Глава пятая
Доктор Фрид приняла мать своей пациентки в светлом, заваленном папками кабинете. Ей как врачу важно было разобраться, кем в ходе лечения дочери станет Эстер Блау: союзницей или помехой. Многие родители говорили — и даже искренне считали, — что стремятся помочь своим детям, а сами давали понять, завуалированно или прямо, что их дети — это часть тайного родительского плана по саморазрушению. Для не вполне уравновешенных родителей независимость ребенка — слишком большой риск. За безупречной видимостью Эстер доктор Фрид разглядела ум, опыт и прямоту. А также некоторую напряженность, из-за которой улыбка получалась довольно натянутой. Как же нещадно боролись, должно быть, эти две воли, причем много лет!
Они расположились в удобных креслах; у доктор Фрид была небольшая одышка; а кроме того, при виде внушительных украшений посетительницы ей стало неловко за свою неухоженность. Она пригляделась еще раз. Женщина вменяема: она принимает тяжкие кары реальности и ценит ее дары. О дочери этого сказать нельзя. В чем корни этого различия?
Мать обводила глазами кабинет:
— Это сюда… приходит Дебора?
— Сюда.
На тщательно контролируемом лице проступило облегчение.
— Обстановка приятная. Без… решеток. — Пытаясь сохранять непринужденный вид, она с таким трудом выдавила последнее слово, что доктор едва не содрогнулась.
— В данный момент это, по существу, не имеет значения. Не знаю, достаточно ли у нее ко мне доверия, чтобы отвлекаться на обстановку.
— Моя дочь выздоровеет? Я так ее люблю!
Если это правда, подумала доктор Фрид, то вашей любви предстоят серьезные испытания в свете того, что ждет впереди. Вслух она сказала:
— Чтобы она выздоровела, мы все должны набраться терпения и трудиться как проклятые. — Это разговорное выражение, произнесенное с иностранным акцентом, звучало неестественно. — Ей потребуется огромный запас энергии, чтобы побороть собственную мотивацию к безопасности… поэтому вам иногда будет казаться, что она утомилась и перестала за собой следить. На данном этапе вас тревожит что-то еще?
Эстер с трудом формулировала свои мысли. Сейчас и в самом деле преждевременно было думать о каком-либо улучшении; тревожило ее нечто иное.
— Видите ли… мы все время… днями напролет… думаем только о том, как и почему это могло случиться. Она была окружена такой любовью! Говорят, подобные болезни коренятся в прошлом, в детстве. Поэтому мы день за днем обращаемся мыслями к прошлому. Я уж крутила так и этак, Джейкоб тоже, да и все близкие размышляют о том же — и только диву даются, но никто из нас так и не понял, в чем же причина. Причины нет, понимаете? Это страшит нас более всего.
Голос ее звучал на тон выше, чем ей хотелось: она пыталась убедить в своей правоте эти столы и стулья, эту докторшу и всю клинику, где за решетками вопят люди, которые, скорее всего, попали сюда по совершенно иным причинам… скорее всего.
— Причины слишком обширны, чтобы увидеть их разом, а тем более в подлинном свете, но мы можем поделиться своими мыслями о реальном положении дел и его причинах. Расскажите мне с вашей личной точки зрения, что вам известно о Деборе и о себе и как вы это поняли.
— Тогда, видимо, начать следует с моего отца.
Папа был выходцем из Латвии. Он страдал косолапостью. Почему-то эти два факта рекомендовали его более полно, чем имя и род занятий. В Америку он приехал молодым парнем, без гроша в кармане: иностранец, да еще колченогий, он атаковал свою новую жизнь, как врага. В ярости он прошел обучение, в ярости занялся бизнесом, прогорел, но смог подняться и разбогатеть. Купил великолепный особняк в историческом районе, где царили родовитость и фамильные состояния. У его соседей было все, чем он восхищался; а они, в свою очередь, презирали его за веру, акцент и образ жизни. Существование его жены и детей сделалось невыносимым, а он знай осыпал всех подряд — и соседей, и жену с детьми — грубой бранью из своего убогого прошлого. Окончательная победа, как он понимал, ему не светила, но маячила перед его отпрысками, которые получили образование, пообтесались и говорили без акцента. Чтобы вытеснить латышские и еврейские ругательства, усвоенные детьми у него на коленях, он нанял для них учителя жеманного французского.
