Опочивальня Дария была пуста. Спента устремилась к библиотеке, но замерла перед закрытыми двойными дверьми, словно боялась распахнуть их, ибо увидеть то, что за ними, было выше ее сил. Положив обе руки на ручки двери, она наклонилась вперед, до боли уперлась лбом в сияющее красное дерево и зарыдала.
Говорят, что когда король-помазанник переселился в мир иной, его душа нашла прибежище в теле вороны. Не исключено также, что имя Крона, убившего отца, произошло от греческого слова «ворона», а не от слова, обозначающего время, как принято считать. И несомненно то, что, когда Спента открыла двери библиотеки, одна ворона сидела на столе ее мужа, рядом с его безответной головой. Увидев Спенту, она громко каркнула, в панике закружила по комнате, дважды наткнувшись на кожаные хребты старых томов, и вылетела через высокое окно, вопреки обыкновению широко открытое, несмотря на работающий вентилятор. Спента Кама нежно дотронулась внешней стороной ладони до мужниной щеки. Та была холодна.

 

Дарий Ксеркс Кама и его слуга Гив умерли в результате удушения, что было «визитной карточкой» Сайруса-Подушечника. Время их смерти было установлено приблизительно как десять тридцать вечера. Дворецкий упорно боролся с убийцей. Под его длинными ногтями были обнаружены следы крови — предположительно, крови убийцы. Дарий, похоже, вовсе не оказал сопротивления. Лицо его было спокойно, следы борьбы отсутствовали. Он словно рад был испустить дух, отдав жизнь в руки собственного сына.
Увлечение мифологией не всегда полезно для расследования. Греки пытались внушить нам, что первый из отцов был убит своим младшим сыном по наущению праматери Геи — самой матери Земли. Но в момент убийства на Аполло-бандер Ормус пел для ресторанного зала, полного равнодушных слушателей, а Спента держала за руки безнадежных пациентов в больнице.
Инспектор Сохраб из следственного отдела бомбейской полиции недоверчиво поднимал брови, выражая свое удивление тем, что ему приходится опрашивать семьи Кама, Каламанджа и (в качестве ближайших соседей, которые могли заметить нечто важное) Мерчантов так скоро после загадочного пожара на Кафф-парейд. Однако не оставалось никаких сомнений, что главный подозреваемый в этом деле — убийца-психопат, бежавший из тюрьмы Хусро, он же Сайрус Кама, группа крови которого совпадала с группой крови, обнаруженной под ногтями убитого дворецкого. Мотив убийства не имел особого значения, так как «чокнутые», по словам инспектора Сохраба, «способны на все что угодно, подвернись только случай». Он полагал, что первым был убит Гив, потому что нужно было убрать его с дороги. Настоящей же целью убийцы был Дарий Ксеркс Кама. Возможно — «это, разумеется, всего лишь догадки» — Сайрус мстил за то, что его сначала изгнали из дома, затем поощряли учителей, чтобы те его наказывали, и в конце концов юридически лишили наследства. Сохраб и Рустам смотрели на Спенту Кама с откровенной враждебностью. «Вам повезло, что вас не было дома, — ядовито заметил инспектор Сохраб, — иначе вы тоже могли получить по заслугам».
Некоторые второстепенные вопросы разрешились сами собой. Слуги вернулись и все как один с наглым и лживым видом заявили, что, будучи христианами, захотели посетить рождественскую мессу в соборе, а потом навестить свои семьи в ближайших пригородах. Как-никак Рождество, и они решили непременно его отметить, пусть даже их бессердечные хозяева отказались бы в этот вечер их отпустить. Гив христианином не был. Это объясняло остальное.
Правда, два момента, с точки зрения Сохраба и Рустама, так и остались непроясненными. Во-первых, в ночь двойного убийства на Аполло-бандер в городе Лакнау, на полпути к другому краю субконтинента, произошло убийство с удушением жертвы, причем человек, в точности соответствующий описанию упомянутого убийцы-психопата Хусро Камы, был замечен покидающим место преступления. Во-вторых, группа крови, обнаруженной под ногтями убитого Гива, соответствовала группе крови близнеца Хусро, бессловесного Ардавирафа Камы, на предплечьях которого были обнаружены царапины достаточно глубокие, чтобы кровоточить.
Вайрус сидел в углу библиотеки, уставившись на письменный стол, за которым был найден его отец. Он подобрал под себя ноги и медленно раскачивался взад-вперед, обхватив руками колени. Сохраб задавал ему вопросы, пытался давить на него, уговаривать, угрожать, — всё без толку. Вайрус не раскрыл рта. «Оставьте мальчика в покое! — взорвалась наконец Спента. — Вы что, не видите, что он страдает? Не слышите запах горя? Уходите прочь и займитесь своим делом; а когда поймаете, — тут она разразилась слезами, — когда вы найдете другого моего мальчика, стерегите его получше».
В первый день 1965 года Сайрус Кама явился с повинной прямо в тюрьму Тихар. На допросах он полностью отрицал свою причастность к убийству в Лакнау (за которое в конечном итоге был арестован и повешен другой человек, до последнего вздоха настаивавший на своей невиновности). Сайрус, однако, легко сознался в отцеубийстве и подтвердил, что смерть слуги была — здесь он процитировал Одена — «необходимым убийством». Он показал шрамы на руках — гораздо более глубокие, нежели царапины Вайруса, категорически отрицая, что нанес их себе сам, и дал описание двойного убийства с такими подробностями и в таком соответствии с известными фактами и выводами судебных экспертов, что все сомнения отпали. Его вновь заключили в одиночную камеру в особо тщательно охраняемом психиатрическом корпусе тюрьмы, и было принято решение, что его надсмотрщики будут меняться «достаточно часто», чтобы никакой другой молокосос не мог подпасть под смертельно опасное обаяние страстного, эрудированного и фанатичного Сайруса.
После пожара на вилле «Фракия» показания Персис Каламанджа сняли подозрение с Вины. Теперь настал черед Сайруса Камы оправдать брата. Все эти алиби, эти альтернативные сюжетные линии, от которых приходится отказаться! Например, история, согласно которой наш выходивший на набережную дом был уничтожен местью Вины: огонь, что сжигал этого с лихвой хлебнувшего горя ребенка, вырвался наружу, чтобы поглотить также и мое детство. Или еще более странная история о том, как Вайрус Кама, чье сознание было мистическим образом связано с сознанием его брата-близнеца, совершил за него убийства на Аполло-бандер; что Сайрус мог одновременно быть в двух местах и знать, в силу непостижимой связи с Вайрусом, своим идентичным близнецом, каждую деталь убийств, которые он заставил совершить своего молчавшего брата. Эти истории перемещаются в сферу необоснованных предположений. У нас нет никаких оснований верить в их справедливость.
И всё же, всё же. После убийства мужа Спента Кама никогда не ложилась спать, предварительно не заперев дверь. Ормус же никогда больше не музицировал вдвоем с братом, чья улыбка оставалась все такой же обаятельной.
Невозможные истории, истории, «вход» в которые «воспрещен», меняют нашу жизнь, наше сознание не менее часто, чем авторизованные версии, те, что подаются нам как правдоподобные, на которых нам предлагают или же велят основывать наши суждения и нашу жизнь.

