Строители
С писателями, пишущими о писателях, легко может случиться ужасный литературный выкидыш; это все знают. Начни рассказ с предложения «Крейг затушил сигарету и кинулся к пишущей машинке», и в США не найдется ни одного редактора, которому захочется прочитать дальнейшее.
В этом смысле будьте спокойны: перед вами самый обыкновенный, совершенно реалистичный рассказ про таксиста, кинозвезду и знаменитого детского психолога — это я обещаю. Но в самом начале вам придется все-таки потерпеть, потому что писатель в этой истории тоже есть. Я не буду называть его Крейгом и могу поручиться, что он не окажется единственным Чутким Человеком среди героев, но к его постоянному присутствию нужно все-таки привыкнуть, и лучше сразу смириться с тем, что вести себя он будет так же неловко и навязчиво, как чаще всего и ведут себя писатели — что в литературе, что в жизни.
Тринадцать лет назад, в 1948 году, мне было 22 года, и я работал литературным редактором в отделе финансовых новостей агентства «Юнайтед пресс». Платили мне 54 доллара в неделю, работа была так себе, но давала мне два преимущества. Во-первых, когда меня спрашивали, чем я занимаюсь, я всегда мог ответить: «Работаю в „Юнайтед пресс“», и это звучало бодро; а во-вторых, каждое утро я с усталым видом подходил к зданию «Дейли ньюс» — в дешевом плаще, который сел после стирки и был мне теперь маловат, и потрепанной коричневой шляпе на голове (тогда я называл бы ее «видавшей виды» — хорошо, что с тех пор я понял, что к словам надо относиться честно. Шляпа была именно потрепанная, потому что в припадках нервозности я то и дело ее трепал, придавая ей все новые и новые формы; никаких таких видов она не видывала). И лишь те нескольких минут, которые я каждый день проходил чуть в горку от выхода из метро к зданию «Дейли ньюс», я был Эрнстом Хемингуэем, который идет на работу в «Канзас-Сити стар».
Хемингуэй же успел побывать на войне и вернуться до того, как ему исполнилось двадцать лет? Я тоже; и пусть никаких ранений и медалей за отвагу в моем случае не было, факт остается фактом. Собирался ли Хемингуэй тратить время на колледж, только откладывая тем самым начало писательской карьеры? Черта с два! Вот и я не хотел. Мог ли Хемингуэй всерьез воспринимать работу в газете? Конечно нет; а значит, и разница между его удачным стартом в «Канзас-Сити стар» и моим прозябанием в финансовом отделе была незначительной. Главное — и Хемингуэй, я уверен, первым бы с этим согласился, — что писатель должен где-то начинать.
«Внутренние корпоративные облигации сегодня хаотично росли при умеренной активности торгов…» Примерно такой прозой я целыми днями заполнял новостную ленту «Юнайтед пресс». Или: «Растущие цены на нефть оживили внебиржевой рынок». Или: «Совет директоров „Тимкин роллер беаринг“ объявил…» — сотни и сотни слов, смысла которых я никогда на самом деле не понимал (что такое, прости господи, «двойной опцион» или «облигация с фондом погашения»? До сих пор не имею об этом ни малейшего понятия), а телетайпы все пыхтели и звякали, с Уолл-стрит поступали все новые и новые биржевые сводки, и все до единого вокруг меня обсуждали бейсбол, пока не наступал тот благословенный момент, когда можно было идти домой.
Мне всегда нравилось думать о том, что Хемингуэй рано женился; тут мы с ним были похожи. Мы с Джоан жили в самом конце Двенадцатой Западной улицы в просторной комнате в три окна на третьем этаже, и если это был не совсем Левый берег, то уж точно не по нашей вине. Каждый вечер после ужина Джоан мыла посуду, и в комнате воцарялась уважительная, почти благоговейная тишина; это означало, что мне пора удаляться за стоявшую в углу складную ширму, где у меня был стол с лампой и портативной пишущей машинкой. Естественно, что именно там, под белесым взглядом настольной лампы, и без того натянутое сравнение с Хемингуэем давалось особенно тяжело. Потому что ничего похожего на «У нас в Мичигане», «Трехдневную непогоду» или «Убийц» из моей пишущей машинки не выходило; довольно часто оттуда вообще ничего не выходило, и даже когда получалось что-нибудь, про что Джоан говорила: «Чудесно!», в глубине души я знал, что все это никуда — никуда! — не годится.
Бывали и вечера, когда, спрятавшись за ширмой, я просто маялся дурью — прочитывал до последней буквы все, что было написано на упаковке спичек или, например, все объявления на последней странице «Субботнего литературного обозрения». В один из таких дней, поздней осенью, я и натолкнулся на следующие строки: «Необычная возможность подработать для талантливого писателя. Необходимо воображение. Бернард Сильвер» — и номер телефона, судя по всему, где-то в Бронксе.
Не буду докучать вам остроумным, по-хемингуэевски сухим диалогом, имевшим место в тот вечер, когда я вышел из-за ширмы и Джоан, оторвавшись от раковины, стала читать объявления, капая мыльной пеной на страницы журнала; можно пропустить и мой сердечный, но так ничего и не объяснивший телефонный разговор с Бернардом Сильвером. Перейдем сразу к тому, как двумя днями позже я, после часовой поездки на метро, оказался у него дома.
— Мистер Прентис? — догадался он. — Как, вы говорите, вас зовут? Боб? Отлично, Боб, я Берни. Проходите, располагайтесь поудобнее.
Думаю, в этом месте следовало бы кратко описать и самого Берни, и его квартиру. Ему было лет сорок, а может, и под пятьдесят, ростом он был гораздо ниже меня и куда более коренастый; на нем была дорогого вида бледно-голубая рубашка поло, в брюки он ее заправлять не стал. Голова у него была, наверное, вполовину меньше моей, и редеющие черные волосы были зализаны назад — как будто он специально стоял под душем, задрав подбородок вверх; лицо его выражало полнейшее простодушие и самоуверенность.
Квартира была очень чистая, просторная, в кремовых тонах, со множеством ковров и арок. В узкой нише рядом с вешалкой («Снимайте пальто и шляпу, так, отлично. Давайте повесим его на вешалку, и все будет в порядке. Вот так, отлично») я заметил несколько фотографий в рамках, на всех были солдаты в форме Первой мировой, группами, в разных позах и антуражах, но в гостиной на стенах никаких картин не было — только несколько бра из кованого железа и пара зеркал. Тем не менее, оказавшись в комнате, человек уже не обращал внимания на отсутствие картин, потому что все внимание сразу же приковывал к себе один-единственный изумительный элемент меблировки. Не знаю даже, как его назвать — греденция? — но как бы эта штука ни называлась, она казалась бесконечной: в каких-то местах она была высотой по грудь, в каких-то — только по пояс, и в отделке использовались как минимум три разных типа полированного коричневого шпона. В одной ее части стоял телевизор, в другой радиола, в третьем месте она сужалась и превращалась в полки, на которых были цветы в горшках и маленькие статуэтки: еще одна часть со множеством хромированных ручек и хитрых выдвижных панелей служила баром.
— Имбирный эль? — спросил он. — Мы с женой не пьем, но стакан имбирного эля предложить могу.
Наверное, жена Берни всегда уходила в кино, когда он назначал собеседования; потом мне, впрочем, довелось с ней познакомиться, но до этого мы еще дойдем. В тот первый вечер дома никого больше не было, мы сидели на скользких дерматиновых стульях со стаканами имбирного эля в руках, и речь шла исключительно о деле.
— Во-первых, — начал он. — Скажите мне, Боб, вы знаете книгу «Меня поймали»?
Не успел я спросить, о чем идет речь, как он достал ее из какого-то тайника своей греденции и протянул мне: дешевое издание, которое до сих пор можно найти в табачных лавках, якобы воспоминания нью-йоркского таксиста. Потом он стал пересказывать подробности, а я рассматривал книжку, кивал и думал о том, что лучше мне было вообще не выходить из дома.
Бернард Сильвер тоже был таксистом. Он работал таксистом уже 22 года — ровно столько, сколько мне было лет, и в последние года два он стал думать, что нет никаких причин, почему слегка беллетризованная версия его собственных историй не могла бы его обогатить.
— Взгляните, — сказал он.
На этот раз из недр греденции была извлечена аккуратная коробочка с карточками — небольшими, три на пять дюймов. Сотни историй, говорил он мне; все разные; и хотя он дал понять, что далеко не все можно назвать в строгом смысле правдивыми, он ручался, что по меньшей мере крупица истины есть в каждой. Представляю ли я, что может сделать с таким богатством материала по-настоящему хороший литератор? И сколько этот литератор мог бы наварить на своих жирных процентах от журнальных публикаций, книжных гонораров и продаже прав на экранизацию?
— Не знаю, мистер Сильвер. Мне нужно над этим подумать. Наверное, мне надо сначала прочитать эту книгу, чтобы понять, могу ли я что-то…
— Нет-нет, подождите. Не бегите впереди паровоза, Боб. Во-первых, читать эту книгу вообще не стоит, потому что вы из нее ничего не узнаете. У него там сплошные гангстеры, дамочки, пьянки, секс и так далее. Я вообще не такой.
Я сидел, жадно поглощая имбирный эль, будто меня мучила неутолимая жажда, и рассчитывал уйти, как только Берни закончит объяснять, насколько он вообще не такой. Берни Сильвер — теплый человек, сказал он; обыкновенный человек, рубаха-парень с большим сердцем и реальной философией жизни; понимаю ли я, что он имеет в виду?
В таких ситуациях я умею отключаться (это просто: нужно посмотреть говорящему прямо в рот и начать следить за бесконечными ритмическими изменениями его языка и губ, и ты моментально теряешь способность воспринимать то, что он говорит), и я уже было приготовился этим заняться, но тут он сказал:
— Не поймите меня неправильно, Боб. Я никого не прошу писать для меня за просто так. Люди пишут, и люди получают за это деньги. Естественно, на этом этапе деньги небольшие, но все равно это деньги. Давайте, я налью вам еще эля.
