Самая прекрасная книга на свете
Когда Ольга появилась в бараке, в них вспыхнула надежда.
Сухощавая, долговязая, держалась она, прямо скажем, не слишком доброжелательно. Темноватая смуглая кожа резко подчеркивала очертания скул и подбородка, локти остро торчали. Не удостоив взглядом никого из находившихся в бараке, она опустилась на отведенные ей нары, убрала свои нехитрые пожитки в деревянный ящик. Надзирательница проорала ей лагерные правила – Ольга восприняла их так, будто та пользовалась азбукой Морзе, – лишь когда та указала ей на парашу и рукомойник, чуть повернула голову. Затем после ухода надзирательницы вытянулась на нарах и, хрустнув пальцами, погрузилась в созерцание почерневших балок на потолке.
– Видали, какие у нее волосы? – прошептала Татьяна.
Заключенные не поняли, что она имела в виду.
У новенькой была густая грива курчавых упругих здоровых волос, из-за чего ее голова казалась в два раза больше. Обычно такая мощь и природное здоровье достаются африканкам… Однако в смуглом лице Ольги негроидных черт не было, и скорее всего она была уроженкой одной из южных республик, раз оказалась в этом женском лагере, куда режим отправлял тех, кто отклонился от линии партии.
– Ну да, волосы, что такого?
– Наверное, она с Кавказа.
– Ты права. Иногда у кавказских женщин на голове просто стог.
– У нее жуткие волосы.
– Да нет же, они великолепны. Вот у меня тонкие и прямые, а мне бы хотелось, чтобы они были такие, как у нее.
– Да я лучше умру. Волосы, как щетка.
– Нет, как волосы на лобке!
Заглушённые смешки последовали за замечанием Лили.
Татьяна нахмурилась и, заставив всех замолчать, пояснила:
– Может, тут кроется решение.
Покоряясь Татьяне, которая считалась у них за главную, хотя была такой же заключенной, как и они, женщины попытались сосредоточиться на том, что от них ускользнуло: какое решение, способное изменить жизнь политических отщепенцев, отправленных на перековку, могло быть связано с этой незнакомкой? В тот вечер пурга плотно замела лагерь снегом. Снаружи уже стемнело, буря пыталась погасить тусклое свечение фонаря. Стояла стужа, что вовсе не облегчало их размышлений.
– Ты хочешь сказать…
– Да. Я хочу сказать, что в такой шевелюре можно много чего спрятать.
Все почтительно смолкли. Наконец одна из заключенных догадалась:
– Думаешь, что у нее есть…
– Да!
Пышногрудая светловолосая Лиля, которая, несмотря на тяжелую работу, климат и скверную еду, оставалась такой же упитанной, как на свободе, позволила себе усомниться:
– Она должна была об этом подумать заранее…
– А почему бы и нет?
– Я, например, при аресте никогда бы об этом не подумала.
– Вот именно, я говорю о ней, а не о тебе.
Зная, что последнее слово, как всегда, останется за Татьяной, раздосадованная Лиля принялась подшивать обтрепанный подол своей шерстяной юбки.
Снаружи завывала метель.
Покинув товарок, Татьяна двинулась по проходу к нарам новенькой и встала в ногах, ожидая знака, что та ее заметила.
В печке едва горел огонек.
Реакции не последовало, и Татьяна решилась нарушить молчание:
– Как тебя зовут?
Низкий голос произнес «Ольга», хотя губы, казалось, остались неподвижны.
– Ты здесь за что?
Лицо Ольги не дрогнуло. Восковая маска.
– Похоже, ты, как и мы все, была любимой невестой Сталина, а теперь надоела вождю?!
Это была обычная шутка, почти что ритуал, с которым здесь обычно встречали вновь прибывших; но фраза, ударившись о ледяную броню незнакомки, отскочила.
– Меня зовут Татьяной. Хочешь познакомиться с остальными?
– Ну, времени у нас навалом.
