41
Когда Катрин и Жан покидали Санари, эта рыбачья деревушка уже стала для них родиной. Достаточно маленькой, чтобы поместиться в сердце. Достаточно большой, чтобы стать для них защитой. Достаточно прекрасной, чтобы навсегда остаться в их памяти заповедной планетой, на которой они по-настоящему обрели друг друга. «Санари» – это слово стало для них синонимом счастья, мира, покоя. Проникновения в другого, в сущности, чужого человека, которого ты любишь, не зная почему. Кто ты, кем ты стал, как ты чувствуешь, какие перемены претерпевает твое настроение в течение часа, дня, нескольких недель? – все это они легко выяснили там, на своей новой маленькой родине, которая помещается в сердце. В эти тихие часы сближения Жан и Катрин избегали суеты и всего, что их отвлекало от этого занятия, – ярмарок, рынков, театров, литературных чтений.
Сентябрь раскрасил их неторопливое, обстоятельное погружение в науку любви всеми цветами – от желтого до алого, от золота до пурпура. Бугенвиллеи, волнующееся море, разноцветные, дышащие гордой стариной дома в гавани, золотистый хрустящий гравий на площадках для игры в петанк – все это было фоном, на котором распускались цветы их нежности, их дружбы, их глубокого взаимопонимания.
Они все делали медленно.
Важные вещи не терпят спешки, часто думал Жан, когда они начинали очередной акт взаимособлазнения. Они медленно целовались, не торопились раздеваться, не спешили слиться друг с другом. Эта спокойная, глубокая, медитативная сосредоточенность друг на друге пробуждала в них жгучую страсть, разливала огонь по телу, по всем извивам души.
Каждый раз, заключая Катрин в объятия, Жан Эгаре еще на шаг приближался к реке жизни. Двадцать лет он провел по ту сторону этой реки, игнорируя цвета и ласки, ароматы и музыку, окаменевший, одинокий и упрямо замкнувшийся в себе самом.
И вот он… опять плыл по речным волнам.
Жан воскрес, потому что вновь полюбил. Он сделал сотни маленьких открытий, связанных с этой женщиной. Он знал, например, что Катрин по утрам, проснувшись, еще некоторое время витала где-то в облаках. Иногда погружалась в меланхолические грезы, часами испытывала дискомфорт, чувствовала смущение, растерянность, стыд, досаду или тревогу по поводу пережитого ночью. Это была ее каждодневная борьба, прорыв через промежуточный мир. Жан заметил, что ему удается прогнать этих ночных призраков, сварив кофе и чуть ли не насильно притащив Катрин на берег, чтобы она пила его именно там.
– Видя твою любовь ко мне, я и сама начинаю любить себя, – сказала она ему в одно такое раннее утро, когда море было еще серым и неподвижным. – Я всегда брала только то, что мне дает жизнь… А сама себе ничего не предлагала. Я никогда не умела заботиться о собственном благе.
Жан, нежно прижимая ее к себе, подумал, что мог бы сказать то же самое о себе. Он тоже начал любить себя, лишь когда его полюбила Катрин.
Потом была ночь, когда она крепко держала его, потому что на него накатила вторая волна злости. На этот раз на себя самого.
Как он себя клял, как ругал! Грубо и отчаянно, переполненный гневом человека, болезненно осознающего, что время упущено, невозвратимо потеряно, выброшено на ветер и до конца жизни остались считаные годы, а может, и дни. Катрин не перебивала его, не успокаивала, не отворачивалась.
А потом на него снизошел удивительный покой. Потому что этих крох было вполне достаточно. Потому что несколько дней могут заключать в себе целую жизнь.
И вот наконец – Боньё. Место, где осталось его самое далекое прошлое. Прошлое, которое все еще жило в нем, но уже не имело на него исключительных прав. Ибо теперь у него было настоящее, которое он мог этому прошлому противопоставить.
Поэтому возвращаться туда теперь гораздо легче, думал Жан, когда они с Катрин в начале октября, под вечер, по узкой горной дороге через Лурмарен (город, по его мнению, похожий на клеща, питающегося кровью туристов) ехали в Боньё. Они обгоняли велосипедистов, слышали гулкие охотничьи выстрелы с крутых склонов гор. Время от времени уже почти голые деревья осеняли их скудной, жидкой тенью. Солнце словно выпарило все краски дня, сделав его бесцветным. После шумного, беспокойного моря монументальная неподвижность люберонских гор казалась Жану суровой и неприветливой.
Он радовался предстоящей встрече с Максом. Тот забронировал для них у мадам Бонне большую комнату на увитом плющом чердаке эпохи Résistance.