Это было предложение. Он дает мне сюжет с одной из этих карточек, а я превращаю его в написанный от первого лица рассказ Берни Сильвера, рассказ небольшой, от трех до пяти страниц, и этот рассказ он сразу же оплачивает. Если ему понравится то, что я делаю, последует множество других заказов — можно писать по рассказу в неделю, если я справлюсь, конечно, с таким объемом, — и помимо гонорара, который я получаю сразу же после сдачи рассказа, я могу рассчитывать на щедрый процент от всех последующих доходов, которые принесут мои материалы. Рассказывая о своих планах касательно дальнейшей продажи этих историй, он только таинственно подмигивал, но все же намекнул, что интерес может проявить «Ридерс дайджест», но при этом откровенно признался, что издателя для книжки, которую эти рассказы составят, у него пока нет, но он мог бы назвать мне пару имен, от которых у меня глаза вылезут на лоб. Слышал ли я когда-нибудь, скажем, о Мэнни Уэйдмане?
— Хотя, может быть, — продолжал он, расплываясь в широченной улыбке, — может быть, он известен вам как Уэйд Мэнли.
Звездное имя, окутанное лучами славы: в тридцатые и сороковые годы он был кинозвездой ранга Кирка Дугласа и Берта Ланкастера. Уэйд Мэнли был школьным приятелем Боба, они вместе ходили в школу здесь, в Бронксе. Благодаря множеству общих друзей им удалось сохранить сердечную привязанность друг к другу, и дружба их не увядала в том числе и потому, что Уэйд Мэнли вечно повторял, как хотел бы сыграть роль грубоватого, симпатичного Берни Сильвера, нью-йоркского шофера, в фильме или телепостановке, основанной на его колоритных воспоминаниях.
— А теперь я скажу вам еще одно имя, — сказал он, лукаво прищурившись, как будто по тому, знакомо мне это имя или нет, можно было судить об общем уровне моей образованности. — Доктор Александр Корво.
Мне повезло: в полное замешательство я не пришел. Знаменитостью доктор Корво не был, но совсем неизвестным его тоже было не назвать. Это было одно из тех связанных с «Нью-Йорк таймс» имен, которые с трудом, но могут припомнить десятки тысяч человек, потому что на протяжении многих лет их с уважением упоминали в «Таймс». Они, конечно, не производили того же впечатления, что Лионель Триллинг или Рейнгольд Нибур, но в целом стояли в том же ряду; можно, наверное, сказать, что они были на одном уровне с Хантингтоном Хартфордом или Лесли Р. Гровсом и на пару позиций выше, чем Ньюболд Моррис.
— Этот самый, что ли? — сказал я. — Который про детские конфликты?
Берни торжественно кивнул, как бы прощая мне мою вульгарность, и еще раз произнес имя с правильным определением:
— Я имею в виду доктора Александра Корво, выдающегося детского психолога.
На заре своей выдающейся карьеры доктор Корво, оказывается, работал учителем в той самой школе в Бронксе, и там его любимчиками были два совершенно неуправляемых сорванца — Берни Сильвер и Мэнни-как-его-там, ныне кинозвезда. Он и по сей день не избавился от привязанности к обоим юнцам и с огромным удовольствием воспользовался бы своим влиянием в литературном мире для продвижения их совместного проекта. Похоже, единственное, чего этим троим сейчас недоставало, так это последнего элемента, этого неуловимого катализатора — по-настоящему хорошего писателя, который взялся бы за эту работу.
— Боб, — сказал Берни. — Я вас не обманываю. Я перепробовал уже много авторов, и ни один пока не подошел. Иногда я сам себе не доверяю. Тогда я несу то, что они понаписали, доктору Корво, и он только качает головой и говорит: «Ищи дальше, Берни». Послушайте, Боб, — и он с серьезным видом подался вперед, — речь не идет о какой-то сомнительной прихоти, я никого за нос не вожу. Все это строится. Мэнни, доктор Корво и я — мы строим этот проект. Только не надо смеяться, Боб, я знаю — я же не полный идиот, — я знаю, что они строят его не в том же смысле, что и я. Зачем им это надо? Настоящей кинозвезде? Знаменитому ученому и автору? Им самим, что ли, строить нечего? У каждого есть масса более серьезных вещей. Естественно. Но, Боб, я вас не обманываю: они заинтересованы. Могу показать вам письма, могу рассказать, сколько раз мы сидели здесь вместе с женами — ну по крайней мере, Мэнни-то уж точно сидел — и часами все это обсуждали. Они заинтересованы, в этом уж точно не следует сомневаться. Понимаете, что я вам говорю, Боб? Все это правда. Эта вещь строится.
И он медленно, обеими руками начал изображать процесс строительства, начав от самого ковра, укладывая блок за блоком, пока из них не начало складываться — уже на уровне наших глаз — готовое сооружение: ему — слава и деньги, нам обоим — деньги и свобода.
Я сказал, что все это, конечно, заманчиво, но что мне хотелось бы чуть больше знать о том, сколько он будет платить сразу же за каждый отдельный рассказ.
— На это я вам отвечу, — сказал он.
Он снова отправился к греденции — какая-то ее часть, похоже, была письменным столом — и, порывшись в бумагах, вернулся с чеком.
— Я вам не просто скажу, — начал он. — Я вам покажу. Все честно. Это последний автор, с которым я работал. Берите, читайте.
Это был погашенный чек, из которого следовало, что Бернард Сильвер выплатил в пользу такого-то сумму в 25 долларов 00 центов.
— Читайте! — настаивал он, как будто бы этот чек был написан несравненной художественной прозой и уже потому заслуживал внимания.
Он проследил, чтобы я перевернул его и рассмотрел подпись получателя, стоявшую под какими-то нечитабельными словами самого Берни о том, что это был полный аванс, и печатью банка.
— Ну и как вам? Нормально? — спросил он. — Это, значит, условия. Теперь все ясно?
Я подумал, что яснее некуда, вернул ему чек и сказал, что если он даст мне какую-нибудь карточку из этой самой стопки, то можно будет попробовать двигаться дальше.
— Да подождите же! Лошадей-то попридержите! — воскликнул он, расплываясь в улыбке. — Быстрый же вы человек, а, Боб? Вы мне, конечно, нравитесь, но что же, я, по-вашему, остолоп, готовый выписывать чеки любому, кто приходит сюда со словами, что он писатель? Я знаю, что вы работаете в газете. Отлично! Но откуда мне знать, что вы писатель? Покажите-ка мне, что там у вас на коленях!
На коленях у меня лежала папка с напечатанными под копирку текстами двух хоть сколько-нибудь приличных рассказов, которые мне до сих пор удалось сочинить.
— Ну да, — сказал я. — Конечно. Вот. Это, разумеется, не совсем то, что вы…
— Это не важно. Это не важно. Ясно, что здесь речь идет о другом, — сказал он, открывая конверт. — Вы не волнуйтесь, дайте мне взглянуть.
— Я имею в виду, что они оба несколько… литературны — так, наверное, следовало бы сказать. Не очень понятно, как вы, исходя из этого, сможете оценить…
— Говорю же вам, не волнуйтесь.
Из кармана рубашки были извлечены очки в оправе без ободков, он долго прилаживал их на носу, потом откинулся назад, нахмурился и начал читать. Он долго мусолил первую страницу первого рассказа, и, глядя на него, я думал, что достиг, вероятно, низшей точки в своей литературной карьере. Таксист, господи прости. Наконец он перевернул страницу и почти тут же перевернул вторую: было ясно, что он перескакивает, не читая. Потом пошли третья и четвертая — в рассказе было то ли двенадцать, то ли четырнадцать страниц, — и я сидел с уже теплым стаканом из-под имбирного эля, будто бы готовясь размахнуться и запустить ему этим стаканом по голове.
По мере продвижения к концу он начал кивать — сначала едва заметно и неуверенно, а потом все более определенно. Закончив читать, он с недоумением на лице вернулся к последней странице и пробежался по ней еще раз, потом отложил этот рассказ и взялся за второй, но читать не стал, а только проверил, сколько там страниц. Было понятно, что на сегодня он прочитал уже достаточно. Очки вернулись в нагрудный карман, и на лице снова появилась улыбка.
— Что ж, очень мило, — сказал он. — Не буду сейчас отнимать у вас время и читать второй рассказ, но первый очень милый. Вы правильно сказали, что у вас тут совсем другой материал, так что мне трудно судить, вы понимаете…
Заканчивать это слишком сложное предложение он не стал, сделав неопределенное движение рукой.
— Так вот, Боб. Читать я больше не буду, а лучше задам вам пару вопросов насчет писательства. Такой, например…
Он прикрыл глаза и провел пальцами по векам, глубоко задумавшись или, скорее, делая вид, что глубоко задумался, как бы добавляя важности своим словам.
— Например, такой. Предположим, вам пришло письмо, в котором человек говорит: «Боб, у меня сегодня не было времени писать тебе короткое письмо, поэтому пришлось написать длинное». Что он, по-вашему, имеет в виду?
С этим, будьте покойны, я легко справился. Упускать двадцать пять баксов без борьбы мне не хотелось, поэтому мой ответ, хоть он и был лишенной всякого юмора галиматьей, не должен был оставить у него сомнений в том, что этот конкретный претендент не понаслышке знает, какого труда стоит краткость в прозе и умеет ее ценить. И этот ответ, казалось, его удовлетворил.
— Хорошо. А теперь посмотрим на дело с другой стороны. Я уже говорил про строительство. Теперь смотрите. Что, если посмотреть на создание рассказа как на строительство? Как будто строишь дом?
Ему так нравился этот его образ, что он даже не дал себе труд заметить, как старательно я киваю в ответ.
— У дома же должна быть крыша, но если начнешь сразу строить крышу, ничего не получится, да? Прежде чем браться за крышу, надо возвести стены. А прежде чем возводить стены, надо заложить фундамент — и так далее по списку. Но чтобы заложить фундамент, надо сначала расчистить бульдозерами площадку и выкопать котлован нужного размера. Так?
Я выражал всяческое согласие, но он по-прежнему не обращал ни малейшего внимания на мои восхищенные, подобострастные взгляды. Он потер кончик носа широченной костяшкой пальца и снова обратился ко мне с видом победителя.
— Хорошо, дом мы, допустим, построили. И что дальше? Какой первый вопрос мы зададим себе, когда все готово?
Было видно, что ему совершенно все равно, угадаю я или нет. Он знал этот вопрос, и ему не терпелось мне его сообщить.
