Книга: Собиратель ракушек
Назад: Четвертое июля
Дальше: Запутанный случай на реке Рапид

Смотритель

На протяжении первых тридцати пяти лет жизни Джозефа Салиби его мать застилает ему постель и готовит еду; каждое утро, перед тем как ему дозволяется выйти за порог, она заставляет его прочесть выбранный наугад столбец из английского словаря. У них обветшалый домишко в гористом предместье Монровии – это в Либерии, в Западной Африке. Джозеф – высокий, тихий, болезненный; сквозь стекла его огромных очков видно, что белки глаз у него с желтизной. Его мать миниатюрна и неутомима; дважды в неделю она взгромождает на голову две корзины овощей и отправляется за шесть миль, чтобы продать их со своего прилавка на рынке в Мазинтауне. Когда соседки заходят полюбоваться ее садом и огородом, она встречает их улыбкой и предлагает кока-колу.
– Джозеф отдыхает, – объясняет она, и соседки, потягивая колу, вглядываются в темные, закрытые ставнями окна у нее за спиной: всем представляется, что мальчик лежит в поту и бреду.
Работает Джозеф счетоводом в Либерийской национальной цементной компании, где регистрирует счета и заказы на страницах толстого, переплетенного в кожу гроссбуха. Раз в несколько месяцев он оплачивает на один счет больше и выписывает чек на свое имя. Матери он говорит, что эти дополнительные деньги – часть его зарплаты, и за эту ложь ему ничуть не стыдно. В полдень она приносит ему в контору отварной рис, напоминая, что горы кайенского перца обезоружат любую болезнь, и наблюдает, как он ест за рабочим столом.
– Молодец, – повторяет она. – Ты трудишься во имя подъема Либерии.
В тысяча девятьсот восемьдесят девятом году Либерия погружается в гражданскую войну, которая растянется на семь лет. На цементном заводе – саботаж, производство вскоре преобразовывают в партизанский военный завод, и Джозеф теряет работу. Он начинает приторговывать кроссовками, радиоприемниками, калькуляторами, календарями, украденными из офисов в центре города. Ничего страшного, твердит он себе, каждый тащит, что плохо лежит. Нам нужны деньги. Он прячет вещи в подвале и говорит матери, что хранит коробки для приятеля. Пока мать торгует на рынке, к дому подъезжает грузовик и увозит товар. По ночам он платит паре мальчишек за то, что они болтаются по округе, отгибают оконные решетки, взламывают двери и складывают ворованное у Джозефа на заднем дворе.
В основном он сидит на корточках у порога и наблюдает, как мать работает в огороде. Ее руки не пропустят ни единого сорняка или увядшей виноградной лозы и всегда соберут стручковую фасоль, методично, со звоном падающую в металлическую миску, – а он слушает пылкие материнские речи о тяготах войны и важности сохранения четко налаженного образа жизни.
– Джозеф, с войной жизнь не кончается, – наставляет она. – Нужно держаться.
На холмах вспыхивают залпы артиллерийского огня; над крышей гудят самолеты. Соседки больше не заходят; бомбежки продолжаются днем и ночью. Во мраке полыхают деревья, будто предвещая еще большее зло. Мимо дома проносятся полицейские в угнанных пикапах: стволы лежат на порожках, глаза скрыты за зеркальными очками. Джозефу хочется крикнуть сквозь тонированные стекла и хромированные выхлопные трубы: подойди, схвати меня. Только попробуй. Но он молчит, просто стоит, потупившись, и делает вид, будто занят кустами роз.
Как-то утром в октябре девяносто четвертого мать Джозефа отправляется на рынок с тремя корзинами батата и домой больше не приходит. Джозеф слоняется между грядками, слушая отдаленную канонаду, пронзительный вой сирен и безграничную тишину в промежутках. Когда наконец за холмами скрывается последний луч света, Джозеф идет к соседям. Те с порога своей спальни разглядывают его сквозь калитку и предупреждают:
– Полицейских убили. Мятежники Тейлора будут здесь с минуты на минуту.
– Моя мама…
– Спасайся! – кричат они, захлопывая дверь.
Джозеф слышит лязг цепочки, стук засова. Отойдя, он застывает на пыльной улице. На горизонте столбы дыма поднимаются в красное небо. Через мгновение он идет в конец мощеной дороги и сворачивает на ведущую в Мазинтаун грунтовую тропу, по которой утром шла его мать. На рынке ему открывается то, чего следовало ожидать: среди пожарища тлеет грузовик, повсюду валяются раскуроченные ящики, подростки грабят прилавки. На тележке лежат три трупа; ни один из них он опознать не может, и матери среди них нет.
Никто из встречных с ним не разговаривает. Когда он хватает за ворот пробегающую мимо девочку, у той из карманов сыплются кассеты; она отводит взгляд и не отвечает на его вопросы. Там, где был мамин прилавок, осталась лишь стопка обгоревшей фанеры, аккуратно сложенной, будто уже припасенной кем-то для ремонта дома. По возвращении домой на улице еще светло.
На следующий вечер – мама так и не пришла – Джозеф снова выходит из дома. Он внимательно изучает останки рыночных прилавков, блуждая по пустынным рядам и выкрикивая мамино имя. Там, где когда-то между двух железных столбов висела рыночная вывеска, подвешен за ноги человек. Вырванные внутренности, свисающие ниже рук, болтаются, как черные веревки, как обрезанные ниточки дьявольских марионеток.
В последующие дни Джозеф уходит еще дальше. Впереди мужчина ведет девушек, закованных в цепи; Джозеф сторонится, чтобы пропустить самосвал с горой трупов. Двадцать раз его останавливают и допрашивают; на временных контрольно-пропускных пунктах военные, тыча винтовками ему в грудь, допытываются: либериец? из племени кран? почему тогда не сражается вместе с ними против кранов? Перед тем как отпустить, они плюют ему на рубашку. Он слышит, что партизанский отряд в масках Дональда Дака поедает органы врагов; он слышит, что террористы в шипованных бутсах топчут животы беременных женщин.
Никто и нигде не знает о местонахождении его матери. С крыльца он наблюдает за соседями, которые устроили набег на их огород. Мальчишки, которым он платил за мародерство, больше не приходят. По радио какой-то солдат, Чарльз Тейлор, хвастает, что уложил пятьдесят нигерийских миротворцев сорока двумя пулями.
– Умерли они быстро, – бахвалится он. – Как слизняки, посыпанные солью.
Через месяц, так и не получив сведений о матери, Джозеф берет под мышку ее словарь, прячет деньги под рубаху, в брюки и башмаки, запирает подвал, где громоздятся краденые блокноты, лекарства от простуды, магнитофоны, компрессоры, и покидает дом навсегда. Какое-то время он кочует с четырьмя христианами, бегущими в Кот-д’Ивуар; сталкивается с бандой малолеток, вооруженных мачете и скитающихся из одной деревни в другую. То, что попадается ему на глаза – обезглавленные дети, парни-наркоманы, разорвавшие молодую беременную женщину, свисающий с балкона человек с отрубленными руками во рту, – не описать словами. За три недели он повидает столько, что кошмаров ему хватит на десять жизней вперед. В Либерии, на той войне, никого не хоронили, а все, что было некогда похоронено, вытащили на свет божий: трупы лежат штабелями в выгребных ямах, стонущие дети волокут по улицам тела собственных родителей. Краны убивают манов; гио убивают мандинков; половина путников на дороге вооружена; над половиной перекрестков пахнет смертью.
Джозеф спит где придется: в кучах листвы, под кустами, в заброшенных домах на полу. Голова раскалывается от боли. Каждые три дня его трясет в лихорадке: бросает то в жар, то в холод. В дни, когда не лихорадит, подступает удушье; все силы уходят на то, чтобы продолжать путь.
Наконец он добирается до КПП, но там его задерживает пара желтушных солдат. Он старательно повторяет свою историю: мать пропала, нужно отыскать ее следы. Нет, он не кран и не мандинк, объясняет он и предъявляет словарь, который у него тут же изымают. В висках не переставая стучит кровь; он думает, что ему конец.
– У меня есть деньги, – говорит он и расстегивает воротник рубахи, чтобы показать купюры.
Один солдат в течение нескольких минут говорит по рации, затем возвращается. Он приказывает Джозефу сесть на заднее сиденье «тойоты» и везет его по длинной подъездной дороге к воротам. На плантации, над домиком с черепичной крышей, тянутся бесконечные ряды каучуковых деревьев. Солдат ведет его за дом, а дальше через ворота – на теннисный корт. Там дюжина парней лет шестнадцати развалились в шезлонгах с автоматами на коленях. От асфальта отражается белый солнечный свет. Они сидят, Джозеф стоит; сверху жарит солнце. Никто не произносит ни слова.
Через несколько минут обливающийся потом капитан выволакивает из дверей черного хода мужчину, тащит прямо на корт и бросает точно на среднюю линию. У несчастного на голове синий берет; руки связаны за спиной. Когда его переворачивают, Джозеф замечает проломленные скулы; лицо проваливается внутрь.
– Вот гнида, – начинает капитан, пиная его под ребра носком ботинка, – пилотировал самолет, который целый месяц бомбил города восточнее Монровии.
Мужчина пытается приподняться. Глаза устрашающе западают в глазницы.
– Я повар, – выдавливает он. – Еду из Йекепа. Мне сказали держаться дороги на Монровию. Я и поехал. Но меня арестовали. Умоляю. Я готовлю стейки. Никого я не бомбил.
Парни в шезлонгах поднимают вой. Капитан срывает с пленного берет и бросает на ограду. Боль в голове у Джозефа усиливается; он хочет рухнуть ничком, залечь в тени и уснуть.
– Ты убийца, – отвечает капитан пленному. – Почему не говоришь правду? Почему не сознаешься? В тех городах – мертвые матери и девочки. Думаешь, ты непричастен к их смерти?
– Умоляю! Я повар! Жарю стейки в ресторане «Стилуотер» в Йекепе! Я ехал к невесте!
– Ты бомбил деревни.
Пленный хочет что-то добавить, но капитан затыкает ему рот ботинком. Слышится скрежет, будто камешки бьются друг о друга в холщовом мешке.
– Вот ты! – Капитан тычет пальцем в сторону Джозефа. – У тебя убили мать?
Джозеф щурится.
– Она торговала овощами на рынке в Мазинтауне, – рассказывает он. – Я не видел ее три месяца.
Из кобуры на бедре капитан достает пистолет и протягивает Джозефу.
– Эта гнида убила не менее тысячи человек, – заводит капитан. – Матерей и дочек. Меня рвет от одного его вида.
Капитан обхватывает Джозефа за бедра, как будто ведет его в танце. От корта отражается слепящее солнце. Парни в шезлонгах глазеют и перешептываются. Солдат, который привел Джозефа, закуривает, прислонясь к ограде.
Губы капитана вплотную приближаются к уху Джозефа.
– Ты сделаешь это ради своей матери, – бормочет он. – Ты сделаешь это ради своей страны.
Пистолет уже в руках Джозефа, теплая рукоятка стала липкой от потной ладони. Мучительное биение в висках учащается. Ряды деревьев застыли в пыльной неподвижности, капитан дышит в ухо, пленный из последних сил ползет по асфальту, как больной ребенок, вытягивается и распластывается, будто расплавленная линза очков. У Джозефа в голове – последний путь мамы на рынок, солнечный свет и тени на длинной тропе, листва, перебираемая ветром. Напрасно он ее отпустил, напрасно не пошел вместо нее. Это он должен был провалиться как сквозь землю, исчезнуть без следа. Бомба превратила ее в пар, думает Джозеф. Бомба превратила ее в дым. А все потому, что она думала: нам нужны деньги.
– Он не стоит даже собственной крови, – нашептывает капитан. – Он не стоит даже воздуха в легких.
Джозеф поднимает пистолет и стреляет пленному в голову. Грохот выстрела мигом поглощается густым воздухом и высокими древесными кронами. Джозеф падает на колени, впереди взрываются слепящие световые ракеты. Перед глазами все плывет и белеет. Он валится лицом вниз и теряет сознание.

