43
Люк был одного с ним роста. Коротко стриженные, сожженные солнцем волосы миндального цвета. Светло-карие умные глаза в обрамлении множества мелких морщин. Высокое стройное дерево в джинсах и синей застиранной рубашке, на всем внешнем облике – печать многолетнего общения с землей, с природой.
Эгаре сразу же увидел то, чем он пленил Манон.
Люк Бассе был сама надежность в сочетании с чувственностью и мужественностью. Мужественностью, измеряемой не деньгами, не успехом или яркими словами, а силой, терпением и способностью заботиться о семье, о доме, о своей земле. Такие мужчины крепко связаны с землей своих предков. Необходимость продать, сдать в аренду или хотя бы даже отдать зятю в качестве приданого дочери часть этой земли для них равносильна резекции здорового органа.
«Погодостойкий, – сказала бы о Люке Лирабель. – Ты становишься другим человеком, если в детстве сидел у костра, а не у печки, лазил по деревьям, а не катался по тротуарам на велосипеде в защитном шлеме и больше проводил времени на улице, чем перед телевизором». Поэтому она отправляла его гулять под дождем, когда они гостили у бретонских родственников, и грела ему воду в котле, в камине. Большего удовольствия от горячей воды он никогда не получал.
С чего это ему вдруг при виде Люка вспомнились кипящие бретонские котлы?
Да потому, что муж Манон был таким же «настоящим», живым и естественным.
Прямые плечи Люка, привычные к работе руки, осанка – все говорило: «Меня не сломаешь!»
И вот этот человек внимательно смотрел на него своими темными глазами, вглядывался в его лицо, скользил взглядом по его фигуре, пальцам. Они не подали друг другу руки.
– Итак? – произнес наконец Люк, так и оставшись стоять у двери.
– Я Жан Эгаре. Ваша жена Манон жила со мной в Париже… двадцать один год назад. В течение пяти лет.
– Я знаю, – ответил Люк спокойно. – Она сказала мне это, когда узнала, что скоро умрет.
Они смотрели друг на друга, и в голове Жана сверкнула шальная, сумасшедшая мысль, что они сейчас обнимутся. Потому что только они могли понять боль друг друга.
– Я приехал, чтобы просить прощения.
По лицу винодела скользнула улыбка.
– У кого?
– У Манон. Только у Манон. Вы, как ее супруг… не можете простить того, что я любил вашу жену. И того, что я вообще у нее был.
Глаза Люка сузились. Он пристально смотрел на Эгаре.
О чем он в этот момент думал? Может быть, о том, что Манон, наверное, любила прикосновения этих рук? Или спрашивал себя, способен ли был Жан любить его жену так, как любил ее он?
– Почему вы приехали только сейчас? – произнес он медленно.
– Я тогда не прочел ее письмо.
– О боже! – вырвалось у Люка. – Да почему же вы не прочли его?..
Наступил самый тяжелый момент.
– Я боялся прочесть в нем то, что обычно пишут женщины надоевшим любовникам, – ответил Эгаре. – Отказаться от этого унизительно-утешительного приза было для меня единственным способом сохранить чувство собственного достоинства.
Как трудно давались ему эти слова!
Ну, давай излей на меня наконец свою ненависть!
Люк не торопился с ответом. Он ходил взад-вперед по комнате.
– Да, это, наверное, было страшно – прочесть письмо потом… – произнес он наконец Жану в спину. – И узнать о своем жестоком заблуждении. Узнать, что это были не обычные слова утешения. «Останемся друзьями» и прочая чушь. Вы ведь этого боялись, верно? «Дело не в тебе, а во мне… Желаю тебе встретить кого-нибудь более достойного тебя»… А все оказалось иначе.
Такой проницательности Жан не ожидал.
Он все лучше понимал, почему Манон вышла замуж за Люка.
А не за него.
– Да, это было страшно… – ответил он.
Он хотел сказать об этом больше, гораздо больше. Но у него перехватило горло.
Он представил себе взгляд Манон, прикованный к двери, которая так и не открылась.
Он так и не повернулся к Люку. Ему жгли глаза слезы стыда.
Вдруг он почувствовал на своем плече руку Люка.
Тот повернул его к себе. Посмотрел ему в глаза, словно стараясь заглянуть в душу, не пытаясь скрывать и своей боли.
Так они стояли в метре друг от друга, взглядами говоря друг другу то, чего не выразить словами.