— А где окна? — воскликнул он и развел руками. — Вот вопрос. Откуда приходит свет? Вы же понимаете, что я имею в виду под светом, да, Боб? Я имею в виду: где философия этого рассказа, в чем его истина?
— Откуда приходит озарение, — сказал я, и он прекратил перебирать слова в поисках третьего существительного и с удовольствием звучно щелкнул пальцами:
— Именно. Именно, Боб. Вы все поняли.
Дело было сделано; он налил еще по стакану имбирного эля, чтобы это обмыть, и тут же начал копаться в коробке с идеями, чтобы найти для меня пробное задание. «Случай», который он выбрал, состоял в том, что Берни Сильвер прямо в такси уберег от развала брак двух невротиков, просто понаблюдав в зеркало заднего вида за тем, как они ссорятся, и подбросив им несколько хорошо обдуманных фраз. Идея, по крайней мере, была такая. Текст на карточке гласил примерно следующее:
Муж и жена, прекрасно одетые (высший свет, квартира на Парк-авеню), начинают ссориться прямо в машине, оба в расстроенных чувствах, дама вопит, что подаст на развод. Смотрю на них в зеркало и вставляю пару замечаний. И вот мы уже смеемся. История о браке и т. д.
Берни выразил полную уверенность в том, я с этим справлюсь.
В нише, пока он доставал из шкафа мой плащ и помогал мне его надеть — процесс, отработанный до мельчайших деталей, — у меня было время рассмотреть фотографии Первой мировой: длинная шеренга солдат, несколько пожелтевших снимков в рамках — хохочущие молодые люди стоят в обнимку, и посередине одиночная фотография горниста на плацу, вдали виднеются пыльные казармы, над которыми реет флаг. Снимок так и просился на обложку старых выпусков «Журнала американского легиона» с подписью типа «На посту» или что-то в таком роде — идеальный солдат, поджарый, вытянувшийся по стойке смирно, и Матери золотой звезды выплакали бы все глаза, любуясь тем, с каким благоговением и мужеством этот прекрасный юный профиль приникает к простому, но столь выразительному горну.
— Что, нравится вам мой мальчик? — спросил Берни с нежностью в голосе. — Готов об заклад биться, что вы никогда не угадаете, в кого теперь превратился этот мальчик.
В Уэйда Мэнли? В доктора Александра Корво? В Лионеля Триллинга? Но мне кажется, на самом деле я знал — еще до того, как обратил внимание на его смущенное, лучащееся счастьем лицо, — что мальчишкой был сам Берни. Не побоюсь сказать глупость: он даже меня восхитил — не то чтобы сильно, но по-настоящему.
— Черт возьми, Берни. Вы здесь великолепно выглядите.
— Уж точно, что был гораздо стройнее, — сказал он и похлопал себя по гладкому брюшку.
Он проводил меня до двери, и я помню, что вглядывался в его большое, глуповатое, дряблое лицо, стараясь обнаружить где-то внутри черты молодого горниста.
По дороге домой я покачивался в вагоне метро, чувствуя легкую отрыжку имбирного эля во рту и все больше убеждаясь в том, что двадцать пять долларов в неделю за пару тысяч слов — не такой уж плохой куш для писателя. Это ведь едва ли не половина того, что я зарабатывал, прозябая по сорок часов в неделю над внутренними корпоративными облигациями и облигациями с фондом погашения; и если Берни понравится этот первый рассказ, а я в дальнейшем смогу выдавать ему по рассказу в неделю, это будет практически равносильно пятидесятипроцентному повышению зарплаты. Семьдесят девять в неделю! При таких доходах — плюс еще сорок шесть, которые зарабатывает Джоан на своей секретарской должности, — мы очень быстро накопили бы на поездку в Париж (быть может, мы и не познакомимся там ни с какой Гертрудой Стайн или Эзрой Паундом, может, я и не напишу там своего «И восходит солнце», но поездка за границу, причем чем раньше, тем лучше, была ключевой для моих хемингуэевских планов). Может, эта работа мне даже будет в радость — или, по крайней мере, забавно будет рассказывать об этом знакомым: зашибать у сшибалы, строить для строителя.
Как бы то ни было, в тот вечер я сломя голову несся по Двенадцатой Западной улице, и мне удалось не вывалить все это на Джоан с криками, смехом, ужимками и прыжками только потому, что я заставил себя отдышаться, прислонясь к почтовым ящикам в подъезде, после чего изобразил на лице непринужденность и удивление, с которыми я собирался сообщить ей эту новость.
— Хорошо, а кто за все это платит, как ты считаешь? — спросила она. — Не он же сам. Двадцать пять долларов в неделю таксисту явно не по карману — если все это затянется.
Об этом я как раз не подумал, — в железной логике этого вопроса была вся суть Джоан, — но я сделал все, что смог, чтобы пересилить ее логику собственным романтическим цинизмом.
— Откуда мне знать? Да и какая разница? Может, Уэйд Мэнли вкладывается, а может, этот доктор-как-его-там. Суть в том, что деньги есть.
— Ну ладно, — сказала она. — И за сколько, ты думаешь, ты напишешь этот рассказ?
— Да ерунда. Разберусь с ним на выходных за пару часов.
Но не тут-то было. Всю субботу от полудня до полуночи я промучился, выдавая одно беспомощное начало за другим; я увязал в репликах ругающихся супругов, не понимал, что именно было видно Берни в зеркале заднего вида, и никак не мог придумать, что вообще может сказать в такой ситуации таксист, чтобы его не попросили помолчать и следить за дорогой.
К вечеру воскресенья я ходил по комнате, ломая напополам карандаши и бросая их в корзину со словами «к черту тебя, ну вас всех к черту»; теперь понятно, что из меня не выйдет даже идиотского литературного негра для идиотского водителя какого-то идиотского такси.
— Ты слишком стараешься, — сказала Джоан. — Я знала, что все так и будет; Боб, ты до того литературничаешь, что невыносимо смотреть; но это же смешно. Вспомни любые банальные и сентиментальные разговоры, из жизни или из книг. Бери пример с Ирвинга Берлина.
Я ответил, что еще минута, и я ей в глотку засуну ее Ирвинга Берлина, если не перестанет лезть не в свое дело и не отстанет от меня.
Но поздно вечером, как сказал бы сам Ирвинг Берлин, случилось нечто вроде чуда. Я взялся за эту ублюдочную историю и выстроил ее до последнего кирпичика. Сначала я выровнял площадку, вырыл котлован и собственноручно заложил самый надежный фундамент; потом притащил дерево и — тук-тук-тук — возвел сначала стены, потом крышу и даже милую печную трубу. И да, окон у меня было хоть отбавляй — больших, квадратных, — и когда в дом полился свет, не осталось и тени сомнения, что Берни Сильвер — самый мудрый, добрый, отважный и приятный человек из тех, кто начинает разговор со слов «эй, народ».
— Идеально, — сказала Джоан за завтраком, прочитав рассказ. — Просто идеально, Боб. Уверена, что именно такое ему и нужно.
Так оно и оказалось. Никогда не забуду, как Берни сидел со стаканом имбирного эля в одной руке и моей рукописью в другой. Руки его дрожали, и клянусь, он читал так, как никогда до этого не читал, проникая в каждый уютный закоулочек, в каждую опрятную комнатку дома, который я для него выстроил. Я смотрел, как он находит — одно за другим — все квадратные окошечки и его лицо сияет в льющемся сквозь них свете. Дочитав до конца, он встал — мы оба встали — и пожал мне руку.
— Прекрасно, — сказал он. — Боб, я знал, что у вас получится хороший рассказ, но скажу вам правду. Я не предполагал, что вы напишете настолько хороший рассказ. Вы, конечно, ждете чек, но вот что я вам скажу. Никакого чека вы не получите. За такой рассказ полагаются наличные.
И он достал свой верный шоферский бумажник, порывшись, извлек пятидолларовую купюру и вручил ее мне. Он явно решил устроить целую церемонию, выдавая одну купюру за другой, поэтому я продолжал стоять в ожидании следующей, с улыбкой разглядывая первую. Простояв недолго с вытянутой рукой, я поднял глаза и увидел, что Берни убирает бумажник.
Пять баксов! До сих пор жалею, что не проорал тогда эти слова или еще как-то не выказал клокочущее во мне негодование, — это избавило бы меня от многих неприятностей в будущем, — но я смог лишь робко промямлить: «Пять баксов?»
— Да! — Он радостно покачивался на утопавших в ковре каблуках.
— Но, Берни, мы же договаривались. Вы показали мне этот чек, и я решил…
Улыбка постепенно сошла на нет, и теперь вид у него был такой возмущенный и обиженный, как будто я плюнул ему в лицо.
— Боб, — сказал он, — о чем вы? Давайте без обиняков. Я показывал вам этот чек, верно; и я снова вам его покажу.
И пока он копался в греденции в поисках чека, складки на его спортивной рубашке подергивались от праведного гнева.
Ну да, это был тот самый чек. На нем по-прежнему значилась сумма в двадцать пять долларов и ноль центов; но надпись на другой стороне, оставленная неразборчивым почерком Берни поверх подписи получателя и банковской печати, теперь, черт возьми, отлично читалась. И она, конечно, гласила: «Авансовый платеж за пять материалов».
То есть меня на самом деле никто не грабил — может, слегка облапошили, но не более того, — и поэтому теперь главная моя проблема (о, это тошнотворное, отдающее имбирным элем чувство, которое, я уверен, Эрнсту Хемингуэю ни разу в жизни переживать не доводилось) сводилась к тому, что я оказался идиотом.
— Я прав, Боб, или я не прав? — спрашивал он. — Прав или не прав?
И потом он снова посадил меня перед собой, изобразив лучшую из своих улыбок, чтобы привести меня в чувство. Ну как я мог подумать, что он платит двадцать пять за раз? Неужели я не знал, сколько зарабатывает обыкновенный таксист? Конечно, если у тебя своя машина, то это, наверное, другая история; но обыкновенный-то шофер? Который в таксопарке работает? Сорок — сорок пять — от силы пятьдесят в неделю, если повезет. На эти деньги особо не разгуляешься, даже такому человеку, как он: детей нет, и жена работает на полную ставку в телефонной компании. А если я не верю, то могу спросить других — любой таксист мне подтвердит, что особо не разгуляешься.