 

Он приходит в себя на полу в домике на плантации. Над ним голый растрескавшийся потолок, на фоне которого жужжит муха. Спотыкаясь, он выходит из комнаты и оказывается в коридоре без дверей в торцах: внизу тянутся почти до горизонта шеренги каучуковых деревьев. Одежда на нем отсырела, деньги, даже те, что были запрятаны в подошвы башмаков, пропали.
У входа, развалившись в удобных креслах, сидят двое парней. У них за спинами сквозь ограду теннисного корта Джозеф видит тело убитого им человека, не похороненное, так и брошенное на асфальте. Он идет под гору сквозь шеренги деревьев. Солдаты не обращают на него внимания. Примерно час спустя он доходит до шоссе и останавливает первую попавшуюся машину, ему дают напиться и предлагают подбросить до портового города Бьюкенен.
В Бьюкенене тишь да гладь: ни шаек малолетних головорезов на улицах, ни рева самолетов над головой. Джозеф сидит у моря и наблюдает, как грязная вода омывает сваи. В голове незнакомая боль, теперь не резкая, а тупая, дрожащая, – боль опустошения. У него наворачиваются слезы; он хочет броситься в воду и утопиться. Поди выберись из этой Либерии, думает он.
Он поднимается на какой-то танкер для перевозки химикатов и просится драить котлы на камбузе. Работает он так прилежно, что на него летят горячие брызги, а судно тем временем бороздит Атлантику, входит в Мексиканский залив и пересекает Панамский канал. В кубрике он приглядывается к команде и размышляет, видно ли по нему, что он убийца, написано ли это у него на лбу. Ночью он выходит на бак, опирается на планширь и смотрит, как корпус танкера прорезает тьму. Его гнетет пустота и усталость; чувство такое, будто позади осталась тысяча незавершенных дел, тысяча неверно заполненных гроссбухов. Волны продолжают свой безликий путь. Танкер решительно держит путь на север, к тихоокеанскому побережью.

 

Он высаживается в Астории, штат Орегон; иммиграционная полиция называет его беженцем и выдает визу. Несколько дней спустя в хостеле, где он остановился, ему показывают объявление в газете: Требуется мастеровитый человек на зимний период в поместье «Оушен Медоуз»: участок 90 акров, сад и дом. Мы в отчаянии!
Постирав одежду в раковине ванной комнаты, Джозеф изучает себя в зеркале – длинная спутанная борода; за линзами очков глаза кажутся кривыми и желтыми. Он вспоминает определение из маминого словаря: Отчаяние – отсутствие надежды на лучшее; крайне безвыходное положение.
Он садится в автобус на Бэндон, едет тридцать миль по Сто первому шоссе и последние две мили идет пешком по необозначенной проселочной дороге. «Оушен Медоуз»: обанкротившаяся клюквенная ферма превратилась в дачный участок, фермерский дом снесли, чтобы построить трехэтажный особняк. На крыльце он прокладывает путь среди битых винных бутылок.
– Я Джозеф Салиби из Либерии, – представляется он владельцу по фамилии Тваймен, толстяку в ковбойских сапогах. – Мне тридцать шесть лет, у меня на родине идет война, здесь я ищу только лишь мира. Смогу залатать кровлю, подправить террасу. Все, что угодно.
При этих словах у него трясутся руки. Тваймен с женой удаляются и скандалят за кухонной дверью. Их молчаливая худенькая дочь ставит на обеденный стол тарелку с хлопьями, тихо ест и уходит. Настенные часы отбивают один, два.
Наконец возвращается Тваймен, который берет его на работу. Они уже два месяца подают объявление, рассказывает он, а Джозеф – единственный, кто отозвался.
– Сегодня твой день, – говорит хозяин, исподволь разглядывая башмаки Джозефа.

 

Ему выдают поношенный рабочий комбинезон и предоставляют квартирку над гаражом. В первый месяц у Твайменов полно гостей, семьи с детьми и грудными младенцами; молодые люди кричат на террасе в мобильные телефоны, мимо дефилируют улыбчивые женщины. Эти люди поднялись на компьютерном бизнесе; выходя из автомобилей, они проверяют, нет ли на дверцах царапины; если же находят, то облизывают большой палец и стараются ее заровнять. Недопитая водка с тоником, забытая на перилах, стон гитары из выставленных на крыльцо колонок, жужжание желтых ос вокруг грязных тарелок, набитые объедками мусорные мешки, составленные в сарае, – это повседневность Джозефа. Он чинит конфорку плиты, выметает из коридоров песок, счищает со стен лососину после битвы едой. Когда работы нет, он сидит на кромке ванны у себя в квартирке и смотрит на руки.
В сентябре Тваймен приходит к нему со списком дел на зиму: поставить вторые оконные рамы, прорыхлить газон, регулярно скалывать лед с крыши и дорожек, охранять дом от грабителей.
– Управишься? – осведомляется Тваймен.
Он оставляет ключи от пикапа смотрителя и номер своего домашнего телефона. Наутро все уезжают. В поместье воцаряется тишина. Деревья качаются на ветру, будто снимая заклинание. Из-под сарая вылезают три белых гуся и вразвалку пересекают газон. Джозеф бродит по хозяйскому дому: гостиная с массивным камином, застекленный атриум, необъятные гардеробные. Он уже дотаскивает телевизор до середины лестницы, но не может собраться с духом, чтобы довершить кражу. Да и куда его нести? Что с ним делать?
Каждое утро обещает ему тягучий и пустой день. Он бродит по пляжу, поднимая камешки, чтобы разглядеть в них что-нибудь необычное: окаменелость внутри, отпечаток ракушки, сверкающую прожилку минерала. Редкий камешек не опускается к нему в карман: все они неповторимы, все прекрасны. У себя в квартирке он раскладывает их на подоконниках: галечные ряды – как маленькие, недостроенные стены с бойницами, укрепления против крошечных захватчиков.
Два месяца он ни с кем не общается, никого не видит. Он лишь следит за медленным, размеренным скольжением фар на Сто первой автостраде, в двух милях от дома, или за белыми следами реактивного самолета, когда тот проносится над головой, оставляя свой рев где-то между небом и землей.

 

Изнасилование, убийство, брошенный о стену ребенок, мальчик с ниткой сушеных ушей на шее: в ночных кошмарах Джозеф прокручивает худшее, что люди совершают по отношению друг к другу. Весь в поту, он просыпается под одеялом, вцепившись в подушку. Мама, деньги, четкая, упорядоченная жизнь – все исчезло; не закончилось, а развалилось, будто какой-то сумасшедший украл все винтики его жизни и утащил их на дно темницы. Джозефу нестерпимо хочется изменить жизнь к лучшему, хочется сделать что-нибудь правильное.
В ноябре на пляж, что в полумиле от поместья, выбрасываются пять кашалотов. Самый крупный падает на песок в нескольких сотнях ярдов севернее других, в нем более пятидесяти футов в длину, это половина гаража, над которым живет Джозеф. Он обнаруживает их не первым: в дюнах уже припарковано с десяток джипов; люди бегают от одного животного к другому, тащат ведра с морской водой, размахивают шприцами.
Несколько женщин в светоотражающих неоновых анораках привязывают веревку к плавнику самого маленького кашалота и пытаются сдвинуть его с места при помощи моторной лодки. Лодка вспенивает воду и плывет сквозь прибой; веревка натягивается, соскальзывает и прорезает плавник; плоть расходится, показывается белое мясо. Проступает кровь. Кашалот не шевелится.
Джозеф подходит к зевакам, собравшимся в круг: мужчина с удочкой, три девушки с пластмассовой корзиной, наполовину заполненной мидиями. Женщина в окровавленном медицинском халате объясняет, что шансов на спасение этих кашалотов крайне мало: у них уже перегрев, кровотечение, размягчение органов, под тяжестью отказывают жизненно важные сосуды. Даже если вернуть животных в воду, они, по ее словам, скорее всего вернутся на берег. Она уже сталкивалась с такими случаями.
– Но, – добавляет она, – сейчас нам представилась возможность извлечь хороший урок. Отработать каждое действие.
У кашалотов на теле шрамы; их спины испещрены пустулами, кратерами и пластами морских уточек. Джозеф ладонью нажимает на шрам, и от его прикосновения китовая кожа вздрагивает. Другой кит шлепает плавниками по песку и издает щелчки – можно подумать, из самого чрева. Налитые кровью карие глаза вылезают из орбит.
У Джозефа появляется чувство, будто разверзлись двери его кошмаров и все жуткие сны, что толпились и дышали за порогом, ворвались в реальность. Пройдя полмили по пути в «Оушен Медоуз», он спотыкается и невольно падает на колени, его бьет дрожь, над головой проносятся рваные облака. Он не может сдержать слез. Бегство было бесполезным; никто не захоронен, все остались на поверхности – легкий ветерок воспоминаний. А почему? Спасайся, твердили ему соседи. Спасайся. Джозеф спрашивает себя: а если его не нужно было спасать, если спасти можно лишь того, кому спасение вовсе не требовалось?
До темноты он так и лежит на дорожке. Во лбу стучит боль. Он наблюдает за сиянием звезд в их тусклой бесконечности, за их витиеватостью и сплетениями, их беспрестанным сверканием и думает о словах той женщины: какой же урок он должен извлечь?