— В тысяча восемьсот семьдесят восьмом году, — рассказывала Эстер, — девочек из благополучных семей обучали игре на арфе. Знаю об этом не понаслышке: меня тоже заставляли брать уроки, хотя арфа уже вышла из моды, а сама я терпеть не могла этот инструмент и не обнаруживала никаких способностей. Но игра на арфе приравнивалась к почетному трофею, и отец старался его заполучить, хотя бы моими руками. Бывало, я играю, а отец расхаживает по комнате и бубнит себе, благополучному: «Глядите, черти, это же я, жалкий калека!»
Его «американские» дети росли с осознанием того, что их достоинства, и светские манеры, и образование — все это одна видимость. Чтобы получить представление о том, чего они стоят на самом деле, достаточно было перехватить взгляды соседей или послушать, как выражается глава семьи насчет остывшего супа или опоздания дочкиного ухажера. Каждый ухажер тоже расценивался как трофей: как гордый штандарт высокородного семейства, как орден, добытый, в старинных традициях, общими усилиями. Эстер не оправдала родительских надежд. Ее поклонник был сообразителен, учтив и недурен собой, но оказался всего лишь выпускником бухгалтерских курсов, а семья его — «кучкой нищих гринго», недостойных Эстер, недостойных мечты, откуда ни посмотри. Дома начались бесконечные пререкания и скандалы, но в конце концов, учитывая, что Джейкоб производил впечатление перспективного молодого человека, глава семейства сдался. Незадолго перед этим Натали сделала завидную партию, и семья позволила себе сыграть на понижение. Вскоре обе молодые жены забеременели. В собственных глазах папаша уже выглядел основателем династии.
И Эстер произвела на свет белокурую дочь! Уникальную, поразительную, немыслимую златовласку с бледной кожей. Ее рождение избавило Эстер от негласной опалы, а основателю династии позволило окончательно уравнять себя с давно ушедшим в мир иной помещиком, отцом белокурых дочерей. Такая малышка была на вес золота.
Потом Эстер вспомнила Великую депрессию, когда на всем лежала печать страха. Страха и — Эстер не сразу подобрала слово, чтобы передать дух того времени, — нереальности. Трудовой путь Джейкоба начался на низшем пределе возможностей. Бухгалтерские счета (скучные, рутинные, разрозненные и зачастую отвергаемые другими), за которые он брался, дабы заслужить руку и сердце Эстер, просто испарились. На каждую колонку цифр приходилась теперь сотня голодных, страждущих умов, тренированных не хуже, чем его собственный. Тем не менее молодая семья поселилась в одном из лучших новых районов города. Дочерям династии полагалось жить с размахом, и отец-основатель взял на себя все расходы. Когда родилась Дебора, ее ожидало кружевное приданое ручной работы — наследство какого-то знатного европейского рода, сокрушенного революцией. Захватить старое знамя было проще, чем соткать новое, и Дебору вывозили на прогулки в чепчиках титулованного младенца. Хотя слякотное хуторское прошлое отодвинулось теперь на расстояние одного поколения, в хуторянине по-прежнему жила хуторская мечта: не просто быть свободным, но быть свободным настолько, чтобы иметь право на титул. Новый Свет призван был сделать нечто большее, чем стереть горечь Старого. Как атеисты говорят Богу: «Тебя не существует, и я Тебя не люблю!», так и глава семейства не оставлял попыток докричаться до глухого прошлого, чтобы заявить о своем неприятии. Джейкобу платили долларов пятнадцать — двадцать в неделю, а у Деборы была дюжина шелковых платьиц с ручной вышивкой и бонна-немка.
Заработков Джейкоба не хватало даже на пропитание. Через некоторое время молодая семья вернулась в родительский дом и встретилась с новой версией соседского презрения. Даже Эстер, пленница своего прошлого, видела, как переживает Джейкоб, зависевший от милости человека, который его в грош не ставит, однако из страха она исподволь, неизменно принимала сторону отца, а не мужа. Тогда ей казалось, что рождение Деборы оправдывает такую верноподданность. Джейкоб был всего лишь консортом династии, тогда как Дебора, белокурая, осыпаемая благами Дебора, улыбчивая и всем довольная, служила главной осью, вокруг которой вращалась мечта.