 

Размах крыльев — девять футов. Стервятники парят над докхмой, Башней молчания, в садах Дунгервади на Малабар-хилл. Их кружение напоминает Ормусу воздушный парад во время похорон великих людей. Между парсом и стервятником существует великая нерасторжимая связь, которая касается самого последнего. Нам не надо спешить. Мы можем ждать целую жизнь, я — тебя, а ты — меня. Каждый из нас знает, что другой явится на свидание.
Мы проходим через залы, увешанные портретами наших знаменитых покойников, и оказываемся в длинном церемониальном зале. Священнослужитель уже здесь, и человек с сандаловым маслом, и огонь, который есть воплощение бога, но не сам бог. Здесь люди, несущие покрывала, — насса-салары. Здесь мой брат, Ардавираф Безмолвный. Держась за концы белого покрывала, мы идем во главе процессии в сад, где стоят башни. Сегодня здесь много птиц — целых тридцать, как те тридцать из великой поэмы Аттара, что совершили путешествие к Симургу и стали богом, которого искали. Тридцать стервятников, превратившихся в Стервятника. Такая мысль могла бы прийти в голову моему отцу, он мог бы отметить эту связь. Ты должен знать, кто перед тобой сегодня, о Стервятник! Я, стоящий здесь, рядом с моим безмолвным братом, перед безмолвными башнями, должен объяснить тебе молча, кем он был.
Он не был нам близок, но другого отца у нас не было. Он разочаровался в нас. Мы не оправдали его надежд. Нам далеко было до его мечты. Но он воздавал тебе хвалу, Стервятник, за твой холодный рационализм. Он восхвалял нашу последнюю встречу, обновляющую жизненный цикл. И в своих записках, над которыми он работал в момент смерти, он так писал о тебе:
«Прометей прикован к скале на кавказской вершине, где посланный Зевсом орел целый день клюет его печень. За ночь печень восстанавливается. Бесконечное наказание болью. Терзающий Прометея хищник как доказательство мстительности З. Каждый удар клюва показывает нам, почему мы должны отвернуться от богов и идти путем разума. Боги лгут, фальсифицируют обвинения. (Ср.: Прометей и его мнимая любовная интрижка с Афиной П.) Боги капризны, иррациональны, священны. За то, что мы такие, какие есть, они превращают нас в камни, пауков, растения. Мучения, которые причиняет орел, не что иное, как мука разума. Радостная мука. Она показывает Прометею, кто он, как ему жить, почему боги неправы, почему прав он. Орел, мы перед тобой в долгу. И навсегда связаны с тобой узами живой нашей крови. Которые, может статься, более могущественны, чем любовь».
Прометей, творец человечества, оградивший нас от ярости Зевса тем, что предупредил Девкалиона, и тот построил ковчег, чтобы спастись от потопа. Прометей, отец науки и знания, давший нам огонь и получивший за это орла. Будем следовать тому, что есть в нас титанического. А все олимпийское в себе искореним. Я сын своего отца. Я считал, что освободился от него, сделал себя сам, но это было лишь тщеславие. Смерть открывает нам силу кровных уз.
Я сын своего отца. Я принимаю на себя муки Прометея. О Прометеев орел разума, помоги моему отцу достичь покоя, он его заслужил.

 

Спента Кама сообщила о смерти Дария его старому другу лорду Месволду, продолжавшему на удивление часто писать ей. В ответ она получила длинное письмо, полное соболезнований, теплых слов о Дарии и сожалений о разверзшейся между ними пропасти. Письмо также содержало приглашение посетить вместе с сыновьями Англию. «Хотя здесь сейчас зима, другое небо, незнакомая обстановка, они, именно в силу их новизны, помогут если не утешить вас, то хотя бы смягчить боль утраты». Пока Спента Кама читала письмо, в голове у нее пронеслось несколько мыслей: что, вопреки ожиданиям, боль утраты оказалась не так уж сильна; что после многих лет затворничества Дария его смерть была для всех, в том числе и для него самого — на это косвенно указывал тот факт, что он не пытался оказать сопротивление убийце, — почти желанным облегчением; что, хотя она полжизни отказывалась разделить мечты мужа о переезде в Англию, она испытывала теперь приятное волнение, даже радость, от перспективы провести там зиму; и что ей будет очень приятно увидеть Уильяма Месволда снова через столько лет — по-настоящему приятно.