 

К утру четыре из пяти кашалотов погибают. Со стороны дюн они видятся флотилией черных подводных лодок, севших на мель. Кашалоты огорожены столбиками с желтой лентой, а толпа все разрастается, появляются новые зрители, все гражданские: дюжина девочек-скаутов, курьер, мужчина в брогах, позирующий перед камерой.
Туши животных распухли от газов; бока обвисают, как сдувшиеся шарики. Белые перекрестные штрихи шрамов на спинах китовых трупов напоминают следы жутких ударов молний, отметины от сетей, в которых кашалоты запутались сами. Первую и самую крупную особь – самку, выбросившуюся в нескольких сотнях ярдов севернее других, – уже обезглавили, ее челюсть обращена к небу, зубы размером с кулак облеплены пляжным песком. При помощи цепной пилы и длинных ножей люди в халатах снимают жир с боков. Джозеф видит, как они вытаскивают запотевшие пурпурные мешки – должно быть, органы. Поблизости топчутся зеваки; на глазах у Джозефа некоторые забирают на сувениры тонкие полоски кожи, похожие на серый пергамент, пряча их в кулаках.
Специалисты в лабораторных халатах трудятся над ребрами самой крупной особи, извлекая в конце концов что-то похожее на сердце – громаду поперечно-полосатых мышц, собранную в клапан на конце. Лишь вчетвером им удалось перекатить этот ком на песок. Джозеф дивится его величине; возможно, у этого кашалота большое сердце или, может, у всех кашалотов такие огромные сердца, но это размером с самоходную газонокосилку. Протоки внутри настолько велики, что в них можно просунуть голову. Один из специалистов проткнул сердце иглой, взял пробу ткани и поместил в контейнер. Его коллеги уже снова копошатся в полости кашалота, слышится звук включенной пилы. Специалист со шприцем присоединяется к остальным. От лежащего на песке сердца поднимается легкий пар.
В лесу на дюнах Джозеф находит женщину из полиции – та подкрепляется сэндвичем.
– Это сердце? – спрашивает он. – То, что они там оставили?
Она кивает:
– Думаю, да. Теперь они займутся легкими. Надо проверить, нет ли там инфекции.
– А что сделают с сердцами?
– Сожгут, наверное. Все сожгут. Чтобы запаха не было.

 

Он копает весь день. Место выбирает скрытое лесом, на холме, с видом на западную границу хозяйского дома и полосу лужайки. У себя за спиной сквозь лесные заросли он видит лишь океан, мерцающий между верхушками деревьев. Даже в сумерках он все еще работает в белом пятне света, поставив фонарь чуть в стороне. Грунт здесь песчаный, влажный, но копать тяжело – очень много валунов и корневищ. Такое чувство, будто по груди расползаются трещины. Когда он кладет лопату, пальцы не разгибаются. Мало-помалу яма начинает скрывать Джозефа; землю он выбрасывает наверх.
Глубокой ночью, с брезентом, лопатой, пилой, а также ручной лебедкой, хранящейся под задним сиденьем хозяйского пикапа, он, тихонько бренча этими железками, едет по лужайке за домом, а потом по узкой тропинке до пляжа. В свете фар березовая рощица с пострадавшими от шторма подвязанными стволами напоминает связки переломанных костей; ветки царапают бока пикапа.
К югу от четырех кашалотов теплятся два костра, но к северу, возле самки, никого нет, и ему не составляет труда проехать мимо выброшенного приливом мотка водорослей во тьму, где у подножия дюн лежит обезглавленная махина, похожая на корпус судна после кораблекрушения.
Вокруг – внутренности и жир. По всему пляжу вереницей тянутся кишки. С фонариком в зубах он изучает сквозь гигантские ребра внутреннее строение кашалота: во чреве все влажное, затененное и перемешанное. В нескольких ярдах гигантским валуном лежит на песке сердце. Крабы отрывают бляшки от его боков, в тени возятся чайки.
Он раскладывает на песке брезент, крепит лебедку к перекладине в передней части кузова грузовичка и цепляет прямую скобу за отверстия по углам брезента. Поднатужившись, скатывает сердце на пластик; теперь дело только за тем, чтобы поднять окровавленную связку. Джозеф заводит мотор, переключает передачу; лебедка скрежещет, углы брезента ползут вверх. Сердце, взрывая песок, мало-помалу приближается к пикапу и через некоторое время оказывается в кузове.
Когда он паркует свой пикап у ямы, выкопанной на холме выше поместья, на небе уже пробиваются первые бледные лучи солнца. Он опускает откидной борт, чтобы брезент расправился. Облепленное песком сердце покоится на подложке, как убитое чудовище. Втиснувшись между этой громадой и бортиком, Джозеф толкает сердце. Оно легко выкатывается, всей тяжестью соскальзывая по гладкому брезенту и падая в яму с мокрым, тяжелым шлепком.
Он сбрасывает ногой налипшие клочья плоти, мышц и запекшейся крови, все еще лежащие на подложке, и, не оправившись от шока, медленно едет вниз по склону – обратно на пляж, к четырем кашалотам на разных стадиях разложения.
У потухшего костра стоят трое биологов, перепачканных запекшейся кровью, и пьют кофе из полистироловых стаканчиков. Головы двух кашалотов исчезли, у оставшихся извлекли все зубы. На тушах скачут песчаные блохи. Джозеф видит на песке шестого кашалота: недоношенный плод, который должен был вскоре появиться на свет, вывалился из утробы матери. Джозеф выпрыгивает из кабины, заходит за желтую ленту и идет к биологам.
– Я заберу сердца, – говорит он. – Если они больше не нужны.
Мужчины таращат глаза. Он берет из кузова пилу и идет к первому кашалоту, приподнимает кусок кожи и встает внутрь, между разветвлением ребер.
Джозефа хватают за руку.
– Их положено сжигать. Что возможно, оставим для исследований, а остальное сожжем.
– Эти сердца я похороню. – Он смотрит не на собеседника, а куда-то в сторону, на горизонт. – Вам же меньше работы будет.
– Ты не имеешь права…
Но Джозефу никто не препятствует, и он уже стоит внутри туши, распиливая плоть. Орудуя пилой, будто специально приспособленной для разделки кашалотов, он рассекает три ребра, а затем толстую, плотную трубку – скорее всего, артерию. Ему на руки брызжет кровь, свернувшаяся, черная и слегка теплая. Из полости уже несет гнилью, и Джозефу приходится дважды отходить, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Кулак сжимает пилу, предплечье заляпано кровью, рабочий комбинезон пропитался слизью, жиром и морской водой.
Он убеждает себя: это все равно как чистить рыбу, но в действительности, скорее, как потрошить великана. Кровеносная система кашалота необъятна, по этим венам могла бы носиться кошка. Джозеф отделяет последний слой жира и кладет руку туда, где, по его расчетам, находится сердце. Оно все еще немного влажное, теплое и очень темное. Он понимает: в яму пять штук не поместятся.
За десять минут он отпиливает три оставшиеся вены; после этого сердце болтается, соскальзывает вниз и останавливается на уровне его коленей и лодыжек. Увязают ноги. Появляется биолог, вонзает в сердце иглу шприца и берет материал.
– Так и быть, – говорит он. – Забирай.
Джозеф грузит сердце в кузов. Все утро и весь день он занят только этим: отделяет сердца и свозит их в яму на холме. Сердце первого кашалота было самым большим, но и другие огромны, размерами с кухонную плиту Твайменов или двигатель пикапа. Даже сердце зародыша поражает своими размерами: по величине и весу оно сравнимо с человеческим торсом. В руках не удержать.
К тому времени как Джозеф сваливает в яму последнее сердце, собственное тело начинает его подводить. В области периферийного зрения крутятся пурпурные ореолы; спина и руки затекли, при ходьбе не распрямиться. Поздним вечером он закапывает яму и, уходя от этого холма из земли и мышц, голого среди зарослей морошки и возвышающихся над поместьем хвойников, чувствует, что освободился от самого себя, будто его тело – только инструмент, пусть и неудобный, но еще для чего-то нужный. Он паркуется во дворе и падает на кровать, грязный, в запекшейся крови, дверь в квартиру не заперта, сердца всех шести кашалотов лежат глубоко под землей, медленно остывая. Ему приходит в голову: никогда еще я так не уставал. Ему приходит в голову: по крайней мере, хоть что-то теперь захоронено.

 

На протяжении следующих дней у него нет ни сил, ни желания подняться с постели. Он мучает себя вопросами: почему ему не становится лучше, почему не заживает? Что такое месть? Искупление? Сердца китов все еще там, прямо под землей, в ожидании. Какой вообще прок от похорон? Все, что ни закопаешь, в ночных кошмарах умудряется вылезти наружу. Здесь следует еще одно слово из маминого словаря: Безутешный – не находящий утешения, безотрадный, отчаянный, глубоко охваченный горем.
Между ним и Либерией – целый океан, а ему все равно не спастись. Ветер проносит клубы желто-черного дыма над деревьями прямо к его окнам. Дым пахнет так, словно где-то жарят протухшее мясо. Джозеф зарывается лицом в подушку, чтобы не вдыхать этот запах.

 

Зима. Дождь со снегом шумит в ветвях. Земля замерзает, оттаивает, замерзает снова, превращаясь в подобие шуги, глубокой и неподвижной. Снега Джозеф никогда не видел; он запрокидывает голову к небу, чтобы снежинки падали на очки. Смотрит, как тают снежные хлопья, как кристаллики с резными шипами и тонкими гранями превращаются в воду, словно гаснет тысяча микроскопических огней.
О работе он не вспоминает. За окном виднеется забытая во дворе газонокосилка, но желания вернуть ее в гараж не возникает. Он знает, что должен слить воду из труб, подмести террасу, установить зимние рамы, подключить провода, чтобы избавиться от наледи на крыше. И ничего из этого не делает. Он пытается убедить себя, будто изможден оттого, что хоронил кашалотовы сердца, а вовсе не от груза воспоминаний, которые преследуют его повсюду.
Иногда по утрам, когда воздух кажется теплее, Джозеф гонит себя на улицу: сбрасывает одеяло, натягивает штаны. Но прогуливаться по сырой дорожке от хозяйского дома, взбираться на гребни дюн, смотреть на расплавленное серебро моря под открытым небом, на острова, поросшие невысокими деревьями, и на чаек, кружащихся над ними, чувствовать холодный дождь, проходящий сквозь деревья, видеть мир, испытывать ужас от самого нахождения в нем – все это для него слишком, он чувствует, что разрывается на куски, словно клин вставили между ребер. Он сжимает виски, разворачивается и не находит ничего лучше, чем пойти в сарай, устроиться в темноте среди лопат и топоров, пытаясь восстановить дыхание и избавиться от страха.