А потом выяснилось, что их златокудрая игрушка не без изъяна. Внутри у этой благоухающей, изнеженной куклы росла опухоль. Первым симптомом стало постыдное недержание; надо было видеть праведный гнев суровой гувернантки! Но против «неопрятности» не помогали ни уговоры, ни шлепки, ни угрозы.
— Мы же не знали! — вырвалось у Эстер, и доктору хватило одного взгляда, чтобы увидеть страстность и напряжение за гладким, тщательно подкрашенным фасадом. — В ту пору режим дня, гувернантки и правила были святыней! Под это подводилась «научная» основа, во всем требовалась стерильность, чтобы никаких микробов, никаких послаблений.
— Да, помню: детская смахивала на больницу! — хмыкнула доктор, стараясь утешить Эстер этим смешком: для всего остального — для раскаяния по поводу незаслуженных шлепков, для усердного не в меру штудирования писанины горе-специалистов — было уже слишком поздно.
В конце концов девочку все же обследовали, ей поставили диагноз — и родители в поисках подтверждения заметались от одного врача к другому. Естественно, для Деборы годилось только лучшее. Оперировал ее самый видный хирург на всем Среднем Западе. Человек слишком занятой, он ничего не объяснил своей маленькой пациентке и ни разу не проведал ее после того, как на смену чудесам современной хирургии пришла первобытная, варварская боль. Две операции, и после первой — нестерпимые муки. Перед тем как с неизменной улыбкой пройти в палату к Дебби, Эстер напускала на себя волевой, жизнерадостный вид. Она снова забеременела и не находила себе места, поскольку предыдущие роды закончились появлением мертворожденных мальчиков-близнецов. Но в присутствии медперсонала, в присутствии родных, особенно Дебби, Эстер ничем себя не выдавала и гордилась своей выдержкой. Наконец им объявили, что две операции дали желаемый результат. Семья преисполнилась благодарности и ликования; к выписке Деборы празднично украсили дом, в гости позвали всю родню. А через два дня Джейкобу доверили счета Сульцбергера. Эстер в голову сами собой полезли старинные фамилии.
В ту пору счета Сульцбергера казались им важнее всего на свете. На эти счета был завязан ряд очень выгодных относительно небольших сделок, и они с Джейкобом чуть с ума не сошли от радости. Наконец-то Джейкоб мог получить свободу и распрощаться с положением консорта. Они переехали в тихий и скромный район, недалеко от центра города. Их новый дом, небольшой, с маленьким садиком, был окружен деревьями; по соседству проживало множество ребятишек, которые носили самые разнообразные фамилии. Поначалу Дебора дичилась, но вскоре начала оттаивать, выбегала гулять и заводила подружек. У Эстер тоже появились подруги, она сажала такие цветы, какие ей нравились, и настежь распахивала окна навстречу солнечному свету; от прислуги она отказалась и даже пробовала принимать собственные решения. Так продолжалось год — один прекрасный год. А потом Джейкоб, вернувшись домой с работы, сообщил, что счета Сульцбергера — это длинная цепь незаконных махинаций. Целых три месяца он пытался установить, как и куда уплывают деньги. Накануне увольнения он сказал Эстер: «В таком виртуозном, многогранном мошенничестве есть определенная красота. Она обойдется нам… очень дорого. Ты это понимаешь, правда ведь?.. Но такой изощренный ум заслуживает восхищения».
Дом пришлось продать; через месяц они опять вернулись в фамильный особняк. Началось безденежье, но родители Эстер сняли для себя квартиру в Чикаго, а этот просторный дом предоставили в их распоряжение. На том, естественно, условии, что он останется в собственности семьи. Так и получилось, что ненавистный особняк стал домом Блау.
Дебора училась в лучших школах, а на каникулы ездила в лучшие лагеря отдыха. С ровесниками она сходилась тяжело, но, думала Эстер, такое случается нередко. Родным лишь три года спустя стало известно, что в первом лагере (куда Дебора стиснув зубы ездила три года кряду) буйствовал махровый антисемитизм. Дебора ни словом не обмолвилась о таком положении дел. Навещая дочь, родители видели только веселые стайки девочек, которые занимались спортом, лакомились подрумяненными на огне галетами и распевали у костра старые походные песни про «Путь к победе».
— И ничто не указывало вам на ее нездоровье или страдание… только ее закрытость? — спросила доктор Фрид.