Но существовала финансовая проблема. Дарий умер бедняком, а доходы Ормуса Камы, от которых семья зависела теперь в гораздо большей степени, чем не одобрявшая его занятия мать была готова признать, резко уменьшились. За последние месяцы Спента, чтобы поддержать видимость прежнего благополучия, продала кое-какие «безделушки и побрякушки». Денежные проблемы обозначились глубокими складками на ее когда-то гладком лбу, чем привлекли внимание Долли Каламанджа. Долли не была настолько бестактна, чтобы открыто говорить о них. Вместо этого, как настоящая подруга, она находила всяческие надуманные предлоги, чтобы посылать Спенте «небольшие подарки» — шелковые отрезы на сари, корзинки с ладду, тележки с поздним завтраком, нагруженные самой разнообразной снедью с прославленных кухонь «Дил Хуш», — короче говоря, предметы первой необходимости. Спента, со своей стороны, принимала эти дары так, словно это были обычные знаки дружеского расположения, и не забывала, в свою очередь, время от времени посылать Долли какой-нибудь сувенир: безделушки из слоновой кости из хранившейся у нее под кроватью шкатулки с драгоценностями или выловленный из библиотеки Дария роман.
Таким образом Спента могла пользоваться щедростью подруги, сохраняя лицо. Но она достаточно хорошо знала нравы высшего общества, чтобы понимать, что вскоре ее финансовое положение станет предметом обсуждения всего города, — ведь то, что Долли понимала и держала при себе, более равнодушный взгляд заметит достаточно скоро, а злые языки не станут сдерживаться. Овдовев, Спента узнала, сколь велики были долги Дария, что усугубило и без того сложное финансовое положение семьи. Казалось, что квартиру на Аполло-бандер неминуемо придется продать, а самим перебраться в более скромное жилище, пополнив ряды обедневшей парсийской знати, чья крайняя нищета стала феноменом той эпохи и еще одной приметой гибели Империи, на которую они сделали ставку и проиграли.
В этих обстоятельствах приглашение лорда Месволда было как благословение от ее ангелов-хранителей. Спента прижала письмо к груди и тихонько засмеялась, что выглядело несколько странно для недавно овдовевшей особы. Когда к тебе проявляет интерес мужчина с приличным состоянием, это весьма поднимает дух. Леди Месволд, пробормотала Спента, но, устыдившись, покраснела и задумалась о сыновьях.
Не могло быть и речи о том, чтобы оставить дома беспомощного Ардавирафа, но когда они приедут в Англию, лорд Месволд это как-нибудь устроит; что до Ормуса, этого бездельника, этого аморального певца в ночных клубах, оказавшегося неудачником, то она не считала себя вправе, будучи женщиной честной, скрыть, что приглашение распространяется и на него. Но при этом она ясно дала понять, что принимать его он вовсе не обязан и она ничуть не удивится, если он решит, что его жизнь должна пойти в ином, более «богемном» направлении. (С каким едва заметным пренебрежением она произнесла это слово — «богемное»!) Короче говоря, она выразила со всей ясностью, на какую была способна, что не хочет брать его с собой. Однако, к ее ужасу, Ормус принял приглашение, и, похоже, с восторгом. «Мне давно пора уехать из этой дыры, — сказал он. — Так что, если ты не против, увяжусь за вами».