— Ну то есть вы же не думаете, что кто-то другой берет на себя оплату этих материалов? Или как?
Он смотрел на меня с недоверием, он был почти готов рассмеяться, как будто сама мысль о том, что я мог такое подумать, делала абсолютно несомненным тот факт, что я вчера родился.
— Боб, мне жаль, что мы друг друга не поняли в этом вопросе, — сказал он, провожая меня до двери, — но я рад, что теперь все выяснилось. Потому что я не кривил душой: вы написали замечательный рассказ, и у меня есть чувство, что его с руками оторвут. Вот что, Боб: я еще позвоню вам на этой неделе, хорошо?
Помню, как я презирал себя за то, что не решился сказать ему, мол, не стоит звонить, равно как и за то, что не стряхнул с плеча его тяжелую отеческую руку. В нише, снова оказавшись перед юным горнистом, я вдруг почувствовал с тревогой, что прекрасно понимаю, какие слова мы скажем друг другу дальше. Я скажу: «Берни, а вы действительно были горнистом в армии или просто позировали для фотографии?»
А он, без тени смущения, все с той же неизменно простодушной улыбкой скажет: «Просто позировал».
Хуже того: я знал, что после этого сам этот горнист с полевой фуражкой на голове повернется, что тонкий напряженный профиль, запечатленный на фотографии, потихоньку утратит свою определенность, оторвется от горна, из которого его дурацкие бесталанные губы никогда не извлекут ни единого хрипа, и подмигнет мне. Я решил не рисковать. Сказал только: «Пока, Берни», убрался оттуда поскорее и поехал домой.
Джоан отреагировала на случившееся на удивление спокойно. Нет, она меня не «пожалела» — в том состоянии, в каком я был в тот вечер, жалость меня попросту бы уничтожила; скорее, она пожалела Берни.
Бедный несчастный храбрый человечек, живущий своей огромной неисполнимой мечтой — и так далее. Страшно подумать, сколько денег он потратил за все эти годы. Сколько жалких пятидолларовых гонораров, заработанных его кровью и потом, сожрали ненасытные второсортные, третьесортные и десятисортные графоманы-любители? Все-таки ему повезло, что благодаря манипуляциям с оплаченным чеком он наконец познакомился с первоклассным профессионалом. И как трогательно, как «мило», что он тут же увидел разницу и сказал, что за такой рассказ полагаются наличные.
— Господи, Джоан, — сказал я, радуясь, что в кои-то веки к сугубо практическим доводам прибегаю я, а не она. — Неужели ты не понимаешь, почему он расплатился со мной наличными? Потому что на следующей неделе он собирается продать мой рассказ за сто пятьдесят тысяч долларов этому чертовому «Ридерс дайджест», и если бы я мог предоставить копию чека в подтверждение своего авторства, у него начались бы проблемы. Вот и вся причина.
— Хочешь, поспорим? — Она посмотрела на меня с незабываемым, присущим только ей прелестным выражением лица, в котором сочетались жалость и гордость. — Спорим, что, если он все-таки продаст этот рассказ «Ридерс дайджест» или еще кому-нибудь, он добьется того, что ты получишь половину?
— Боб Прентис? — жизнерадостно спросил он по телефону дня через три. — Берни Сильвер. Слушайте, Боб, я только что вернулся от доктора Александра Корво. Не стану рассказывать, что он мне сказал, но одну вещь все-таки должен вам сообщить. Доктор Александр Корво считает, что вы очень хороший автор.
Не помню, что я на это ответил: «Неужели?» или, может быть, «Ему правда понравилось?», но прозвучало это настолько робко и очевидно, что Джоан тут же с улыбкой подбежала ко мне. Помню, как она дергала меня за рукав, как бы спрашивая: «Видишь? Ну что я тебе говорила?» — мне пришлось даже отмахнуться от нее и пригрозить ей пальцем, чтобы она немного помолчала и дала мне договорить.
— Он хочет показать его своим знакомым в издательствах, — продолжал Берни. — И еще сказал мне сделать второй экземпляр — хочет выслать его Мэнни в Калифорнию. И вот, Боб, пока выяснится, что будет дальше с этим рассказом, я хотел бы дать вам еще несколько тем. Хотя подождите, я вот что думаю. — На горизонте забрезжила новая идея, и голос в трубке зазвучал глубже и увереннее. — Может, вам удобнее работать самостоятельно? Что скажете? Просто забудьте об этих моих карточках и полагайтесь на собственное воображение.
Как-то поздно ночью, в дождь, где-то в Верхнем Вест-Сайде к Берни в машину сели два уголовника. На первый взгляд они ничем не отличались от обычных пассажиров, но Берни их сразу раскусил, потому что «можете мне поверить, когда двадцать два года разъезжаешь по Манхэттену, кое-какие вещи волей-неволей понимаешь».
Один из них был, конечно, закоренелый преступник, а второй — напуганный паренек или, точнее, «обычный гаврик».
«Мне не понравилось, как они разговаривают, — сообщал Берни читателям посредством меня. — И адрес, по которому я должен был их везти, мне тоже не понравился: это было едва ли не самое злачное место в городе. Но больше всего мне не нравилось то, что они оказались у меня в машине».
И знаете, что он сделал? Не бойтесь, он не остановился, не вышел из машины, не вытащил их по очереди с заднего сиденья и не дал им ногой в пах — никакой бредятины в духе «Меня поймали». Во-первых, из того, что они говорили, было понятно, что как минимум сегодня они не собираются никого грабить. В этот вечер они лишь присмотрели себе объект (небольшую винную лавку неподалеку от того места, где он их посадил); дело было намечено на одиннадцать вечера следующего дня. Как бы там ни было, когда они подъехали к самому злачному месту в городе, закоренелый преступник дал гаврику денег и сказал:
— Держи, пацан. Поезжай домой на такси и хорошенько выспись. Жду тебя завтра вечером.
В тот самый момент Берни стало ясно, что он должен сделать.
— Этот гаврик жил далеко в Куинсе, так что времени поговорить было достаточно. Я спросил, за какую бейсбольную команду он болеет.
И дальше, положившись на крепкую народную мудрость и безупречный профессионализм, Берни завел такую складную речь о нормальных, честных и здоровых вещах, что прежде, чем они въехали на мост Куинсборо, с мальчишки начала сходить вся эта хулиганская шелуха. Они мчались по бульвару Куинс, Берни болтал с увлеченностью волонтера Полицейской атлетической лиги, так что, когда они приехали, его пассажир разве что не плакал.
— Я видел, что он глотал слезы, когда расплачивался, — говорил Берни в моем тексте. — Было понятно, что в этом парнишке что-то поменялось навсегда. Ну я надеюсь — хотя, может, это только мечты. Но что мог, я для него сделал.
Вернувшись в город, Берни позвонил в полицию и посоветовал им приставить пару человек присмотреть за той винной лавкой завтра вечером.
Естественно, ее попытались ограбить, но осуществлению преступных планов помешали двое суровых, но симпатичных полицейских. Естественно, задержали только одного злоумышленника, того самого закоренелого преступника.
— Не знаю, где в этот вечер был парнишка, — заканчивал свой рассказ Берни, — но мне хочется думать, что он лежал дома в кроватке со стаканом молока и спортивной газетой в руках.
У этого рассказа была крыша с симпатичной печной трубой; было множество окон, через которые внутрь лился свет; последовал еще один одобрительный смешок со стороны доктора Александра Корво, и этот рассказ тоже отправили в «Ридерс дайджест»; снова пошли разговоры о возможном контракте с «Саймоном и Шустером» и трехмиллионном фильме с Уэйдом Мэнли в главной роли; а я получил по почте причитавшиеся мне пять долларов.
Какой-то тщедушный слабый старик расплакался прямо в машине на углу Пятьдесят девятой улицы и Третьей авеню, и когда Берни спросил, может ли он помочь, старик выдал самую душераздирающую из возможных историю несчастий на две с половиной страницы. Жена у него умерла, единственная дочь давно вышла замуж и уехала во Флинт, штат Мичиган. Уже двадцать два года он мучится от беспросветного одиночества, но до сих пор удавалось держаться, потому что у него была любимая работа — он ухаживал за геранью в крупной коммерческой оранжерее. И вот сегодня утром начальство сказало, что ему придется уйти: слишком он стар для такой работы.
— Только тут, — писал Берни Сильвер, — я сообразил, зачем ему ехать на Манхэттен до ближайшего к Бруклинскому мосту перекрестка.
Конечно, не было никакой уверенности в том, что его пассажир собирается доковылять до середины моста и перебросить свои старые кости со всей их непосильной ношей через перила, но и рисковать было нельзя. «Я понял, что пора с ним поговорить» (и тут он был прав: еще полстраницы стенаний этого никчемного старикашки, и фундамент рассказа бы не выдержал). Но дальше последовали полторы страницы оживленного диалога, на которых Берни осторожно спрашивал, почему бы старику не переехать к дочери в Мичиган или хотя бы не написать ей письмо, — может, она сама его позовет; да нет же, причитал он, последнее, что ему хочется, — это стать обузой для дочери и ее семейства.
«Обузой? — сказал я, делая вид, что не понимаю, о чем он говорит. — Обузой? Как такой замечательный пожилой человек может быть кому-то обузой?
— Ну а чем еще я им буду? Что я могу им предложить?
К счастью, когда он задал мне этот вопрос, мы стояли на красном, поэтому я мог развернуться и посмотреть ему прямо в глаза.
— А не кажется ли вам, уважаемый, что семье будет нелишним заполучить в дом человека, который кое-что понимает в том, как растить герань?»
А когда они подъехали к мосту, старик передумал и попросил Берни высадить его у ближайшего буфета-автомата, потому что, сказал он, ему вдруг захотелось чаю, и на этом стены у этой дрянной вещицы были готовы. А крыша была такая: через полгода Берни получил небольшую, но увесистую посылку на адрес своего таксопарка. На штемпеле значилось: Флинт, штат Мичиган. И знаете, что было в посылке? Конечно знаете. Горшок с геранью. А вот вам и печная труба: к посылке прилагалась записочка, написанная почерком, который, боюсь, я действительно охарактеризовал как «старую паучью чистопись», и в записке просто говорилось: «Спасибо».