— Ну, разве что… Я начала рассказывать про школу — небольшую, с благоприятной атмосферой. К Деборе там хорошо относились. Она всегда была очень смышленой девочкой, но однажды нас вызвал психолог и предъявил результаты обязательного тестирования. Ответы Деборы, видимо, заставили его предположить у нее некоторые «нарушения».
— Сколько ей тогда было?
— Десять лет, — медленно выговорила Эстер. — Присмотревшись к своему чаду, я попыталась заглянуть к ней в голову: действительно ли там не все в порядке. Я заметила, что у нее пропала охота играть с другими детьми. Она вечно сидела дома, забившись в угол. Много ела, прибавляла в весе. Но все это развивалось постепенно и до той поры не бросалось в глаза. И еще… она совсем не спала.
— Человек не может обходиться без сна. Вы хотите сказать, она спала очень мало?
— Конечно, она не могла обходиться без сна, но я никогда не видела ее спящей. Если ночью мы поднимались к ней в комнату, она лежала с открытыми глазами и говорила, что ее разбудили шаги по лестнице. Но ступени были накрыты толстой ковровой дорожкой. Мы еще шутили, что она спит вполглаза, но дело было нешуточное. В школе нам посоветовали записать ее на прием к детскому психиатру; мы так и сделали, но она только стала еще больше злиться и выходить из себя, а после третьего посещения спросила: «Я не так хороша, как вы мечтали? Теперь вы еще и мозги мне решили подправить?» Вот так она разговаривала в десятилетнем возрасте — с недетской горечью. Нам меньше всего хотелось, чтобы у нее осталось такое чувство, и с тех пор мы ее на прием не водили. А дальше стали невольно прислушиваться, даже во сне, для того, чтобы…
— Для чего?
— Сама не знаю… — И она помотала головой, будто отгоняя запретное слово.
С началом Второй мировой войны содержать пятнадцатикомнатный особняк стало им не по средствам. Но когда его выставили на продажу, Эстер продолжала трудиться не покладая рук, будто попала в зависимость от огромных, затхлых помещений и от навязчивой привычки «содержать дом в порядке» под критическими взорами родни. В конце концов нашелся покупатель, на которого они с благодарностью переложили груз прошлого, а затем переехали в обычную городскую квартиру. Казалось, оно и к лучшему, особенно для Деборы с ее небольшими причудами, страхами и одиночеством, которые в обезличенности большого города должны были меньше бросаться в глаза. Хотя она по-прежнему ходила как в воду опущенная, учителя в новой школе ценили ее способности, и училась она хорошо, причем без особых усилий. Начала заниматься музыкой, выполняла рутинные обязанности по дому, какие обычно возлагаются на девочек.
Эстер пыталась хоть с какой-нибудь стороны подойти к нынешнему состоянию Деборы. Дочку не отпускало… какое-то напряжение. Время от времени Эстер уговаривала ее не воспринимать все подряд чересчур серьезно, но такой уж характер отличал их обеих: его невозможно было изменить простым принятием решения или откликом на просьбу. В большом городе Дебора открыла для себя рисование. Интерес к нему обрушился ей на голову, как ливень: у нее в руках каждую свободную минуту оказывался карандаш. На первых порах, лет в одиннадцать-двенадцать, она создала, наверное, сотни рисунков, не считая набросков и мелких зарисовок, сделанных в школе на клочках бумаги.
Кое-какие из ее работ они с мужем показывали учителям рисования и специалистам; те подтверждали, что у девочки в самом деле есть способности, которые нужно развивать. Это мнение стало ярким и легким ответом на смутные, серые подозрения Эстер; через эту призму она и старалась смотреть на жизнь. А всей родне вдруг стало понятно, откуда проистекают болезненность и ранимость, бессонница, напряжение и внезапное мученическое выражение лица, которое тут же маскируется жесткой пустотой взгляда или выплеском сарказма. Конечно… дочь ее росла особенной, редкостно одаренной. Ей спускали и уклончивость, и жалобы на недомогание. Такой уж это период — отрочество, да еще отрочество исключительной девочки. Эстер постоянно твердила эти слова, но не до конца им верила. Всякий раз ее терзала какая-нибудь заноза. Как-то Дебора отправилась на вечерний прием к врачу по поводу очередной мистической болячки. Домой она вернулась перепуганная, с отсутствующим видом. А назавтра спозаранку отправилась по каким-то делам и пришла уже затемно. Примерно в четыре часа утра Эстер — теперь от этих воспоминаний она мучилась безотчетными угрызениями совести — отчего-то проснулась и недолго думая побежала в комнату дочери; там никого не было. Тогда она заглянула в ванную: Дебора преспокойно сидела на полу и наблюдала, как у нее из запястья в тазик стекает кровь.