 

Спента Кама вместе с сыновьями покинула Бомбей в конце января 1965 года. Никто из троих больше не вернулся в Индию. К концу года Спента стала леди Месволд. По настоянию Месволда Вайруса Каму поместили в санаторий, где ему был обеспечен прекрасный уход и уроки игры на флейте дважды в неделю, которые давал специально приглашенный флейтист индийского происхождения. Что же касается Ормуса, то он ушел в свою жизнь, подробный рассказ о которой еще впереди. Молодожены Спента и Месволод оказались предоставлены самим себе, как тому и положено быть. Новый муж Спенты был полон раскаяния за свою холодность по отношению к Дарию во всей этой истории с фальшивым дипломом. «Он был своего рода великаном, — говорил Месволд. — Но великаном, оказавшимся не в своем времени. Век гигантов прошел, а мы, смертные, не всегда отдаем должное тем немногим из них, кто еще остался. Но мы двое можем протянуть друг другу руку в эту зиму и вспоминать». Все это говорилось холодным днем посреди огромного цветника в обширном поместье, хозяйкой которого стала Спента: белый особняк в палладианском стиле на холме над змеящейся Темзой. Ветер колыхал белые занавески на стеклянных дверях, ведущих в оранжерею. Был здесь и изобилующий богами фонтан.
Этот особняк являлся Дарию Каме в его видениях.

 

Смерть больше, чем любовь, или сама — любовь. Искусство больше, чем любовь, или само — любовь. Любовь больше, чем смерть и искусство, или же нет. Вот предмет для размышлений. Вот тема.
От этой темы нас отвлекают утраты. Утрата тех, кого мы любим, Востока, надежды, нашего места в повествовании. Утрата больше, чем любовь, или сама любовь; больше, чем смерть, или сама смерть. Больше, чем искусство, — или нет. «Четвертая функция» Дария Камы дополнила троичную систему индо-европейской культуры (священная власть, физическая сила, плодородие) еще одной необходимой составляющей — концепцией экзистенциального аутсайдера: отколовшегося человека, разведенного супруга, исключенного из учебного заведения школьника, изгнанного из армии офицера, лица, не имеющего гражданства, лишенного корней бродяги, шагающего не в ногу, бунтаря, преступника, изгоя, преданного анафеме мыслителя, распятого революционера, пропащей души.
Лишь тот видит целиком всю картину, кто выходит за ее рамки. Если он был прав, то это тоже тема. Если ошибался — тогда пропащие просто пропали. Выйдя за рамки картины, они просто-напросто перестают существовать.
Я пишу сейчас о конце чего-то — не просто части моей жизни, а о конце связи со страной. Страной моего происхождения, как теперь говорят; родиной, как я привык называть ее с детства; Индией. Я пытаюсь попрощаться, еще раз попрощаться, через четверть века после того, как я физически покинул ее. Это прощание выглядит здесь, в самой гуще событий моего повествования, неуместно, но без него вторая половина моей жизни не была бы такой, какой она стала. Кроме того, нужно время, чтобы свыкнуться с правдой: что прошло, то прошло. Потому что я уехал не по своей воле. Меня выгнали, как собаку. Мне пришлось бежать, спасая свою шкуру.