 

Тваймен говорил, что на побережье много снега не бывает, но сейчас здесь лютый снегопад. Снег валит десятый день подряд, и оттого, что Джозеф не включает антиобледенительную систему, под тяжестью снега обваливается участок кровли. В спальне хозяев деформированные листы фанеры и изоляции прогнулись прямо над кроватью – получились как бы пандусы в небо. Джозеф ложится на пол и смотрит, как большие хлопья падают через зазор и собираются на его теле. Снег тает, стекает на пол и замерзает гладкой прозрачной стекляшкой.
В подвале он находит консервы и ест их руками прямо из банок, сидя за огромным столом в гостиной. Он вырезает отверстие в шерстяном одеяле, просовывает в него голову и носит как пончо. Его постоянно знобит; приходится вставать на колени и ждать, завернувшись в одеяло, пока не уймется дрожь.
В просторной ванной комнате, облицованной мрамором, можно изучить свое отражение в зеркале. Он исхудал, на предплечьях видна каждая жила, ребра резкими дугами выпирают с обоих боков. Глаза стали бледно-желтыми, цвета куриного бульона. Он проводит рукой по волосам, чувствуя твердую поверхность черепа прямо под кожей. Где-то, думает он, и для меня есть клочок земли.
Он спит, спит, и снятся ему кашалоты, плавающие в почве, словно в воде, и их прохождение под землей отзывается трепетом листьев на поверхности. Они выпрыгивают из-под земли сквозь траву, переворачиваются в брызгах корней и гальки, а затем уходят вниз, и земля сама собой затягивается.

 

В тумане щебечут птицы, в комнату заползают божьи коровки, сквозь лесную подстилку пробиваются ростки папоротника – наступает весна. С одеялом на плечах он пересекает двор и рассматривает первые бледные стебельки крокуса, появившиеся на газоне. Скопления грязного наста тают даже в тени. В голове крутится непрошеное воспоминание: на холмах под Монровией апрельский ветер ежегодно приносил из Сахары красную пыль, которая налипала на стены слоем в несколько сантиметров. Пыль в ушах, пыль на языке. Мать боролась с ней вениками и швабрами, пыталась привлечь к обороне и его. Зачем? – спрашивал он. Зачем подметать крыльцо, если завтра оно вновь покроется пылью? Она смотрела на него строго и разочарованно, ничего не отвечая.
Он воочию видит, как пыль проникает сейчас через щели в ставнях и скапливается вдоль стен. Ему больно представлять их дом, пустой, онемевший, с пылью на стульях и столах, сад, разграбленный и выросший вновь. Подвал, все еще заваленный краденым. Он надеется, что дом набили динамитом и разнесли в щепки; он надеется, пыль покроет даже крышу и похоронит дом навсегда.

 

Вскоре – хотя кто может сказать, сколько дней прошло? – слышится звук подъезжающего грузовика. Это Тваймен; Джозефа обнаружили. Он возвращается в квартирку, забивается под подоконник, на котором аккуратными рядами выложены камешки. Берет один, сжимает его в ладони. Из дома слышны крики. Он смотрит, как Тваймен шагает по лужайке.
Ковбойские сапоги стучат по лестнице. Тваймен уже ревет.
– Крыша! Полы залиты! Стены погнулись! Косилка, к чертям, проржавела!
Джозеф протирает пальцами очки.
– Я знаю, – говорит он. – Это плохо.
– Плохо?! Черт! Черт! Черт! – У Тваймена краснеет шея, слова застревают в горле. – Господи! – кричит он. – Вот паразит!
– Это справедливо. Я понимаю.
Тваймен поворачивается, рассматривает камешки вдоль подоконников.
– Сволочь! Паскуда!

 

Жена Тваймена отвозит Джозефа на север, грузовик тихо и ровно катится по дороге, дворники плавно скользят по лобовому стеклу. Она держит одну руку в сумочке, сжимая, как полагает Джозеф, газовый баллончик или пистолет. Считает меня слабоумным, думает Джозеф. Для нее я варвар из Африки, который ничего не смыслит в работе, не способен присматривать за домом. Я черномазый бездельник.
Они останавливаются на красный свет в Бэндоне, и Джозеф говорит:
– Я здесь выйду.
– Здесь? – Миссис Тваймен смотрит вокруг, словно видит этот город впервые.
Джозеф вылезает из машины. Она все еще держит руку в сумочке.
– Есть такое понятие – долг, – произносит она. – Чувство долга.
Голос у нее дрожит; видно, что внутренне она бушует.
– Я ведь ему говорила, чтобы он тебя не брал. Я говорила: зачем нанимать того, кто бежит из своей страны, как только там запахло жареным? Такой человек не понимает, что такое долг, ответственность. И никогда не сможет этого понять. И вот, пожалуйста.
Джозеф стоит, придерживая дверцу.
– Надеюсь, я больше никогда тебя не увижу, – говорит она. – Дверь закрыл немедленно.

 

Три дня он проводит на скамейке в автоматической прачечной. Изучает трещины на потолочной плитке, с закрытыми глазами наблюдает, как цвета перетекают один в другой по нижней стороне век. В барабанах сушилок крутится одежда. Долг – нравственные обязанности человека, выполняемые из побуждений совести. Жена Тваймена была права. Что он в этом понимает? Он думает о сердцах, упрятанных под землю, о том, как бактерии прогрызают в них микроскопические лабиринты. Разве захоронить эти сердца было безнравственно, не по совести? Спасайся, говорили ему. Спасайся. Он кое-чему научился в «Оушен Медоуз», но научился не до конца.
Голодный, но не чувствующий голода, он идет, ускоряя шаг, к югу по грязной сырой траве. Вокруг шумят деревья. Свист шин на мокром асфальте означает приближение автомобиля или грузовика; тогда Джозеф сворачивает в лес, кутается в одеяло и ждет, пока машина проедет.
До рассвета он возвращается в поместье Твайменов, пробираясь через заросли позади хозяйского дома. Дождь прекратился, облака рассеялись, и конечности Джозефа начинают чувствовать свет. Он поднимается на небольшую прогалину, где похоронил сердца кашалотов, устраивает себе постель из лапника и лежит в этих ветках над погребенными сердцами, наполовину погребенный сам, наблюдая за звездами, которые вершат круг по небу.
Я стану невидимкой, решает он. Работать буду по ночам. Если соблюдать осторожность, меня никогда не застукают; буду жить, как ласточки на водостоках, как насекомые на лужайке, словно падальщик, скрытый от глаз, слившийся с местностью. Деревья будут гнуться на ветру – и я согнусь вместе с ними; будет падать дождь – и я упаду вместе с ним. Это все равно что исчезнуть.
Здесь теперь мое жилище, думает он, оглядываясь по сторонам. Вот до чего я дошел.

 

Утром он раздвигает лапник и смотрит вниз, в сторону хозяйского дома: на лужайке стоят два фургона, к стене прислонены лестницы, а на крыше видна маленькая фигурка присевшего на колено человека. Другие люди возят на тачке в дом коробки и настил. Слышится бодрый перестук.
На тенистом склоне в прелой листве Джозеф находит грибы. На вкус они как ил, желудок болит, но он глотает их все, проталкивая по пищеводу.
В ожидании сумерек он сидит на корточках и наблюдает, как на деревьях медленно собирается туман. Когда наконец темнеет, он идет вниз по склону к сараю рядом с гаражом, берет мотыгу и прячется за ящиком с семенами. Ощупью находит бумажный пакетик, прячет в карман брюк и возвращается обратно через заросли папоротника на мокрую, усыпанную хвоей лесную прогалину, на свой маленький участок, окруженный стволами деревьев. В тускло-серебристом свете он вскрывает пакетик. Семян там горсти две, есть мелкие и черные, как чертополох, есть плоские, белые, есть круглые и темные. Он убирает их в карман. Затем встает, поднимает мотыгу и вонзает ее в землю. Поднимается запах: сладковатый, густой.
Всю ночь он ворошит землю. От кашалотовых сердец не осталось и следа. Почва черная, пахучая. В свете ночи поблескивают земляные черви. К восходу он вновь засыпает. Шею облепляют комары. Ему ничего не снится.

 

Следующей ночью указательным пальцем он проделывает в почве небольшие углубления и бросает крошечные бомбы – по одной в каждую лунку. Ослабев от голода, он вынужден часто прерываться на отдых; если резко встать, перед глазами все расплывается, небо клонится к горизонту, еще немного – и можно упасть без сознания. Он съедает немного семян и воображает, как они прорастают в животе, стебли поднимаются к горлу, а корни разрывают подошвы башмаков. Из носа течет кровь; на вкус – как медь.
Среди одичавшей клюквы он находит ржавое ведро. Поблизости протекает небольшой быстрый ручей, разделяющийся на потоки между валунами на пляже. Набрав воды, Джозеф катит ведро на тележке вверх по склону, к своему огороду, расплескивая и проливая драгоценную влагу.
Питается он водорослями, раками, орехами, морошкой; однажды съел дохлого морского ерша, прибитого к берегу приливом. Собирает на скалах мидий и варит их в ржавом ведре. Иногда среди ночи он спускается к лужайке и собирает одуванчики. Они горькие, желудок перехватывает спазм.
Рабочие заканчивают ремонт кровли. В поместье прибывают люди. Однажды после полудня возникает миссис Тваймен и сразу погружается в водоворот дел; одетая в костюм, она кружит по террасе, а какой-то молодой человек ходит за ней по пятам и делает записи в блокноте. Ее дочь в одиночестве долго бродит по дюнам. Начинаются празднества, карниз украшен бумажными фонариками, в беседке оркестр играет свинг, по ветру летит смех.
После нескольких часов размахивания мотыгой Джозеф ухитряется сбить с низкой ветки синицу. Глубокой ночью он поджаривает птаху на крошечном костерке. Даже не верится, как мало в ней мяса: одни косточки да перо. Вкуса – никакого. Теперь, думает он, я и впрямь дикарь, убиваю мелкую дичь и зубами отрываю жилы от костей. Застукай меня сейчас госпожа Тваймен, она бы нисколько не удивилась.

