ГЛАВА ПЯТАЯ
В то время как в жизни Рольфа Карле происходили столь значительные события, где-то совсем рядом я уже вырастала из детства. Примерно тогда же случилось самое большое несчастье в жизни моей крестной. Сначала я услышала об этом по радио, а затем увидела ее фотографии в бульварных газетах, которые Эльвира покупала втайне от хозяйки. Так я узнала, что крестная произвела на свет какое-то чудовище. Собравшиеся по этому поводу ученые мужи обнародовали свои выводы: эта ошибка природы представляет собой сиамских близнецов третьего типа, которых отличает от других уродцев развитие двух тел и двух голов на общем позвоночнике; подкласс, к которому относилось то, что родила крестная, назывался монопупочным: помимо одного общего позвоночника несчастные создания располагали лишь одним на двоих пупком. Самым же любопытным и даже уникальным было то, что одна голова этого существа относилась к белой расе, а другая — к негроидной.
— Бедняжки, у них наверняка два отца, — с гримасой отвращения на лице произнесла Эльвира. — Как я понимаю, такие несчастья происходят оттого, что мать в один день переспала с двумя мужчинами. Мне вот уже за пятьдесят, но я никогда в жизни такого себе не позволяла. Не скажу, что жила праведницей, но по крайней мере не допускала, чтобы семя одного мужчины смешивалось у меня в утробе с семенем другого. Я всегда подозревала, что всякие цирковые уродцы и рождаются только от невоздержанности.
На жизнь крестная зарабатывала уборкой офисов по вечерам, и ночам. Она как раз оттирала пятна с ковра на десятом этаже какого-то административного здания, когда неожиданно для нее самой у нее начались схватки; она решила, что до самих родов еще далеко, и продолжала работать, мысленно проклиная себя за то, что некоторое время назад не смогла устоять перед искушением и теперь расплачивалась за свои грехи этой позорной беременностью. Вскоре после полуночи она почувствовала, как у нее по бедрам стекают какие-то теплые струйки, и решила, что пора собираться в больницу; к сожалению, было уже поздно: силы оставили ее, и она не смогла спуститься на первый этаж и выйти на улицу. Она кричала во все горло, но в пустом здании не было ни души. Решительно настроенная ни в коем случае не испачкать только что собственноручно отчищенное, она перебралась в какой-то угол, села на пол и отчаянно тужилась до тех пор, пока ребенок не появился на свет. Увидев этого двухголового уродца, она не на шутку растерялась и на некоторое время лишилась не только дара речи, но и способности вообще что-то соображать. Когда она чуть пришла в себя, первой мыслью было: избавиться от чудовищного младенца, причем сделать это как можно скорее. С трудом поднявшись на ноги, крестная подняла новорожденного с пола и бросила его в большой ящик, куда обычно сваливала мусор из всех урн на этаже. Затем, все еще покачиваясь, с трудом переставляя дрожащие ноги, она вернулась в недомытый кабинет и заново отчистила ковер. На следующий день в подвал здания зашел консьерж и, по привычке покопавшись в конторском мусоре, с ужасом обнаружил в контейнере мертвого младенца. Трупик оказался практически невредим, потому что упал в основном на мятую бумагу. На крики консьержа сбежались буфетчицы из кафетерия, и буквально через несколько минут страшная новость была уже известна всей улице, а вскоре и всему городу. К полудню этот скандал разнесся по всей стране, а к злосчастному мусорному контейнеру собрались не только местные, но и иностранные журналисты, желавшие сфотографировать редчайшего уродца. Как выяснилось, такое сочетание генов двух рас у сиамских близнецов еще не было отмечено в анналах медицины. В течение целой недели все только об этом и говорили, остальное пропускалось мимо ушей и мгновенно забывалось, включая и смерть двух студентов, застреленных жандармерией у главного входа в университет за то, что они размахивали красными флагами и пели «Интернационал». Вслед за журналистами публика называла мать ребенка-уродца выродком, чудовищем, убийцей и врагом науки: последним титулом крестную наградили после того, как она отказалась передать тело младенца в Институт анатомии и настояла на захоронении на кладбище с соблюдением всех положенных католических обрядов.
— Ну ничего себе, сначала убивает ребенка, выбрасывает его в мусор, как протухшую рыбину, а после этого, видите ли, хочет похоронить его по-христиански. Нет, птичка моя, Бог никогда не простит эту преступницу.
— Бабушка, но ведь еще не доказано, что именно крестная его убила…
— А кто же, как не она?
Полиция продержала подозреваемую в убийстве мать за решеткой несколько недель, до тех пор, пока на страницы газет не пробился судебно-медицинский эксперт, с самого начала отстаивавший точку зрения, отличную от той, что больше всего устраивала публику. Он, как специалист, вполне убедительно доказал: ребенок скончался вовсе не оттого, что его бросили в ящик с мусором, — младенец был мертв еще до рождения. Наконец органы правосудия освободили бедную женщину, чья жизнь все равно была уже искалечена: никто не хотел верить в официальную версию, и чудовищные газетные заголовки преследовали мою крестную еще много месяцев. Жестокое и непредсказуемое общественное мнение твердо встало на сторону несчастного младенца, и его мать называли не иначе как «убийцей маленького монстра». Вся эта, прямо скажем, неприглядная история вконец расшатала нервы крестной; она не могла отделаться от чувства вины за то, что произвела на свет такое страшилище, и к тому моменту, когда ее выпустили из тюрьмы, была уже не тем человеком, что раньше. Она убедила себя, что и беременность, и роды были посланы ей свыше как Божья кара за какой-то страшный грех, которого она не только не помнила за собой, но и не могла себе представить. Она перестала появляться на людях и все больше времени проводила в одиночестве в своей лачуге. Последней попыткой крестной как-то побороть обрушившееся на нее несчастье стало обращение к местным колдунам. Они нарядили ее в саван, уложили в вырытую яму и даже присыпали землей. Затем вокруг этой импровизированной могилы поставили горящие свечи и долго окуривали несчастную женщину дымом, тальком и камфорой. Так продолжалось до тех пор, пока из горла пациентки не вырвался душераздирающий вопль. Это было расценено как исход злого духа из ее тела, и крестной разрешили подняться из могилы, после чего повесили на шею священное ожерелье, которое не должно было позволить духам зла вновь поселиться в ней. Когда мы с Эльвирой решили проведать мою крестную, то без труда нашли ее в том же самом домике, выкрашенном ярко-синей краской. Она не то чтобы похудела, но потеряла былую упругость и крепость тела. Кожа ее обвисла, а походка лишилась прежней кокетливой привлекательности. Все стены в комнате от пола до потолка были увешаны какими-то католическими гравюрами вперемежку с изображениями индейских божеств, а единственным существом, составлявшим ей компанию, была все та же забальзамированная пума.
Поняв, что, сколько ни молись перед святыми образами, сколько ни обращайся к колдунам и ведьмам, сколько ни пей прописанных знахарями травяных отваров, неприятности и несчастья тебя не минуют, крестная поклялась перед алтарем Девы Марии никогда больше не вступать в плотскую связь ни с одним мужчиной. Чтобы в минуту помутнения рассудка невзначай не нарушить данную клятву, она договорилась со знакомой повивальной бабкой, чтобы та зашила ей влагалище. Через несколько дней она чуть не умерла от занесенной во время этой процедуры инфекции. Чтобы излечиться, она испробовала все, и притом одновременно. Что именно спасло ее, крестная так и не узнала: возможно, антибиотики, прописанные ей врачами в больнице, возможно, свечи, зажженные у образа святой Риты, а может быть, и травяные отвары, которые она пила в огромных количествах. Выздоровление не принесло ей облегчения: с того времени она стала окончательно спиваться и совсем помешалась на своем религиозном бреде. Вконец сбившись с нормального жизненного пути, она явно тронулась рассудком и зачастую уже не узнавала старых знакомых или же ходила по улицам, негромко бормоча под нос какие-то бессвязные обрывки фраз, в которых то и дело поминала дьявольское отродье, появившееся на этот свет из ее лона. Работать в таком состоянии она, естественно, не могла; впрочем, после того, как благодаря стараниям журналистов она стала известна на всю страну, никто и не взял бы ее ни на какую работу. Время от времени она исчезала куда-то, и от нее не было ни слуху ни духу. Я уже начинала опасаться, что она умерла, но всякий раз она совершенно неожиданно вновь объявлялась у нас в доме, все более мрачная и истощенная, с вечно воспаленными глазами. С собой она неизменно приносила какую-то специально подобранную веревку с семью мерными узелками; с помощью этого приспособления она измеряла окружность моего черепа, пребывая в уверенности, что это самый верный способ проверить, сохранила ли я еще свою драгоценную девственность. Кто и когда научил ее этой ереси, я так и не узнала. Что же касается девственности, то крестная ее просто обожествляла. Это твое единственное сокровище, сбивчиво, срывающимся голосом говорила она, пока ты непорочна, ты еще хоть чего-то стоишь, но, как только потеряешь свою чистоту, превратишься в ничто. Я слушала ее, но никак не могла взять в толк, почему именно та, самая постыдная и, судя по всему, тесно связанная с понятием греха, часть моего тела одновременно является столь ценной и важной.
Крестная подчас по нескольку месяцев не получала за меня причитающуюся мне зарплату, а потом являлась к хозяйке в неурочный день и требовала денег, то умоляя ее о милости, то даже переходя на угрозы. Вы тут над моей девочкой просто издеваетесь, говорила она, голодом ее морите, посмотрите, она же совсем не выросла, худенькая, в чем только душа держится, а еще злые языки говорят, будто хозяин любит полапать ее, и это мне совсем не по душе, знаете, как это называется? Растление малолетних, ни больше ни меньше. Когда крестная появлялась на пороге нашего дома, я тотчас же пряталась от нее в гробу Эльвиры; хозяйка же, проявляя чудеса упорства, упрямо отказывалась повысить мне зарплату и в один прекрасный день сообщила крестной, что если та в следующий раз опять начнет приставать к ней с дурацкими просьбами или тем более поднимет скандал, то она вызовет полицию. Ничего-ничего, они тебя уже хорошо знают, долго церемониться с тобой не будут, скажи спасибо, что я вообще взяла на содержание твою девчонку; если бы не я, ее бы уже на этом свете не было, умерла бы, как твой уродец двухголовый. Все это становилось просто невыносимым, и в конце концов хозяйка, потеряв терпение, уволила меня и выставила из дому.
Прощаться с Эльвирой мне было очень тяжело. Больше трех лет мы были вместе, она дарила мне свою нежность, а я рассказывала ей свои невероятные истории и сказки. Мы помогали друг другу, прикрывали одна другую в трудную минуту и вместе радовались всему хорошему, что было в нашей жизни. Мы спали в одной кровати, играли в бдения у гроба, и, как оказалось, за эти годы между нами установилась крепкая, практически неразрывная связь. Мы с Эльвирой знали, что не одиноки в этом мире и всегда готовы прийти на помощь друг другу, чтобы хоть немного облегчить тяжкую долю служанки, выпавшую нам обеим. Эльвира не смирилась с неизбежностью расстаться навсегда и старалась встречаться со мной как можно чаще. В первое время она находила меня везде, где бы я ни оказалась. Как ей это удавалось — осталось для меня загадкой. Она появлялась на пороге очередного дома, где я работала, как добрая заботливая бабушка; у нее с собой всегда была баночка мякоти гуайявы с сахаром или несколько купленных на рынке леденцов. Мы садились за стол лицом к лицу и подолгу смотрели друг на друга, пытаясь вложить не в слова, а во взгляд переполнявшую наши сердца нежность. Перед тем как уйти, Эльвира всегда просила меня рассказать ей какую-нибудь сказку, причем такую, чтобы та продолжалась сама собой и чтобы ей хватило этой сказки до нашей следующей встречи. Некоторое время мы продолжали видеться достаточно регулярно, но затем по прихоти слепой и безжалостной судьбы потеряли друг друга из виду.
* * *
В моей жизни начался период скитаний из одного дома в другой. Крестная то и дело меняла место моей работы, требуя каждый раз все более высокой оплаты за мои труды. Большого наплыва желающих высоко оценить мои услуги не наблюдалось: это было вполне объяснимо, учитывая, что в те годы многие девочки моего возраста работали вообще без зарплаты, только за еду. В какой-то момент я сбилась со счету и сейчас вряд ли могу вспомнить все дома, где мне довелось жить и работать; в памяти сохранилось только то, что забыть оказалось совсем уж невозможно, — например, дом, хозяйка которого увлекалась так называемым фарфором холодного изготовления: это не то ремесло, не то искусство сыграло в моей жизни свою роль, когда много лет спустя послужило поводом, чтобы пуститься в одно невероятное приключение.