Жан видел боль и нежность, злость и понимание. Он читал в глазах Люка немой вопрос: что делать дальше? Но он видел и мужество, и готовность выдержать все до конца.
Как жаль, что я не знал Люка раньше.
Они могли бы вместе скорбеть. После мук ненависти и ревности.
– Я хочу спросить… – начал Жан. – Я должен это знать. Это не дает мне покоя, с тех пор как я ее увидел… Виктория… это…
– Это наша дочь. Когда Манон опять уехала в Париж, она уже была на третьем месяце. Манон уже знала, что больна, но никому ничего не сказала. Она сама приняла решение – в пользу ребенка и против химиотерапии, когда врачи ей сказали, что у ребенка есть шанс. – Голос Люка дрогнул. – Манон сама, ни с кем не советуясь, выбрала верную смерть. И когда она мне об этом сказала, было уже слишком поздно… Слишком поздно, чтобы отказаться от ребенка и попытаться победить болезнь. Она скрывала от меня свой рак до письма к тебе, Жан. Ей было так стыдно, сказала она. Это, мол, справедливая кара за попытку получить две любви в одной жизни. Боже мой! Как будто любовь – это преступление! За что она себя так наказала? За что?..
Они стояли друг против друга. Они не плакали, но оба силились проглотить комок в горле, стискивали зубы, изо всех сил стараясь сохранить самообладание.
– Хочешь знать все до конца? – спросил затем Люк.
Жан кивнул:
– Да. Пожалуйста. Я хочу знать все. И… Люк… Мне так жаль… Я не хотел воровать чужую любовь. Мне так жаль, что я не смог отказаться от…
– Забудь! – резко перебил его Люк. – Я не в претензии. Конечно, когда она была в Париже, я чувствовал себя лишним и забытым. Потом она приезжала, и я снова воскресал – становясь ее любовником и твоим соперником. А ты превращался в обманутого мужа. Но это была жизнь! И какими бы странными ни казались эти отношения со стороны, в них не было ничего такого, что нельзя было бы простить.
Люк с силой ударил кулаком в раскрытую ладонь. В его глазах вспыхнул такой огонь, что Жан напрягся в ожидании удара.
– Никогда не прощу себе, что не смог уберечь Манон от этих мук совести! Моей любви хватило бы на вас обоих, клянусь тебе! Как хватало ее любви на нас с тобой. Она ничего у меня не отняла. Ничего! Почему она не простила сама себя? Это, конечно, было бы нелегко – ты и я или еще кто-нибудь… Но жизнь вообще нелегкая штука, и есть тысячи путей, которыми можно по ней идти. Она не должна была мучиться от страха и угрызений совести, мы бы обязательно нашли выход. Через каждую гору ведет хоть одна тропинка. Через каждую!
Неужели он и в самом деле в это верил? Неужели можно и в самом деле так чувствовать и иметь такое огромное сердце?
– Пошли! – сказал Люк.
Он повел Эгаре по коридору. Направо, налево, еще коридор и вот…
Светло-коричневая дверь. Муж Манон собрался с духом, прежде чем вставить ключ в замочную скважину, повернуть его и взяться за латунную ручку.
– В этой комнате Манон умерла, – глухо произнес он.
Комната был небольшая, но очень светлая. Казалось, будто в ней по-прежнему живут. Высокий деревянный шкаф, секретер, стул, на спинке которого висела рубашка Манон. Кресло, рядом с ним столик с раскрытой книгой. Комната продолжала жить. В отличие от той, которую он оставил в Париже. Бледной, усталой, печальной комнаты, в которой он запер воспоминания и любовь.
Здесь казалось, будто хозяйка просто вышла на минутку и вот-вот вернется. Огромная высокая дверь вела на каменную террасу и в сад с каштанами, бугенвиллеями, розами, миндальными и абрикосовыми деревьями, под которыми бродила белоснежная кошка.
Жан посмотрел на кровать. Она была застлана пестрым покрывалом, которое Манон сшила перед свадьбой. У него в Париже. Вместе с флагом, на котором изображена птица-книга.
Люк перехватил его взгляд:
– На этой кровати она и умерла. В сочельник девяносто второго года. Она спросила меня вечером, доживет ли до утра. Я сказал: конечно.
Он повернулся к Эгаре. Теперь его глаза потемнели, лицо исказилось от боли. Самообладание покинуло его.