– Это точно, время у нас есть… мы в этой дыре застряли на месяцы, годы, может, здесь и похоронят…
– Значит, время есть.
С этими словами Ольга закрыла глаза и отвернулась к стене, обхватив худые плечи.
Поняв, что больше из новенькой ничего вытянуть не удастся, Татьяна вернулась к подругам.
– Она не лыком шита. Это внушает доверие. Есть надежда, что…
Все – даже Лиля – решили подождать. Всю следующую неделю новенькая выдавала не больше фразы в день, и ту приходилось тянуть из нее клещами. Это поведение укрепляло надежды видавших виды заключенных.
– Уверена, что ей это могло прийти в голову, – сказала наконец Лиля, которая с каждым часом все больше верила в это. – Она точно из тех, кто все предусмотрит.
День принес немного света, но из-за тумана все казалось серым; когда он рассеялся, над лагерем навис непроницаемый щит темных гнетущих облаков, напоминающий армию часовых.
Поскольку никому не удавалось войти в доверие к Ольге, они понадеялись, что сумеют во время очередной помывки узнать, не прячет ли чего новенькая, – но было так холодно, что никто не делал поползновений раздеться; обсохнуть и согреться было невозможно, пришлось ограничиться быстрым умыванием. Как-то утром они обнаружили, что благодаря густоте Ольгиных волос капли скользят по ее шевелюре, не проникая внутрь, словно это непромокаемый головной убор.
– Ну что ж, – решила Татьяна, – придется рискнуть.
– Ты хочешь прямо просить у нее?
– Нет, показать.
– Представь, вдруг она донесет? Что если ее подослали, чтобы устроить нам ловушку?
– Непохоже, – сказала Татьяна.
– Совершенно непохоже, – подтвердила Лиля, завязав узел и оборвав нитку.
– Очень даже похоже! Разыгрывает тут суровую дикарку, глухонемую, которая ни с кем не водится: недурной способ втереться к нам в доверие!
Это выкрикнула Ирина, удивив других женщин, впрочем она и сама была поражена логичностью своих доводов.
– Вот если бы мне поручили разузнать что-то в женском бараке, – продолжила она, – я бы не нашла лучшего способа за это взяться. Держаться букой, ни с кем не заговаривать и таким образом со временем вынудить пойти на откровенность. Это ведь гораздо хитрее, чем вести задушевные беседы. Может, среди нас сейчас один из лучших агентов СССР.
Лиля, заслушавшись и вдруг поверив Ирине, вонзила себе в палец иголку. Она с ужасом глядела на выступившую капельку крови.
– Я хочу, чтобы меня немедленно перевели в другой барак!
Татьяна вмешалась:
– Ирина, ты здраво рассуждаешь, но это всего лишь твои догадки. А мне интуиция подсказывает другое. Этой можно доверять, она такая же, как мы. Может, более стойкая.
– Давай подождем. Потому что если нас застукают…
– Да, ты права. Подождем. И главное, попробуем довести ее. Надо перестать с ней разговаривать. Если Ольга доносчица, специально подосланная к нам, то она запаникует и попытается сменить линию поведения. Сделав это, она себя выдаст.
– Неплохо придумала, – поддержала Ирина. – Давайте вести себя, будто ее здесь нет, посмотрим, как она отреагирует.
– Это ужасно… – вздохнула Лиля, лизнув палец, чтобы тот поскорее зажил.
В течение десяти дней ни одна из заключенных барака номер тринадцать не заговорила с Ольгой. Та, казалось, этого сначала не замечала, потом, когда наконец до нее дошло, ее взгляд стал жестким, почти каменным; но она ни словом, ни жестом не нарушила молчание. Она приняла свою изоляцию.
Похлебав супу, женщины собрались вокруг Татьяны.
– Доказательства налицо, разве нет? Она не сдалась.