— Я спросила, почему она не сливала кровь прямо в раковину, — сказала доктор, — и услышала, на мой взгляд, своеобразный ответ. Она сказала: чтобы не отпускать ее далеко от себя. В ее понимании это была не попытка самоубийства, а просьба о помощи, безмолвная и не сформулированная. Вы ведь живете в многоэтажном доме: броситься навстречу смерти можно прямо из окна — это и быстрее, и надежнее во всех отношениях, а тут… ей ведь было известно, что у вас обоих чуткий сон, как и у нее самой.
— Но она приняла сознательное решение? Неужели она все спланировала?
— Осознанно — конечно нет, но ее рассудок выбрал оптимальный способ. В конце-то концов, она же никуда не делась. И зов о помощи оказался успешным. Давайте вернемся немного назад, к летним лагерям и к школе. У Деборы и прежде не складывались отношения со сверстниками? Она сама справлялась со своими трудностями или просила о помощи?
— Естественно, я пыталась ей помочь. Могу вспомнить несколько случаев, когда ей требовалась моя помощь — и я оказывалась рядом. Одно время, когда она только пошла в школу, ее бойкотировала некая сплоченная компания. Я сводила их всех в зоопарк, и лед тронулся. В летних лагерях ее не всегда понимали. У меня обычно завязывались дружеские отношения с вожатыми, и это немного облегчало задачу. Потом, уже в городской школе, у нее начались серьезные проблемы с одной учительницей. Эту учительницу я пригласила на чашку чая и просто с ней побеседовала, объяснила, что Дебора побаивается людей и ее настороженность зачастую толкуют ошибочно. Я помогла ей понять Дебору. Они подружились, и в конце учебного года учительница сказала мне, что знакомство с Деборой считала за честь — девочка просто чудесная.
— Как Дебора отнеслась к вашей помощи?
— Ну, конечно же, с облегчением. В этом возрасте проблемы подобного рода раздуваются до таких масштабов, что я была только рада выступить в настоящей материнской роли и оказать ей поддержку. Моя мать была бы на такое не способна.
— Если вернуться к тому периоду: какое он оставил по себе впечатление? Как вы себя ощущали в те годы?
— Я уже сказала: счастливое время. У людей, с которыми Дебора не ладила, гора с плеч свалилась, а я была счастлива ей помочь. Мне пришлось изрядно поработать над собой, чтобы побороть свою застенчивость, чтобы в любой обстановке держаться весело. Мы пели, шутили. Мне пришлось научиться раскрепощать других. Я гордилась дочерью и часто ей об этом говорила. Повторяла, как сильно я ее люблю. Она никогда не страдала от беззащитности и одиночества.
— Понимаю, — сказала доктор.
Эстер заподозрила, что доктор ничего не понимает. Картина вроде бы оказалась обманчивой, и Эстер уточнила:
— Я борюсь за Дебору на протяжении всей ее жизни. Наверное, во всем виновата эта опухоль. Но не мы… не наша с Джейкобом любовь друг к другу и к детям. Весь этот ужас начался вопреки нашей любви и заботе.
— Вам давно стало ясно, правда ведь, что с вашей дочерью не все в порядке? Школьный психолог не первым забил тревогу. Когда у вас закрались сомнения?
— Пожалуй, в летнем лагере… нет… раньше. Как человек ощущает некую перемену? Неожиданно что-то померещилось — вот и все.
— А что было в лагере?
— Ой, да это уж третий сезон шел. Ей было девять лет. В конце смены мы приехали ее навестить; она сама не своя. В юности спорт — это хороший способ получить признание окружающих и завести друзей. К моменту нашего отъезда она немного оживилась, но после тех каникул… что-то… из нее ушло… Она, так сказать, повесила голову, ожидая града ударов.
— Ожидая побоев… — задумчиво протянула доктор. — А потом, через некоторое время, сама начала провоцировать град ударов.