Этой хозяйкой была женщина родом из Югославии, не слишком хорошо говорившая по-испански и готовившая какие-то странные, непривычные для меня блюда. В свое время она открыла формулу Универсального Материала — так скромно она называла смесь намоченной в воде газетной бумаги, обыкновенной муки и цемента, используемого для зубных пломб; хорошенько перемешав все ингредиенты, она получала неприглядную серую массу, главным свойством которой была податливость во влажном состоянии и каменная твердость после высыхания. С помощью этого материала хозяйка действительно могла имитировать практически любую фактуру, за исключением прозрачного стекла и стекловидной поверхности глаза. Эту смесь она подолгу месила, затем заворачивала в мокрую тряпку и убирала в холодильник, доставая оттуда любимый материал по мере необходимости. Мокрое тесто можно было мять, как глину, придавая ему нужную форму, а можно было раскатать скалкой до толщины шелковой ткани; материал-полуфабрикат можно было резать, придавать его поверхности разную текстуру и растягивать во все стороны. После высыхания и затвердения полученный предмет покрывался лаком, а затем его можно было раскрашивать подо что угодно: дерево, металл, ткань, фруктовую мякоть, мрамор, человеческую кожу — в общем, имитировать все. Дом этой югославской иммигрантки представлял собой настоящую выставку возможностей применения этого замечательного материала: в прихожей стояла ширма из якобы самого настоящего индийского черного дерева; по углам гостиной располагались четыре мушкетера в бархатных камзолах, кружевных воротниках и с обнаженными шпагами; украшенный индийским орнаментом слон служил столиком для телефона, а фрагмент римского фриза возвышался в изголовье хозяйской кровати. Одна из комнат была превращена в гробницу фараона: на дверях рельефы на погребальные сюжеты, светильники представляли собой фигуры черных пантер с лампочками в глазах, стол имитировал отполированный до блеска саркофаг, инкрустированный фальшивым лазуритом, ну а пепельницы, разумеется, были сделаны в форме невозмутимых сфинксов с углублением в одном боку, куда, собственно, и полагалось стряхивать пепел и складывать окурки. Я бродила по этому музею и больше всего боялась, что какая-нибудь из штуковин развалится прямо под метелкой для смахивания пыли. Мне почему-то казалось, что остальные предметы, вылепленные из Универсального Материала, непременно отомстят мне за разрушение кого-либо из им подобных: я всерьез боялась, что мне в спину в один прекрасный день вонзится либо шпага мушкетера, либо бивень слона, либо клыки и когти пантеры. Этот дом стал местом, где проснулось мое восхищение и преклонение перед культурой Древнего Египта и одновременно возник страх перед самым обыкновенным тестом. Югославка сумела заронить мне в душу недоверие ко всем неодушевленным предметам: с того времени мне мало видеть какую-нибудь вещь, я обязательно должна подойти и прикоснуться к ней, чтобы понять, настоящий ли это предмет или же подделка из Универсального Материала. За месяцы, что я проработала в том доме, я вполне освоила искусство работы с так называемым холодным фарфором, но у меня хватило благоразумия не поддаться соблазну и не увлечься этим делом всерьез. Искусство может стать всепоглощающей страстью для неосторожно увлекшегося человека; освоив секреты работы с подобным материалом, художник может начать беспрерывно копировать все, что только можно себе представить, и рано или поздно создаст свой собственный мир, состоящий из одних подделок, в котором он заблудится и не найдет дороги обратно.
Война в Европе здорово расшатала нервы моей хозяйки. Она была уверена, что за ней повсюду следят какие-то шпионы и недоброжелатели, жаждущие ее крови; чтобы не дать им осуществить свои коварные замыслы, она окружила дом высоким каменным забором, утыканным по верхней кромке битым стеклом; кроме того, в спальне, в ящике ночного столика, держала два пистолета. В этом городе сплошные бандиты, говорила она, одинокая вдова должна иметь возможность защитить свой дом и свою жизнь, пусть только кто-нибудь сунется ко мне, сразу же получит пулю в лоб; и пули уготованы не только бандитам: в тот день, когда власть в стране захватят коммунисты, я сама пристрелю тебя, Эвита, чтобы ты умерла быстро и не мучилась под их гнетом, а последним выстрелом размозжу голову самой себе. Несмотря на рисуемые передо мной мрачные перспективы, эта женщина относилась ко мне неплохо, с уважением и, я бы даже сказала, с некоторой нежностью; она следила за тем, чтобы я ела досыта, купила мне хорошую кровать и почти каждый день приглашала меня в гостиную послушать вместе с нею очередные радиосериалы. И вот открываются ожившие страницы книги эфира, чтобы погрузить вас в мир чувств и романтических переживаний новой главы… Мы садились на диван бок о бок, между мушкетерами и слоником, и, уплетая печенье, затаив дыхание слушали новые главы сериалов — порой по три штуки кряду: две истории, например, про любовь, а одну — детективную. С этой хозяйкой мне было легко общаться, да и вообще чувствовала я себя в ее доме свободно и раскованно. Более того, у меня впервые в жизни появилась не просто крыша над головой, а что-то похожее на собственный очаг. Пожалуй, единственным неудобством того периода моей жизни был тот факт, что дом находился на самом краю города и Эльвире было нелегко добираться в такую даль; тем не менее, несмотря ни на что, всякий раз, когда у нее выдавался свободный вечер, она, как и подобает самой настоящей бабушке, шла проведать внучку. Ай, птичка моя, как же я устала, пока до тебя добиралась, но еще больше я устаю, когда тебя не вижу, каждый день я молюсь Богу, чтобы Он дал тебе благоразумие, как подобает взрослой девушке, а мне здоровье, чтобы я могла заботиться о тебе, говорила мне она.
Я наверняка задержалась бы в том доме надолго, ведь крестной не на что было жаловаться: хозяйка платила ей за меня вполне приличные деньги и делала это с завидной пунктуальностью. Тем не менее одно странное, надолго оставшееся для меня необъяснимым событие мгновенно положило конец моему сравнительно комфортному существованию в доме югославки. Дело было в ветреный вечер, примерно часов в десять: мы обе, и я и хозяйка, услышали какой-то непонятный звук, нечто похожее на отдаленную барабанную дробь. Воинственная, до зубов вооруженная вдова позабыла про свои пистолеты, закрыла жалюзи и шторы и просидела весь вечер, дрожа от страха, не рискуя высунуться и выяснить причину этого акустического феномена. На следующий день мы вышли в сад и обнаружили на лужайке четырех мертвых кошек, обезглавленных, растерзанных и со вспоротыми животами. На заборе были выведены кровью несколько ругательств. Я вспомнила, что уже слышала по радио о таких происшествиях: эти выходки приписывались властями подростковым бандам, члены которых самоутверждались через подобную жестокость. Я попыталась убедить в этом свою хозяйку и объясняла, что волноваться, собственно говоря, нечего; увы, все было бесполезно. Обезумевшая от страха югославка решила немедленно покинуть страну, пока на глазах наглеющие и набирающие силу большевики не сделали с ней то же самое, что с теми несчастными кошками.
* * *
— Повезло тебе, — сообщила мне крестная, — я договорилась пристроить тебя на работу в дом министра.
Новый хозяин оказался человеком не то серым, не то вообще каким-то бесцветным, какими, впрочем, были практически все общественные деятели того периода нашей истории, когда политическая жизнь была полностью заморожена и любое проявление индивидуальности, а уж тем более оригинальности могло привести любителя выделиться в некий подвал, где всеми делами заправлял благоухающий французским одеколоном человек с неизменным бутоном в петлице. Министр принадлежал к высшей аристократии страны как по рождению, так и по размерам своего состояния. Богатство и принадлежность к знатному роду являлись для него своего рода индульгенцией и словно бы давали ему право вести себя по-хамски, не считаясь ни с какими общепринятыми нормами. Впрочем, в какой-то момент он все же окончательно перешел границы дозволенного, и от него отвернулись даже члены того семейства, родством с которым он так кичился. Из Министерства иностранных дел он был уволен, когда его застали за тем, что он мочился в главном геральдическом зале за тяжелой портьерой из темно-зеленой парчи. Несколько раньше его по точно такой же причине уже выставляли со скандалом из посольства одной зарубежной державы. Тем не менее столь дурная привычка, абсолютно несовместимая с правилами дипломатического протокола, как выяснилось, не являлась в нашей стране препятствием для того, чтобы человек мог занять кресло руководителя одного из министерств. Главными же достоинствами и добродетелями господина министра были способность угождать Генералу и редкий талант оставаться незамеченным в любой сколько-нибудь сложной или невыгодной для него ситуации. По-настоящему известным его имя стало лишь много лет спустя, когда министр бежал из страны на собственном самолете. В суматохе и спешке, не без оснований опасаясь за свою жизнь, он где-то не то потерял, не то забыл целый чемодан, под завязку набитый золотом. Впрочем, насколько стало известно журналистам, даже в изгнании он не испытывал недостатка в этом металле. У нас, в столице, он жил в шикарном, похожем на дворец особняке, стоявшем посреди большого тенистого парка, где росли огромные, как мифические спруты, папоротники, а с деревьев свисали самые настоящие дикие орхидеи. По ночам в зарослях этого парка вспыхивали красные огоньки: так светились глаза не то гномов, не то какой-то другой нечисти, жившей под покровом пышной растительности, не то самых обыкновенных летучих мышей, вылетавших из-под крыши, где они спали целый день напролет, и отправлявшихся на ночную охоту. Разведенный, не имевший ни детей, ни друзей, министр так и жил в этом заколдованном доме один. Места здесь было с избытком как для него самого, так и для прислуги; многие комнаты были заперты на замок, и их двери годами не открывались. Меня просто завораживали эти коридоры с шеренгами запертых дверей по обе стороны; мне казалось, что из закрытых комнат доносятся чьи-то голоса, стоны и смех. Поначалу я останавливалась, прижималась ухом к какой-нибудь двери или пыталась заглянуть в замочную скважину, но вскоре мне уже не приходилось прибегать к столь примитивным методам познания тайных миров, скрывавшихся за каждой из дверей. Эти миры жили по своим собственным законам, время в них тоже текло по-особому, не так, как у нас, а их обитатели были просто припрятаны кем-то на будущее, чтобы не расходовать их попусту при каждодневном использовании. Я дала каждой из комнат собственное звучное название, одно из тех, что когда-то слышала в маминых сказках: Катманду, Медвежий дворец, пещера Мерлина, — мне было достаточно лишь чуть-чуть напрячь воображение, чтобы пройти сквозь доски и штукатурку и оказаться в самой гуще сказочных событий, разворачивавшихся по ту сторону стен, за потайными дверями.
Не считая шоферов и телохранителей, постоянно пачкавших паркет и воровавших хозяйское спиртное, в особняке жили и работали кухарка, старый садовник и дворецкий. К ним присоединилась и я, так никогда и не узнав, зачем меня сюда взяли и каковы были условия соглашения между хозяином дома и моей крестной; по правде говоря, я там не слишком перерабатывала. Не получая никаких особых указаний и распоряжений, я целыми днями гуляла по саду, слушала радио, придумывала истории для запертых комнат или же рассказывала уже придуманные сказки другим слугам, которые взамен закармливали меня сладостями. Непосредственно на меня были официально возложены всего две обязанности: чистить до блеска обувь хозяина и выносить за ним ночной горшок.
В первый день моей работы на новом месте в доме министра устраивали прием для всяких послов и политиков. Раньше мне еще не доводилось видеть столь масштабных приготовлений. Сначала к дому подъехал грузовик, доверху набитый круглыми столами и стульями с позолоченными спинками; из кладовой были извлечены вышитые скатерти, а из бездонных буфетов в столовой — банкетная посуда и приборы с выгравированной и позолоченной монограммой уважаемого рода, к которому принадлежал мой хозяин. Дворецкий вручил мне специальную тряпку, которой я должна была наводить блеск на хрусталь. Эта работа пришлась мне по душе: я ощутила неописуемый восторг от музыкального перезвона соприкасающихся рюмок и бокалов и вспыхивающей на хрустальных гранях и округлых поверхностях радуги, что происходило всякий раз, как только я извлекала очередной бокал из темного ящика на свет. Ближе к вечеру привезли огромную корзину роз: цветы расставили в фарфоровых вазах по всем гостиным. На столы водрузили извлеченные из буфета на кухне полированные серебряные графины и блюда для фруктов. Из кухни в комнаты для приема перекочевывали бесчисленные тарелки с разнообразно приготовленной рыбой, мясом, привезенными из самой Швейцарии сырами, глазированными фруктами и грудами сладких булочек и печенья, выпекать которые дворецкий подрядил монахинь из ближайшего монастыря. Гостей обслуживали десять официантов, все в белоснежных перчатках. Я же подсматривала за происходящим из-за портьер, отгораживавших дверь гостиной от служебных помещений. Все, что я разглядела, изрядно пополнило мои знания и стало великолепным новым материалом для украшения самых изысканных сказок. Теперь я вполне авторитетно могла отправлять своих героев на королевские пиры и балы, радуясь, что узнала огромное количество всяких полезных подробностей и деталей светской жизни, о которых сама бы, понятное дело, никогда не догадалась: откуда мне, например, было знать, что на такие приемы специально приглашают музыкантов во фраках, которые целый вечер играют на террасе какую-нибудь легкую танцевальную музыку; что гостям подают запеченных фазанов, фаршированных каштанами, головы которых украшают изящные хохолки из длинных перьев; а чего только стоил вид зажаренного на углях мяса, которое подавали, предварительно облив крепким ликером, и затем уже при гостях поджигали, отчего над блюдом взметались языки голубоватого, почти прозрачного пламени. Я не ушла спать до тех пор, пока дом не покинул последний из гостей. На следующий день я участвовала в общей уборке, пересчитывала и раскладывала по коробкам приборы, убирала поломанные или увядшие цветы, расставляла по местам все, что доставали специально для банкета. Дом возвращался к привычному ритму жизни.