– Да, просто ужасно…
– Лиля, тебе все внушает ужас…
– Согласитесь, это кошмар: понимать, что все тебя отвергли, и не двинуть мизинцем, чтобы помешать бойкоту! Это почти не по-человечески… Да есть ли у нее вообще сердце, у этой Ольги?!
– Кто тебе сказал, что она не страдает?
Лиля на минуту перестала шить, воткнув иголку в ткань: она об этом не подумала. Ее глаза тут же наполнились слезами.
– Она чувствует себя несчастной из-за нас?
– Да она такой прибыла сюда и вряд ли здесь стала еще несчастнее.
– Бедняжка! Это по нашей вине…
– Мне все же кажется, что на нее можно рассчитывать.
– Да, ты права! – воскликнула Лиля, вытирая слезы рукавом. – Давайте поговорим с ней поскорее. Мне так больно при мысли, что она такая же заключенная, как и мы все, а мы лишь усугубляем ее горе, делая ее жизнь невозможной.
Посовещавшись несколько минут, женщины решили рискнуть и открыть свой план; Татьяне предстояло вступить в переговоры.
Лагерь вновь погрузился в сон; снаружи стоял мороз, в снегу между бараками порой проскакивали юркие белки.
Ольга, держа миску одной рукой, крошила черствую корку.
Татьяна подошла к ней:
– Ты знаешь, что раз в два дня тебе положена пачка папирос?
– Представь себе, заметила, я же курю!
Ответ, словно ракета, сорвался с ее губ, недельное молчание ускорило ее речь.
Татьяна заметила, что, несмотря на агрессивность, Ольга сказала больше, чем обычно. Должно быть, ей не хватало человеческого общения… Татьяна сочла, что можно продолжать.
– Раз ты все замечаешь, то наверняка заметила, что ни одна из нас не курит. Или что мы курим самую малость в присутствии надзирательницы.
– Хм, да. Нет. Что ты имеешь в виду?
– Ты не задумывалась, для чего нам папиросы?
– А, понятно, вы их меняете. Это же лагерные деньги. Ты что, хочешь мне их продать? Мне платить нечем…
– Ошибаешься…
– Если не деньгами, то чем расплачиваться?
Ольга неодобрительно покосилась на Татьяну, будто заранее отвергая то, что ей предложат. Поэтому Татьяна помедлила с ответом.
– Мы не продаем курево и не меняем. Мы используем папиросы для другого.
Почувствовав, что пробудила любопытство новенькой, Татьяна замолчала, зная, что выиграет, если вынудит Ольгу к продолжению разговора.
В тот же вечер, подойдя к Татьяне, Ольга долго смотрела на нее, словно прося нарушить молчание. Бесполезно. Татьяна хотела отыграться за тот первый день.
Наконец Ольга сдалась:
– Ну, так что вы делаете с куревом?
Татьяна обернулась и пристально на нее посмотрела:
– Там, на воле, у тебя кто-то остался?
Ольгино лицо исказила болезненная гримаса.
– У нас тоже, – продолжала Татьяна. – Мы скучаем по мужьям, но почему мы должны тревожиться за них больше, чем за самих себя? Они в других лагерях. Нет, то, что нас волнует, это дети…
Голос Татьяны дрогнул, она невольно подумала о своих двух дочерях. Рука Ольги сочувственно легла ей на плечо, большая, мощная, почти мужская ладонь.
– Татьяна, я понимаю. У меня тоже там осталась дочь. К счастью, ей уже двадцать один год.
– А моим восемь и десять…
Она осеклась, пытаясь удержаться от слез. Да и что она могла добавить?
Вдруг Ольга притянула ее к себе, и властная, жесткая Татьяна, вечная бунтарка, на несколько мгновений приникла к груди незнакомой женщины, та оказалась в чем-то сильнее и жестче ее.
Справившись с нахлынувшими чувствами, Татьяна вернулась к прежней теме:
– Папиросы нужны нам вот для чего: мы высыпаем табак, оставляя бумагу. А затем склеиваем кусочки, и получается настоящий лист. Смотри, я тебе покажу.