 

В конце 1960-х — начале 70-х годов в разных частях Индии были зарегистрированы слабые землетрясения: ничего серьезного, обошлось без человеческих жертв и особого материального ущерба, но и этого хватило, чтобы нам спалось уже не так спокойно. Одно из них сотрясло Золотой Храм в Амритсаре, штат Пенджаб, в священном городе сикхов, другое поскрежетало зубами в маленьком южном городке Сриперумбудуре, третье напугало детей в Ассаме. И наконец, живописные воды высокогорного кашмирского озера Шишнаг, этого небесного ледяного зеркала, замутились и вспенились.
Геология как метафора. Не было недостатка во всевозможных риши, махагуру, даже в политических обозревателях и авторах газетных передовиц, готовых — прямо-таки жаждущих — связать эту дрожь земли с такими решающими событиями тех лет, как превращение миссис Ганди в грозного лидера — миссис Движение и Потрясение и ее победа над Пакистаном в великой войне 1965 года, которая продолжалась ровно двадцать два дня и велась одновременно на двух фронтах — в Кашмире и в Бангладеш. «Старый порядок треснул!» — кричали эти господа, а когда против миссис Ганди были выдвинуты обвинения в злоупотреблениях во время предвыборной кампании — «Мрачные подземные раскаты сотрясают администрацию Ганди».
Впрочем, мне нет нужды привлекать геологию, чтобы рассказать о расколе в моей семье. Мне, Умиду Мерчанту (он же Рай), в год, когда разразилась война, исполнилось восемнадцать. Ормус уехал, о Вине остались одни бледнеющие воспоминания, а я курсировал между квартирами своих разведенных родителей, наряду с их домашней прислугой, так как прислугу они тоже поделили; и когда я бывал на них зол — а в таком возрасте это случается нередко, — я говорил, что чувствую себя одним из их плохо оплачиваемых слуг. Затем у матери обнаружили неоперабельную опухоль мозга, и через несколько недель она умерла, словно кто-то — раз! — и выключил свет, оставив меня с грузом невысказанных ласковых слов. Ей был пятьдесят один год.
Вечером после похорон матери мы с отцом поехали взглянуть на Кафф-парейд. Долгий процесс выравнивания и мелиорации почвы был почти завершен. От вилл, променада и мангровой рощи не осталось и следа, а море отступило под натиском больших машин. Перед нами простирался громадный коричневый кусок земли — чистая доска, на которой еще только собиралась писать история. Огромное пыльное пространство оживлял металлический забор, большие плакаты с запретительными надписями, бетонные и стальные фундаменты первых многоэтажных домов, копры, паровые катки, грузовики, тачки и подъемные краны. Несмотря на то что рабочий день уже кончился, вблизи и поодаль все еще виднелись группки рабочих. Мужчины прислонились к бетонным колодцам, из которых, как ветви деревьев, созданных воображением какого-нибудь ботаника-франкенштейна, торчали стальные прутья; женщины в подоткнутых сари, прижимая одной рукой к бедру металлические сосуды, в которых они носили землю, курили биди под знаками «Не курить!» и визгливо смеялись беззубыми ртами, в то время как их угрюмые лица говорили, что в жизни нет ничего смешного.
Я подумал, что это не пустота голого места, а духовная пустыня.
«Нет, — сказал отец, читавший мои мысли. — Это чистое полотно, загрунтованное и ожидающее, когда его коснется рука художника. Твоя мать была провидицей. Отсюда, с этого небольшого пятачка, почвы, отвоеванной у морского дна, вознесутся ее озимандийские колоссы, и тогда великие мира сего воззрят на Бомбей и предадутся отчаянию». Он говорил о своем сопернике — единственном, кто смог разлучить двух людей, так сильно любивших друг друга, и в тот миг я не знал, ненавидеть ли мне этот город, оторвавший их друг от друга, или же, взяв пример с Виви, великодушного и ироничного даже в своем безутешном горе, простить Бомбей и даже пожалеть его ради драгоценной, потерянной любви. Я вспомнил песочные замки, мороженое, отсутствие музыкального слуха и плохие каламбуры, и по-новому увидел Вину, в которой от Амир Мерчант было больше, чем в ком бы то ни было на земле.