– Я сказал: конечно! – произнес он высоким, задушенным, прерывающимся от боли голосом. – Это был единственный раз, когда я обманул свою жену.
Не успев сам осознать, что делает, Эгаре обнял Люка.
Тот не сопротивлялся.
– Боже мой!.. – воскликнул он и покорно приник к его груди.
– То, чем был для нее я, никак, ничуть не повредило тому, чем были вы друг для друга. Она никогда ни за что не согласилась бы на жизнь без тебя!
– Я же никогда не обманывал Манон… – бормотал Люк, словно не слыша слов Эгаре. – Никогда… Никогда…
Люк не плакал. Он просто сотрясался от безмолвных, сухих рыданий. Жан Эгаре терпеливо ждал, крепко сжимая его плечи.
Внутренне корчась от стыда, он вспомнил тот сочельник 1992 года. Он бесцельно бродил по Парижу, пил, изрыгал проклятия на Сену. А в это самое время Манон мучительно боролась со смертью. И проиграла эту борьбу.
Я не чувствовал, что она умирает. Никакого смутного беспокойства. Никаких землетрясений. Никаких молний. Ничего.
Люк постепенно успокоился.
– Дневник Манон. Она просила меня отдать его тебе, если ты все же когда-нибудь придешь, – выдавил он из себя. – Она очень хотела этого. И ждала до последней секунды…
Они нерешительно разняли объятие.
Люк сел на диван, протянул руку и открыл ящик тумбочки.
Жан сразу же узнал тетрадь по переплету. Манон писала в этой тетради, когда они в первый раз встретились, в поезде, по пути в Париж. Когда она плакала, покидая свой юг. А потом часто писала ночью, когда не могла уснуть после их объятий, обессилев от любви.
Люк встал, протянул дневник Жану, но не выпустил из руки, когда тот взял его.
– А это тебе от меня, – сказал он спокойно.
Жан уже ждал этого и знал, что не смеет уклоняться от удара. Поэтому он только закрыл глаза.
Удар пришелся в подбородок. Он был не очень сильным, но достаточно ощутимым, так что у Жана даже перехватило дыхание, на секунду потемнело в глазах и он, попятившись, уткнулся спиной в стену.
– Ты не подумай, пожалуйста, что это за то, что ты с ней спал, – произнес Люк откуда-то издалека извиняющимся голосом. – Когда я женился на Манон, я знал, что одного мужчины ей будет мало. – Он протянул Жану руку. – Это тебе за то, что ты не пришел, когда тебя ждали.
В сознании Жана на мгновение смешалось множество образов.
Его запретная, мертвая комната в Париже, на рю Монтаньяр.
Комната Манон, теплая и светлая, и это ложе смерти.
Рука Люка в его руке.
И вдруг он вспомнил.
Он еще как чувствовал, что Манон умирает! Только не понимал этих сигналов издалека.
В те предрождественские дни, когда он часто, крепко напившись, погружался в какие-то тяжелые, смутные грезы, он слышал ее речь. Обрывки фраз или отдельные слова, смысл которых ускользал от него. «Дверь на тирамису»… «цветные фломастеры»… «Южный огонь»… «Ворон»…
И теперь, стоя в ее комнате, держа в руках ее дневник, он чувствовал, что найдет там эти слова.
На него вдруг снизошел глубокий покой, а подбородок ныл от благотворной, заслуженной боли.
– Есть-то ты сможешь… с этим? – смущенно спросил Люк и показал на челюсть Эгаре. – Мила приготовила цыпленка в лимонном соусе…
Тот кивнул.
Он не стал спрашивать, почему Люк посвятил Манон свое лучшее вино. Он сам понял это.
Дневник Манон
Боньё, 24.12.1992
Мама приготовила тринадцать десертов. Разные орешки, фрукты, изюм, двухцветная нуга, масляное печенье с коричным молоком.
Виктория лежит в люльке. У нее розовые щечки и любопытные глазки. Она похожа на своего отца.
Люк больше не упрекает меня в том, что я ухожу, а Виктория остается, а не наоборот.
Она станет настоящим «южным огнем», она вся так и светится!
Я попросила Люка дать прочитать этот дневник Жану, если он все же приедет когда-нибудь, не важно когда. На прощальное письмо, которое бы все объяснило, у меня уже просто нет сил.
Мой маленький «южный огонь»… Я провела с Вики всего сорок восемь дней, а так хотелось бы, чтобы это были долгие годы. Я представляла себе столько жизней, которые ждут мою дочь!