Мне лично этот рассказ казался отвратительным, Джоан тоже сомневалась в его достоинствах; тем не менее мы его отправили, и Берни был в восторге. И его жена Роуз, сказал он мне по телефону, тоже.
— Кстати, Боб, я зачем еще звоню: Роуз спрашивает, когда вы с супругой можете прийти к нам в гости. Ничего особенного; только мы четверо, просто выпьем и поболтаем. Вы же не против?
— Спасибо за приглашение, Берни. Конечно, мы не против, просто мне так сразу не сказать, когда мы сможем выбраться, — подождите минутку.
Я прикрыл трубку рукой и спешно обратился к Джоан в надежде, что она подскажет мне изящную отговорку.
Но ей хотелось пойти, и она тут же придумала удобный для всех вечер, и все было решено.
— Отлично, — сказала она, когда я повесил трубку. — Я рада, что мы идем. Мне кажется, они очень милые.
— Так, слушай. — И я направил указательный палец прямо ей в лицо. — Мы никуда не идем, если ты собираешься просидеть там весь вечер, рассказывая им, какие они «милые». Принцем-консортом при леди Благодетельнице, снисходящей до малых мира сего, я быть не собираюсь, об этом даже речи быть не может. Если ты хочешь превратить этот вечер в пикник для слуг, какие устраивают эти чертовы девицы из Беннингтона, то забудь об этом сразу. Ясно?
Тогда она спросила, не желаю ли я кое-что узнать, и, не дожидаясь моего ответа, высказала все, что думает. Сказала, что столько снобизма и желания унизить других она ни у кого в своей жизни больше не видела и что вообще я — самый большой сноб, жлоб и хам на свете.
И это было только начало: когда мы ехали в метро на эту чудесную вечеринку, мы уже почти не разговаривали; так что я был невыразимо благодарен Сильверам, что они, хотя сами ничего, кроме имбирного эля, не пили, для гостей все же выставили бутылку виски.
Жена Берни оказалась юркой женщиной на высоких каблуках, с широким поясом на платье и множеством заколок-невидимок в волосах; жутковатым вышколенным голосом телефонистки она демонстрировала умение держать себя в обществе («Здравствуйте. Как приятно вас видеть; пожалуйста, проходите; садитесь, пожалуйста; Берни, помоги скорее снять пальто»); неизвестно, кто это начал и что послужило поводом, но разговор сразу же получился неловким — речь зашла о политике. В тот год мы с Джоан никак не могли решить, голосовать нам за Трумэна, за Уоллеса или вообще не голосовать; Сильверы были за Дьюи. Но еще больше наши нежные либеральные души страдали от того, что Роуз решила найти общую почву для общения, одну за другой рассказывая — с хорошо отработанным содроганием — мрачные истории о неминуемом страшном захвате этой части Бронкса цветными и пуэрто-риканскими элементами.
Но через некоторое время стало немного повеселее. Во-первых, им обоим очень понравилась Джоан — должен признать, что еще не встречал человека, которому бы она не понравилась, — а во-вторых, разговор вскоре перешел к тому чудесному факту, что они знают Уэйда Мэнли, а это, в свою очередь, повлекло за собой целую серию с гордостью рассказанных воспоминаний.
— При этом Берни никогда ничего у него не берет, не переживайте, — заверила нас Роуз. — Берни, расскажи, что ты сделал, когда он был у нас и ты сказал ему сесть и заткнуться. Так и сказал, правда! Он даже слегка толкнул его в грудь — это кинозвезду-то! — и сказал: «Да ладно тебе, Мэнни! Сядь и заткнись. Мы-то знаем, кто ты такой». Расскажи, Берни!
И Берни, задыхаясь от удовольствия, встал и разыграл для нас эту сцену.
— Ну мы просто дурачились, сами понимаете, — сказал он. — Но, в общем, дело было так. Я пихнул его таким вот манером, а потом сказал: «Да сядь уже и заткнись, Мэнни. Мы-то знаем, кто ты такой!»
— Так и было! Истинная правда! Столкнул его прямо вон в то кресло! Уэйда Мэнли!
Чуть позже, когда мы с Берни уселись поговорить по-мужски с бокалами в руках, а Роуз и Джоан уютно устроились на диванчике, Роуз уставилась на меня с кокетливым видом.
— Не хочу, чтобы у твоего мужа голова вскружилась, но знаешь, Джоани, что сказал Берни доктор Александр Корво? Берни, можно я ей расскажу?
— Расскажи, конечно! Выкладывай! — И Берни, схватив в одну руку бутылку имбирного эля, а в другую — бутылку виски, замахал ими в разные стороны, как бы показывая, что сегодня никаких секретов у нас друг от друга быть не может.
— Ладно, — сказала она. — Доктор Корво сказал, что твой муж — лучший автор из тех, какие у Берни вообще были.
Еще позже, когда уже мы с Берни сидели на диванчике, а дамы беседовали, стоя у греденции, я начал понимать, что Роуз тоже по натуре строитель. Может, она и не сделала эту греденцию собственными руками, но именно благодаря ей выросла искренняя убежденность в том, что ради этой греденции стоит выплачивать сотни и сотни долларов, в которые она им обошлась, — несомненно, в кредит. Такого рода мебель была инвестицией в будущее; и теперь, когда она разговаривала с Джоан, стоя рядом с этой греденцией, сдувая с нее пылинки и протирая разные ее части, я видел как наяву, что все мысли ее заняты организацией будущего приема. Нас с Джоан тоже пригласят, это понятно («Знакомьтесь, Роберт Прентис, помощник моего мужа, а это миссис Прентис»), да и с остальными гостями все практически предрешено: естественно, Уэйд Мэнли с женой плюс их голливудские друзья — впрочем, только избранные; будет Уолтер Уинчелл, будут Эрл Уилсон, Тутс Шор и вся эта компания, но куда весомее для человека утонченного окажется присутствие доктора Александра Корво с супругой и кое-кого из их окружения. А разным там Лионелям Триллингам и Рейнгольдам Нибурам, равно как и Хантингтонам Хартфордам и Лесли Р. Гровсам, а также всем прочим ранга мистера и миссис Ньюболд Моррис, если им тоже вдруг захочется прийти, придется, будьте уверены, исхитриться и вывернуться наизнанку, чтобы тоже заполучить приглашение.
В тот вечер в квартире у Сильверов было очень душно, Джоан потом это тоже признала, для меня же эта духота — единственное приличное оправдание тому, что произошло дальше: я напился до состояния буйства (в 1948 году, поверьте, у меня это получалось куда быстрее, чем сейчас). Довольно быстро я стал не только самым громогласным в комнате, но и попросту единственным, кто вообще что-то говорил; я объяснял, прости господи, что мы вчетвером еще станем когда-нибудь миллионерами.
Вот тогда-то мы и устроим настоящий праздник! Как следует отметелим Лионеля Триллинга, скажем ему, чтоб заткнулся, и будем пихать его во все кресла, какие тут есть. «И ты тут, Рейнгольд Нибур, напыщенный старый ханжа! Ну и где твои деньги? И почему бы тебе ими не подавиться?»
Берни хихикал, но вид у него был сонный, Джоан было за меня стыдно, а Роуз невозмутимо улыбалась: она-то прекрасно понимала, какими уродами порой бывают мужья. Потом мы все вчетвером оказались в нише, где каждый примерил штук по пять разных пальто, а я снова разглядывал фотографию горниста, раздумывая, не задать ли мне все-таки так долго мучивший меня вопрос. Но на этот раз я уже не знал, чего бояться больше — что Берни скажет: «Просто позировал» — или ответит: «Конечно был!» — и станет копаться в шкафу или в каком-нибудь специальном отделении греденции в поисках того самого потускневшего горна, а нам всем придется вернуться в гостиную, рассесться по местам, чтобы увидеть, как Берни вытянется — пятки вместе, носки врозь — и сыграет для нас для всех чистую, печальную мелодию отбоя.
Это было в октябре. Не помню точно, сколько «рассказов Берни Сильвера» я выдал еще той осенью. Вспоминаются смешная история про толстого туриста, который пытался высунуться в расположенное на крыше такси окошко, чтобы получше рассмотреть достопримечательности, и наглухо в нем застрял, и весьма торжественный эпизод, в котором Берни читал лекцию о расовой терпимости (что меня лично несколько покоробило в свете того, как охотно он поддакивал Роуз, когда она рассказывала о нашествии коричневых полчищ на Бронкс); но главное, что я помню о Берни в этот период, — это то, что за любым упоминанием о нем неизменно следовала перепалка между мной и Джоан.
Как-то она, например, сказала, что теперь нам, вообще-то, следовало бы пригласить их с Роуз к себе, и я ответил, чтобы она не валяла дурака. Заявил, что даже они сами наверняка от нас этого не ждут, а когда она спросила почему, раздраженно объяснил ей, не особенно стесняясь в выражениях, что классовые барьеры все равно непреодолимы и что нет смысла делать вид, что мы когда-нибудь на самом деле сможем дружить с Сильверами или что они на самом деле этого хотят.
В другой раз, под конец удивительно скучного вечера, когда мы пошли в ресторан, куда часто ходили до женитьбы, и в течение часа не могли придумать, о чем бы поговорить, она попыталась спасти положение романтическим жестом. Подняв бокал, она наклонилась ко мне через стол:
— За то, чтобы Берни продал твой последний рассказ в «Ридерс дайджест»!
— Ага, — сказал я. — Конечно. Размечталась.
— Ну что ты такой мрачный? Ты же знаешь, что это не сегодня завтра произойдет. Получим кучу денег, поедем в Европу и все такое.
— Шутишь?
Мне вдруг стало ужасно противно, что умная, образованная женщина даже в XX веке может быть такой наивной, а то, что этой женщине еще и случилось быть моей женой и я должен теперь до конца жизни подыгрывать этой простоватой наивности, в тот момент вообще показалось мне невыносимым.
— Может, пора уже немного повзрослеть? Не думаешь же ты всерьез, что эту халтуру можно куда-нибудь продать? — И я, должно быть, посмотрел на нее примерно так же, как Берни глядел на меня, когда спрашивал, неужели я правда думал, что он платит двадцать пять за один рассказ. — Неужели ты правда так думаешь?