Стемнело, и ночная мошкара вознамерилась съесть меня живьем. «Пойдем», — сказал я, но отец меня не слышал. Теперь был мой черед читать мысли. Она стала циником, думал он, она заключила сделку с дьяволом, и тот послал в ее голову чудовище и забрал ее к себе. «Неправда, — сказал я. — Ничего подобного. Ты ведь не веришь в дьявола. Это просто дурацкая болезнь». Он очнулся от своих мыслей, такой жалкий, что я его обнял. Я был уже на шесть или семь дюймов выше его; его худая голова с растрепанными прядями седых волос уткнулась мне в грудь, и он заплакал. Огни города — Малабар-хилл вдали и «королевское ожерелье» Марин-Драйв, изгибающееся в нашу сторону, — захлестнули нас, как петля.
В то время я пристрастился к научной фантастике. Был один роман европейского писателя, кажется поляка, о планете, где мысли людей обретают плоть. Подумаешь об умершей жене — и она снова в твоей постели. Подумаешь о чудовище — и оно через ухо заберется в твой мозг. В таком роде.
Огни как петля. Эти слова пришли мне на ум, пока отец плакал у меня на груди. Мне следовало быть осторожнее в своих мыслях. В ту ночь нельзя было оставлять его одного, но мне хотелось побыть в одиночестве, хотелось посидеть и побродить в квартире Амир Мерчант, подышать прошлым, пока оно не ушло навсегда. Мне надо было задуматься, почему он попросил меня выключить вентилятор, перед тем как я ушел, оставив его сидящим на кровати в полосатой пижаме. Безлунная, душная ночь. Мне надо было остаться с ним. Городская тьма охватила его петлей.
Кто-то может спать под включенным вентилятором, а кто-то нет. Ормус Кама умел опрокидывать комнату и лежать под вентилятором, словно в механическом оазисе. Вина же как-то призналась мне, что никогда не могла отделаться от ощущения, будто эта чертова штуковина способна оторваться от потолка и подлететь к ней, пока она спит. Ей снились кошмары, в которых ее обезглавливали крутящиеся лопасти вентилятора. Лично я всегда любил вентилятор. Я устанавливал минимальную скорость и лежал, чувствуя, как привычное дуновение нежно пробегает по коже. Оно успокаивало, казалось, что я лежу у океана вблизи экватора и меня окатывают теплые волны — теплее, чем кровь. С отцом все было наоборот. «Какая бы ни была жара, — говорил Виви Мерчант, — от этого чертова сквозняка я начинаю дрожать и мерзнуть. В общем, он у меня сидит в печенках».
Зная это, я послушно выключил вентилятор и оставил его наедине с самим собой, оставил выбирать между живыми и мертвыми — выбор, который, надо полагать, оказался нетрудным, учитывая, что Амир была среди ушедших, а когорты остающихся включали всего лишь меня. Любовь больше, чем смерть, или сама — смерть. Некоторые считают, что песенный мастер Орфей был трусом, потому что не захотел умереть ради любви, не последовал за Эвридикой в загробный мир, а вместо этого пытался вытащить ее оттуда назад в жизнь, что противоречило законам природы, поэтому у него ничего и не вышло. Если принять эту точку зрения, то мой отец оказался смелее играющего на лире фракийца: ведь в своей погоне за Амир он не просил у хозяев потустороннего мира сделать для него исключение, не требовал обратного билета у чудовищ, стерегущих врата. Но Орфей и Эвридика были бездетны. В отличие от моих родителей.
Мой отец сделал свой выбор, но жить с этим выбором предоставил мне.
О, Нисси По, чья мать висела в козьем загоне в Виргинии много лет тому назад. Вина, мы связаны с тобой тем, что видели, бременем, которое должны нести всю жизнь. Они не хотели видеть нас взрослыми. Они недостаточно любили нас, чтобы подождать. А если мы нуждались в них? А еще тысяча и одно если?
Убийство — тяжкое преступление против убитого. Самоубийство — тяжкое преступление против тех, кто остается жить.