На втором этаже огромного особняка располагалась спальня самого министра — весьма просторный зал с большой кроватью, углы которой украшали вырезанные из дерева на редкость пухлощекие ангелочки. Особую ценность представлял собой плафон, которому, как мне сказали, было уже не менее ста лет. Ковры и подушки были привезены откуда-то с Востока, а вдоль стен рядами стояли изготовленные еще в колониальные времена статуэтки святых из Эквадора и Перу; по самим же стенам была развешана внушительная подборка фотографий, на которых почтенный хозяин дома был запечатлен с самыми известными, уважаемыми и, по всей видимости, достойнейшими людьми страны. В одном из углов располагался резной письменный стол красного дерева, перед которым возвышалось старинное, обитое епископским плюшем кресло. Ножки и подлокотники этого тронообразного сооружения были позолочены, а в центре сиденья было аккуратно проделано отверстие, достаточное для того, чтобы справлять в него все естественные надобности. Хозяин усаживался в кресло, и продукты его жизнедеятельности через некоторое время оказывались в специально установленной под сиденьем фаянсовой вазе. Порой господин министр часами просиживал в этом кресле с секретом и успевал за это время написать несколько писем, набросать текст очередной речи, прочитать газету и хорошенько приложиться к бутылке виски. Закончив важный физиологический процесс, он дергал за шнур колокольчика, звонок которого разносился по всему дому, как сигнал тревоги или призыв о помощи. Я, сгорая от злости, поднималась в спальню хозяина и забирала горшок. В голове у меня никак не укладывалось, почему этот идиот не пользуется, как все нормальные люди, обычным туалетом. У хозяина всегда была такая странность, и лучше не задавай лишних вопросов, однажды сообщил мне дворецкий, и никаких иных объяснений я добиться так и не смогла. Через несколько дней я поняла, что такая работа выше моих сил. Мне становилось плохо, я задыхалась, у меня начали чесаться руки и ноги, а время от времени меня всю прошибал холодный пот. Ничто — ни ожидание очередного банкета, в подготовке которого предполагалось и мое участие, ни потрясающие приключения, происходившие в запертых комнатах, — ничто не могло заставить меня хотя бы на миг забыть это плюшевое кресло и выражение лица хозяина, когда тот сначала жестом давал мне понять, что настало время в очередной раз исполнить мой священный долг, а затем величественным взмахом руки указывал направление, в котором я должна была проследовать, чтобы опорожнить драгоценный сосуд. На пятый день, услышав призывный звон колокольчика, я притворилась глухой и некоторое время продолжала заниматься своими делами на кухне. Впрочем, через минуту-другую вновь зазвучавшая трель колокольчика дала мне понять, что так просто от меня не отвяжутся. Этот звон, казалось, раздается прямо у меня в голове и раскалывает череп изнутри. Наконец я заставила себя подняться по лестнице, что далось мне с огромным трудом. Каждую следующую ступеньку я преодолевала все с большим усилием, и одновременно с каждым шагом во мне все больше закипала злость. Наконец я вошла в роскошную, но при этом воняющую, как неубранная конюшня, комнату и, не глядя на хозяина, наклонилась к креслу, из-под которого и извлекла на редкость обильно заполненный горшок. Совершенно спокойно, так, словно у нас это было заведено с незапамятных времен и повторялось ежедневно, я подняла фаянсовую вазу перед собой и милейшим образом перевернула ее прямо над почтенным государственным деятелем; одного движения руки мне хватило, чтобы полностью избавиться от чувства униженности, преследовавшего меня все эти дни. Некоторое время хозяин продолжал сидеть неподвижно, и о том, что все происходящее его несколько удивляет, можно было судить лишь по выражению его выпученных глаз, готовых, казалось, выпрыгнуть из глазниц.
— Всего хорошего, сеньор. — Я по-военному развернулась на пятках, стремительно вышла в коридор, по-быстрому попрощалась с друзьями, спавшими за запертыми дверями, спустилась по лестнице, проследовала мимо шоферов и телохранителей, вышла на террасу и успела даже пройти через весь парк до того, как оскорбленный министр пришел в себя.
Отправиться на поиски моей крестной я не решилась: слишком уж напугала она меня как-то раз, когда в припадке безумия пригрозила зашить кое-что и мне. В одном из кафе мне разрешили позвонить по телефону, и я набрала номер дома, где работала Эльвира. Там меня огорошили, сообщив, что она, оказывается, ушла, водрузив на вызванного извозчика свой гроб. Больше ее в доме пожилого холостяка и старой девы не видели. Куда она подевалась, никто не знал, дать какие бы то ни было объяснения своего ухода она не удосужилась; более того, она никого не присылала за оставшимися вещами. Выслушав все это, я во второй раз в жизни почувствовала себя безмерно одинокой и призвала на помощь маму, чтобы та дала мне сил и помогла преодолеть свалившиеся на меня несчастья. С тем чувством, с которым обычно девушки спешат на свидание, я, повинуясь не то инстинкту, не то интуиции, направилась в центр города. На площади имени Отца Нации я с трудом узнала конную статую нашего благодетеля: за последнее время памятник успели отчистить от голубиного помета и патины и, более того, отполировали до блеска, так что теперь он сиял в лучах солнца во всей своей роскоши и величии. Лишь там, на площади, я поняла, что подсознательно пытаюсь отыскать Уберто Наранхо — единственного человека из всех, с кем меня сводила жизнь, кого я пусть и не по полному праву, но по крайней мере не без оснований могла считать своим другом. О том, что разыскать его может оказаться трудной, даже непосильной задачей или же что он, например, вообще уже забыл меня, я как-то не думала: слишком мало лет прожила я на свете, чтобы быть пессимисткой и переживать из-за еще не случившихся неприятностей. Я присела на бортик фонтана, где он когда-то устроил заведомо выигрышное для себя пари с бесхвостой рыбкой, и стала смотреть на попугаев и толстых ленивых белок, неспешно и с достоинством сновавших по ветвям деревьев. Ближе к вечеру я поняла, что ждать на одном месте, наверное, не имеет смысла и пора переходить к более активным действиям. Я прогулялась по центру, по его узким улицам, сохранявшим очарование колониальной эпохи. В те времена по этому району еще не прошлись, снося все на своем пути, шеренги экскаваторов, исполняющих задание приглашенных в страну итальянских строителей. Во всех лавках, киосках и кафе я спрашивала о Наранхо; знали его в этом районе хорошо, что, впрочем, не было удивительно, поскольку именно здесь он ошивался с самого детства и здесь проворачивал свои первые мелкие делишки. Куда бы я ни сунулась, ко мне везде относились очень любезно; тем не менее никто не дал мне прямого ответа на вопрос, где я могу найти своего знакомого. Судя по всему, диктатура приучила людей держать рот на замке; кто его знает; в конце концов, даже девчонка в переднике служанки и с тряпкой за поясом может оказаться не той, за кого себя выдает. Лучше уж не рисковать и не болтать лишнего. Наконец кто-то сжалился надо мной и дал «наводку»: иди, девочка, на улицу Республики, там его можно частенько встретить по ночам. В те времена квартал красных фонарей в нашей столице представлял собой едва ли не один-единственный плохо освещенный квартал; все было весьма скромно по масштабам и ни в какое сравнение не шло с тем городом порока, в который этот район превратился через несколько лет; однако уже в те годы в газетах мелькали частные объявления от девушек, фотографии которых цензура с ложным пуританством перекрывала в самых интересных местах черными треугольниками; были в городе и гостиницы, где можно было снять номер на час, были и подпольные публичные дома, и игорные притоны. Ближе к ночи я вспомнила, что весь день ничего не ела, но просить помощи не стала; слишком хорошо у меня в памяти отложился завет Эльвиры: запомни, птичка моя, лучше умереть от голода, чем просить подаяния. Наконец я забрела в какой-то темный проулок, заканчивающийся тупиком, подобрала несколько картонных коробок, устроилась, как могла, поудобнее и на удивление быстро и крепко уснула. Проснулась я спустя несколько часов оттого, что мое плечо сжала чья-то сильная и довольно бесцеремонная рука.
— Говорят, ты меня ищешь. Какого хрена тебе надо?
В первую минуту я его не узнала, как, впрочем, и он меня. Уберто Наранхо здорово вырос, повзрослел и совершенно избавился от детских черт в своем облике. В тот момент он показался мне очень элегантным — темные бакенбарды, взбитый набриолиненный чуб, длинные брюки точно по фигуре, сапоги на каблуке и кожаный ремень с металлическими заклепками. На его лице словно застыло наглое выражение уверенного в себе человека, но в глазах по-прежнему мелькали озорные искры, от которых его не смогли избавить никакие невзгоды, сваливавшиеся на него в течение жизни. В то время ему было чуть больше пятнадцати лет, но выглядел он гораздо старше — в первую очередь благодаря походке: он чуть сгибал ноги в коленях и словно балансировал всем телом, ежесекундно пытаясь найти единственно возможную точку равновесия. Добавляла ему взрослости и гордо поднятая, даже чуть запрокинутая голова и, конечно же, вечная сигарета, приклеившаяся к нижней губе. Пожалуй, по осанке и этой бандитской походке я его и узнала, хотя с тех пор, как видела в последний раз еще в коротких штанишках, прошло действительно много времени.
— Я Ева.
— Кто?
— Ева Луна.
Уберто Наранхо провел ладонью по волосам, засунул большие пальцы обеих рук за ремень, выплюнул сигарету и посмотрел на меня сверху вниз. В переулке было темно, и толком разглядеть меня ему не удалось, но голос он, несомненно, узнал, как узнал и сверкнувшие в темноте мои глаза.
— Это та, которая сказки рассказывала?
— Да.
Тут-то он и сбросил с себя маску наглого циника и вновь стал тем самым мальчишкой, который когда-то убежал от меня, толком не попрощавшись, смущенный и покрасневший до корней волос от девчоночьего поцелуя, пришедшегося прямо в нос. Он опустился на одно колено, наклонился и улыбнулся той улыбкой, какая появляется на лице человека, когда он находит потерявшуюся любимую собаку. Я машинально улыбнулась в ответ, все еще не до конца проснувшись и не чувствуя грани между сном и явью. Мы протянули друг другу руки, и наши вспотевшие ладони соприкоснулись; мы вспоминали друг друга, узнавали на ощупь и, покраснев, заново знакомились: привет, привет; и вот я, не в силах больше сдерживаться, подалась вперед, обняла его за шею и прижалась к его груди; мое лицо уткнулось в яркую, словно из театрального гардероба, рубашку и в воротник, испачканный ароматизированным бриолином; Уберто обнадеживающе похлопал меня по спине и сглотнул скопившуюся у него во рту слюну.
— Вообще-то я немножко проголодалась, — зачем-то выпалила я; видимо, эти слова были тем единственным, что пришло мне в голову, чтобы в тот момент не разрыдаться.
— Вытри сопли и пошли есть, — ответил он и привычным уверенным движением, буквально одним взмахом карманной расчески привел в порядок чуть растрепавшийся чуб.
Он повел меня по пустым, безмолвным улицам, и вскоре мы оказались возле единственной открытой в этот поздний час забегаловки. Он вошел в помещение, распахнув дверь едва ли не ногой, прямо как ковбой из какого-нибудь фильма; мы оказались в темной прокуренной комнате, углы которой тонули во мраке и в клубах сигаретного дыма. Музыкальный автомат выдавал одну за другой всякие сентиментальные мелодии, а клиенты, судя по всему, умирали от тоски и медленно перемещались от бильярдных столов к барной стойке и обратно. Уберто провел меня через зал, и, миновав коридор, мы оказались в кухне. Там нас встретил очень смуглый усатый парень, который лихо резал мясо, эффектно, словно боевой саблей, орудуя кухонным ножом.
— Так, Негро, быстро сделай этой девочке хороший бифштекс и смотри не жалей — положи ей кусок мяса побольше, понял? Ну и добавь что полагается — пару яиц, риса, картошки жареной. Я плачу.
— Как скажешь, Наранхо. Это та самая девчонка, что про тебя расспрашивала? Точно, она же заходила к нам вечером. Подружка твоя, а может, невеста? — спросил, подмигнув, усатый парень.
— Придурок ты, Негро. Это моя сестра.
Мне подали столько еды, сколько мне было не съесть и за два дня. Пока я жевала, Уберто Наранхо внимательно рассматривал меня, явно оценив наметанным взглядом некоторые изменения в моей фигуре, не слишком, впрочем, значительные, потому что физически я повзрослела позднее. Тем не менее моя грудь уже дерзко выпирала из-под лямок передника, не уступая по размерам как минимум паре хороших лимонов, а Наранхо даже в те годы был не менее тонким ценителем женщин, чем сейчас. Ему не составило большого труда представить себе, как именно округлятся в ближайшем будущем мои бедра и некоторые другие части тела, и сделать соответствующие выводы.