 

Если не считать ежедневных походов за водой для полива семян, Джозефу не остается ничего, кроме как сидеть и ждать. Запахи леса струятся меж стволов, как реки: запах роста, запах гниения. Вопросов было много: достаточно ли прогрелась почва? Не проращивала ли мать семена в горшочках, прежде чем пересадить их в грунт? Сколько солнца нужно всходам? А сколько воды? Что, если эти семена были просрочены или испорчены – оттого и завернуты в бумагу? Он опасается, что ржавчина из ведра повредит растениям, и по мере сил соскребает ее осколком шифера.
Воспоминания всплывают сами по себе: три обгоревших трупа в дымящихся обломках «мерседеса», черный жук, ползущий по сломанной руке. Отрубленная голова мальчика валяется в красной пыли; мать Джозефа, тяжело упираясь ногами, толкает через двор тачку с компостом. На протяжении тридцати пяти лет Джозеф следовал за спокойной, безопасной нитью, проходящей через всю его жизнь, – нитью, которая была скручена для него, определяла его судьбу. Поездки на рынок, поездки на работу, рис с перцем на обед, столбцы чисел в гроссбухе: это и была жизнь, понятная и естественная, как ежедневный восход солнца. Но в итоге нить оказалась иллюзией. Не было никакой путеводной нити, никакой правды, которая могла бы определить жизнь Джозефа. Он – преступник; его мать была огородницей. Оба они оказались смертными, как и все остальное, как розы в саду, как киты в море.
Теперь он наконец вносит порядок в свои дни. Ему нравится обрабатывать почву, носить воду. Это естественный ход вещей.

 

В июне начинают проклевываться первые ростки. Когда он просыпается вечером и видит их в тускнеющем свете, ему кажется, что сердце у него вот-вот разорвется. В течение нескольких дней весь участок земли, абсолютно черный неделю назад, расцвечивается мелкими штрихами зеленого. Это величайшее чудо. Он убеждает себя, что некоторые из побегов, около десятка, гордо устремленные в небо, – это кабачки. На четвереньках он рассматривает их через поцарапанные очки: стебли уже разделяются на отдельные лопасти, крошечные пластины листьев готовы развернуться. Неужели кабачки? Крупные, блестящие овощи сокрыты в этих побегах? Этого просто не может быть.
Он мучается, не зная, что делать дальше. Поливать больше или меньше? Нужно ли рыхлить, удобрять, прищипывать? Нужно ли обрубать ветки окружающих деревьев или убрать часть терновника, чтобы обеспечить больше света? Он пытается вспомнить, что делала мать, как она ухаживала за садом, но в голову приходит лишь одно: как она стоит с пучком сорняков в кулаке и смотрит на саженцы, будто это дети, сбившиеся у ее ног.

 

На скалы выбросило спутанные рыболовные снасти; он разматывает леску и привязывает ее к обломанной ветке. Насаживает дождевого червя на тупой ржавый крючок; размахивается и закидывает в море с уступа. Выудив лосося, берет его за хвост и бьет головой о камень. В лунном свете укладывает лосося на плоский камень и потрошит осколком раковины. Рыбу он поджаривает на костерке и машинально ест, пережевывая на ходу по пути обратно в лес. Он вовсе не думает о вкусе, словно и не ест, а роет очередную яму: это работа, она немного досаждает и не приносит удовлетворения.

 

Как и огород, особняк наполняется жизнью. Каждый вечер оттуда доносятся звуки праздника: музыка, скрежет серебра по фарфору, смех. Он чувствует запах сигарет, жареной картошки, бензина. К дому одна за другой подъезжают машины. Однажды на террасе появляется сам мистер Тваймен в шортах и черных носках и начинает стрелять из дробовика по деревьям. Он спотыкается о половицы террасы. Перезаряжает ружье, утыкает приклад в плечо, стреляет. Джозеф съеживается на корточках под деревом. Неужели Тваймен дознался? Неужели он меня заметил? Дробь с шорохом сечет листья.

 

К середине июня молодые побеги достигают нескольких дюймов в высоту. Склоняясь к ним, он видит, что некоторые бутоны превратились в нежные соцветия; то, что раньше выглядело как плотный зеленый стебель, на самом деле оказалось сложенным цветком. Джозеф едва не кричит от радости. Заметив бледные зубчатые листочки, он решает, что некоторые из растений могут оказаться помидорами, и потому вбивает в землю небольшие колышки, похожие на те, что его мать делала из проволоки, чтобы растения могли взбираться вверх. Закончив, он спускается по склону к морю, находит ложбину в дюнах и засыпает.
Не проходит и часа, как он просыпается от шарканья ног и замечает кеды, семенящие в считаных ярдах от него. Даже кончиками пальцев он ощущает прилив адреналина. Сердце необузданно колотится в груди. Кеды маленькие, чистые, белые. Фигура в кедах проходит мимо и, увязая в песке, направляется в сторону моря.
Джозеф может убежать. Или устроить засаду, задушить этого человека, утопить или набить ему горло песком. Он может закричать, а дальше действовать по обстановке. Ни на что нет времени, он изо всех сил прижимается животом к земле, надеясь сойти в темноте за корягу или спутанный ком ламинарии.
Однако кеды не замедляют хода. Фигура с трудом спускается вниз по дюнам, наклоняется от напряжения, волоча в руках, как кажется Джозефу, что-то вроде пары шлакоблоков. Когда фигура пересекает линию прибоя, Джозеф поднимает голову и наконец внимательно приглядывается: длинные вьющиеся волосы, узкие плечи, тонкие лодыжки. Девушка. Осанка у нее очень странная: голова словно болтается на шее, плечи опущены, вид разбитый, обессиленный. Она часто останавливается, чтобы передохнуть; ноги подкашиваются, когда она напрягает мышцы, чтобы и дальше тащить свою ношу. Джозеф опускает взгляд, чувствует прохладу песка под подбородком и пытается унять сердцебиение. Над головой рассеялись тучи, и россыпи звезд слабым светом озаряют море.
Когда он вновь поднимает взгляд, девушка находится в сотне футов от него. В шуме прибоя она садится на корточки и, кажется, пропускает веревку через отверстие в шлакоблоке. Потом привязывает веревку к запястью. Он смотрит, как она привязывает один блок к одному запястью, а второй к другому. Затем она с трудом поднимается и, шатаясь, бредет в воду с этими блоками на руках. Волны бьют ее в грудь. Блоки с брызгами падают. Она заходит в море по колено, по пояс и ложится на воду, раскинув руки, тянущиеся вниз за шлакоблоками. Ее захлестывает, накрывает с головой, и она исчезает из виду.
Джозеф понимает: бетон будет тянуть ее вниз и утопит.
Он вновь опускает лоб на песок. Вокруг пустота, только шум волн, обрушивающихся на берег, и сияние звезд, тусклое и ясное, отражающееся в песчинках. Во всем мире, думает Джозеф, предрассветные часы одинаковы. Он размышляет, что было бы, реши он спать в другом месте, проведи он еще час, расставляя колышки в огороде. А если бы семена не взошли? Если бы он не увидел объявление в газете? Если бы мать не пошла в тот день на рынок? Предопределение, случай, судьба – не важно, что привело его сюда. Созвездия мерцают в небе. В толще океана бесчисленное количество жизней проживается каждый миг.
Он сбегает с дюн и ныряет в море. Она неглубоко, у самой поверхности, глаза закрыты; волны полощут ее волосы. Шнурки развязаны, их колышет течением. Руки тянутся во мрак.
Джозеф догадывается: это дочь Тваймена.
Он ныряет глубже, отрывает один из шлакоблоков от песка и высвобождает девичье запястье. Волоча по песку второй блок, он на руках выносит ее на берег. «Все хорошо», – пытается выговорить он, но голос срывается, и слова застревают в груди. Долгое время ничего не происходит. Ее шея и руки покрыты мурашками. Вдруг она кашляет и распахивает глаза. Вскочив, бьет ногами по песку, рука все еще привязана к бетонному якорю.
– Постой, – говорит Джозеф. – Погоди.
Нагнувшись, он поднимает блок и высвобождает ее второе запястье. Она в ужасе отскакивает. Губы дрожат, руки трясутся. Теперь он может ее рассмотреть. Совсем юная, лет пятнадцати, в мочках ушей жемчужинки, глаза большие, щеки розовые. С джинсов капает вода, шнурки волочатся по песку.
– Пожалуйста, – просит он, – не убегай.
Но она бежит, быстро и решительно, вверх по склону дюн, в сторону дома.
Джозефа охватывает дрожь. С потрепанного одеяла, которое он до сих пор носит на плечах, стекают струйки. Если она хоть кому-нибудь скажет, начнутся поиски. Тваймен будет прочесывать лес с ружьем, гости устроят охоту на злодея. Нельзя позволить им найти огород. Придется отыскать новое место для сна, подальше от хозяйского дома, какую-нибудь сырую низину в зарослях или, еще лучше, вырыть нору. Разжигать костры он больше не станет – перейдет на холодную пищу. А раз в три дня, в самое темное время суток, будет наведываться в огород и осторожно носить воду, тщательно заметая следы…
На поверхности моря блестят и подрагивают отраженные звезды. Гребень каждой волны наполняется светом, словно тысячи белых рек сливаются вместе, – это прекрасно. Ничего прекраснее Джозеф не видел в жизни. Дрожа, он наблюдает за этим волшебством, пока солнце не начинает окрашивать небо за его спиной. Тогда он уходит с пляжа в лес.

 

Четыре дня спустя из особняка доносятся звуки джаза, в сумерках на террасе медленно танцует женщина, юбка ярким пламенем развевается на ветру. Крадучись он пробирается к огороду, чтобы прополоть грядки, с корнем выдрать губительные сорняки. Сквозь шелест листвы слышны звуки фортепиано, саксофона. Он напрягает зрение, разглядывая в темноте побеги. На одном заметны крапинки гнили. Соседний стебель обгрызла личинка паразита, а некоторые стебли уже съедены под корень. Больше половины всходов погибли или умирают. Он знает, нужно огородить растения, опрыскать их средством от насекомых. Хорошо бы натянуть сетку, как-то отвадить всех паразитов, что выедают огород, расправиться с ними раз и навсегда. Но это невозможно, ему с трудом удается избавиться хотя бы от сорняков. Нужно все делать аккуратно, незаметно, чтобы ничем себя не выдать.
На берег он больше не ходит, не появляется и на лужайке у дома – там небезопасно, там его могут застукать. Он предпочитает лесное укрытие: величие сосен, мягкость поросших клевером полян, спокойствие кленовой рощи. Здесь он неприметен, здесь он часть целого.

