18. Париж — Глазго: возвращение
Я больше не паразитирую! Вот уже три дня я зарабатываю себе на жизнь, делая свое дело насколько могу быстро и хорошо — не ради удовольствия, а ради денег, как большинство людей. По утрам я засыпаю, довольная тем, что угрохала сорок человек и заработала четыреста восемьдесят франков. Меня удивляет моя популярность. Конечно, Белл Бакстер — женщина великолепной наружности, но, будь я мужчина, тут нашлась бы для меня по меньшей мере дюжина еще соблазнительней: аппетитные пышечки, грациозные газели, темпераментные смуглянки. Милли рекомендует меня в нашей брошюре как «прекрасную англичанку (la belle Anglaise), которая сполна вознаградит вас за все тяготы (travail) Азенкура и Ватерлоо». Она следит за тем, чтобы я имела дело только с французами, потому что, говорит она, меня может смутить встреча с кем-либо из клиентов-англичан в последующей жизни. Их тоже, вероятно, она может смутить! По выходным дням их тут полным-полно — они требуют особых услуг от некоторых из наших девушек, которые в свободное время работают в «Комеди Франсез». Вчера вечером я наблюдала в окошечко за очередным представлением. Нашим клиентом был месье Заголизад — он всякий раз приезжает в экипаже, с черной маской на лице, которой не снимает никогда, хотя снимает все остальное. У него очень изощренные желания, за исполнение которых он платит бешеные деньги: сначала с ним надо обращаться как с младенцем, потом — как с новичком в школе-интернате, потом — как с юным солдатом, взятым в плен дикарями. Его вопли совершенно несоразмерны с тем, что с ним делают в действительности.
Моя лучшая подруга здесь — Туанетта, она социалистка, и мы часто говорим об усовершенствовании мира, особенно в том, что касается отверженных, как называет этих людей Виктор Гюго, хотя Туанетта считает, что у Гюго взгляд на мир tres sentimental' и что мне надо прочесть романы Золя. Обо всем этом мы беседуем в соседнем кафе — Милли Кронкебиль говорит, что нечего вмешивать политику в гостиничное дело. Вся умственная жизнь Парижа сосредоточена в кафе, и в нашей части города (тут находится и университет) есть кафе, посещаемые писателями, художниками и прочей ученой публикой, причем профессора ходят в одни кафе, а революционеры — в другие. Наше кафе посещают главным образом революционно настроенные hoteliers2, которые говорят, что богатых заставит раскошелиться только bouleversement de la structure totale*. Продолжу после. Кто-то пришел.
Дописываю письмо в прекрасном кабинете, где пахнет дезинфекцией и кожаной обивкой — прямо как дома. Сегодня мне внезапно пришлось покинуть «Notre-Dame» после двух часов жуткого смятения. А все дело в моем невежестве — придет ли ему когда-нибудь конец?
По очевидным причинам мы по утрам вставали поздно, но сегодня Милли постучала мне в дверь в начале девятого и сказала, что я мигом должна спуститься вниз, в Международный салон, где врач осматривает всех девушек. «Раненько», — ворчит про себя Белл, но вслух говорит:
— Иду, Милли. А что это за врач?
— Врач от муниципалитепш, он следит за соблюдением норм здравоохранения. Не надевайте ничего, кроме халата, милочка, и все кончится в момент.
И я встала в очередь, заметив, что на многих девушках нет ничего, кроме чулок и ночной рубашки. Все, кто еще не заходил за ширму, были тише и угрюмее, чем обычно, и, желая их подбодрить, я сказала, что очень мило со стороны муниципалитета следить за нашим здоровьем и что врач, надо полагать, пропишет Туанетте (она стояла впереди меня) что-нибудь против мигрени. Это и вправду их подбодрило — они захихикали и назвали меня шутницей, чем я была удивлена. Зайдя за ширму, я увидела неприятного коротышку со злобным лицом, который рявкал на бедную Туанетту: «Шире. Шире!» — как сержант на новобранца. Она лежала на кушетке, разведя ноги в стороны, а он всовывал какую-то штуку наподобие ложки в ее любовное углубление, или вагину, как его называют латиноязычные; за ложкой, казалось, вот-вот туда влезут его нос и густые усы. Это явно было единственное место, которое его интересовало, потому что секунду спустя он произнес:
— Ффу! Можешь вставать.