— Да, — сказала она, опуская стакан. — Ну или по крайне мере думала. Мне казалось, ты и сам в этом уверен. Но если нет, то не кажется ли тебе, что продолжать работать на него как-то цинично и не очень честно?
Всю дорогу до дома она не хотела со мной разговаривать.
Причина на самом деле была, наверное, в том, что к этому моменту у нас обоих возникли куда более серьезные проблемы. Во-первых, мы только что узнали, что Джоан беременна, а во-вторых, мое положение в «Юнайтед пресс» близилось к окончательному погашению — что твои облигации с соответствующим фондом.
Восемь часов, которые я ежедневно проводил в отделе финансов, давно превратились в медленную пытку: чем дальше, тем больше я ждал, что мои начальники выяснят наконец, как мало я понимал в том, чем занимаюсь; и как бы отчаянно мне ни хотелось освоить все, что я должен был уметь изначально, учиться было уже глупо. С каждым днем голова моя все ниже клонилась к громыхающей печатной машинке в ожидании, когда на нее опустится топор: замначальника отдела вежливо тронет меня за плечо и тихо скажет: «Боб, зайди ко мне на минутку, пожалуйста», — и каждый день, когда этого не происходило, казался какой-никакой, но победой.
В начале декабря после одного из таких дней я тащился домой от метро по Двенадцатой Западной улице, едва переставляя ноги, как семидесятилетний старик; в какой-то момент я вдруг заметил, что по дороге рядом со мной уже квартала полтора тихо катится такси. Машина была бело-зеленого цвета, а за ветровым стеклом сияла огромная улыбка.
— Боб! Что с тобой такое? Просто задумался или что? Ты же здесь живешь?
Он припарковался у обочины и вышел. Первый и последний раз я видел его в рабочей одежде: саржевая фуражка, свитер с пуговицами, к поясу пристегнуто колоннообразное приспособление для сортировки мелочи; когда он подал мне руку, я впервые увидел, что кончики пальцев у него покрыты серым, слегка даже блестящим налетом от монет и купюр, которые он целый день принимал и раздавал пассажирам. Вблизи, улыбайся не улыбайся, вид у него был такой же измученный, как и у меня.
— Заходи, Берни.
Его, похоже, сильно удивили покосившаяся дверь в парадную и грязная лестница, равно как и пустота нашей единственной большой комнаты, на чисто выбеленных стенах которой красовались одни афиши. Да и стоила она, наверное, меньше половины того, что они с Роуз платили у себя на окраине. Помню, я даже ощутил какую-то мрачную богемную гордость в связи с тем, что он все это заметил; наверное, из некоего внутреннего снобизма я полагал, что Берни Сильверу не мешало бы знать, что умные тоже бывают бедными.
Имбирного эля у нас не было, и он сказал, что стакан воды его вполне удовлетворит, так что устроить ему какой-то особенный прием не получилось. Потом, когда я вспоминал об этом, меня особенно беспокоило, насколько скованно он держал себя с Джоан, — кажется, он так ни разу и не посмотрел ей в лицо; неужели все из-за того, что мы так и не пригласили их к себе, недоумевал я. Почему в таких ситуациях жен едва ли не всегда винят за то, в чем с той же вероятностью могут быть виноваты мужья? Но может, в ее присутствии он больше стеснялся своей рабочей одежды. Или, тоже возможно, ему никогда не приходило в голову, что такая красивая и образованная женщина может жить в такой нищете, и ему было за нее неловко.
— Так вот, Боб, почему я зашел-то. Пробую новые подходы.
И пока он объяснял, я начал подозревать — больше по взгляду, чем по словам, — что в реализации его долгосрочной строительной программы произошел какой-то чудовищный сбой. Может, знакомый издатель доктора Корво высказался наконец начистоту, заявив, что нашим материалам ничего не светит, а может, самому доктору Корво все это надоело; может, было какое-то катастрофическое и окончательное известие от Уэйда Мэнли или, что еще катастрофичнее, от представляющего его интересы агентства. Или, может, просто Берни так устал после рабочего дня, что никакой стакан воды не поможет; как бы то ни было, он пробовал новые подходы.
Слышал ли я когда-нибудь о Винсенте Джее Полетти? Причем имя это он мне назвал с таким видом, будто был абсолютно уверен, что никакого впечатления оно на меня не произведет, и тут же добавил, что Винсент Джей Полетти — демократ, депутат законодательной ассамблеи штата от того самого округа в Бронксе, где голосует Берни.
— Так вот, это человек, — продолжал Берни, — который делает все, что в его силах, чтобы помочь людям. Поверь мне, Боб, он это делает не для того, чтобы снова избраться. Он настоящий слуга народа. А кроме того, он делает головокружительную карьеру в партии. Уже понятно, что он станет нашим следующим конгрессменом. Поэтому у меня такая идея, Боб. Сделаем мою фотографию — у меня есть приятель, который снимет забесплатно, — с заднего сиденья такси: я сижу за рулем, оборачиваюсь и вот так улыбаюсь. Понимаешь, да?
Продолжая мне улыбаться, он вывернул плечи в сторону, чтобы показать, как все это будет выглядеть.
— Напечатаем эту фотографию на обложке брошюры. Название брошюры, — и он начертил его большими буквами в воздухе, — название буклета будет такое: «Берни не обманет». Да? Теперь. В самой брошюре будет рассказ — точно такой же, как те, что ты пишешь, только на этот раз немножко другой. На этот раз я буду рассказывать, почему в Конгрессе нам нужен именно Винсет Джей Полетти. Но там не должно быть никаких политических доводов, Боб, это не годится. Я имею в виду какую-то реальную историю.
— Берни, я не понимаю, как это сделать. Нельзя написать «историю» о том, что кто бы то ни было нам обязательно нужен в Конгрессе.
— Кто сказал, что нельзя?
— И вообще, я думал, что вы с Роуз республиканцы.
— На президентском уровне — да. Но не на местном.
— Ну хорошо, Берни, но выборы же только что прошли. И никаких других в ближайшие два года не будет.
Но он только стукнул кулаком по лбу и неопределенно махнул рукой, как бы желая показать, что в политике надо все продумывать заранее.
Джоан возилась в кухонной части комнаты, — мыла оставшуюся от завтрака посуду и начинала готовить обед. Время от времени я посматривал на нее в ожидании помощи, но она не оборачивалась.
— Ну просто все это как-то неубедительно, Берни. Я не знаток политики.
— Ну и что? Знаток — шматок. Чего там знать-то? В том, как водить такси, ты много понимаешь?
Нет, а как устроена Уолл-стрит, я вообще не понимал — Уолл-стрит, Шмуолл-стрит! — но это уже другая печальная история.
— Не знаю, Берни. У меня сейчас все очень неопределенно. Не думаю, что в этой ситуации мне стоит брать какую-то еще работу. Ну то есть, во-первых, меня сейчас могут…
Но я так и не смог заставить себя посвятить его в свои проблемы в «Юнайтед пресс», поэтому просто сказал:
— Во-первых, Джоан ждет ребенка, и поэтому все слегка…
— Вот это да! Ничего себе!
Он вскочил на ноги и стал трясти мне руку.
— Ни-че-го себе! Прими мои поздравления, Боб, мне кажется, это… Отличная новость, мне кажется. Просто прекрасная. Поздравляю, Джоани!
Тогда мне все это показалось несколько преувеличенным, но, может, именно так и должен реагировать на подобные известия немолодой уже бездетный человек.
— Слушай, Боб, — сказал он, когда мы снова уселись за стол. — Ну чего там писать про этого Полетти, тебе же это раз плюнуть. И вот что еще я тебе скажу. Раз уж тут надо просто написать текст и никаких гонораров дальше не предполагается, давай сойдемся на десяти долларах, а не на пяти. Согласен?
— Ладно, Берни, но мне тогда надо что-то про него знать. Ну хотя бы что он конкретно для людей делает?
Довольно быстро выяснилось, что Берни знает про Винсента Джея Полетти немногим больше, чем я. Он настоящий слуга народа, и больше ничего; делает все, что в его силах, чтобы помочь людям.
— Ну слушай, Боб. Какая разница? Где твое воображение? Раньше ты ничего такого не спрашивал. Слушай. Из того, что ты мне сейчас сказал, можно навскидку придумать такую историю. Я еду; перед роддомом меня останавливает молодая пара, он только что с фронта, и жена с ним. И у них этот ребеночек, три дня ему, и они на седьмом небе. Только есть проблема. У парня-то ни работы, ничего. Они только что сюда приехали, никого не знают, — может, они пуэрториканцы или что-то в этом роде. Платят каждую неделю за комнату, да и все. И вот денег у них уже нет. Я везу их домой, они живут прямо в моем районе, мы болтаем, и я им говорю: «Познакомлю-ка я вас, ребята, с одним моим приятелем».
— С депутатом Винсентом Джеем Полетти?
— Естественно. Только никаких имен я пока не называю. Просто говорю, что он мой приятель. Так вот, мы подъезжаем, я захожу, рассказываю Полетти, в чем проблема, он выходит, заводит разговор с молодыми и дает им денег или как-то так. Понимаешь? Половина рассказа у тебя уже есть.
— Да-да, Берни, подожди только.
Я встал и начал ходить взад-вперед с театральным видом — как в Голливуде люди, должно быть, ходят туда-сюда во время сценарных совещаний.
— Подожди. После того как он дал им денег, он садится к тебе в такси и ты везешь его по бульвару Гранд-конкурс, а эти двое пуэрториканцев стоят на обочине, смотрят друг на друга, и девушка спрашивает: «Ну и кто это был?» А парень с серьезным видом отвечает: «Дорогая, неужели ты не знаешь? Неужели ты не заметила, что он был в маске?» — и она говорит: «Нет, ну не может же быть, что…», а он отвечает: «Да-да, так и есть. Дорогая моя, это и был Одинокий депутат». И дальше, слушай! Знаешь, что будет дальше? Слушай тогда. Они идут домой и вдруг слышат голос. Ты же уже понимаешь, что этот голос говорит?
Я опустился на пол и, прильнув к паркету трясущимся коленом, выдал последнюю реплику:
— Он говорит: «Но-но, Берни Сильвер, пошел!»