У Эстер во взгляде мелькнуло припоминание.
— Так прогрессирует болезнь?
— Возможно, это симптом. У меня когда-то был пациент, который подвергал себя страшным пыткам, и когда я спросила, зачем так себя мучить, он ответил: «Чтобы не ждать, пока этот мир начнет меня уничтожать». Тогда я спросила: «Не лучше ли выждать и посмотреть, что будет?» — и он сказал: «Как вы не понимаете? Рано или поздно это случится, но так я, по крайней мере, останусь хозяином положения».
— Этот пациент… он излечился?
— Да, излечился. А потом к власти пришли фашисты и отправили его в Дахау, где он и погиб. Я рассказываю это вам, миссис Блау, для того, чтобы убедить: вы не сможете переделать мир, чтобы он встал на защиту ваших родных. Но вы не обязаны оправдываться за свои попытки.
— Я хотела как лучше, — сказала Эстер, а потом откинулась на спинку кресла и задумалась. — Но сейчас вижу, что совершала ошибки… грубые ошибки… правда, скорее в отношении Джейкоба, а не Деборы. — Она помолчала, недоверчиво глядя на доктора. — Как я могла так с ним поступать? Столько лет… все началось с той дорогущей квартиры, с бесконечных папиных подачек… год за годом я отодвигала мужа на второй план, и даже сейчас… «папа считает так, а не иначе», «так хочет папа». С какой стати? Ведь мой муж всегда был непритязателен и скромен в желаниях. — Она вновь подняла глаза. — Значит, просто любить — недостаточно. Моя любовь к Джейкобу не помешала мне наносить ему обиды, принижать его как в собственных глазах, так и в глазах моего отца. А наша любовь к Деборе не помешала нам стать… причиной, что ли… ее болезни.
Глядя на Эстер, доктор Фрид слушала слова любви и муки, слетающие с уст безупречно владеющей собой матери, чья дочь по горло сыта обманом. Но и любовь эта, и муки были искренними, и она мягко сказала:
— Предоставьте нам с Деборой разбираться в причинах. Не терзайтесь и не вините ни себя, ни мужа, ни кого-либо другого. От вас ей понадобится поддержка, а не самобичевание.
Спустившись с небес на землю, Эстер вспомнила, что ее ждет встреча лицом к лицу с земной Деборой.
— Как… как мне найти правильные слова? Вы ведь знаете, она отказалась встречаться с Джейкобом, а во время нашей прошлой встречи у нее был такой странный вид — как у лунатика.
— Сейчас, когда у нее настолько обострено восприятие, опасность есть только одна.
— Какая же, доктор?
— Разумеется, ложь.
Они поднялись со своих кресел: время истекло. Слишком краткое, подумала Эстер; и сотой доли того, что требуется, сказать не удалось. Доктор Фрид проводила ее до порога и приободрила едва заметным жестом. Понятно, что версии пациентки будут в корне отличаться от тех, что высказывала мать за них обеих. Заботливая мать, благодарное дитя. А будь оно иначе, девочка не оказалась бы в числе пациентов. Качество этих версий и различия между ними помогут проникнуть в каждую из двух интерпретаций действительности.
Выйдя из кабинета, Эстер стала думать, что неверно сформулировала проблему. Видимо, в попытках спасти положение она просто совалась куда не следовало. В больнице ей разрешили забрать Дебору на прогулку под свою ответственность. У них появилась возможность сходить в кино, поужинать в городе и поговорить. «Клянусь, — мысленно сказала Эстер дочери, — клянусь, я не стану тобой прикрываться. Не буду спрашивать, сколько мы для тебя сделали и сколько не сделали».
Потом в тесном гостиничном номере она призналась Джейкобу, что Дебора отказалась с ним встретиться и врач запретила ее принуждать: отказ не означает пренебрежения к отцу, а лишь выдает попытку — слабую, неумелую — принять собственное решение. Умом Эстер понимала, что это говорится просто в утешение, но смолчала. Бедный Джейкоб — а я опять меж двух огней: наношу удар.
Спорил он недолго, но в кино Эстер заметила его в последнем ряду: муж смотрел не на экран, а на дочь. После сеанса Джейкоб замер в полумраке, не спуская с нее глаз, а потом, когда мать с дочкой зашли в ресторан, остался стоять на холодной дороге ранней зимы.