— Ты как-то сказал, что я могу остаться с тобой, — напомнила я.
— Ну, это же когда было.
— Я пришла, чтобы остаться.
— Об этом поговорим потом, — сказал он, широко улыбаясь, — а пока давай ешь десерт, наш Негро большой спец по этой части.
* * *
— Нельзя тебе со мной оставаться. Не должна женщина жить на улице, — вынес мне приговор Уберто Наранхо; дело было часов в шесть утра, когда в кафе не оставалось уже ни души и даже музыкальный автомат устал играть любовные песни.
За окнами светало, начинался новый день, ничем не отличающийся от других: слышался шум проезжающих машин, мимо кафе торопливо шагали пешеходы.
— Ты же сам мне предлагал!
— Ну, тогда ты была еще девчонкой.
Логика его рассуждений была мне попросту недоступна. Я-то считала себя готовой к независимой, полной опасностей жизни на улице: я стала старше и худо-бедно набралась определенного жизненного опыта, а Уберто объяснял мне, что, с его точки зрения, все как раз наоборот: именно в том, что я выросла, и заключалась невозможность для меня бездомной жизни. Теперь я нуждалась в мужской защите гораздо больше, чем раньше, по крайней мере до тех пор, пока не постарею и не перестану казаться интересной и аппетитной кому бы то ни было. Не нужно меня ни от кого защищать, не нужна мне твоя забота, никто на меня нападать не собирается, я просто хочу быть рядом с тобой, приводила я довод за доводом, но убедить его мне так и не удалось. Чтобы не терять время на пустые разговоры, он стукнул кулаком по столу. Все, девочка, хватит, плевать мне на твои сопли и на все твои рассуждения, лучше молчи. Уберто Наранхо взял меня за руку и чуть не волоком потащил в квартиру какой-то Сеньоры, находившуюся на седьмом этаже дома на улице Республики; со стороны здание выглядело чуть лучше и опрятнее других в этом квартале. Дверь нам открыла немолодая женщина в домашнем халате и тапочках с помпонами; она явно еще толком не проснулась и страдала от похмелья после ночной гулянки.
— Чего тебе, Наранхо?
— Да вот, привел тебе одну подругу.
— Да ты что, с ума сошел — поднимать меня с постели в такую рань!
Тем не менее женщина пригласила нас войти, предложила присесть и попросила подождать, пока она приведет себя в порядок. Ждали мы довольно долго; наконец дверь открылась, и в комнату, включая по пути один светильник за другим, вошла дама в развевающемся нейлоновом пеньюаре, распространяя перед собой запах каких-то чудовищных духов. Мне понадобилось, наверное, целых две минуты, чтобы понять, что это та же самая женщина, которая встретила нас в прихожей; у нее вдвое выросли ресницы, кожа приобрела цвет фаянсовой тарелки, светлые крашеные кудри вздыбились, глаза засверкали двумя пронзительно-голубыми лепестками, а рот стал напоминать перезрелую вишню. Странное дело: все эти немыслимые превращения ничуть не исказили приветливого выражения ее лица и нисколько не уменьшили очарования ее улыбки. Сеньора, как все ее называли, была готова улыбнуться и даже рассмеяться по любому поводу; при этом на ее лице появлялись легкие морщинки, а глаза очаровательно прищуривались; своей неотразимой мимикой она мгновенно покорила меня раз и навсегда.
— Значит, так: ее зовут Ева Луна, и она поживет у тебя, — объявил Наранхо.
— Да ты с ума сошел, сынок.
— Я тебе заплачу.
— Повернись-ка, девочка, дай я на тебя посмотрю. Я этим делом не промышляю, но…
— Я тебе ее не работать привел! — перебил Уберто.
— А я ее пока и не собираюсь пристраивать, ты сам-то посмотри на нее: кому она сейчас даже даром нужна? Ничего, начнем потихоньку учить, а там видно будет.
— И не вздумай. Она моя сестра, ясно тебе?
— А на кой черт мне тут сдалась твоя сестра?
— Чтобы тебе не скучно было; она здорово сказки рассказывает.
— Чего?
— Сказки рассказывает.
— Какие еще сказки?
— Ну, про любовь, про войну или страшные — в общем, любые, какие захочешь.
— Ну и дела! — воскликнула Сеньора, окидывая меня благосклонным взглядом. — Но в любом случае, Уберто, ее надо немного привести в порядок, я думаю, ты это сам понимаешь. Посмотри-ка на ее локти и колени: это же не кожа, а панцирь броненосца. А тебе, девочка, придется научиться хорошим манерам; взять хотя бы осанку и умение держаться: вот чего ты, спрашивается, на стуле сидишь, как будто на велосипеде?
— Не вздумай вбивать ей в голову эту чушь, лучше читать ее научи.
— Читать? Это еще зачем? Она что, ученой быть собирается?
Уберто умел принимать решения быстро и уже в те юные годы знал, что его слово должно быть законом для окружающих. Посчитав дело решенным, он встал и, сунув в руки женщине несколько купюр, направился к двери; он обещал заходить почаще и еще выдал Сеньоре целый список рекомендаций и требований, касающихся моего содержания. Вместе со стуком его каблуков до меня доносилось: не вздумай перекрасить девчонке волосы, иначе будешь иметь дело со мной, по вечерам пусть из дому не выходит, сама знаешь, какая хрень на улицах творится; как тех студентов убили, считай, каждый день поутру трупы находят, купи ей одежду нормальную, ну чтобы на приличную девушку была похожа, я за все заплачу, молоко ей давай, говорят, от него полнеют, если я понадоблюсь, дай знать через любого парня в том кафе, где Негро работает, я мигом появлюсь, ну и… спасибо тебе, в общем, я твой должник, помощь нужна будет — сразу зови. Едва он вышел за дверь, Сеньора тотчас вернулась в комнату и улыбнулась мне своей обворожительной улыбкой; затем она обошла меня со всех сторон, явно оценивая — строго и беспристрастно; я же встала со стула, глядя в пол перед собой и покраснев до ушей; вплоть до этого дня никто одним только взглядом так четко и убедительно не доказал, что по всем пунктам меня следовало отнести к классу полных ничтожеств.
— Сколько тебе лет?
— Тринадцать, что-то вроде того.
— Ты, главное, не переживай, красивыми не рождаются, красота терпения и сил требует; в любом случае постараться стоит, потому что, если женщина добивается своего и становится красивой, считай, она свою жизнь уже устроила. Для начала подними-ка голову и улыбнись.
— Я бы лучше читать поучилась…
— Нечего повторять всякую чушь, которую Наранхо мелет. Не слушай ты его. Мужчины, они упрямые и тщеславные, слова им поперек не скажи. Лучше во всем с ними соглашаться, а делать все равно по-своему.
Судя по всему, Сеньора была ночной птицей: все окна в ее квартире были надежно прикрыты от дневного света плотными шторами. Искусственное освещение в ее жилище представляло собой немыслимую россыпь электрических лампочек самого разного цвета; когда она включала их все разом, казалось, будто находишься в цирке. Она показала мне пышные папоротники, украшавшие углы комнат, — искусственные, из самого лучшего пластика, — бар с бутылками и разнообразными бокалами и рюмками, девственно-чистую кухню, где я не приметила ни единой сковородки, и провела в свою спальню: там на большой круглой кровати восседала испанская кукла, одетая в платье в горошек. В ванной все было уставлено баночками и флаконами с самой разной косметикой; огромные розовые полотенца тоже произвели на меня сильное впечатление.
— Раздевайся.
— А?
— Одежду снимай. Да не бойся, я просто хочу тебя отмыть хорошенько, — засмеялась Сеньора.
Она наполнила ванну водой, всыпала в нее пригоршню какой-то соли, отчего в ванне поднялась обильная пена. Я поначалу не без опаски погрузилась в эту невесомую благоухающую роскошь и лишь через пару минут издала восторженный вздох: такого удовольствия я не испытывала никогда. Наверное, я даже задремала, вдыхая аромат жасмина и кремового, цвета меренги, мыла, но тут в ванной снова появилась Сеньора с жесткой мочалкой-перчаткой. Она сильно растерла меня, ополоснула чистой водой, помогла вытереться, припудрила подмышки тальком и капнула духами сзади на шею.
— Одевайся. Сейчас сходим что-нибудь поедим, а потом прямым ходом в парикмахерскую, — объявила она.
Прохожие на улицах сворачивали шеи, глядя на мою покровительницу, которая шла по городу с видом тореадора-победителя; ее одежда, пожалуй, была излишне дерзкой и вызывающей даже для наших краев, с присущими им яркими красками и всемирно известными женщинами-воительницами. Платье облегало ее фигуру, демонстрируя окружающим каждую выпуклость и впадину роскошного тела, на запястьях и шее сверкала бижутерия, кожа была белой как мел — в этих районах города такой цвет все еще высоко ценился, хотя среди богатых людей уже распространилась мода на бронзовый, пляжный загар. Позавтракав, мы отправились в салон красоты, где с появлением Сеньоры настроение как сотрудниц, так и клиенток изменилось к лучшему. Сверкая безупречной улыбкой, она тепло поздоровалась со всеми, но в то же время держалась уверенно и царственно, как, наверное, и подобает истинной гетере. Парикмахерши обслужили нас по высшему разряду, и салон мы покинули в отличном настроении, а я вообще почувствовала себя совсем другим человеком. Довольные жизнью, мы прогулялись по центру города: я — с гривой, уложенной в стиле эпохи трубадуров, а моя спутница — с вырезанной из панциря черепахи бабочкой, словно запутавшейся в паутине ее вьющихся волос. За нами оставалась почти физически ощутимая кильватерная струя ароматов духов, шампуня и лака для волос. Когда дело дошло до магазинов, Сеньора заставила меня перемерить все, что попадало ей под руку, за исключением, пожалуй, брюк. Как я поняла со слов моей покровительницы и новой наставницы, по ее глубокому убеждению, женщина в мужской одежде смотрится так же нелепо и потешно, как мужчина в женской. Под конец она сама выбрала мне восхитительные туфельки-«балетки» и несколько широких платьев с эластичным поясом точь-в-точь как те, что я видела на героинях многих фильмов. Самым драгоценным, с моей точки зрения, приобретением был изящный лифчик, в котором, несмотря на его достаточно скромный размер, мои, еще более скромные, груди перекатывались, как две потерявшиеся на дне чашек сливы. Когда со мною наконец было покончено, я ощутила себя совсем другим человеком. Долго смотрела я в зеркало, пытаясь отыскать знакомые черты в том растерянном крысенке, что глядел на меня с противоположной стороны покрытого амальгамой стекла.
Под вечер к нам заглянул Мелесио, лучший друг Сеньоры.
— А это еще что? — изумленно спросил он, увидев меня.
— Если не углубляться в детали, скажем, что это сестра Уберто Наранхо.
— Так, может, он?..
— Ни в коем случае, он мне ее оставил для компании…
— Только этого тебе и не хватало!
Тем не менее через несколько минут он уже не только смирился с моим присутствием, но и вполне добродушно признал мое право на существование; мы все вместе играли с испанской куклой и заводили пластинки с рок-н-роллом: эта музыка стала настоящим откровением для меня, привыкшей к сальсе, болеро и ранчеро, звучавшим по радио. В тот вечер я впервые попробовала водку с ананасовым соком и пирожные с кремом — блюда, составлявшие основу диеты в этом доме. Потом Сеньора и Мелесио ушли каждый на свою работу, предоставив в мое распоряжение огромную кровать, на которой я лежала в обнимку с испанской куклой, вздрагивая в безумном ритме продолжавшего звучать рок-н-ролла и пребывая в полной уверенности, что это один из самых счастливых вечеров за всю мою жизнь.