На письме это, быть может, и не так смешно, но я чуть не умер от хохота. Должно быть, я смеялся не меньше минуты, пока не закашлялся и Джоан не пришла похлопать меня по спине; и только потом, уже отходя от всего этого, я понял, что Берни было не смешно. Он был озадачен, но из вежливости ухмылялся, пока я не пришел в себя, и теперь он сидел, уставившись на собственные руки, а щеки его — щеки совершенно непьющего человека — пошли пятнами. Я задел его самолюбие. Помню, как я сожалел, что его самолюбие так легко задеть и что Джоан снова ушла на кухню и не помогла мне выкарабкаться из этой затруднительной ситуации; помню, как потом нахлынули раскаяние и чувство вины и как я — чтобы прервать молчание — решил, что единственный достойный способ исправить ситуацию — взяться за рассказ. Естественно, он тут же воспрянул, стоило мне только сказать, что я попробую.
— Никто тебя не заставляет писать про этих пуэрториканцев, — заверил он меня. — Это просто одна из возможностей. Может, ты начнешь как-то иначе и потом перейдешь к другим вещам, и чем больше их будет, тем лучше. Сам поймешь, что написать.
В дверях, после еще одного рукопожатия (мне казалось, что мы только и делали весь вечер, что жали друг другу руки), я сказал:
— Так за этот десять долларов — да, Берни?
— Да, Боб.
— А тебе обязательно было браться за это? — спросила меня Джоан, как только он ушел.
— Почему нет?
— Ну потому что написать это невозможно — правильно я поняла?
— Слушай, сделай мне, пожалуйста, одолжение. Отстань, а?
Она встала прямо передо мной, руки в боки.
— Не понимаю, Боб. Зачем ты пообещал ему, что напишешь?
— А сама как думаешь? Потому что нам очень понадобятся эти десять долларов — вот почему.
В конце концов я все это выстроил — ну, выстроил-шмыстроил. Просто заправлял в свою старую машинку сначала первую страницу, потом вторую, потом третью — и я все-таки написал эту галиматью. Там действительно все начиналось с бедных пуэрториканцев, но больше двух страниц я из них выжать не смог; пришлось придумывать, как еще Винсент Джей Полетти может продемонстрировать избирателям свои исполинские добродетели.
Что делает слуга народа, когда ему позарез надо помочь людям? Раздает им деньги, вот и все; и Полетти у меня довольно быстро раскошелился сверх всякой меры. Дошло до того, что даже последним его противникам ничего не оставалось, как сесть в такси к Берни и сказать: «К Полетти!» — и все их проблемы тут же оказывались разрешенными. Что хуже всего, я был убежден, и в этой своей убежденности непреклонен, что ничего лучше написать я не могу.
Джоан этот рассказ не читала, потому что она уже спала, когда я наконец засунул эту писанину в конверт и донес до почтового ящика. На протяжении целой недели от Берни тоже ничего не было — и мы с Джоан о нем тоже не говорили. Потом, в тот же час, что и прошлый раз, на самом излете и без того утомительного дня, в прихожей раздался звонок. Я знал — как только открыл дверь и обнаружил на пороге улыбающегося Берни с еще не просохшими следами дождя на свитере, — что проблем не избежать, но я знал также, что просто так он меня не проведет.
— Боб, — сказал он, усаживаясь. — Мне самому не хочется этого говорить, но в этот раз ты меня разочаровал.
И он извлек сложенную в трубочку рукопись из-под свитера.
— Эта вещь, Боб, совершенно пустая.
— Шесть с половиной страниц. Нельзя сказать, что совершенно пустая, Берни.
— Боб, давай ты не будешь говорить мне про страницы, а? Я знаю, что здесь шесть с половиной страниц, но они пустые. Ты выставил этого человека идиотом, Боб. Он у тебя только и делает, что всем башляет.
— Ну это ты мне подсказал, Берни.
— Ну да, этим пуэрториканцам, да, что-то он им мог дать, бог с ним. Но тут ты заставляешь его сорить деньгами, будто он пьяный матрос, или я не знаю кто.
Я думал, что запла́чу, но вместо этого заговорил низким голосом, очень сдержанно:
— Берни, я же спрашивал тебя, чем еще он мог бы заняться. И я тебя предупреждал, что понятия не имею, что еще он может выдать. Если ты хотел, чтобы он сделал что-то другое, надо было мне об этом сказать.
— Боб, — сказал он, поднимаясь ради пущей важности, и эти его слова часто вспоминаются мне в качестве последнего отчаянного вопля Обывателя, — Боб, но это же у тебя есть воображение!
Я тоже встал — просто чтобы смотреть на него сверху вниз. Я-то знал, что воображением бог не обделил именно меня. Но еще я знал, что мне двадцать два года, что я устал так, как и старики не устают, что работы я очень скоро лишусь, что у меня вот-вот должен родиться ребенок, а я даже с женой ни о чем не могу договориться; и вот теперь какой-то таксист, какой-то дешевый политический зазывала, какой-то горнист-пустозвон приходит ко мне домой в Нью-Йорке и собирается лишить меня денег.
— Десять долларов, Берни.
Он сделал какой-то беспомощный жест, все с той же улыбкой. Потом посмотрел туда, где у нас была кухня и где стояла Джоан, и сколько я ни старался не сводить с него глаз, я, судя по всему, тоже туда посмотрел, потому что я помню, что она делала. Она мяла в руках полотенце, не поднимая взгляда.
— Слушай, Боб, — сказал он. — Мне не следовало говорить, что твой рассказ ничего не стоит. Ты прав! Нельзя же взять шесть с половиной страниц и сказать, что они ничего не стоят. Наверняка там куча всего прекрасного, Боб. Тебе нужны десять долларов — ладно, отлично, вот твои десять долларов. Я одного прошу. Возьми то, что ты написал, и слегка отредактируй. Вот и все. А потом уже мы могли бы…
— Десять долларов, Берни. Сейчас.
Улыбка его стала безжизненной, но так и не сошла окончательно с его лица, пока он не достал купюру из бумажника и не передал ее мне. Я же устроил жалкий спектакль, принявшись изучать эту купюру, желая удостовериться, что это действительно десять долларов.
— Ладно, Боб, — сказал он. — Мы, стало быть, в расчете. Да?
— Да.
Он вышел, и Джоан тут же подбежала к двери, открыла ее и прокричала:
— Спокойной ночи, Берни!
Мне кажется, я слышал, как он приостановился там на лестнице, но никаких «Спокойной ночи» в ответ так и не донеслось, — наверное, он просто обернулся и помахал ей рукой. Или послал воздушный поцелуй. Потом я видел в окно, как он перешел дорогу, сел в свое такси и уехал. Все это время я теребил в руках его десятидолларовую купюру, — наверное, не было в моей жизни вещи, обладать которой мне хотелось бы меньше.
В комнате стояла тишина, нарушаемая исключительно нашими движениями, но в кухонном конце парило и скворчало, и всюду распространялся аппетитный запах обеда, который, как мне кажется, ни я, ни Джоан поглощать были не в настроении.
— Ну что ж, — сказал я. — Вот и все.
— А тебе обязательно было, — спросила она, — так скверно себя с ним вести?
Этот вопрос показался мне тогда самым недобрым из возможных, едва ли не предательством.
— Я скверно себя с ним вел? Скверно? И как же я должен был себя вести, скажи на милость? Нужно было сидеть тут и любезничать, пока этот никчемный паразит, этот врунишка-таксист берет и высасывает из меня всю кровь, как пиявка? Этого ты хочешь, а? Этого тебе надо?
В ответ она отвернулась, закрыла глаза и зажала уши руками. Она часто так поступала в подобные моменты, и порой я думаю, что отдал бы все, что угодно, лишь бы никогда в жизни этого не видеть.
Неделю спустя, если не раньше, замначальника отдела наконец тронул меня за плечо — как раз когда я писал про умеренный спрос на внутренние корпоративные облигации.
До Рождества было еще далеко, и чтобы как-то перебиться, я устроился демонстратором механических игрушек в дешевый магазин на Пятой авеню. Думаю, именно в это время — может, когда я заводил жестяного котенка с тряпичными ушами, который после этого говорил «Мяу!» и кувыркался, «Мяу!» и кувыркался, «Мяу!» и кувыркался — где-то посреди всего этого, в общем, я распрощался с последними надеждами построить свою жизнь по образцу Эрнеста Хемингуэя. Бывают объекты, возвести которые попросту невозможно.
После Нового года я устроился еще на какую-то идиотическую работу; а потом в апреле — с той же внезапностью и непредсказуемостью, с какой каждый год наступает весна, — меня взяли на работу за восемьдесят долларов в неделю в пиар-отдел какого-то завода, и там вопрос о том, знаю ли я, чем занимаюсь, вообще не стоял, потому что едва ли не все сотрудники тоже не знали, что делают.
Работа была на удивление легкая, и каждый день у меня оставалось на удивление много сил, чтобы заниматься своими делами, а они вдруг пошли хорошо. Благополучно отказавшись от Хемингуэя, я вступил в фазу Фрэнсиса Скотта Фицджеральда; и что еще лучше, я начал обретать то, что по всем признакам тянуло на собственный стиль. Зима миновала, наши с Джоан отношения вроде бы тоже налаживались, и в самом начале лета родилась наша первая дочь.
На месяц-другой это прервало мои писательские занятия, но вскоре я вернулся к работе в полной уверенности, что пишу все лучше и лучше: я выравнивал площадку, рыл котлован и закладывал фундамент большого и смелого трагического романа. Книгу эту я так и не закончил, — она оказалась первой в целой череде незавершенных романов, причем их было куда больше, чем мне хотелось бы сейчас думать, — но на ранних этапах работа меня захватила, а то, что продвигалась она небыстро, казалось тогда лишним подтверждением, что книга в итоге обещает быть шедевром. По ночам я все больше и больше времени проводил за ширмой и выбирался оттуда, только чтобы походить взад-вперед по комнате, предаваясь тихим грезам и грандиозным фантазиям. Год подходил к концу, снова наступила осень, и как-то вечером, когда Джоан сбежала в кино, оставив ребенка на меня, я вылез из-за ширмы, чтобы ответить на телефонный звонок. В трубке раздалось: «Боб Прентис? Берни Сильвер».