— Я к нему и близко не подойду! — сказала я твердо. — Никакой он не врач. Врачи добрые и заботливые, им важен весь пациент, а не одна какая-то часть тела.
Общий гвалт. Пол-очереди или больше попадало со смеху.
— Ты что, лучше других? — возмутились остальные.
— Хотите, чтобы он у нас лицензию отобрал? — накинулась на меня Милли.
— Психически больная! — взревел врач. — Заразные мужские отростки-милости просим, и чем больше, тем лучше, а медицинский зонд в руках специалиста нам, видите ли, не нравится. Да нет, она не сумасшедшая — просто ей есть что скрывать, этой англичанке.
Тут-то я и узнала впервые о венерических болезнях.
— Мне очень жаль, Милли, но я не могу больше здесь работать. Вы ведь знаете, я помолвлена. А это врачебное обследование и нечестно, и бесполезно. Когда ваши девушки только начинают, они здоровы, так что распространяют болезни не они, а клиенты. Клиентов-то и надо обследовать, прежде чем мы впускаем их в себя.
— Клиенты никогда этого не позволят, да и во всей Франции тогда не хватит врачей.
К этому времени мы уже были с ней одни в вестибюле.
— Тогда научите девушек обследовать клиентов перед парьбой — сделайте это частью ритуала, — предложила я.
— Опытные так и поступают, но я не могу тут курсы для новеньких открывать. Из наших доходов, кроме жалованья, я должна платить за аренду, газ, мебель, давать взятки полиции, да еще чистых пятнадцать процентов причитается адвокату. Так что если моя месячная прибыль окажется меньше пятнадцати процентов, меня выкинут отсюда tout de suite', и я умру одинокой, несчастной старухой.
Тут, несмотря на внушительные формы и сходство с королевой, она заплакала, как худенькая девочка, и я поняла, что нужны утешения, поцелуи и страстные объятия. Я отвела ее наверх, в ее спальню, а Туанетта заступила место за столом.
Но что я ни делала, она не успокаивалась. Она сказала, что ненавидит Париж: и французов, что долгие годы пытается вернуться в Англию. Она мечтает купить пансион в Брайтоне и завершить жизнь пристойными англиканскими похоронами, но всякий раз, как ей удается скопить немного денег, какое-нибудь происшествие вроде сегодняшнего оставляет ее ни с чем, поэтому ей не вырваться из Парижа никогда — ее труп будет лежать на каменном полу в городском морге на берегу Сены, и вода, подтекающая из какого-нибудь ржавого крана, будет размывать ее косметику. Она произносила и другие волнующие, трагические, отчаянные слова, которые своей безоглядностью разрывали мне сердце. Она сказала:
— Никакого между нами нет равенства — я только пятая у вас. Первым идет таинственный опекун, потом — жених-деревенщина, потом —распущенный Парринг, потом — бесчувственный Астли. С самого раннего детства я молю Бога о подружке, но Бог меня ненавидит. Едва входит в мою жизнь какое-нибудь прелестное, милое существо, вдруг — бац бум крак, летит прочь, не оставив ничегошеньки, кроме треклятого густого теста.
Я сказала, что никакому богу и в голову не придет ее ненавидеть; что ей нужно думать о Моих нежных объятиях, а не о каком-то непонятном тесте *; что я всегда буду вспоминать о ней с любовью; а сколько же я заработала денег? На третий класс до Шотландии, должно быть, хватит?