* * *
Мелесио вырывал пинцетом появлявшиеся волоски, а затем протирал все тело ватой, смоченной в эфире; в результате этих манипуляций его кожа стала нежной и гладкой как шелк; он тщательно ухаживал за руками, за длинными и тонкими пальцами и причесывался по сто раз на дню. Он был высокий, статный и широкий в кости, но при этом умудрялся двигаться так изящно, что производил впечатление хрупкого существа. О своей семье он никогда не рассказывал, и лишь много лет спустя, во времена тюрьмы Санта-Мария, Сеньора рискнула открыть мне тайну его происхождения. Его отцом был иммигрант с Сицилии, настоящий медведь — злой, волосатый и неотесанный; когда он видел сына с игрушками, которые тот брал у своей сестры, в нем вспыхивал гнев и он бросался на мальчишку с криками: гомик! пидор! слюнтяй! Мать Мелесио самоотверженно готовила ежедневные, почти ритуальные спагетти и с яростью дикой кошки вставала на пути мужа, когда тот пытался криками и кулаками заставить сына пинать мяч, боксировать, а позднее — пить и ходить к проституткам. Оставаясь наедине с сыном, она пыталась выяснить, что тот чувствует и почему ведет себя так странно; все, что она слышала в ответ от Мелесио, сводилось к одному: в душе он ощущал себя женщиной и никак не мог свыкнуться и примириться со своей мужской внешностью и своим телом, в котором чувствовал себя узником или пациентом сумасшедшего дома. Больше он никогда ничего не говорил и, даже когда гораздо позднее психиатры тщательно исследовали его состояние и изводили парня тысячами вопросов, твердил всегда одно: я не голубой, я женщина, а мое тело — это ошибка природы. Вот так, не больше и не меньше. Из дому он ушел, убедив маму, что лучше уж поступить так, чем остаться и ждать, когда его убьет собственный отец. Он перепробовал несколько профессий и в конце концов стал преподавать итальянский язык; платили в школе иностранных языков не слишком щедро, но зато расписание полностью его устраивало. Раз в месяц он встречался с матерью в городском парке и отдавал ей конверт с деньгами — четверть от своего дохода вне зависимости от того, сколько он зарабатывал; при этом он старался успокоить ее сладкой ложью о предполагаемом скором поступлении на архитектурный факультет. Об отце они, не сговариваясь, при встречах не упоминали. Примерно через год мать Мелесио стала все чаще надевать черную вдовью одежду: нет, сам дикий медведь находился в полном здравии, жена лишь мысленно убила его, расправившись с какими бы то ни было чувствами к этому человеку в своем сердце. На некоторое время жизнь Мелесио почти наладилась; другое дело, что работа у него была не постоянная, и порой он по нескольку дней кряду не имел никакой еды, кроме чашки кофе. Примерно в то время он и познакомился с Сеньорой, и вскоре в его жизни начался новый, куда более приятный и счастливый этап. Он вырос в атмосфере, схожей по духу с трагической любовью, а веселый, полный жизни голос его новой подруги пролился бальзамом на раны, полученные им еще в родном доме, и на те душевные ссадины, какие он ежедневно терпел на улице из-за своих изящных манер. Любовниками они не стали. Для нее секс представлял собой прочный фундамент, можно сказать, краеугольный камень ее предприятия, но, будучи уже немолодой, сама она не хотела растрачивать жизненные силы на подобные глупости; для Мелесио же физическая близость с женщиной была болезненным и шокирующим опытом. С завидным здравым смыслом они сумели выстроить милейшие отношения, из которых с самого начала были вычеркнуты приступы ревности, собственнические чувства, грубость и прочие неприятные аспекты, сопутствующие связям, основанным на плотском влечении. Сеньора была на двадцать лет старше его, но, несмотря на разницу в возрасте, а может быть, именно благодаря ей, они смогли стать по-настоящему близкими друзьями.
— Мне тут предложили неплохую работу для тебя. Не хочешь петь в баре? — предложила однажды Сеньора.
— Не знаю… никогда не пробовал.
— Ты, главное, не бойся, тебя никто не узнает. Будешь выступать переодетым в женщину. Это кабаре трансвеститов, но ты не волнуйся, они приличные ребята и платят хорошо, а работа непыльная, сам увидишь…
— Значит, ты тоже думаешь, что я один из таких?!
— Да ты не обижайся. Я же тебе только петь предлагаю. Работа как работа, не хуже любой другой, — спокойно рассудила Сеньора, чей здравый смысл всегда был готов низвести даже проблему вселенского масштаба до скромного внутрисемейного уровня.
Приложив некоторые усилия, она все же сумела заставить Мелесио преодолеть свои предубеждения и рискнуть попробовать себя в новом деле. Оказавшись за кулисами кабаре, он сначала пришел в ужас, но заставил себя потерпеть хотя бы до премьеры; ну а в тот вечер случилось чудо: впервые оказавшись на сцене, он осознал, что в его мужском теле жила не просто женщина, а актриса. Вплоть до того дня он и представить себе не мог, что когда-нибудь сможет добиться успеха на сцене; тем не менее его номер, который поначалу был включен в программу лишь для того, чтобы заполнить паузу между другими выступлениями, вскоре стал гвоздем всего представления. Теперь Мелесио зажил двойной жизнью: днем он по-прежнему оставался скромным преподавателем в школе иностранных языков, а вечерами превращался в фантастическое создание в платье, украшенном перьями и стразами. Его финансовое положение значительно улучшилось, он смог сделать кое-какие подарки матери и даже перебрался жить в более приличный район, не говоря уже о том, что у него появилась возможность гораздо лучше питаться и одеваться. Он чувствовал бы себя вполне счастливым, если бы не одно обстоятельство: всякий раз, когда природа тем или иным способом напоминала ему о его гениталиях, он испытывал чувство величайшего дискомфорта и впадал в уныние. Ему было страшно и неприятно смотреть на себя в зеркало в ванной и признаваться, что в некоторых физиологических аспектах его тело функционирует как полноценный мужской организм. Его преследовала навязчивая идея — взять садовые ножницы и кастрировать себя собственноручно: одно движение руки, и этот проклятый отросток — бац! — упадет на пол, как какая-нибудь рассеченная, истекающая кровью рептилия.
Он обосновался в квартире, находившейся в еврейском квартале; этот район был довольно далеко от того, где жила Сеньора; тем не менее Мелесио каждый день, перед тем как идти на работу в кабаре, находил время заглянуть к нам. Появлялся он, когда начинали сгущаться вечерние сумерки; в этот час зажигались первые — красные, синие и зеленые — огни в окрестных кварталах, а уличные женщины в буквальном смысле слова выходили на панель. Они прогуливались по тротуарам в полной боевой раскраске, готовые к самым активным военным действиям. Приближение Мелесио я чувствовала интуитивно и бежала к дверям еще до того, как он прикасался к кнопке звонка. Он легко поднимал меня и говорил: я смотрю, ты со вчерашнего дня ни на грамм не поправилась, тебя тут что, не кормят? Это было что-то вроде нашего ритуального приветствия, после чего он, как фокусник, извлекал словно бы ниоткуда какое-нибудь лакомство для меня. Сам он любил современную музыку, но публика требовала романтических песен о любви непременно на английском или французском языках. Он подолгу репетировал, чтобы вовремя обновлять репертуар; я по ходу дела осваивала эти песни вместе с ним. Тексты я запоминала, не понимая ни единого слова, потому что в песнях не было ни this pencil is red, is this pencil blue? — ни какой-нибудь другой фразы из курса английского для начинающих, который я прослушала еще в детстве. Кроме того, мы с удовольствием играли в дочки-матери — в ту игру, которой оба были лишены в детские годы, а также строили домики для испанской куклы, бегали друг за другом по квартире, пели итальянские народные песни и танцевали. Я любила смотреть, как Мелесио красится, и помогала ему нашивать стеклянные бусинки на его потрясающие сценические платья.
* * *
Еще в молодости Сеньора прикинула, на что может рассчитывать в жизни, и сделала вывод, что у нее не хватит терпения обеспечить себе сносное существование каким-нибудь приличным образом. Избавившись от излишних моральных ограничений, она решила начать путь к благосостоянию в качестве продвинутой специалистки по массажу; поначалу ей даже удалось добиться некоторого успеха: такие штучки в наших краях были в те годы еще в диковинку. К сожалению, рост численности населения, в первую очередь за счет бесконтрольной нелегальной иммиграции, сыграл с ее бизнесом злую шутку. Она не смогла выдержать конкуренции с азиатками, опиравшимися в таком же ремесле на тысячелетние традиции, а также с португалками, опустившими цены на подобные услуги ниже всякого разумного уровня. Сеньора, не желавшая терять чувство самоуважения, была вынуждена бросить это церемониальное искусство; она бы не стала выделывать всякие акробатические трюки даже для того, чтобы ублажить собственного мужа, — в том невероятном случае, если б обзавелась таковым. Другая на ее месте смирилась бы с необходимостью работать, принимая во внимание традиции, но она была женщина инициативная, с нестандартным мышлением. Это помогло ей не только придумать, но и детально разработать проекты кое-каких пикантных игрушек, с которыми она собиралась занять тогда еще пустовавший сектор рынка. Увы, ей так и не удалось убедить кого-либо инвестировать деньги в придуманную затею: не было в нашей стране тогда — как, впрочем, и сейчас — людей с чутьем на перспективные бизнеспроекты. В итоге эта идея, как и многие другие, была бесцеремонно присвоена американцами, которые быстро оформили патенты, наладили производство и стали продавать сии забавные штуковины по всему миру. Раскладной телескопический пенис с вращающейся рукояткой, вибрирующий пальчик на батарейках и надувная грудь с карамельными сосцами были изобретениями Сеньоры; если бы ей платили даже минимальный процент, полагающийся изобретателю, она давно стала бы миллионершей. К сожалению, как это часто бывает, прогрессивная идея обогнала свое время; в те годы никому и в голову не могло прийти, что подобные забавы могут стать предметом массового спроса, а производить их малыми сериями и собирать вручную для узкого круга специалистов и продвинутых пользователей не казалось рентабельным. Выбить кредит в каком-нибудь банке на организацию собственного производства она также не смогла. Как правительство, так и банкиров в то время пьянили легкие нефтяные деньги, и никому не было дела до внедрения в жизнь новых технологий и производства нетрадиционной продукции. Впрочем, и эта неудача ее не обескуражила. Сеньора заказала высококачественный, в лиловом бархатном переплете каталог своих девочек и скромно разослала это эксклюзивное издание по адресам самых высокопоставленных государственных служащих. Буквально через пару дней она получила первый заказ: ее сотрудниц приглашали обслужить вечеринку на Ла-Сирене, небольшом частном острове, который не значится ни на одной навигационной карте; этот островок со всех сторон окружают коварные рифы, а воды вокруг кишат стаями вечно голодных акул. Попасть туда без серьезного риска для жизни можно только на маленьком самолете, который сможет сесть на короткой взлетно-посадочной полосе, построенной на острове. Радость оттого, что на закинутую удочку кто-то клюнул, быстро сменилась беспокойством: Сеньора прекрасно понимала, что такой заказ не только высокая честь, но и большая ответственность, ведь угодить нужно было не каким-то клиентам с улицы, а самой почтенной и, судя по всему, искушенной публике. Как ни странно, в поисках решения проблемы ей помогли мы с Мелесио; он рассказал мне об этом гораздо позднее, спустя несколько лет. С его слов выходило, что Сеньора, размышляя о предстоящем мероприятии, рассеянно смотрела, как мы посадили куклу в одном углу гостиной, а сами забрались на диван в другом углу комнаты и стали бросать монетки, стараясь попасть на провисшую между кукольными коленями юбку. Творческое мышление Сеньоры не могло пройти мимо столь живописной картинки: она присмотрелась к нам повнимательнее, и вдруг ее осенило. Вместо куклы нужно будет посадить одну из девочек. Ну а дальше все пошло само собой: она стала вспоминать разные детские игры и постаралась добавить к правилам каждой из них какой-нибудь непристойный мазок. Вскоре для гостей частной вечеринки была скомпонована целая программа далеко не скучных, озорных и оригинальных развлечений. После первого же выступления у труппы Сеньоры всегда был полный портфель заказов на обслуживание банкиров, нефтяных магнатов и правительственных чиновников высшего уровня, которые оплачивали эти развлечения из бюджетных средств. Лучшее, что есть в нашей стране, это коррупция, вздыхая, словно зачарованная повторяла Сеньора. Главное, что она проникла всюду и ворованных денег хватит на всех. Со своими сотрудницами она была весьма сурова: нанимая их на работу, она никого не обманывала, не сулила золотых гор, подобно уличным сутенерам, но и не запугивала. С первой же встречи девушкам объясняли, чего от них хотят и какие особые требования будут предъявляться к ним на этой работе. Такой подход позволял сразу же отсеять тех, кто не был готов к подобному уровню, и избежать всякого рода недопонимания и конфликтов в будущем. Подвести хозяйку девушки не имели права; в расчет не брались ни болезни, ни смерть близких, ни любые форс-мажоры, включая стихийные бедствия. Провинившуюся тотчас же увольняли. Больше энтузиазма, девочки, мы работаем не для какой-нибудь швали, наши клиенты — это избранные, настоящие рыцари тайного ордена, говорила она. Вот почему в нашем деле нужна скрытность и таинственность. Услуги ее заведения были гораздо дороже, чем у конкурентов; однако от отсутствия заказов ее девочки не страдали. Сама она очень быстро поняла, что порочные удовольствия не должны стоить клиенту дешево; не отдав за услугу ощутимой суммы, он и не прочувствует удовольствия в полной мере, и скорее всего быстро забудет, где именно ему удалось столь легко и приятно облегчить свой кошелек. Бывали в ее практике и неприятные истории. Так, например, один полковник полиции провел ночь с кем-то из ее девочек, а когда настало время оплатить счет, вытащил из кобуры пистолет и стал кричать, что платить не будет, а, напротив, отдаст приказ немедленно арестовать хозяйку заведения. Несмотря на реальность подобной угрозы, Сеньора не потеряла самообладания. Не прошло и месяца, как тот же самый полковник позвонил ей по телефону и сделал заказ на трех очаровательных дам, которые были бы не против послужить эскортом для одной иностранной делегации в поездке по стране. Она любезнейшим тоном сообщила, что если полковник и дальше собирается трахаться бесплатно, то ему следует обратиться к супруге, а если ее одной будет мало — тогда к матери и бабушке. Буквально два часа спустя в дверь позвонил ординарец с чеком на требуемую сумму и хрустальной шкатулкой с тремя фиолетовыми орхидеями: на языке цветов такая композиция символизировала тройственные женские чары высочайшей силы и власти; это мне объяснил Мелесио, но я полагаю, что клиент мог ни о чем таком и не догадываться и выбрал подарок, просто ориентируясь на сверкающую упаковку.