Приподняв половицу, Татьяна вытащила из тайника, набитого картошкой, хрустящую связку папиросной бумаги, где виднелись утолщения склеек, словно это был тысячелетней давности папирус, вследствие какой-то археологической сумятицы оказавшийся в Сибири.
Она осторожно положила драгоценную бумагу Ольге на колени.
– Вот. Ясно, что однажды одна из нас выйдет на свободу… И она сможет вынести наши сообщения.
– Хорошо.
– Догадываешься, в чем тут загвоздка?
– Да, я вижу, что страницы пусты.
– Они чистые с обеих сторон. Я пыталась писать кровью, одолжив у Лили булавку, но следы быстро исчезают… К тому же уколотое место долго не заживает. Говорят, это из-за недоедания. В медпункт идти не стоит, еще чего-нибудь заподозрят.
– К чему ты мне все это говоришь? Разве меня это касается?
– Ты что, не хочешь написать дочери?
Ольга помолчала с минуту, затем жестко бросила:
– Да.
– Так вот, мы тебе дадим бумагу, а ты нам дашь карандаш.
– С чего ты взяла, что у меня есть карандаш? При аресте письменные принадлежности отбирают в первую очередь. А нас столько раз обыскивали, с тех пор как мы здесь.
– Твои волосы… – Татьяна указала на густую шевелюру, обрамлявшую суровое Ольгино лицо. Она настаивала. – Когда я тебя увидела, то подумала, что…
Ольга жестом остановила ее и впервые улыбнулась:
– Ты права.
Под восхищенным взглядом Татьяны она пошарила где-то за ухом и, сверкнув глазами, вытащила из волос карандаш и протянула сестре по несчастью:
– Заметано!
Невозможно описать, какая радость грела женские сердца на протяжении следующих дней. Этот маленький свинцовый грифель стал их сердцем, их связью с прежним миром, дарованной им возможностью обнять собственных детей. Благодаря этому ощущению неволя становилась не столь тяжкой. Ощущение вины тоже. Некоторые из узниц некогда ставили политическую борьбу выше семейной жизни; теперь, когда они очутились в недрах ГУЛАГа, препоручив своих детей ненавистному обществу, с которым они сражались, женщины не могли не сожалеть о своей активности, подозревая себя в уклонении от родительского долга, считая себя скверными матерями. Не лучше ли было, по примеру прочих советских людей, молчать, сосредоточившись на домашних ценностях? Надо было спасать свою шкуру, спасать близких, вместо того чтобы бороться за всемирное счастье?
Хотя любая из женщин этого барака хотела бы исписать целую тетрадь, но карандаш-то был всего один. После жарких обсуждений они решили, что каждая имеет право на три листка, затем исписанные страницы прошьют нитками, собрав в тетрадь, которую при первой же возможности вынесут из лагеря.
Кроме того, каждая женщина обязывалась заполнить свои страницы без зачеркиваний, чтобы беречь карандаш.
В тот вечер, когда было принято решение, всех охватил энтузиазм, однако следующие дни оказались мучительными. Узницы страдали от невозможности втиснуть задуманное в три листка. Разве можно выразить все, что наболело, на этих клочках!..
Три странички самой сути, три странички завещания, призванные запечатлеть смысл их жизни, странички, которые донесут до детей их душу, ценности, за которые они боролись. Нужно было ясно и навеки сформулировать смысл их пребывания на земле.
Это предприятие обернулось пыткой. Каждый вечер с нар доносились рыдания. Кто-то лишился сна, кто-то стонал во сне.
Они использовали любую возможность трудового дня для того, чтобы обменяться соображениями по этому поводу.
– Я расскажу дочери, почему оказалась здесь, а не рядом с ней. Она поймет меня и, быть может, простит.
– Три листка неспокойной совести, которые призваны обеспечить спокойствие, ты правда думаешь, что это то, что надо?
– А я расскажу дочке, как встретила ее отца, пусть знает, что она родилась от счастливой любви.