Не стану делать вид, что я начисто о нем забыл, но не будет преувеличением сказать, что в первые несколько секунд мне было трудно представить, что я и вправду когда-то на него работал, что я вообще мог собственноручно возиться с дурацкими фантазиями простого таксиста. Это привело меня в замешательство, то есть заставило вздрогнуть, смущенно осклабиться в трубку, склонить голову и пригладить свободной рукой волосы — я стеснялся показать, что noblesse oblige, а в душе смиренно обещал себе, что на этот раз я сделаю все возможное и невозможное, чтобы ничем не обидеть Берни, чего бы он ни хотел от меня на этот раз. Помню, я даже пожалел, что Джоан нет дома и мою доброту никто не заметит.
Но он сразу же стал спрашивать о ребенке. Девочка или мальчик? Замечательно! А на кого похожа? Да, в общем-то, что тут скажешь, в этом возрасте они еще ни на кого особенно не похожи. Ну и каково быть отцом? А? Очень даже неплохо? Вот и прекрасно! Тут вдруг он переменил тон и заговорил с какой-то странной вежливостью и почтением, будто он был слугой, который давно уволился и вот теперь спрашивает о здоровье бывшей хозяйки.
— А как миссис Прентис?
У него в гостях она была и Джоан, и Джоани, и душенькой — трудно было поверить, что он вдруг забыл, как ее зовут; оставалось предположить, что в тот вечер он все-таки не услышал, как она попрощалась с ним на лестнице, и что, может быть припоминая, как она стояла тогда в другом конце комнаты с кухонным полотенцем в руках, он даже считал, что именно ее давлением объяснялась моя тогдашняя непреклонность по поводу этих проклятых десяти долларов. Теперь же мне ничего не оставалось, как ответить, что она в порядке.
— А как у вас дела, Берни?
— Да как, — сказал он. — Со мной-то все в порядке. — Тут его голос стал отстраненным и приглушенным, будто он говорил с врачом в больничной палате. — Но пару месяцев назад я чуть не потерял Роуз.
Нет-нет, теперь уже все в порядке, заверил он меня; опасность миновала, ее уже выписали из больницы, и дома ей гораздо лучше, но когда он заговорил об «анализах» и «лучевой терапии», я ощутил жуть обреченности, которая охватывает каждого, как только в воздухе повисает запретное слово «рак».
— Бог мой, Берни, — сказал я. — Как жаль, что она заболела. Пожалуйста, передай ей наши…
Наши — что? Приветы? Наилучшие пожелания? Мне вдруг показалось, что в этом было какое-то непростительное высокомерие. «Передай, что мы ее любим», — сказал я и тут же прикусил губу, испугавшись, что именно эта фраза как раз и звучала высокомернее всего.
— Передам! Передам! Конечно передам, Боб! — сказал он, и я обрадовался, что выразился именно так. — Но звоню я тебе не поэтому. — Он ухмыльнулся. — Не бойся, никакой политики. Дело вот в чем. У меня теперь работает дико талантливый мальчик, Боб. Настоящий художник.
Боже милостивый, как слабо и запутанно писательское сердце! Знаете, что со мной произошло, когда он произнес эти слова? Со мной случился припадок ревности. Художник, да? Я бы, черт побери, показал им, кто на самом деле художник в этой писательской лавочке.
Но Берни тут же заговорил про «полосы» и про «макеты», и я с облегчением забыл о соперничестве и вернулся к старой доброй иронической отстраненности. Какое облегчение!
— А, так ты имеешь в виду, что он рисует! Комиксы, да?
— Именно. Боб, если бы ты видел, как этот мальчик рисует! Знаешь, что он творит? Я у него получаюсь вроде бы как я, но в то же время немножко как Уэйд Мэнли. Можешь себе представить?
— Здорово, Берни.
Теперь, когда меня вновь охватила старая добрая отстраненность, я понял, что надо быть настороже. Рассказов ему, пожалуй, больше не понадобится — у него их, наверное, и так уже полная греденция, так что художнику есть с чем работать, — но ему все равно будет нужен автор, чтобы делать раскадровку, или как она там называется, а также реплики, которые художник будет вставлять в пузыри, и теперь мне придется сказать ему, по возможности мягко и с достоинством, что я этим автором быть не собираюсь.
— Боб, — сказал он, — на этот раз все действительно выстраивается. Доктор Корво, как только увидел эти комиксы, сразу сказал: «Берни, забудь ты про журналы, забудь про книги. Считай, что ты нашел наконец решение».
— Берни, ну это действительно здорово, правда.
— Так вот почему я звоню, Боб. Я знаю, что ты очень занят в этом своем «Юнайтед пресс», но я подумал, что, может быть, ты нашел бы немного времени и…
— Я больше не работаю в «Юнайтед пресс», Берни, — и рассказал ему про свой пиар-отдел.
— Вот как, — сказал он. — Такое впечатление, что и у тебя, Боб, дела пошли в гору. Поздравляю.
— Спасибо. Но суть в том, Берни, что едва ли у меня сейчас будет время хоть что-то написать для тебя. Ну то есть мне бы, конечно, хотелось, дело не в этом; просто ребенок отнимает много времени, и потом у меня есть своя работа — я, видишь ли, начал писать роман, — и я правда думаю, что лучше мне сейчас ни за что другое не браться.
— Ага. Ну что же, ладно, Боб, не переживай. Понимаешь, я просто думал, что, если бы мы могли воспользоваться твоими литературными талантами, для нас это была бы настоящая удача.
— Очень жаль, Берни, искренне желаю тебе успеха.
Вы-то уже наверняка догадались, но до меня, клянусь, смысл этого разговора дошел не раньше чем через час после того, как я с ним попрощался: на этот раз Берни и не собирался просить меня что-то написать. Он думал, что я по-прежнему работаю в «Юнайтед пресс» и мог бы помочь с размещением его комиксов в газетах.
Ясно помню, что я делал, когда меня осенило. Я менял дочери подгузник, вглядываясь в ее прекрасные круглые глаза, будто ожидая, что она поздравит меня или скажет спасибо за то, что мне опять удалось не уколоть ее булавкой, — именно за этим занятием я и припомнил, как он замялся, когда говорил «если бы мы могли воспользоваться твоими…».
Замялся он, должно быть, потому, что в этот момент ему пришлось отказаться от всех продуманных до мелочей строительных планов, хотя их еще можно было выразить словами «твои связи в „Юнайтед пресс“» (он ведь не знал, что меня уволили, и вполне мог думать, что в газетном мире у меня осталось столько же прочных связей, сколько у доктора Корво в детской психологии или у Уэйда Мэнли в Голливуде), и все же он закончил фразу моими писательскими талантами. Я вдруг понял, что, сколько я ни наступал себе на горло, стараясь не задеть чувств Берни в этом телефонном разговоре, в конце концов именно Берни сделал все возможное, чтобы не задеть моих.
Не скажу, что все эти годы я много о нем думал. Было бы красиво рассказать, что я не сажусь в такси, пока не разгляжу как следует затылок или профиль водителя, но это неправда. Хотя, что правда, то правда — и я только сейчас об этом подумал, когда в личном письме мне нужно сформулировать нечто очень щекотливое, — мне частенько приходит в голову одна и та же фраза: «У меня сегодня нет времени написать тебе короткое письмо, поэтому пришлось писать длинное».
Не знаю, насколько искренне я желал ему успеха с комиксами, но час спустя мне действительно хотелось, чтобы на этот раз у него все получилось. Я и сейчас от всего сердца желаю ему успеха, и, что самое смешное, у него ведь и вправду еще может что-то получиться, даже если у него не получится воспользоваться своими связями. В Америке и не на таких вещах строились целые империи. В любом случае надеюсь, что он не утратил интереса к своему проекту, какую бы форму тот со временем ни принял; но больше всего на свете я надеюсь, что он, дай бог — и в данном случае это не фигура речи, — что, если есть там какой-нибудь бог, он не забрал у него Роуз.
Перечитывая все это заново, я вижу, что постройка у меня вышла шаткая. Что-то не так со стропилами и балками, да и стены получились не очень; фундамент тоже кажется непрочным, — наверное, я изначально выкопал какой-то неправильный котлован. Но теперь уже поздно обо всем этом думать, потому что пришло время подвести дом под крышу, то есть рассказать, что с тех пор приключилось со всеми остальными строителями.
Что произошло с Уэйдом Мэнли, все знают. Несколько лет назад он скоропостижно умер в постели, причем в постели молодой женщины, которая не приходилась ему женой, так что таблоиды обсуждали пикантные подробности еще несколько недель. По телевизору до сих пор гоняют старые фильмы с его участием, и каждый раз, когда я их вижу, неизменно удивляюсь, каким хорошим актером он на самом деле был — слишком хорошим, чтобы играть в слезливой драме шофера с большим, как целый мир, сердцем.
Было время, когда все знали о том, что приключилось с доктором Корво. Это произошло в начале пятидесятых, не помню, какой точно это был год, когда все без исключения телеканалы решили запустить мощные рекламные кампании. Самая мощная из всех строилась на заявлении, подписанном доктором Александром Корво, выдающимся детским психологом; в заявлении утверждалось, что если в доме нет телевизора, то ребенок, скорее всего, вырастет эмоционально неполноценным. Остальные детские психологи, каждый уважающий себя либерал и едва ли не все американские родители набросились на Александра Корво, как стая саранчи, и когда они с ним разобрались, от его былой влиятельности почти ничего не осталось. Можно смело утверждать, что теперь «Нью-Йорк таймс» с легкостью променяет пяток докторов Корво на одного Ньюболда Морриса.
Теперь остается рассказать о нас с Джоан, это и будет печной трубой на крыше моего рассказа. Приходится признать, что дом, который мы с ней строили, тоже рухнул пару лет назад. Мы остаемся друзьями — ни в какие судебные битвы по поводу алиментов или прав на детей вступать не пришлось, — но что есть, то есть.
А где же окна? Откуда приходит свет?
Берни, дружище, прости, но ответа на этот вопрос у меня нет. Не уверен даже, что в этом конкретном доме вообще есть какие-то окна. Может, свету придется проникать какими-то своими путями, отыскивая щели и трещины, оставленные тут и там бездарным строителем, и если так оно и есть, то смею заверить, что хуже всего от этого именно мне. Бог его знает, Берни; наверняка во всем этом где-нибудь должно быть окно для нас для всех.
notes