* * *
Подслушивая разговоры женщин, бывавших в доме, я за несколько недель получила больше информации по некоторым темам, чем многие люди усваивают за всю жизнь.
Сама Сеньора очень беспокоилась за качество обслуживания клиентов своими сотрудницами и внимательно следила за передовыми технологиями и за всем новым, что появлялось в этой области; пользуясь услугами слепого киоскера, она покупала запрещенные книги, в основном французские; думаю, что вряд ли эти издания, приобретенные за баснословные деньги, оказывались ценным учебным пособием для ее работниц: я много раз слышала, как девушки жаловались, что в урочный час кавалеры того самого ордена хорошенько подогревались спиртным и пользовались оплаченными услугами без особых затей, самым простым и банальным образом. В общем, учись не учись — разницы никакой. Оставшись в квартире одна, я вставала на стул и извлекала из тайника запрещенные книги. Не могу не признать: они производили на меня сильное впечатление. Читать я по-прежнему не умела, но даже иллюстраций вполне хватило, чтобы я запомнила кое-что превосходящее, по моему глубокому убеждению, возможности любого, даже самого тренированного, человеческого тела.
А вообще описываемое время было для меня, пожалуй, самым веселым и беззаботным за всю жизнь; огорчало меня лишь одно: похоже, я находилась среди этих людей в каком-то защитном коконе. При мне явно чего-то недоговаривали, о чем-то умалчивали, а о чем-то откровенно лгали. Время от времени я пыталась вырваться из этого круга молчания, но реальность вновь и вновь ускользала от меня в пелене двусмысленностей, намеков и вранья. В доме даже время шло не так, как у всех нормальных людей: жизнь здесь начиналась вечером и кипела всю ночь, на сон же отводились утро и день. Женщины тут превращались в каких-то неземных существ — так умело и эффектно пользовались они косметикой и макияжем. Чего стоила одна хозяйка — клубок тайн и секретов; под стать ей был Мелесио, человек без пола и возраста. Даже еда в доме напоминала скорее то, что подают в день рождения, чем то, что нормальные люди едят ежедневно. Деньги и те здесь были чем-то нереальным, не имеющим той ценности, какую обычно придают им люди. Сеньора хранила увесистые пачки банкнот в обувных коробках, откуда доставала, сколько требовалось, на повседневные расходы, не делая никаких записей и ничего особо не подсчитывая. Я то и дело натыкалась на лежавшие в самых неожиданных местах купюры и поначалу думала, что таким образом меня проверяют, смогу ли я устоять перед искушением. Впрочем, вскоре я поняла, что никто и не собирался за мной следить, а уж тем более устраивать провокации. Причина такого небрежного отношения к деньгам крылась в их изобилии, отсутствии необходимости экономить и вести строгий учет и во врожденной склонности хозяйки к беспорядку.
Я много раз слышала, как Сеньора говорила, что больше всего на свете боится привязаться к кому-то всей душой; по правде говоря, я думаю, что на самом деле она таким образом пыталась скрыть свою сентиментальность и тягу к нормальным человеческим отношениям; в свое время она очень привязалась к Мелесио, а следующим по-настоящему близким ей человеком стала я. Давайте откроем окна, пусть в квартире будет дневной свет, ну и что, если шумно, мне шум с улицы даже нравится, настойчиво просила я, и она мне уступала. Давайте купим канарейку, пусть поет нам, а еще давайте поменяем искусственные папоротники на живые; посадим их в маленькие горшки и будем смотреть, как они растут. И в этом тоже она уступила мне. Я хочу научиться читать, настаивала я, и она даже начала со мной заниматься, но, к сожалению, неотложные дела вечно заставляли ее откладывать очередной урок. Сейчас, спустя много лет, когда я могу рассуждать о прошлом, уже основываясь на собственном немалом жизненном опыте, мне становится понятно, что жизнь Сеньоры была не такой легкой, как могло показаться девочке-подростку. Ей приходилось существовать в грубой и жестокой среде, а на жизнь зарабатывать незаконным и, мягко говоря, не самым пристойным образом. Судя по всему, ей казалось, что где-то в этом мире есть горстка избранных судьбой людей, которые могут позволить себе роскошь быть приличными, честными и великодушными; она вбила себе в голову, что должна попытаться защитить меня от неприглядных сторон жизни на улице Республики и, быть может, даже посмеяться над судьбой-злодейкой, обеспечив мне с юности возможность жить не так, как жила она сама. Поначалу она всячески старалась скрыть от меня суть своего незаконного бизнеса, но когда поняла, что я готова принять мир со всеми его недостатками и спокойно перевариваю любую негативную информацию, то решила сменить тактику. Уже много позже я узнала от Мелесио, что Сеньора договорилась с работавшими у нее женщинами, чтобы они старались не подавать мне дурной пример и не мешали мне оставаться неиспорченной девочкой. Они так усердно способствовали этому, что я действительно взяла лишь лучшее от каждой из них. Они тщательно оберегали меня от грубости, пошлости и вульгарности и, сами того не замечая, придавали собственной жизни некое заново обретенное достоинство. Время от времени меня просили пересказать пропущенную часть радиосериала, и я импровизировала в свое удовольствие; драматический финал, придуманный мною, никогда не совпадал с тем, что передавали по радио, но это ничуть не огорчало благодарных слушательниц. Они брали меня с собой на мексиканские фильмы; выйдя из кино после сеанса, мы устраивались за столиком в «Золотом колосе» и обсуждали фильм. По просьбе девушек я могла круто изменить сюжет, превратив слащавую и в общем-то довольно банальную любовную историю скромного мексиканского парнишки в полную страстей трагедию с кровавым финалом. Ах, ты так здорово рассказываешь, даже лучше, чем в кино, мы так переживаем, так сочувствуем твоим героям, сюсюкали девушки, не забывая уплетать шоколадный торт.
Единственным человеком, который никогда не просил меня рассказывать истории, был Уберто Наранхо; по его мнению, ничего глупее, чем тратить время на этакую чушь, и придумать было нельзя. В гости к нам он всегда приходил с кучей денег — скомканные банкноты были рассованы V него по всем карманам. Тратил он их не задумываясь и никогда не пояснял, откуда эти купюры берутся у него в таком количестве; мне он дарил платья с воланами и кружевными воротничками; к ним отлично подходили детского фасона туфельки и сумочки. Все восторженно обсуждали его подарки, уверенные, что именно такие вещи помогут мне дольше оставаться в якобы созданном для меня мире детской невинности, но я отвергала все его подношения с негодованием:
— Ну и куда я это дену? Это ведь даже на испанскую куклу не наденешь. Ты разве не видишь, что я уже не ребенок?
— Не хочу, чтобы ты одевалась как шлюха. Тебя читать учат? — спрашивал он и дико злился, когда в очередной раз выяснялось, что моя грамотность не улучшилась ни на букву.
Мне приходилось защищаться, убеждая его, что с любой другой точки зрения мое просвещение продвигается быстро и интенсивно. Я любила Наранхо всем сердцем и так самоотверженно, как можно любить даже не в юности, а именно в подростковом возрасте; это светлое чувство оставляет в душе человека след на всю жизнь. Тем не менее, несмотря на всю глубину моей любви, он так и не поддался на мои чары: когда я подходила к нему вплотную, он краснел и даже чуть отшатывался, явно стремясь избежать любого физического контакта.
— Оставь ты меня в покое. Что за дурацкие нежности. Лучше учись — станешь, например, медсестрой или учительницей, чем не работа для приличной женщины.
— Ты что, не любишь меня?
— Я о тебе забочусь, и этого достаточно.
Ночью, оставшись одна и обнимая подушку, я молила Бога, чтобы у меня побыстрее выросла грудь и округлились бедра; однако я никогда мысленно не связывала Уберто Наранхо с иллюстрациями из учебных пособий Сеньоры. Я и думать не думала, что вся эта акробатика имеет хоть какое-либо отношение к настоящей любви; мне она казалась чем-то вроде профессии — типа портновского дела или машинописи, то есть ремеслом, овладев которым женщина может заработать на жизнь. Любовь же я представляла себе так, как знала из песен и радиосериалов: вздохи, поцелуи и красивые слова. Я хотела оказаться вместе с Уберто под одним одеялом и заснуть в обнимку с ним, положив голову ему на плечо; дальше этого мои целомудренные фантазии пока что не простирались.
* * *
Мелесио был, пожалуй, единственным достойным артистом в том кабаре, куда его взяли на работу; все остальные участники стихийно сложившейся труппы представляли собой весьма жалкое зрелище; чуть ли не звездами на общем фоне считались участники ансамбля гомосексуалистов, называвшего себя «Голубой балет». Они горланили свои дурацкие песни, выстроившись в затылок друг другу и сравнительно синхронно вскидывая ноги в некоем подобии танца. Сольный номер отводился карлику, все выступление которого сводилось к проделыванию весьма непристойных манипуляций с молочной бутылкой; другим солистом был уже немолодой господин, исполнявший поистине уникальный номер: он выходил на сцену, поворачивался к публике спиной, спускал с задницы штаны и посредством сокращения мышц заднего прохода выдавливал наружу три предварительно засунутых туда бильярдных шара. Публика хохотала и выражала свой восторг аплодисментами и криками. Тишина в зале устанавливалась, лишь когда Мелесио поднимался на эстраду и начинал петь; пока звучал его голос, публика хранила молчание. Его никогда не освистывали, не выкрикивали обидных шуточек, которыми обычно награждали выступление кордебалета, и относились к нему с уважением, редким для посетителей такого рода заведений. Пожалуй, даже самый бесчувственный и примитивно воспринимающий искусство и развлечения слушатель не мог не понять, что присутствует при выступлении настоящего артиста, работающего с душой. На то время, что он находился на сцене варьете, Мелесио превращался в звезду — сверкающую, желанную и недостижимую. Освещенный театральными прожекторами, ощущая кожей восторженные взгляды публики, он блаженствовал, чувствуя, как сбывается его заветная мечта — быть женщиной. По окончании выступления он возвращался в маленькую неопрятную комнатушку, которую ему выделили в качестве гримерной, и приступал к безрадостному процессу обратного превращения в мужчину. Боа из перьев, повешенное на крючок, напоминало скончавшегося страуса; брошенный на стол парик походил на скальп обезглавленной жертвы, а разноцветные стекляшки, изображавшие драгоценности — добыча с потерпевшего крушение пиратского корабля, — со звоном высыпáлись на латунный подносик. Лосьоном Мелесио снимал слой театрального грима, из-под которого тотчас проступали грубая кожа и мужские черты лица. Он переодевался в мужскую одежду, закрывал за собой дверь и, едва оказавшись на улице, впадал в глубокую тоску. Все лучшее, что в нем было, оставалось там, в тесной гримерке и на сцене. Он шел в кафе Негро, садился за самый дальний столик в углу и ужинал в одиночестве, вновь и вновь вспоминая только что пережитые минуты счастья; затем не торопясь возвращался домой. Он специально шел пешком, причем не по самому короткому маршруту. Нужно немного развеяться после спектакля и подышать свежим воздухом, говорил он; дойдя до дому, поднимался к себе, умывался и ложился в кровать, где подолгу ворочался и смотрел в темноту, пока сон все же не смаривал его.
Когда гомосексуальная тема перестала быть запретной и буквально вырвалась из подполья, у светской публики стало модным посещать голубых, как тогда говорили, в природной среде их обитания. Богатые посетители приезжали в клубы трансвеститов и геев на своих шикарных лимузинах с шоферами и, шумные, как стая попугаев, буквально прокладывали себе дорогу сквозь толпу постоянных клиентов подобных заведений. Эти залетные гости заказывали себе лучшие столики и принимались пить поддельное шампанское, иногда занюхивая его щепоткой кокаина и без устали хлопая всем выступавшим на сцене артистам. Больше всего энтузиазма проявляли женщины — почтенные матроны, происходившие из семей разбогатевших иммигрантов: разодетые в парижские наряды, сверкая копиями украшений, оригиналы которых хранились в их личных банковских сейфах, они с удовольствием приглашали актеров за столики, чтобы чокнуться с ними бокалом шампанского. На следующий день эти дамы приводили себя в порядок, посещая турецкую баню и салон красоты; они не могли позволить себе, чтобы на их внешности сказались последствия употребления некачественных напитков и долгое, далеко за полночь, сидение в прокуренном помещении. И все же овчинка стоила выделки: визитами в подобные заведения можно было похвастаться перед подругами на воскресных встречах в загородных клубах. В то время из уст в уста передавали рассказы о неподражаемой Мими — то был артистический псевдоним Мелесио; впрочем, эта странная слава так и не вышла за пределы модных салонов, и в еврейском квартале, где он жил, равно как и на улице Республики, никто не знал, да никому и не было дела до того, что скромный преподаватель итальянского языка и есть та самая Мими.