– Ах вот как? А она тут же спросит, почему ты не продолжила эту счастливую историю вместе с ней?
– А мне хочется рассказать моим дочуркам, как я их рожала, ничего лучше в моей жизни не было.
– Да уж, мало не покажется! А вдруг они попросили бы тебя урезать эти воспоминания об их появлении на свет? Уж лучше рассказать им, что было потом.
– А я хочу написать им, что мне хотелось бы сделать для них.
– М-м…
В спорах выяснилась странная деталь: оказывается, у них всех родились девочки. Совпадение это их сперва позабавило, затем удивило, и закономерно всплыл вопрос: что если власти специально собрали здесь, в бараке номер тринадцать, только женщин, имевших дочерей?
Это мимолетное отклонение от основной темы не прекратило их терзаний, они по-прежнему не могли решить, что писать.
Каждый вечер Ольга извлекала карандаш и предлагала, не обращаясь ни к кому конкретно:
– Кто хочет начать?
И каждый вечер в бараке воцарялось молчание. Ощущение утекающего времени становилось столь явственным, будто слышалось мерное падение капель со сталактита в пещере. Потупившись, женщины ждали, что кто-нибудь вызовется, крикнув: «Я!» – и это на время снимет общее напряжение, но, переглянувшись с подругами, даже самые храбрые, закашлявшись, отвечали, что еще подумают.
– Я вот-вот придумаю… может, завтра…
– О, я тоже, я уже почти решила, но все же пока не уверена…
Дни шли, то принося метель, то покрывая стекла новыми разводами изморози. Но никто из заключенных, два года дожидавшихся возможности заполучить карандаш, вот уже три месяца не мог решиться написать хоть слово.
Каково же было всеобщее удивление, когда в ответ на ритуальный вопрос Ольги, воздевшей вверх священный предмет, Лиля вдруг быстро проговорила:
– Давайте я начну.
Взоры остолбеневших женщин скрестились на светловолосой толстушке Лиле, самой взбалмошной и сентиментальной и в то же время нерешительной, одним словом, самой что ни на есть заурядной. Если бы в тринадцатом бараке поспорили, кто же осмелится наконец заполнить листки, то Лилю назвали бы среди последних. Скорее Татьяна, или, может быть, Ольга, или Ирина, но никак не Лиля, обычная, вечно потная бабенка.
Татьяна, не сдержавшись, пробормотала:
– Лиля, ты… ты это точно?…
– Да, кажется.
– Ты не… напутаешь, не собьешься… взяв наконец карандаш?
– Нет, я все обдумала: напишу без помарок.
Скептически поджав губы, Ольга доверила карандаш Лиле. Расставаясь с ним, она переглянулась с Татьяной; последняя подтвердила, что они, похоже, оплошали.
В последующие дни женщины из барака номер тринадцать каждый раз, когда Лиля уединялась в уголке, чтобы писать, пристально наблюдали за ней: протяжный вдох, взгляд в потолок и выдох, плечи горбятся, закрывая от всех то, что начертано на бумаге.
В среду она, довольная, заявила:
– Я закончила. Кто хочет взять карандаш?
Женщины не смели поднять глаза. Тогда Лиля спокойно проговорила:
– Ладно, я верну его Ольге, подождем до завтра.
Ольга только что-то невнятно пробурчала, когда Лиля спрятала карандаш в ее шевелюре. Любая другая на месте Лили, не такая добрая, зато более искушенная в сложностях человеческой натуры, давно бы заметила, что собравшиеся в бараке женщины поглядывают на нее с ревностью, к которой примешивается крупица ненависти. Как Лиля, которую они держали едва не за дурочку, сумела сделать то, на чем споткнулись другие?!
Истекла еще неделя, в продолжение которой женщинам каждый вечер предоставлялся шанс вновь попытать счастья.
Наконец, уже в следующую среду, в полночь, когда большинство женщин уже спали, Татьяна, устав ворочаться с боку на бок, в тишине добралась до Лилиной койки.