 

В темноте с фонариком она идет его искать. Он знает, что это она, поскольку, прячась в дупле упавшего дерева, уже видел, как она проходит мимо. Луч беспорядочно перемещается по зарослям папоротника, затем появляется ее испуганное лицо, она смотрит не мигая. Движется шумно, трещит ветками, тяжело дышит, взбираясь на кочки. Он чувствует ее решительность; луч фонарика рыщет по лесу, скользит по дюнам, ускоряется на лужайке. Каждую ночь в течение недели он смотрит на этот свет, скользящий по усадьбе подобно потерявшейся звезде.
Однажды, набравшись смелости, он кричит: «Эй!» – но она не слышит. Она продолжает поиски, исчезая за темными силуэтами деревьев, шум ее шагов затихает, а луч фонаря тускнеет, пока и то и другое не пропадает вовсе.

 

На пеньке в сотне ярдов от огорода она теперь оставляет для него еду: сэндвич с тунцом, пакетик моркови, чипсы в салфетке. Он ест, но как-то виновато, словно жульничает, мухлюет, словно принимать ее помощь нечестно.
Еще неделю понаблюдав за ее скитаниями, он не выдерживает и выходит на свет фонаря. Девушка останавливается. Ее глаза, и так распахнутые, расширяются еще больше. Она выключает фонарик и кладет его на землю. В ветвях собирается белесый туман. Это противостояние. Девушка, похоже, не боится, хотя и держит руки на бедрах, как героиня вестерна, готовая к перестрелке.
Затем ее руки начинают совершать сложный короткий танец. Она бьет ладонью одной руки по ребру другой, вращает пальцами в воздухе, касается правого уха и, наконец, указывает на Джозефа.
Он не понимает, что все это значит. Танец повторяется: она рисует руками круг, поворачивает ладони наружу, собирает пальцы в замок. Шевелит губами, но не издает ни звука. На запястье у нее большие серебряные часы; когда она жестикулирует, они скользят вверх-вниз по руке.
– Я не понимаю. – У него срывается голос – так давно он ни с кем не разговаривал. Он машет руками в сторону особняка. – Уходи. Прости меня. Тебе нельзя сюда приходить. Тебя будут искать.
Но девушка в третий раз совершает танец руками: вращает кистью, стучит себе в грудь, безмолвно шевелит губами.
И Джозеф начинает понимать: он закрывает уши руками. Девушка кивает.
– Ты не слышишь?
Она мотает головой.
– Но ты понимаешь, что я говорю? Да?
Она кивает. Указывает на свои губы, затем раскрывает руки, как книгу, – чтение по губам.
Из-под рубашки она достает блокнот. Что-то пишет карандашом, который висит у нее на шее. Вырывает листок и протягивает ему. В полумраке он читает: «Как вы здесь живете?»
– Ем что придется. Сплю на листьях. У меня есть все, что нужно. Пожалуйста, идите домой, мисс. Вам пора спать.
«Я никому не скажу», – пишет она.
Когда она уходит, он смотрит вслед дрожащему свету фонаря, пока тот не становится тусклым огоньком, светлячком, блуждающим во мраке. Джозефу почему-то становится одиноко – будто надеялся, что она останется, хотя сам сказал ей уходить.

 

Две ночи спустя, в полнолуние, свет фонарика возвращается, покачиваясь в чаще леса. Джозеф знает: нужно уходить, идти на север не останавливаясь, пока не окажешься в Канаде. Вместо этого он бредет по листьям и наконец подходит к ней. На ней джинсы, толстовка с капюшоном, за плечами рюкзак. Как и прежде, она выключает фонарик. Лунный свет проходит сквозь кроны деревьев, покрывая их плечи лоскутным одеялом теней. Он ведет ее через терновник, мимо кустов вербены, к уступу над морем. На горизонте мигает одинокий огонек грузового судна.
– Я почти смог, – говорит он, – сделать то же самое, что пыталась ты.
Она держит руки перед собой, как пару хрупких нежных птиц.
– Перегнулся через борт танкера и смотрел на волны в сотне футов подо мной. Мы были посреди океана. Мне нужно было лишь оттолкнуться ногами – и прыгнуть.
Она пишет в блокноте: «Я думала, что ты ангел. Я думала, ты пришел забрать меня на небеса».
– Нет, – говорит Джозеф, – нет.
Она смотрит на него, затем отводит взгляд. «Почему ты вернулся? – пишет она. – Тебя же уволили?»
Корабельный огонек исчезает за горизонтом.
– Потому что здесь красиво, – отвечает он. – Потому что мне больше некуда пойти.

 

Вечером, в сумерках они встречаются снова. Ее руки порхают, переплетаются, поднимаются к шее и глазам. Она дотрагивается до локтя и указывает на Джозефа.
– Я за водой, – говорит он. – Хочешь – пошли вместе.
Лесом она идет за ним к ручью. Перевесившись через поросший лишайником валун, Джозеф нащупывает ржавое ведерко и зачерпывает воду. Они пробираются обратно сквозь папоротники, мох и валежник, поднимаясь на вершину пригорка. Джозеф оттаскивает в сторону лапник.
– Мой огород, – произносит он и останавливается среди рассады, что цепляется зеленеющими усиками за решетку или только выползает на обнаженный грунт; в воздухе пахнет землей, листвой и морем. – Потому-то я и вернулся. Не могу это бросить. Пришлось остаться.

 

В сумерках она теперь прибегает к нему на огород, и они сидят на корточках, разглядывая посадки. У нее с собой одеяло и багет; Джозеф нехотя жует белый хлеб. А еще она вручает ему учебник языка жестов, где нарисованы тысячи положений рук и под каждым рисунком напечатано слово. Руками обозначено «дерево», руками обозначен «велосипед», руками обозначен «дом». Перелистывая страницы, он только удивляется, как можно все это выучить. Узнает, что зовут ее Белль, и пытается изобразить это имя своими длинными непослушными пальцами.
Он учит ее находить вредителей – слизней, радужных жуков, тлю, крошечных красных клещиков – и показывает, как давить их пальцами. Кое-где вьющиеся ростки уже вытянулись по колено, разрослись; по их листьям стучит дождь.
– Каково это? – спрашивает он. – Звуки совсем тихие? Или вовсе не слышны?
Белль не замечает, что ей задают вопрос, а может, просто не хочет отвечать. Сидит и пристально смотрит в сторону дома.
Она приносит подкормку для рассады, перед поливом они разводят ее речной водой. После ухода Белль он всякий раз глядит ей вслед: зыбкий силуэт мелькает внизу среди зарослей, влетает на лужайку и проскальзывает в дом.
Иногда по ночам, отойдя от своего огорода, он устраивается среди папоротников и с большого расстояния наблюдает, как по Сто первой автостраде крадутся огни дальнего света, а потом изо всех сил зажимает ладонями уши и пытается представить, каково с этим жить. Зажмуривается, призывает себя к спокойствию. На миг возникает ощущение, что у него получилось: вакуум, пустота, забытье. Однако миг этот короток, а иначе и быть не может, всегда ведь есть какие-то шумы – вот и у него внутри перетекает и шуршит телесная механика, в голове что-то жужжит. Сердце, пульсируя, стучит у себя в клетке. Все тело в такие мгновения звучит как оркестр, как рок-группа, как ропот узников, загнанных в одну камеру. Каково же этого не слышать? Не знать даже шепот собственного пульса?

 

Огород вспыхивает жизнью; теперь Джозефу начинает казаться, что посадки не погибнут, даже если мир погрузится в кромешную тьму. Изменения происходят каждую ночь: на стеблях томатов появляются и набухают гроздья зеленых завязей, на вьющихся побегах лампочками загораются желтые цветки. Остается только гадать, что вырастет на этих сильных, кустистых плетях: то ли цукини, то ли патиссоны, то ли какие-нибудь тыквы.
Выросли дыни. Через несколько дней Джозеф и Белль находят шесть гладких кругляшей, что прячутся под широкими листьями. С каждым днем кругляши, напитываясь соками земли, становятся все крупнее и крупнее. В них отражается лунный свет. Джозеф облепляет их землей, оглаживает и прикрывает. Так же поступает он и с помидорами: ему кажется, что их бледно-желтые и красные бока, сверкающие беззастенчивыми маячками, заметны аж с приусадебной лужайки – не захочешь, да обратишь внимание.

 

Белль, сидя у грядки, смотрит вниз – туда, где стоит ее дом, а Джозеф выходит из-под лесного полога и направляется к ней. Он легко касается ее плеча, жестами говорит «темно», а потом «как дела?». Лицо девушки вмиг озаряется радостью, а руки выпаливают ответ.
– Не так быстро, не так быстро, – смеется Джозеф. – После «добрый вечер» я уже запутался.
Она улыбается, встает и отряхивает коленки. Пишет в блокноте: «Хочу тебе кое-что показать». Достает из рюкзачка жеваную, потертую на сгибах карту, разворачивает ее над голой землей. Присмотревшись, он понимает, что это карта тихоокеанского побережья всего Американского континента, от Аляски до архипелага Огненная Земля.
Белль указывает сначала на себя, затем на карту. Проводит пальцем по автомагистралям, которые сбегают от севера к югу и отчерчены цветными маркерами. А потом сжимает воображаемый руль, точно управляет автомобилем.
– Ты в дорогу собралась? В такую даль?
Да, кивком подтверждает она. Склоняется над блокнотом, берется за карандаш и пишет: «В 16 лет у меня будет фольксваген. Папа обещал».
– А права у тебя есть?
Она кивает и на пальцах показывает ему сначала десять, а затем шесть. В шестнадцать.
Некоторое время он всматривается в карту.
– Зачем это тебе? Не понимаю.
Белль отводит взгляд. Отвечает незнакомыми ему жестами. Потом берет карандаш и пишет: «Хочу уехать» – и яростно подчеркивает эту фразу. Да так, что даже ломает карандаш.
– Белль, – убеждает ее Джозеф, – это ведь не ближний свет. Наверно, и дороги-то не везде есть.
Приоткрыв рот, она следит за его губами.
– Сколько тебе, пятнадцать? Что ты там забыла, в Южной Америке? Тебя похитят. Бензин закончится. – Джозеф со смехом зажимает рот ладонью.
После он берется за работу и отыскивает на земле дынную муху, готовую заминировать плод. В последних лучах света Белль изучает карту.
Когда он поднимает голову, девушки рядом уже нет и лишь на склоне мелькает ее фонарик. Джозеф провожает глазами хрупкий силуэт, торопливо пересекающий лужайку.