Когда они устроились и немного пришли в себя, Макс зашел за ними и отвел на свою голубятню. На широкой стене рядом с фонтаном он устроил им пикник: вино, фрукты, ветчина и багет. Было время сбора урожая трюфелей и винограда, Люберон весь пропитался запахами диких трав и окрасился в буро-желтый цвет здешней осени.
Макс загорел и возмужал, отметил про себя Жан.
За два с половиной месяца он так здесь обжился, словно родился южанином. В то же время вид у него был усталый.
– Кто спит, когда земля танцует? – загадочно пробормотал Макс, когда он сказал ему об этом.
Во время его «болезни» мадам произвела его в батраки-универсалы, рассказывал он. Ей и ее мужу Жерару уже за пятьдесят, и огромный участок земли с тремя пансионами постепенно стал для них неподъемной ношей. Они выращивали овощи, фрукты, немного винограда. Макс, помогавший им за стол и жилье, пришелся как нельзя кстати. Его голубятня была забита стопками исписанной бумаги – записями, набросками, рассказами. Ночью он писал, а с утра до обеда и несколько часов вечером работал на буйно цветущих хозяйских плантациях, делая все, что скажет Жерар: подрезал виноградные лозы, полол грядки, собирал фрукты, чинил крыши, сеял, снимал урожай, перекапывал огород, нагружал машину товаром и ехал с Жераром на рынок, чистил трюфели, тряс смоковницы, подстригал кипарисы в форме доисторических каменных баб, чистил бассейны и приносил постояльцам к завтраку свежий хлеб.
– Я теперь даже могу водить трактор и узнаю по голосам всех жаб в пруду, – сообщил он с иронической ухмылкой.
Солнце, ветер и ползание по провансальской земле на коленях превратили бледного городского мальчишку в зрелого темноликого мужчину.
– А что это была за «болезнь»? – спросил Жан, наливая в бокалы белое ванту. – Ты не писал мне ни о какой болезни.
Макс покраснел, несмотря на густой загар, и заерзал на месте.
– Да это такая мужская болезнь, когда серьезно влюбляешься… Это называется потерять голову. Начинаются проблемы со сном – то бессонница, то кошмары… Не можешь ни читать, ни писать, ни есть. Брижит и Жерар смотрели-смотрели на все это, потом не выдержали и прописали мне разные виды деятельности, хорошо помогающие от помутнения рассудка. Поэтому я и работаю у них. Мне это выгодно, им тоже, о деньгах мы даже не говорили, все довольны.
– Девушка на красном тракторе? – спросил Жан.
Макс кивнул. Потом глубоко вдохнул, словно перед разбегом:
– Она самая. Девушка на красном тракторе. Хорошо, что ты произнес это, потому что я как раз хотел рассказать тебе о ней кое-что важн…
– Мистраль! Мистраль! – тревожно крикнула спешившая к ним мадам Бонне, прервав исповедь Макса.
Маленькая, жилистая, как всегда, в шортах и мужской рубашке, в руке – корзинка с фруктами, она показала на ветряки рядом с одной из грядок с лавандой. Только что стебли тихо покачивались на легком ветру, а темно-синее небо было ясным и прозрачным. Все облака словно ветром сдуло. На горизонте, который заметно приблизился, четко обозначились контуры Мон-Ванту и Севенн. Верный признак стремительно приближающегося мистраля.
Они поздоровались.
– А вы знаете, что может с вами сделать мистраль? – спросила Брижит.
Катрин, Жан и Макс вопросительно смотрели на нее.
– Мы его называем маэстралем. Властелином. Или vent du fada. Ветер, который сводит с ума. Наши дома стоят к нему боком, торцевой стороной, – она показала на постройки на их участке, – чтобы не подставлять ему лоб. Он приносит не только холод, но еще и шум. Каждое движение дается с трудом. И все мы на несколько дней становимся как бы немного чокнутыми. Советую вам не обсуждать ничего важного. Обязательно поссоритесь.
– Что вы говорите! – тихо воскликнул Макс.
Мадам Бонне посмотрела на него с ласковой улыбкой.
– Да, да. Vent du fada непредсказуем, как любовь, о которой никогда не знаешь, будет она взаимной или нет. Люди психуют, несут какую-то чушь, делают глупости. Но как только ветер стихает, все становится на свои места. В головах и в небе все проясняется, и мы начинаем жизнь с чистого листа… Ну, я, пожалуй, пойду уберу тенты и привяжу стулья, – сказала она на прощание и ушла.
– Так что ты хотел рассказать? – спросил Жан Макса.