 

Рано утром меня разбудили слуги и отвели в его спальню. Они столпились в дверном проеме, с круглыми от ужаса глазами, почти обезумев от открывшегося их взорам зрелища, словно фигуры на шабаше ведьм у Гойи, которые зачарованно уставились на Козла. С вентилятора на потолке свисал В. В. Мерчант. Огни как петля. Орудием самоубийства послужил провод от торшера. Виви медленно вращался в потоке воздуха. Это заставило меня потерять самообладание, не позволило сохранить хладнокровие и взглянуть на все со стороны. У кого-то хватило ума, войдя сюда, включить вентилятор. «Кто это сделал?! — завопил я. — Кто включил этот чертов вентилятор?!»
«Сахиб, было жарко, сахиб, — отвечали фигуры с картины Гойи. — И потом — запах, сахиб».

 

Он никогда по-настоящему не верил, что они расстались навсегда, надеясь вновь завоевать ее. В один прекрасный день она проснется, думал он, удивится, что его нет рядом с ней в постели, и поймет, что была не права. Важно было, чтобы она поняла свою неправоту, потому что он хотел вернуть ту Амир, на которой когда-то женился, а не циничную поклонницу Маммоны, заключившую союз с Пилу Дудхвалой. Его собственный порок постоянно мучил его. В своей решимости избавиться от пристрастия к игре он дошел до того, что обратился за помощью ко мне. Он хотел, чтобы я стал его букмекером, и я завел тетрадь. Когда на него нападал картежный зуд, мы играли в карты. Вечер за вечером мы играли в покер на спички, и я каждый раз аккуратно записывал его спичечный проигрыш, неизменно большой. Что касается ипподрома, то ему удавалось держаться от него подальше, за исключением дней гимханы, когда туда приходили семьями. Тогда я отправлялся вместе с ним, предварительно убедившись, что у него нет при себе денег, и вместо того чтобы делать ставки, мы фотографировали приглянувшихся ему лошадей. Если лошадь, за которую он болел, выигрывала, мы сохраняли ее фотографию и вклеивали в мою тетрадь, указав количество очков; если нет — мы рвали фотокарточку и бросали в урну, словно использованный билет тотализатора. Тем не менее «проигрыш» также заносился в тетрадь. Если он хотел сделать ставку на погоду, я принимал ее. Иной раз, видя двух мух на оконном стекле, он хотел заключить пари на то, какая из них взлетит первой. Когда он бывал в городе, то часто держал пари на результаты крикетных матчей, рейтинги кинофильмов, авторство песен, но вместо того чтобы ставить деньги, звонил мне, и я заносил его ставку в тетрадь, а потом отмечал выигрыш или проигрыш. Так, очень медленно, он в конце концов излечился. Воображаемые ставки, занесенные в мою школьную тетрадь в желтой обложке с картинкой, изображающей планету в кольце Сатурна, постепенно отучили его от реального пристрастия. С каждым месяцем записей становилось все меньше, и настал месяц, когда мне не пришлось вносить ни одной ставки. Он взял тетрадь и показал ее Амир. «Всё в прошлом, — сказал он. — Почему бы нам не дать Пилу коленкой под зад и не начать всё сначала?»
«Ты прав лишь в одном, — ответила она. — Всё в прошлом, это точно». Через две недели дала о себе знать опухоль мозга. Шесть недель спустя она умерла.
Иногда все просто кончается, и с этим ничего нельзя поделать. Люди переоценивают возможность доказать что-то делом, оправдаться. Есть отвергающие, и есть отвергнутые, и если вы принадлежите к последней категории, никакие воображаемые ставки, занесенные в тетрадь, не спасут вас. Мне не раз приходилось отвергать людей (главным образом, женщин), меня же отвергали не часто. Если, конечно, не считать отца (то, что Амир его отвергла, он переживал, пожалуй, еще болезненнее, чем ее смерть), который вздернул себя, оставив меня в подвешенном состоянии. Став, таким образом, одновременно отвергающим и отвергнутым. И если не считать Вины, которая всегда отворачивалась от меня, когда ее любовь к Ормусу, ее роковая тяга к нему, ее зависимость от него этого требовали.
Но даже Ормусу Каме довелось узнать, что такое быть изгоем, «четвертой функцией», оказаться за непреодолимой чертой.
Назад: 6. Потеря ориентиров
Дальше: 8. Решающий момент[113]