 

В лесу она больше не появляется. Избегает встреч, как считает Джозеф. Не иначе как из дому выходит через парадную дверь. Знать бы, размышляет он, долго ли она, глухонемая, вынашивала эту затею: проехать от Орегона до Огненной Земли, да еще и в одиночку?
Неделю спустя Джозеф ловит себя на том, что караулит у тропы, ведущей к пляжу, спит у подножья дюн, к вечеру не раз просыпается и начинает бродить по кругу, а сердце не находит покоя. На рассвете он берется за учебник языка жестов, до боли сплетает пальцы в узел и мысленно восхищается отточенной жестикуляцией Белль: ее руки то ныряют вниз, то сливаются двумя потоками, то замирают, то тревожно сцепляются, как зубцы шестеренок. Кто бы мог подумать, что язык тела столь красноречив.
Но Джозеф не оставляет стараний. Как будто сызнова учится выражать мир словами. Дерево: дважды тряхнуть раскрытой ладонью у правого уха; кит: нырнуть тремя пальцами в море, образованное сгибом локтя другой руки. Небо: сомкнуть ладони над головой и резко разомкнуть, будто для того, чтобы развести облака в стороны и уплыть сквозь этот зазор прямо в поднебесье.

 

Над океаном гремит гром, с макушек деревьев кричит воронье. Осталось ждать совсем немного, рассуждает Джозеф. Помидоры уже почти дозрели. Начинается дождь, сквозь древесные кроны пробиваются нешуточные ледяные капли. Со времени последней встречи с Белль минуло две недели – и вот он снова застает ее в огороде: одетая в синий плащ, она склоняется над грядкой, выдергивает сорняки и бросает их в заросли ежевики. Дождевые капли отскакивают от ее плеч. На миг он замирает. Небо вспарывает молния. С кончика девичьего носа сбегает струйка дождя.
Джозеф ступает среди посадок; томаты задумчиво повисли на стеблях, нежно-зеленые дыни прячут обмазанные серой грязью бока. Он вырывает тонкую сорную травинку и отряхивает с корней землю.
– В прошлом году, – начинает он, – здесь погибали киты. Прямо на пляже. Их было шесть. У китов свой язык: щелчки, скрипы и даже позвякиванья, ни дать ни взять – звон бутылок. Те киты, умирая на песке, переговаривались. Как старички.
Белль качает головой. У нее покраснели глаза. Жестами он просит у нее прощения. Ну пожалуйста. И признается:
– Я сглупил. Твоя идея не так уж и плоха в сравнении со всеми моими.
А затем продолжает:
– Сердца тех китов я похоронил в лесу. – И проводит руками перед грудью, говоря на языке жестов: «сердце».
Она смотрит на него, склонив голову набок. Лицо ее смягчается. «Как ты сказал?» – переспрашивает она жестами.
– Я похоронил их здесь.
Джозеф хочет сказать что-то еще, хочет поведать ей о жизни китов. Но много ли ему известно? Знает ли он хотя бы, чем они заняты в море и почему выбрасываются на берег? Что происходит с морскими гигантами, умершими в родной стихии: качаются ли их гниющие, вспученные туши на волнах прибоя? Или сразу тонут? Долго ли покоятся на океанском дне, где через их скелеты, может статься, прорастут дивные подводные сады?
Касаясь руками земли, она не сводит с него глаз. Таким способом, заключает Джозеф, она выражает внимание. Пригвождая меня взглядом. От этого я чувствую, что она всегда меня слушает, затаившись в своей непроницаемой тишине. Ее бледные пальцы перебирают стебли растений; с крутобокого неспелого помидора скатывается дождевая капля; Джозефа охватывает непреодолимое желание рассказать все. Рассказать о своих криминальных проделках, о том, как мама на заре, пока он спал, ушла на рынок… – откуда ни возьмись на него разом нахлынула сотня признаний. Слишком долго он держал их при себе, слова копились в голове за какой-то запрудой, но сейчас эту запруду прорвало, и река грозит выйти из берегов. Ему хочется рассказать о волшебстве света, о бликах, что днями напролет играют в воде: тускло мерцающие на рассвете, к полудню они набирают ослепительную яркость, к вечеру начинают отливать золотом, а на закате обещают привести за собой сумерки – каждое мгновение каждого дня отмечено собственной магией. Хочется рассказать, что после смерти живое существо не исчезает бесследно, а просто становится чем-то другим: после смерти мы оживаем в стебельках травы, в проклюнувшихся зернышках. Но вместо этого наружу вырывается прошлое: словарь, амбарная книга, его мать, все виденные им ужасы.
– У меня была мама, – начинает он. – Она пропала.
Он даже не уверен, что Белль сейчас читает по губам: она отводит глаза, приподнимает помидор, соскребает с донца присохшую землю, а потом отпускает. Джозеф садится перед ней на корточки. Деревья гнутся от сильного ветра.
– У мамы был огород. Вроде этого, только лучше. Более… ухоженный.
Джозеф с трудом подбирает слова: он и сам понимает, что рассказывать о матери нелегко.
– Годами я воровал, – признается он. Доходит ли это до Белль, ему неведомо; дождь заливает стекла очков. – А еще я человека убил.
Глядя поверх его головы, она и бровью не ведет.
– Я даже не знал, кто он такой, – может, его с кем-то спутали. Но я его убил.
Наморщив лоб, точно в страхе, Белль смотрит на него в упор; терпеть этот взгляд невыносимо, но и замолчать уже нельзя. Так много накопилось вещей, которые нужно облечь в слова: как задыхаются под собственной тяжестью киты, что обрушились на песок черными пушечными ядрами, как лес поет свои песни, как морские волны окрашиваются сиянием звезд, как мама склонялась над бороздками, разбрасывая семена. Он хочет прибегнуть к жестам, чтобы слова приобрели новизну; хочет, чтобы она увидела, как незатейливые, безрадостные картины его прошлого возрождаются из тьмы. Каждый замеченный и не похороненный им труп, тело мужчины, осевшее на теннисный корт, украденный хлам, до сих пор запертый в подвале материнского дома.
Вместо этого он рассказывает о китах.
– Один из тех китов, – рассказывает он, – прожил дольше остальных. Люди сдирали кожу и жир с его мертвого собрата. Кит следил за ними своими большими карими глазами и в конце концов начал стучать плавниками по песку. В тот миг я находился на таком расстоянии, как отсюда до твоего дома, и даже там чувствовал, как дрожит под ногами земля.
Белль смотрит на него, сжимая в руке грязный помидор. Джозеф опускается на колени. У него катятся слезы.

 

Плодоношение: в последний теплый денек на дереве золотистыми соцветиями рассаживаются с полдюжины танагр, кусты томатов кланяются солнцу. Шелковистые цветки дыни пронизаны светом и готовы вспыхнуть язычками пламени. Джозеф наблюдает за Белль, которая на лужайке повздорила с матерью: они возвращаются с пляжа. Белль разрубает руками воздух. Ее мать, швырнув на землю свой шезлонг, жестом говорит что-то в ответ. Джозеф гадает, где у этой девушки хранятся секреты: в глубинах души? Или прямо на кончиках пальцев, чтобы мгновенно преобразиться в речь, подать знак матери? «Тот африканец, которого ты уволила, живет в лесу. Он вор и убийца». Быть может, секреты клубятся у нее внутри, как рвущийся наружу пар в котелке? Или затаились, как семена, готовые прорасти, когда настанет их час? Ни то ни другое, отвечает себе Джозеф, Белль все понимает. Она хранит свои тайны куда лучше меня.
Он вдыхает сладковатый запах порозовевшего помидора с лоскутком желтизны на одном боку; такой аромат – почти как дурман.

 

Но утром его настигают. С рассветом он идет за моллюсками: отрывает их от камней, складывает в ржавое ведерко – и тут в дюнах появляется какая-то фигура. Сквозь деревья пробиваются потоки света, а потом солнце, будто замышляя предательство, одиноким лучом высвечивает его на фоне воды. Позади одинокой фигуры возникают другие; люди устремляются вниз по склонам, увязая в рыхлом песке, и скалятся на Джозефа.
В руках у них спиртное, голоса и без того пьяные; он уже подумывает бросить ведерко, пуститься наутек и прыгнуть в воду, чтобы морское течение унесло его подальше от этих мест и до скончания века швыряло о скалы. А люди между тем подходят совсем близко и останавливаются. С ними жена Тваймена: эта приближается чуть ли не вплотную – вся красная, аж дергается, – и с криком выплескивает спиртное ему в лицо и на грудь.
Джозефу и в голову не приходит избавиться от учебника по языку жестов; когда незваные гости видят, что книга заткнута за пояс его брюк, дело принимает и вовсе скверный оборот. Миссис Тваймен вертит книгу в руках и сокрушенно качает головой, словно утратив дар речи. «Откуда это у него?» – возмущаются остальные. Двое мужчин, сжав кулаки, с перекошенными физиономиями подступают к нему с боков.
Его тащат через дюны, по тропе, на лужайку, мимо гаража, где он раньше обретался, мимо сарая, где он разжился мотыгой и семенами. Белль нигде не видно. Из дома выскакивает голый по пояс мистер Тваймен, на ходу подтягивая спортивные штаны. Слова застревают у него в горле. «Наглец, – выплевывает он. – Каков наглец».
Вдалеке завывают сирены. С лужайки Джозеф пытается разглядеть свой огород на вершине пригорка, этот маленький островок среди елей, но видит лишь размытую зеленую кляксу; тем временем его заталкивают в дом, где разглядеть можно разве что массивный обеденный стол с грязными тарелками и полупустыми стаканами да еще лица тех, кто сыплет вопросами.

 

Ему надевают наручники, чтобы доставить в Бэндон, а там отводят в кабинет, где на полках расставлены допотопные мигалки и пластмассовые кубки за победы в софтболе. Прямо на краю стола сидят двое полицейских, которые по очереди задают одни и те же вопросы. Спрашивают, как он проводил время с девочкой, для чего и куда с ней ходил. Где-то поблизости беснуется Тваймен: Джозеф не разбирает слов, но слышит, как надрывается его скрипучий голос. Сидящие на столе полицейские хранят безучастный вид и только подаются вперед.
– Чем ты питался? Что ел? На тебя поглядеть – как будто голодом себя морил.
– Сколько времени ты оставался наедине с девочкой? Куда ее уводил?
– Чего молчишь? Мы можем облегчить твою участь.
В сотый раз спрашивают, откуда у него книга по языку жестов. Я всего лишь садовник, хочет сказать им Джозеф. Отстаньте. Но так ничего и не говорит.
Его запирают в камере, где все поверхности покрыты слоем краски: шлакобетонные стены, пол, каркас койки, решетки на окне – краска обезличивает все. Не покрашены лишь раковина и унитаз; после тысячи уборок нержавейка сплошь испещрена закругленными царапинами. Прямо за окном, метрах в пяти, высится кирпичная стена. Под потолком, так высоко, что не дотянуться, висит голая лампочка. Светит круглые сутки – искусственное карликовое солнце.
Сидя на полу, он представляет свой огород, поросший бурьяном: шершавые стебли сорной травы измываются над помидорными кустами, а спутанные корни завладевают останками кашалотовых сердец. Он представляет, как переспелые помидоры, из последних сил удерживаясь на ветках, покрываются, как ожогами, черными язвами, но в конце концов падают и становятся добычей мух. Дыни переворачиваются другим боком и сохнут. Полчища муравьев прогрызают корку и растаскивают блестящие кусочки мякоти. Не пройдет и года, как огород исчезнет под малинником и крапивой, которые наступают со всех сторон, и ничем больше не выдаст свою историю.
Где же теперь Белль, гадает он. И надеется, что где-нибудь далеко, а сам представляет, как она, сидя за рулем «фольксвагена», положила локоть на опущенное стекло и мчит на юг по шоссе, которое за поворотом откроет ей бескрайние луга океана.