– Э-э-э… Забыл! – быстро ответил тот. – Вы не проголодались?
Вечер они провели в крохотном ресторанчике «Un p’tit coin de cuisine» в Боньё с потрясающим видом на долину и на багрово-золотой закат, утонувший в таком ясном, в таком ослепительно-звездном небе, что свет фонарей и ламп казался ледяным. Том, их веселый официант, подавал им провансальскую пиццу на деревянных тарелках и баранину в горшочках.
Там, среди этих красных шатких столиков, в уютном зале под каменными сводами, Катрин почувствовала себя чем-то вроде нового, благотворного химического элемента, способствующего укреплению связи между Жаном и Максом. Ее присутствие вносило гармонию и тепло. Она обладала способностью смотреть на собеседника так, словно для нее имела значение каждая деталь его рассказа. Макс рассказывал ей о себе, о своем детстве, о своих бесплодных грезах о девочках, о своей фонофобии – обо всем, о чем вряд ли решился бы рассказать Жану или какому бы то ни было мужчине вообще.
Пока Катрин и Макс беседовали, мысли Жана время от времени уплывали куда-то в сторону. В каких-нибудь ста метрах, наверху, на горе, рядом с церковью, было кладбище. Лишь несколько тысяч тонн камня и страх отделяли его от нее.
Только когда под ощутимо прохладным напористым ветром они пошли вниз, в долину, Жан спросил, не потому ли Макс был так разговорчив, что хотел избежать расспросов о трактористке, и не заговаривал ли он им просто зубы?
Макс проводил их до комнаты.
– Ты иди, я сейчас приду, – сказал Жан Катрин.
Они стояли с Максом в тени между домом и сараем. Ветер низко гудел и посвистывал, обдувая все щели и выступы.
– Так что же ты мне все-таки хотел сказать, Макс? – мягко спросил Жан.
Жордан молчал.
– Может, подождем, пока пройдет мистраль? – ответил он наконец.
– Что, так худо?
– Ну… во всяком случае, настолько, что мне захотелось сначала дождаться тебя. Но не смертельно. Надеюсь.
– Говори лучше сейчас, Макс. А то меня замучают фантазии и предположения.
Например, что Манон жива и просто решила сыграть со мной злую шутку.
Макс кивнул. Мистраль гудел все громче.
– Муж Манон, Люк Бассе, через три года после ее смерти еще раз женился. На Миле, известной в здешних краях поварихе… – начал Макс. – Виноградник он получил от отца Манон в качестве ее приданого. Белые и красные вина. Их здесь… очень любят. А потом ему достался еще и ресторан Милы.
Жан Эгаре почувствовал легкий укол ревности.
У Люка с Милой были виноградник, поместье, популярный ресторан. Может быть, еще и сад. У них был цветущий, щедрый Прованс, им было с кем поделиться всем, что их радовало и огорчало… Люк просто получил второй экземпляр счастья. Впрочем, может, и не «просто», но для подробного анализа у Жана сейчас не было сил.
– Замечательно! – пробормотал он. С бóльшим сарказмом, чем хотел.
Макс возмущенно фыркнул:
– А что ты хотел? Чтобы Люк до сих пор бегал с кнутом, занимаясь самобичеванием, не смотрел на женщин и ждал собственной смерти, жуя черствый хлеб, засохшие оливки и чеснок?
– Что ты хочешь этим сказать?..
– Что-что! То самое! – прошипел Макс. – Каждый скорбит по-своему. Этот винодел выбрал вариант «новая женщина». Ну и что? В чем тут преступление? Или, может, ему надо было… последовать твоему примеру?
В Эгаре вспыхнула злость.
– Знаешь что, Макс? Я бы тебе сейчас с таким удовольствием влепил разок-другой!..
– Знаю, – ответил Макс. – Но я знаю и то, что это не помешало бы нам с тобой остаться друзьями. Дурило старый!
– Ну вот, я же вам говорила! Это все мистраль, – сказала, проходя мимо, мадам Бонне.
– Извини! – тихо произнес Жан.
– Ты меня тоже. Проклятый ветер!
Они помолчали. Может, ветер был всего лишь удобной отговоркой?
– Так ты все-таки пойдешь к Люку? – спросил Макс.
– Конечно пойду.
– Я должен сказать тебе еще кое-что. Надо было, конечно, сделать это сразу же…
И когда Макс сообщил ему, из-за чего он на самом деле был в последние недели как помешанный, Жан подумал, что ослышался в этой свистопляске ветра. Да, скорее всего, так и было. Потому что то, что он услышал, было настолько прекрасно и в то же время жестоко, что просто не могло быть правдой.