Та улыбалась, глядя в потолок.
– Лиля, умоляю, объясни, что ты там написала?
– Ну хорошо, Татьяна, ты правда хочешь прочитать?
– Да.
Что и как она собиралась читать? Свет уже погасили.
Татьяна скрючилась у окна. За протянувшейся по стеклу паутиной простирался чистый снег, в сиянии луны отсвечивавший голубым. Выворачивая шею, Татьяна су мела разобрать то, что было написано на Лилиных листках.
Лиля подобралась к ней поближе и тоном ребенка, наделавшего глупостей, спросила:
– Ну, что скажешь?
– Лиля, ты гений!
Татьяна обняла ее и расцеловала в пухлые щеки.
Назавтра Татьяна попросила Лилю о двух вещах: разрешить последовать ее примеру и разрешить рассказать всем о том, что та написала.
Лиля потупилась, залилась краской, будто ей преподнесли цветы, и, экая и мекая, выдавила из себя фразу, обозначавшую согласие.
Эпилог
Москва, декабрь 2005 года.
С изложенных выше событий прошло пятьдесят лет.
Человек, написавший эти строки, посетил Россию. Советский режим рухнул, лагеря канули в небытие, а то, что олицетворяло несправедливость, исчезло навсегда. В гостиной французского посольства в Москве я встретил актеров, которые вот уже несколько лет играли в театре мои пьесы.
Среди них оказалась женщина лет шестидесяти, она вдруг порывисто обняла меня – в этом жесте было что-то грубовато беспардонное и вместе с тем уважительное. Ее улыбка лучилась добротой. Невозможно было устоять перед сиянием ее фиалковых глаз… Я отошел вслед за ней к окну особняка, за которым простиралась освещенная Москва.
– Хотите, я покажу вам лучшую книгу на свете?
– А я-то надеялся, что сам когда-нибудь напишу ее, однако вы утверждаете, что уже слишком поздно. Какая жалость! Вы правда уверены в этом? Лучшая книга на свете?
– Да. Даже если другие смогут написать не хуже, эта все равно останется самой прекрасной.
Мы уселись на длинный потертый диван.
Она рассказала мне историю своей матери, ее звали Лиля, и она провела в ГУЛАГе многие годы, рассказала о том, что произошло с другими женщинами, находившимися в лагере вместе с ней, и, наконец, поведала историю книги, которую я вам только что изложил.
– Эта книга досталась мне. Дело в том, что моей матери пришлось первой покинуть тринадцатый барак, и ей удалось вынести тетрадь, зашив ее в юбки. Мама уже умерла, другие тоже. Но мы, дочери тех заключенных, время от времени встречаемся: пьем чай, вспоминаем своих мам и потом перечитываем книгу. Мне доверили хранить ее. Право, не знаю, что с ней будет, когда я умру! Может, ее возьмет какой-нибудь музей? Хотя вряд ли. А между тем это самая прекрасная книга на свете. Книга наших матерей.
Она придвинулась ко мне, будто хотела поцеловать, и пристально посмотрела в глаза.
– Хотите взглянуть на нее?
Мы договорились о встрече.
Я поднялся по бесконечно длинной лестнице, что вела в квартиру, где жила та женщина вместе с сестрой и еще двумя родственницами.
Посреди стола, накрытого к чаю, меня ждала книга – стопка прошитых клееных листков, которые за прошедшие годы сделались совсем ветхими и ломкими.
Меня усадили в старинное кресло с потертыми подлокотниками, и я начал читать лучшую книгу на свете, книгу, написанную заключенными тринадцатого барака, теми, кто отстаивал человеческую свободу в сталинских лагерях, обычными женщинами, которых Сталин счел опасными бунтовщицами. В этой книге каждая из них написала три странички для оставшихся на воле дочерей, которых, быть может, им не суждено было увидеть.
На каждой странице этой удивительной книги был рецепт какого-то домашнего блюда.