Обитатели кварталов красных фонарей стихийно объединялись, чтобы противостоять давлению властей. Со временем им это почти удалось: даже вездесущая полиция соблюдала негласное перемирие и не лезла в частную жизнь, протекавшую в скандальном кавртале; полицейские ограничивались лишь разгоном уличных драк, формальным патрулированием и, естественно, сбором «комиссионных» за понимание и не слишком рьяное исполнение своих прямых обязанностей. Саму полицию в те годы гораздо больше интересовала политическая ситуация в стране и возможные протесты оппозиции, о чем она, кстати, получала порой самую достоверную информацию от своих осведомителей из все тех же веселых кварталов. В квартире Сеньоры каждую пятницу появлялся сержант полиции — всегда один и тот же; свою машину он ставил на тротуаре прямо под нашими окнами; делал он это демонстративно, чтобы все вокруг видели, что власть не оставляет без внимания сомнительную деятельность почтенной дамы и получает свою долю прибыли за невмешательство и даже определенное покровительство. Визит обычно продолжался недолго, десять-пятнадцать минут; этого времени сержанту хватало, чтобы выкурить сигаретку, рассказать Сеньоре пару анекдотов и уйти с довольной ухмылкой на физиономии, с бутылкой виски под мышкой и с полагающимся процентом от прибыли в бумажнике. Такое сосуществование было распространено по всему кварталу красных фонарей. Правила игры были общими для всех и воспринимались большинством участников как справедливые: государственные чиновники могли поправить свое благосостояние, а женщины получали право свободно работать без лишних расспросов и внимания властей. Я прожила в доме Сеньоры, наверное, с полгода, когда случилось непредвиденное: сержанта, к которому все, включая меня, успели привыкнуть, заменили на нового сотрудника полиции. Былые мирные отношения с органами правопорядка подверглись основательному пересмотру со стороны последних. Само существование неофициального агентства Сеньоры было поставлено под угрозу: ее бизнес мог не выдержать неуемных аппетитов нового нахлебника-соглядатая. О том, чтобы довольствоваться процентом, который вполне устраивал его предшественника, этот полицейский и слышать не хотел. Его неожиданные визиты, постоянные угрозы и шантаж сделали атмосферу в доме просто невыносимой. Ни о каком душевном покое больше не могло быть и речи. Естественно, с новым полицейским пытались договориться, но он оказался человеком чересчур жадным, ужасно упрямым и на редкость тупым. Его появление разрушило хрупкое равновесие, установившееся на улице Республики, и повсюду пошли разговоры, что так, мол, дальше жить невозможно и нужно что-то делать, пока он, упаси бог, всех нас не разорил. Вняв общему жалобному хору, Мелесио, которого данная ситуация впрямую не касалась, решил, что кто-то должен сделать первый шаг, и начал активные действия. Он предложил составить петицию, в которой обиженные изложили бы суть своих претензий; этот документ, подписанный всеми жаждущими справедливости, следовало доставить начальнику Департамента полиции, а копию — самому министру внутренних дел. Все прекрасно знали, что оба высших полицейских чина годами получали свою долю с доходов местных обитателей. Благодарность, моральные обязательства и, в конце концов, желание и дальше получать вознаграждение за соблюдение неписаных правил должны были, по мнению Мелесио, заставить их прислушаться к гласу народа. Убедиться в том, насколько безрассудным считают его план и насколько трудно будет воплотить его в жизнь, Мелесио смог практически сразу: почти каждого, кто все же подписал петицию, пришлось подолгу уговаривать и лично объяснять целесообразность столь рискованного поступка. Большей части обиженных полицейскими поборами объяснить это ему так и не удалось. Тем не менее через несколько дней под текстом письма было собрано внушительное количество подписей, и Сеньоре поручили передать послание тем, кому оно, собственно, и было адресовано. Не прошло и суток, как на рассвете, когда все в этом районе либо еще, либо уже спали, к нам в дверь постучал запыхавшийся Негро и сообщил, что полиция врывается в один дом за другим и проводит повальные обыски. Проклятый сержант явился с сотрудниками Отдела по борьбе с общественными пороками; эти ребята пользовались в наших кварталах дурной славой: действовали они порой самыми грязными методами, не стесняясь, например, подкинуть в карман ни в чем не виновному человеку наркотики и потом арестовать его за их хранение и распространение. Негро удалось где-то отсидеться, и как только он сумел выбраться из своего убежища, то сразу же прибежал к Сеньоре; задыхаясь, он рассказал, что полиция, действуя, как орда варваров, осадившая город, окружила кабаре и, ворвавшись в зал, арестовала всех артистов и часть зрителей; при этом элегантной и богато одетой части публики полицейские благоразумно не заметили, а даже помогли спокойно, без лишней суеты покинуть помещение. Среди задержанных оказался и Мелесио; его арестовали прямо в сценическом костюме, то есть сплошь в перьях и разноцветных стекляшках, и обвинили в педерастии и наркотрафике (оба эти слова были для меня абсолютно незнакомы и непонятны). Негро побежал дальше — предупреждать остальных об опасности, а Сеньора стала судорожно соображать, что теперь делать и как быть.
— Одевайся, Ева! Быстрее! Собирай чемодан! Нет! Времени все равно не хватит! Нужно сматываться, и чем скорее тем лучше… Бедный Мелесио!
Полуодетая, она забегала по квартире, то и дело налетая на стулья и трюмо; наскоро одевшись, она схватила обувную коробку с деньгами и бросилась бежать вниз по черной лестнице; я спешила за ней, стараясь не отставать ни на шаг, хотя на самом деле еще толком не проснулась и не понимала, что происходит. Впрочем, предчувствие чего-то если не ужасного, то во всяком случае очень неприятного передалось от Сеньоры и мне. Мы оказались на первом этаже как раз в тот момент, когда в лифт парадного подъезда вошли полицейские. На нижней площадке служебной лестницы мы столкнулись с консьержкой, вышедшей к нам в одной ночной рубашке и тоже не вполне понимавшей, что случилось. В добрые старые времена она, галисийка по происхождению, подрабатывала в добавление к своей скромной зарплате тем, что меняла великолепные, собственноручно приготовленные омлеты и картофельные запеканки с ветчиной на флакончики с одеколоном, которые тут же кому-то перепродавала. Увидев, в каком состоянии мы находимся, и услышав шум, поднятый полицейскими в доме, а также вой сирен на улице, добрая женщина сразу сообразила, что сейчас не время задавать вопросы. Она махнула нам рукой и провела в подвал, аварийный выход из которого, оказывается, соединялся с близлежащей подземной парковкой. Таким образом нам удалось выйти из дому, минуя улицу Республики, полностью перекрытую силами правопорядка. Наше отступление больше походило на позорное паническое бегство; оказавшись в относительной безопасности, задыхающаяся от волнения, Сеньора остановилась и оперлась рукой на стену, чтобы перевести дух. Казалось, еще немного — и она потеряет сознание. В какой-то момент она посмотрела на меня, и я поняла, что она заметила меня только сейчас.
— Ты что здесь делаешь?
— Убегаю вместе с вами…
— Иди отсюда! Если нас застукают вместе, то меня точно обвинят в вовлечении малолеток в проституцию!
— А куда же я пойду? Некуда мне идти.
— Ничего не знаю, девочка. Попробуй разыскать Уберто Наранхо. Мне нужно спрятаться, переждать облаву и постараться помочь Мелесио. Пойми, мне сейчас не до тебя.
Она скрылась за ближайшим углом; последнее, что я увидела, был ее зад в цветастой юбке, который перекатывался уже не с той характерной игривостью и дерзостью, к которой я так привыкла, а неуверенно и словно бы даже стеснительно. Я дошла до перекрестка и остановилась на углу. По проезжей части мимо меня с воем проносились полицейские машины, а по тротуарам бежали в разные стороны проститутки, гомосексуалисты и сутенеры. Кто-то узнал меня и сказал, чтобы я тоже поскорее уносила ноги; из сбивчивых объяснений я поняла, что петиция, составленная Мелесио, а затем подписанная многими нашими соседями, попала в лапы журналистов, которые и опубликовали сей любопытный документ; поднявшийся скандал стоил портфелей нескольким министрам и должностей многим чинам полиции; естественно, месть за это должна была обрушиться на нас, как карающий меч. В нашем квартале полицейские обыскали каждый дом, каждую квартиру, каждые гостиницу и кафе, арестовали уйму народа, включая даже слепого продавца в газетном киоске; для острастки полицейские забросали все дворы в округе гранатами со слезоточивым газом, в результате чего несколько человек обратились за медицинской помощью; был и один погибший — в едком дыму задохнулся младенец, которого мать, обслуживавшая в ту ночь клиента и задержанная полицией, просто не успела вынести в безопасное место. Три дня и три ночи вся страна только и говорила что о «войне с отбросами общества», как окрестила это пресса. В народе же происшедшее назвали Восстанием Падших: под таким названием это событие вошло в фольклор и даже в стихи многих поэтов.
Итак, я снова оказалась на улице, без единого сентаво в кармане; такое уже бывало в моей жизни, и, как впоследствии выяснилось, мне еще не раз предстояло оказаться в подобной ситуации в будущем; разыскать Уберто Наранхо мне тогда не удалось: в ту кошмарную ночь он был на другом конце города и ничего не знал о случившемся вплоть до следующего дня. Не представляя, что делать дальше, я села в простенке между двумя колоннами какого-то здания и настроилась на борьбу с чувством одиночества и сиротского уныния. Испытывать эти, не слишком приятные, эмоции мне уже приходилось, и теперь я четко ощущала приближение очередного приступа отчаяния. Впадать в такое состояние мне не хотелось; я привычно спрятала лицо между поджатыми коленями и призвала на помощь маму. Вскоре я ощутила едва уловимый, но такой знакомый и безошибочно узнаваемый запах чистого полотна и крахмала, а через минуту мама и сама появилась передо мной, как живая: тугая коса уложена на затылке, большие глаза с легкой поволокой, лицо в веснушках. Она строго сказала, что вся эта суета, все аресты и неприятности не имеют ко мне никакого отношения. Не твоего ума это дело, дочка, и нечего тебе бояться, давай собирайся, пойдем отсюда вместе. Так мы и поступили: я встала, взяла маму за руку, и мы пошли куда глаза глядят.
Никого из знакомых мне в тот день разыскать не удалось; возвращаться на улицу Республики или в ближайшие кварталы я не рискнула: все подходы к району, где проходила полицейская операция, были перекрыты выставленными на перекрестках патрулями. Мне казалось, что солдаты и полицейские ждут и хотят арестовать именно меня. Об Эльвире я к тому времени давно ничего не слышала, а разыскивать крестную у меня не было никакого желания: она уже полностью выжила из ума и теперь интересовалась только одним — бесконечно проходящими в стране лотереями; она была твердо уверена, что рано или поздно святые подскажут ей по телефону номер, на который выпадет самый большой выигрыш; к сожалению, небесная бухгалтерия ошибалась в подобных предсказаниях столь же часто, как и любой смертный счетовод.