Дальше за меня пишет мама, потому что я не могу уже даже держать ручку. Все свои силы я израсходовала на то, чтобы успеть еще раз попробовать все тринадцать десертов, а не делить третий, поминальный кусок хлеба с нищими…
Как медленно, как тяжело приходят мысли.
Слов становится все меньше и меньше. Они все куда-то ушли.
Куда-то очень далеко. Остались только цветные фломастеры среди простых карандашей. Только огни в темноте.
Как много любви в этом доме!
Все любят друг друга и меня тоже. Все такие смелые и так влюблены в ребенка.
(Моя дочь хочет подержать свою дочь. Манон и Виктория лежат вместе. В камине потрескивают ветки. Пришел Люк и обнимает своих девочек. Манон подает мне знак, что хочет еще что-то написать. У меня ледяные руки. Муж принес мне рюмку коньяка, но пальцы все равно никак не согреются.)
Дорогая Виктория! Дочь моя! Милая! Это было очень легко – принести себя в жертву тебе. Да. Посмейся над этим. Тебя всегда будут любить.
Остальное, доченька, о моей жизни в Париже, ты прочтешь потом. Постарайся понять меня и не осуждать.
(Манон совсем обессилела и перешла на шепот, я записываю лишь то, что мне удается расслышать. Она вздрагивает каждый раз, как только где-то открывается дверь. Она все еще ждет его, этого мужчину из Парижа. Она все еще надеется.)
Почему же Жан не приехал?
Слишком больно?
Да. Слишком больно.
Боль оглупляет мужчину. Глупый мужчина легче поддается страху.
Рак жизни – вот что было у моего ворона.
(Моя дочь тает на глазах. Я пишу и стараюсь не плакать. Она спрашивает, доживет ли до утра. Я лгу ей и говорю: да. Она говорит, что я, как и Люк, лгу.
На несколько минут она засыпает. Люк берет на руки ребенка. Манон просыпается.)
Письмо он получил, говорит мадам Розалетт, добрая душа. Она позаботится о нем, насколько это в ее силах, насколько он позволит «заботиться о нем». Я говорю ей: «Это гордость! Глупость! Боль!»
Она пишет, что он разбил всю мебель и словно окаменел. Словно умер.
Ну, значит, мы опять вместе.
(Моя дочь рассмеялась.)
Мама написала что-то такое, чего не должна была писать.
И не хочет показывать мне написанное.
Мы ползем уже последние метры.
А что мне еще остается? Молча лежать обряженной в лучшее белье и ждать, когда Безносая замахнется своей косой?
(Она опять рассмеялась и закашлялась. За окнами снег укрыл кедры белым саваном. Боже, я ненавижу Тебя, потому что Ты отнимаешь у меня дочь и оставляешь мне ее дитя, чтобы усилить скорбь. Как мне жить дальше? Или Ты думаешь, что это очень просто – заменить мертвую дочь внучкой? Как заменяют сдохшую кошку новым котенком?)
Может, и в самом деле нужно жить, как жил, до последней минуты, потому что именно это и бесит смерть – жизнь до последнего глотка?
(Моя дочь опять закашлялась. Прошло минут двадцать, прежде чем она опять заговорила. Она с трудом подбирает слова.
«Сахар», – произносит она. Но это не то, что она хотела сказать, и она сердится.
«Танго», – шепчет она.
«Дверь на тирамису!» – кричит она.
Я знаю, она имеет в виду дверь на террасу.)
Жан. Люк. Вы оба…
В конце концов… я просто выйду из дому…
В свою лучшую комнату, в конце коридора…
А оттуда в сад… И там я стану светом и пойду куда захочу…
Я смотрю иногда, вечером, на этот дом, в котором мы жили вместе…
Я вижу тебя, Люк, любимый мой, вижу, как ты бродишь по комнатам, а тебя, Жан, я вижу в других…
Ты ищешь меня…
В закрытых комнатах ты меня, конечно, уже не найдешь…
Посмотри сюда, наверх!
Подними голову – я здесь!..
Подумай обо мне и произнеси мое имя!
То, что я теперь далеко, ничего не изменило.
Смерть, в сущности, ничего не значит.
Она ничего не меняет.
Мы навсегда останемся друг для друга тем, чем были.
Подпись Манон была бледной и бесплотной. Через двадцать лет Жан Эгаре склонился над родными каракулями и поцеловал их.