 

Сквозь оконную решетку кто-то просовывает бутерброды с арахисовым маслом, но Джозеф к ним не притрагивается. Через два дня у той же решетки появляется надзиратель и спрашивает, не принести ли ему что-нибудь другое. Джозеф мотает головой.
– Организму питание требуется, – поучает надзиратель. С этими словами он просовывает в камеру пакетик крекеров. – На-ка, похрусти. Сразу полегчает.
Джозеф упорствует. Но не в знак протеста и не по причине болезни, как, похоже, думает надзиратель. Дело просто в том, что от одной мысли о еде ему становится дурно – от одной мысли о том, что съестное нужно пережевывать и проталкивать в глотку. Джозеф кладет крекеры на кромку раковины, где уже черствеют бутерброды.
Надзиратель с минуту наблюдает за ним, прежде чем уйти.
– Знаешь что, – цедит он, – отправлю-ка я тебя в больничку, там и подыхай.

 

Адвокат пытается вытянуть из него хоть какие-нибудь сведения.
– Чем ты занимался в Либерии? Эти люди считают тебя опасным – поговаривают, будто ты слабоумный. Это так? Ну что ты молчишь?
У Джозефа нет ни запальчивости, ни злости, ни возмущения несправедливостью. Он невиновен в тех преступлениях, за которые его здесь держат, но виновен во многих других. Не родился еще человек, на котором лежала бы такая вина, думает он, не родился еще человек, более заслуживающий кары. «Виновен! – едва не выкрикивает он. – Всю жизнь виновен». Но силы иссякли. Он меняет позу и чувствует, как его кости укладываются на пол. Раздосадованный адвокат уходит.
Внутри у Джозефа больше нет шлюзов, нет заслонок. Будто все его деяния хлынули в грудь и сейчас тупо бьются о ребра. Мама, убитый человек, погибающие растения – ему этого не пережить, ему с этим не жить, не прожить столько, чтобы расплатиться за все похищенное.

 

Еще двое суток без еды – и его отправляют в больницу: волокут, словно мешок костей. Запоминается лишь глухая боль в грудине, куда упирались чужие руки. Когда к нему возвращается сознание, он полулежит на койке в незнакомом помещении, а из рук торчат какие-то трубки.
В полудреме перед ним всплывают жуткие сцены: на тумбочке и на задвинутом в угол стуле появляются мертвецы с отрубленными конечностями; на полу в неестественных позах застыли трупы, в пустых глазницах копошатся мухи, в ушах запеклась кровь. Изредка пробуждаясь, он видит, что убитый им человек стоит на коленях в изножье койки: голубой берет валяется рядом, руки по-прежнему связаны за спиной. На лбу свежая рана, словно пробуравленная дырка, окаймленная черным; глаза открыты. «Я ни разу в жизни к самолету и близко не подходил», – твердит он. В палату вот-вот зайдет медсестра и увидит стоящего на коленях покойника – это будет конец. Джозеф говорит себе: я должен поплатиться за все.
Есть здесь и другие посетители: на стуле в углу, сложив тощие руки на груди, сидит миссис Тваймен. Она сверлит его взглядом, под глазами пульсируют мешки, багровые, как кровоподтеки. «Ну что? – кричит она. – Что?» Приходит и Белль, а может, ее образ – тут Джозеф просыпается и вспоминает, как она сдвинула в сторону скользящую оконную раму и указала на чаек, оккупировавших мусорные баки. Как узнать: может, ему это снится, может, она уже мчит в Аргентину, а о нем даже не вспоминает. Окно в палате закрыто, шторы задернуты. Когда медсестра открывает окно, никаких мусорных баков снаружи не видно, там только газон и парковка.
Примерно через неделю его посещает новый адвокат, гладко выбритый краснолицый мужчина с прыщавой шеей. Он зачитывает Джозефу газетную статью, где сообщается, что в Либерии прошли демократические выборы, президентом стал Чарльз Тейлор, война закончилась и на родину в массовом порядке возвращаются беженцы.
– Вы подлежите депортации, мистер Салиби, – объявляет он. – Вам это очень даже на руку. Суд закроет глаза на кражу инвентаря и незаконное проникновение на чужую территорию. Обвинения в преступной халатности, равно как и в совращении малолетней, тоже сняты. Вас не привлекут к ответственности, мистер Салиби. Вы свободны.
Джозеф откидывается на спинку кровати и понимает, что ему все равно.

 

Медсестра говорит, что к нему пришли. С ее помощью он выбирается из койки; перед глазами плывут темные пятна. Она сажает его в кресло-каталку и везет по коридору; через какую-то боковую дверь они попадают в огороженный внутренний двор.
Припекает солнце, у Джозефа раскалывается голова. Медсестра подвозит его к небольшому столику в центре газона, примыкающего к ограде парковки, и возвращается в здание. Джозеф, щурясь, вглядывается в слепящее небо, где клубятся облака. За парковкой раскачивается на ветру гряда полуоблетевших деревьев, которые слаженно машут ветками. Осень, заключает Джозеф. И представляет, как сжались почерневшие корни огородных растений, как зачахли томаты, съежились листья, как ударили первые заморозки. Уж не оставят ли его здесь умирать? Медсестра подойдет через пару дней и вытряхнет его из кресла, чтобы захоронить некогда живую плоть, от которой отслоится кожа, откажется черное семечко сердца, отвалятся и лягут в землю кости.
Одна из дверей, ведущих из корпуса во двор, открывается: выходит Белль с рюкзачком за спиной. Застенчиво улыбаясь, она подходит к Джозефу и присаживается за стол. Из-под ворота ее дорожной куртки виднеются лямочка майки, бледная ключица и чуть выше – триада веснушек. Ветер поднимает пряди волос и возвращает обратно на плечи.
Разглядывая девушку, Джозеф вынужден придерживать голову руками; Белль тоже его изучает. Жестами спрашивает, как у него дела, и он пытается отвечать. Они сидят и улыбаются. На припаркованных автомобилях играют солнечные блики.
– Это все взаправду? – шепчет Джозеф.
Белль в недоумении склоняет голову набок.
– Я не сплю? Ты настоящая?
Она зажмуривается и кивает: конечно. А потом, развернувшись вполоборота, указывает на парковку и жестами сообщает: я за рулем. Джозеф молча улыбается и сжимает ладонями непослушную голову.
Тут Белль вспоминает, зачем пришла, снимает рюкзак, достает две небольшие дыни и кладет на стол. От изумления Джозеф таращит глаза.
– Неужели это те, что… – не верит он.
Белль кивает. Джозеф берет дыню в руки. Увесистая, прохладная; он стучит по ней костяшкой пальца.
Вынув из кармана куртки перочинный нож, Белль взрезает – с едва слышным хрустом – оставшуюся на столе дыню; плод распадается на половинки, источающие неповторимый сладкий аромат. Две чаши, наполненные влажной, нежной мякотью и десятками семечек.
Семечки Джозеф соскабливает и оставляет на дощатой столешнице: безупречно гладкие, светло-мраморные, они блестят в лучах солнца. Из одной половинки дыни Белль вырезает кусочки мякоти. Мякоть переливается, и Джозеф даже не верит, что выращенная им дыня может иметь такой оттенок – будто ее напитал солнечный свет. Каждый из двоих подносит свой кусочек к губам и смакует. Джозефу чудится запах леса, зимней бури и огромных китов; его наполняет ощущение звезд и ветра. Сочная крошка мякоти соскальзывает с подбородка Белль, которая даже смежила веки. Открыв глаза, она перехватывает взгляд Джозефа и расцветает улыбкой.
Они доедают первую дыню; Джозеф наслаждается таянием мякоти на языке. Руки и губы липкие. В груди теплеет от удовольствия, тело вот-вот засветится изнутри.
Потом съедают и вторую, точно так же раскладывая на столе семечки. А после делят их на две горсти; Белль заворачивает каждую в клочок бумаги, чтобы одновременно с Джозефом опустить свой пакетик в карман.
Сидя в кресле-каталке, Джозеф кожей ощущает тонкие солнечные лучи. Голова становится невесомой – кабы не шея, улетела бы ввысь. Будь у него второй шанс, размышляет он, надо было бы похоронить кашалотов целиком. А землю засыпать сверху ведрами семян, чтобы не только томаты и дыни выросли, но и тыква, и фасоль, и картофель, и брокколи, и кукуруза. Хоть самосвалы семян привезти. Грядки получились бы – на сколько глаз хватит. Да такие яркие, людям на диво; а сорную траву и плющ он больше выдирать не станет: пусть все живое растет, зачем мешать?
Белль плачет. Джозеф берет ее за руки, за тонкие, красноречивые пальчики. А сам задумывается: не скопилась ли пыль на стенках дома в гористом предместье Монровии? Мелькают ли еще колибри между чашечками цветов и не вернулась ли чудом его мама: быть может, вернулась – и уже трудится на огороде; а потом они вместе обмахнут стены, выметут пыль из всех углов, вынесут за порог и будут смотреть, как она рыжеватыми тучками полетит с ветром в другие пределы.
– Спасибо тебе, – говорит он, только не знает, вслух или молча.
Облачная завеса рвется, и небо заполоняет солнечный свет, который изливается на них обоих, золотит их руки, и эту столешницу, и влажные резные чаши дынной корки. В один миг все становится таким зыбким и в то же время невыносимо прекрасным, точно Джозеф соединил разные миры: тот, из которого пришел, и тот, куда собирается. В эту минуту все его мысли – о матери, о том, что испытала она перед смертью, прониклась ли тем же светом, тем же чувством всесилия.
Белль высвобождает ладони и указывает куда-то вдаль, за горизонт. Домой, говорит она жестом. Ты возвращаешься домой.
Назад: Четвертое июля
Дальше: Запутанный случай на реке Рапид