* * *
События, получившие известность как Восстание Падших, перевернули страну. Поначалу общественное мнение поддержало энергичную реакцию правительства, а епископ даже поспешил сделать официальное заявление, в котором высказался в поддержку жесткой руки, борющейся против порока; коренным образом ситуация изменилась после того, как в одной юмористической газете, издаваемой группой творческой интеллигенции, под заголовком «Содом и Гоморра» были помещены карикатуры на представителей высших органов власти, погрязших в коррупции. Два шаржа на редкость смело пародировали внешность Генерала и Человека с Гарденией, участие которого во всякого рода нелегальном трафике и противозаконном бизнесе уже давно не было ни для кого секретом, но вплоть до того дня никто не осмеливался касаться в печатных изданиях столь рискованной темы. Сотрудники Службы безопасности ворвались в редакцию газеты и в типографию, где она печаталась; при этом были практически уничтожены типографские машины, сожжен весь склад с запасами бумаги и арестованы все находившиеся в тот момент на рабочих местах сотрудники; главного редактора газеты объявили в розыск, потому что, согласно официальной версии, он скрылся от органов правопорядка. Тем не менее на следующий же день его труп со следами побоев, пыток и с перерезанным горлом был обнаружен в машине, припаркованной прямо в центре города. Ни у кого не было сомнений в том, куда ведут следы убийц, совершивших это преступление, равно как и в том, кто убил устроивших демонстрацию протеста студентов и многих других людей, порой имевших лишь косвенное отношение к оппозиции. Тела многих из них так и не были найдены; лишь впоследствии стало известно, что трупы казненных политических узников сбрасывали в глубокие, практически бездонные колодцы и пещеры; делалось это с расчетом, что если когда-нибудь останки и будут обнаружены, то скорее всего археологи примут их за доисторические окаменелости. Последнее преступление переполнило чашу терпения наиболее активной части населения, долгое время безропотно сносившего все злоупотребления диктаторского режима. Буквально через несколько часов в столице началась массовая демонстрация протеста, которая при всей стихийности оказалась хорошо управляемой и не походила не беспорядочные и безрезультатные митинги, где оппозиция пыталась высказать о правящем режиме то, что народ и без нее прекрасно знал. На этот раз тысячи людей, в основном рабочие и студенты, заполнили улицы, прилегающие к площади Отца Нации; люди несли знамена, расклеивали листовки и жгли автомобильные покрышки. Казалось, что страх в сердцах людей наконец уступил место жажде справедливости и стремлению к свободе. По одной из боковых улиц к площади подошла присоединившаяся к восставшим небольшая колонна весьма странно одетых людей: это были обитатели улицы Республики, которые не осознали, насколько серьезны политические причины, поднявшие народ на восстание, и решили, что вся эта заваруха случилась лишь ради того, чтобы защитить их права. Потрясенные и растроганные до слез увиденным, некоторые жрицы любви взобрались на импровизированную трибуну, чтобы высказать слова благодарности за проявленную народом солидарность с забытыми членами общества, — так они отрекомендовались перед стоявшей вокруг трибуны толпой. И самое главное, дорогие соотечественники, что вы поступили совершенно правильно, ведь если бы не мы, скромные труженицы любовного фронта, разве могли бы спокойно Спать ваши матери, подруги и жены? Где бы выпускали пар их сыновья, женихи и мужья, если бы мы не выполняли свой священный долг? Обрадовавшаяся такой комедии толпа приветствовала выступающих настолько душевно, что казалось, восстание вот-вот перерастет в карнавал. Такое развитие событий было сорвано появившимися на улицах столицы войсками, выведенными из казарм по приказу самого Генерала. С жутким грохотом к центральной площади стали подтягиваться танки; впрочем, далеко пройти им не удалось — старинная, еще колониальной эпохи, мостовая не выдержала и просела под гусеницами тяжелых машин. Народ же воспользовался вывороченными булыжниками как убедительным аргументом в споре с властями. В ходе столкновений было ранено и контужено столько людей, что правительство уже не без оснований объявило в стране чрезвычайное положение и установило в городах комендантский час. Однако эти меры привели лишь к еще более жестоким и кровавым столкновениям, и волна насилия прокатилась по всей стране, как летние лесные пожары. Студенты подкладывали самодельные бомбы повсюду, даже в церковных приделах; толпы мародеров взломали металлические ставни на витринах португальских магазинчиков и вынесли оттуда все подчистую; дело дошло до того, что компания старшеклассников поймала полицейского и, раздев догола, провела его в таком виде по проспекту Независимости. В общем, произошло много всякого, о чем, пожалуй, стоило бы сожалеть; кроме того, было немало жертв, которых следовало оплакивать, но в то же время все происходившее напоминало задорную кухонную перебранку, в которой можно поучаствовать и покричать от всей души, пока не охрипнешь. Ощущение безнаказанной возможности делать все, что угодно, включая и преступления, наполняло души людей пьянящим ароматом обретенной свободы. На улицы вышли бесчисленные музыкальные группы, чьим инструментом в качестве барабанов были пустые бочки из-под бензина; девушки толпами исступленно танцевали от зари до зари под зажигательные кубинские и ямайские ритмы. Этот праздник непослушания продолжался четыре дня и четыре ночи; наконец страсти чуть поулеглись, силы даже самых отчаянных бунтовщиков оказались на исходе, и никто уже толком не мог вспомнить, с чего, собственно говоря, все началось и ради чего затевалось. Министр, из-за которого разгорелся весь скандал, подал в отставку, и на его место был назначен — кто бы вы думали? — один мой знакомый. Проходя мимо газетного киоска, я увидела его фотографию на первых страницах и не без труда узнала в этом суровом мужчине с мрачно сдвинутыми бровями и властно поднятой рукой того старого пердуна, которого я в последний раз лицезрела сидевшим в лиловом плюшевом кресле с собственным дерьмом на голове.
К концу недели правительство сумело взять ситуацию в столице под контроль, и Генерал с чистой совестью отправился на свой личный остров, чтобы немного полежать пузом кверху под ласковым карибским солнцем. Он был уверен, что теперь даже сны и самые сокровенные мысли его подданных будут известны ему заранее и прочитаны, как открытая книга. Он собирался безмятежно править до конца своих дней, предоставив почетное право охранять существующий порядок вещей и себя лично наделенному особыми полномочиями Человеку с Гарденией; в обязанности главного ответственного за безопасность страны входило вести слежку и обеспечивать подавление любого намека на заговор, будь то в армейских казармах или на улицах. Кроме того, Генерал был уверен, что сверкнувшая над страной молния демократии была лишь краткой вспышкой, неспособной оставить заметный след в памяти народа. Результатом силового противостояния народа и власти стали несколько десятков погибших и казненных, а также бессчетное количество арестованных или высланных из страны. Все это не могло не повлиять на установление стабильного порядка в столице. Кроме того, на улице Республики вновь открылись все существовавшие до восстания бордели, притоны и вертепы. Их сотрудницы и обслуживающий персонал вернулись к исполнению своих обязанностей как ни в чем не бывало. Власти продолжали получать свой процент с этого формально незаконного бизнеса, а сам новый министр крепко обосновался на своем посту, отдав начальнику полиции вполне разумный в такой ситуации приказ: оставить в покое всякий сброд и сосредоточиться, как в былые годы, на преследовании политической оппозиции, а также на отлове на столичных улицах всякого рода сумасшедших и попрошаек, коих следовало брить наголо, подвергать дезинфекции и вывозить из города на глухие проселочные дороги, где они скорее всего и сгинут вполне естественным образом. Узнав о том, что в народе его называют тираном и палачом, Генерал даже не изменился в лице; в глубине души он был уверен, что все обвинения в жестокости, коррупции и злоупотреблении властью лишь способствуют укреплению его престижа среди подданных. Такова была точка зрения самого Отца-Благодетеля, и ее же придерживался любой следующий правитель страны. Согласно этой теории, народ обожествлял и почитал лишь отважных, суровых и волевых правителей, а такие качества, как честность и благородство, толпа расценивала как слабости, простительные монахам или женщинам, но никак не украшающие настоящего мужчину, тем более того, кто стоит во главе государства. Нет, безусловно, всякого рода умники и книжные черви тоже нужны стране, для того чтобы связно выражать на бумаге, в песнях и изобразительном искусстве искреннее почтение, которое испытывает народ к своему правителю; пару-тройку самых прикормленных властью интеллигентов следовало назначить ответственными за включение героической биографии правителя в школьные учебники, но при всем том в час отчаянной борьбы за власть на успех может рассчитывать только решительный и безжалостный вождь, внушающий ужас как своим политическим оппонентам, так и подданным.
Много дней бродила я по улицам из одного района города в другой. В Восстании Падших я не участвовала и всячески старалась избегать митингов, драк и других беспорядков. Несмотря на то что мама постоянно сопровождала меня, поначалу мне было не по себе: в груди что-то жгло, а во рту все время было сухо и почему-то горько, словно мне набили его песком. Впрочем, через некоторое время я вполне освоилась и примирилась с бездомной жизнью. О привитой с детства как крестной, так и Эльвирой привычке к чистоте пришлось забыть: я старалась пореже подходить к фонтанам и общественным водопроводным колонкам на улице, да и то чтобы попить, а не ради мытья. Я превратилась в странное, покрытое слоем грязи существо, которое днем бесцельно бродило по городу, питаясь тем, что удалось раздобыть, а по ночам пряталось в каком-нибудь темном углу, чтобы не попасться на глаза патрулю во время комендантского часа, когда город полностью переходил под власть Службы безопасности.
В один из таких дней, часов в шесть вечера, я познакомилась с Риадом Халаби. Я стояла на перекрестке двух незнакомых улиц, а он шел по тротуару и остановился, чтобы повнимательнее рассмотреть меня. Я подняла взгляд и увидела перед собой мужчину средних лет, довольно полного, с печальными глазами под тяжелыми, словно набухшими, веками. Кажется, тогда он был в светлом костюме и рубашке с галстуком, но позже я надолго запомнила его безупречно подобранные батистовые гавайские рубахи, которые через некоторое время мне пришлось в огромном количестве гладить со всей возможной тщательностью и старанием.
— Эй, девочка… — донесся до меня его гнусавый голос.
В тот момент я и заметила ужасный дефект, уродовавший его лицо: между носом и верхней губой пролегала глубокая расщелина, передние зубы расходились в стороны и между ними высовывался язык. Незнакомец вытащил из кармана носовой платок и поднес его к лицу, чтобы скрыть свое уродство; улыбался он мне одними глазами. Я было попятилась, но вдруг меня охватило чувство смертельной усталости и непреодолимое желание довериться кому угодно; волной нахлынула сонливость, колени задрожали, как будто на меня взвалили непосильную ношу, и я не то села, не то сползла на асфальт, глядя на незнакомца через густую пелену, повисшую у меня перед глазами. Он наклонился, взял меня за руки, приподнял, заставив встать на ноги и сделать шаг, затем второй, третий, и вот я вдруг поняла, что уже сижу в каком-то кафе, а передо мной стоит стакан молока и на тарелке лежит невероятных размеров бутерброд. Вдохнув восхитительный аромат горячего хлеба, я схватила бутерброд и с жадностью впилась в него. Жуя и глотая, я внезапно почувствовала что-то похожее одновременно на глухую боль, острое удовольствие и пронзительную тревогу; такое чувство я за всю дальнейшую жизнь испытала лишь несколько раз: обычно оно приходило, когда на моем теле смыкались объятия любимого человека. В тот день я была страшно голодна и не смогла заставить себя пережевывать неожиданно доставшуюся пищу так, как положено; желудок, пустой уже несколько дней, взбунтовался, и я почувствовала сначала боль в животе, а затем сильное головокружение, и в конце концов меня вырвало прямо за столом. Сидевшие поблизости люди повскакивали со своих мест с гримасой омерзения на лицах; официант нагрубил моему благодетелю, но тот быстро заставил парня замолчать, сунув ему в руку какую-то купюру. Он встал, приподнял меня со стула и, придерживая за талию, чтобы я не упала, вывел на улицу.
— Где ты живешь, дочка? У тебя семья-то есть?
Почему-то устыдившись своего сиротства, я смущенно покачала головой. Тогда мужчина с заячьей губой повел меня на соседнюю улицу, где стоял его полуразвалившийся фургончик, доверху набитый какими-то коробками и мешками. Он помог мне забраться в кабину, укрыл своим пиджаком, завел мотор, и мы поехали прочь из города куда-то на восток.
Эта поездка продолжалась всю ночь; мы миновали какие-то темные городки и деревни, в которых свет горел только в полицейских участках и на армейских блокпостах. Иногда нам в глаза светили фары грузовиков, ехавших в нефтяной район, а затем вспыхнул огнями Дворец бедняков, материализовавшийся из темноты чуть в стороне от дороги, неожиданно и необъяснимо, как галлюцинация. В былые времена этот дворец был летней резиденцией Отца-Благодетеля, где по вечерам танцевали самые красивые мулатки со всех островов Карибского моря; совершенно неожиданно для властей буквально в день смерти тирана к этому дворцу стали приходить бедняки и нищие. Поначалу их было немного, но потом они начали стекаться сюда толпами. Прибывшие первыми робко вошли в сад, окружавший дворец, и, поняв, что никто не собирается преграждать им путь, проникли в здание. Они поднялись по широкой парадной лестнице, украшенной резными колоннами с бронзовым орнаментом, прошли по помпезным гостиным, отделанным серым каррарским мрамором, розовым валенсийским и белым, привезенным из Альмерии; незваные гости обошли все коридоры, стены и пол которых были выложены мрамором самых разных цветов и узоров, по-хозяйски осмотрели ванные комнаты с отделкой из оникса, нефрита и яшмы и решили обосноваться в этом доме со всеми своими детьми, стариками, пожитками, домашними животными и птицей. Каждая семья заняла по уголку в огромных залах, которые новые жильцы мысленно поделили на отдельные участки; от стены к стене протянулись гамаки, а затем пришел черед мебели в стиле рококо — ее просто-напросто пустили на дрова для приготовления пищи; дети растащили на игрушки серебряные итальянские краны и смесители, молодежь назначала свидания и занималась любовью в беседках и под прикрытием деревьев в роскошном саду, а старики решили, что нет лучше места для выращивания табака, чем никому не нужные позолоченные ванны. Кто-то из чиновников вызвал жандармерию, чтобы та выгнала непрошеных жильцов, пусть даже применив силу и оружие, но почему-то колонна грузовиков сбилась с дороги и не доехала до места назначения. Больше попыток выставить захватчиков из дворца никто не предпринимал; все, что происходило за стенами бывшей резиденции правителя, словно перешло в другое измерение, став невидимым для глаз постороннего человека. Этот странный феномен позволил людям, захватившим роскошное здание, долгое время жить в нем без всяких конфликтов с властями.
К месту назначения мы подъехали, когда на небе уже вновь светило солнце. Аква-Санта была типичным провинциальным городком: сонным, вымытым дождями и сверкающим под лучами нестерпимо яркого тропического солнца. Фургончик проехал по главной улице городка, по обеим сторонам которой выстроились небольшие особнячки в колониальном стиле — каждый с огородом и непременным курятником; наконец мы остановились перед выкрашенным известкой зданием, выглядевшим чуть более солидно, чем другие, стоявшие рядом. Большая дверь парадного входа была заперта, и я не сразу сообразила, что мы подъехали к единственному в городке магазину.
— Ну вот мы и дома, — сказал мужчина.