— Вы заработали меньше чем ничего, — ответила она. — Я отдала этому врачу из полиции весь ваш заработок, да еще от себя добавила, чтобы помочь ему забыть, как вы оскорбили его профессиональную честь. Французы очень заносчивы. Не дай я ему денег, он отобрал бы у меня лицензию и мы все остались бы без работы.
Я вдруг почувствовала себя такой продрогшей и усталой, что и слова не смогла вымолвить. Пошла к себе в комнату, оделась, уложила вещи, спустилась вниз, поцеловала Туанетту, опять же молча (а она разрыдалась в голос), и покинула «Hotel de Notre-Dame» навсегда.
У меня было несколько франков из денег, на которые мы с Парнем приехали в Париж. Их хватило на экипаж: до Сальпетриер, а что осталось, я отдала швейцару вместе с запиской для передачи лично профессору Шарко. В записке говорилось, что Белла Бакстер, племянница мистера Боглоу Бакстера из Глазго, находится в вестибюле и просит о встрече с ним при первой возможности. Швейцар вскоре вернулся и сказал, что профессор будет занят еще час или чуть больше, но если я согласна подождать в его кабинете, секретарь подаст мне кофе. И меня провели в комнату, где пахнет в точности как в твоем кабинете на Парк-серкес.
Когда Шарко, наконец, появился, он поначалу был очень приветлив:
— Бонжур, мадемуазель Бакстер — единственная совершенно нормальная англичанка! Как поживает мой необъятный друг Боглоу? Чему я обязан нежданной радостью вашего появления здесь?
Я рассказала. На это ушло немало времени, потому что он задавал вопросы, желая знать всю подноготную, и чем дальше, тем он становился серьезнее. Наконец он отрывисто сказал:
— Вам нужны деньги.
На возвращение в Глазго, объяснила я, откуда мой опекун вернет ему долг переводом. На это он ничего не ответил — все сидел и сидел, хмуря брови и барабаня пальцами по столу, пока я не встала, не поблагодарила его за внимание и не попро-щалась. В два
— Нет, нет. Простите мою задумчивость; вам нужны деньги, и вы их получите — достаточно, чтобы с удобствами вернуться в Шотландию, когда захотите, но сегодняшний вечер вы проведете в моем доме на правах гостьи. И не благодарите меня. Вы предпочитаете заработанные деньги подаркам. Очень хорошо. Вы получите их в уплату за помощь, подобную той, какую вы мне уже однажды оказали. Слушайте же!
Сегодня вечером я выступаю перед маленькой, воистину избранной аудиторией — герцогом Германтским (человеком подлинно высокой культуры) и еще двумя-тремя лицами, чьи имена ничего вам не скажут. Это политики — искатели острых ощущений, которые любят строить из себя интеллектуалов. В конечном счете выступление принесет науке пользу, привлекая к моим исследованиям внимание людей, распоряжающихся денежными фондами. Сегодня я опрашиваю под гипнозом одну крестьянку, религиозную истеричку, не столь, увы, интересную, как Жанна д'Арк или вы, мадемуазель Бакстер. Я попрошу вас оживить вечер рассказом (под гипнозом, разумеется, и в ответ на мои вопросы) кое о чем из того, что вы мне сейчас поведали.
— О чем оке именно? — спрашивает Белл.
— Расскажите им, как вы радовались жизни, пока не увидели Александрию, какое положительное наслаждение доставляло вам существование, не омраченное чувством вины и страхом смерти. Расскажите им в вашей чудесной неакцентированной манере, как на вас подействовал вид несчастных детей, и, Бога ради, не сдерживайте слез. Расскажите, как вы излили душу вашему спутнику и какое действие произвел на вас вкус его крови. Опишите, наконец, ваш нынешний взгляд на состояние человечества. Будьте кем вам вздумается — социалисткой, коммунисткой, анархисткой, — честите буржуазию, денежных тузов, аристократию, не щадите далее королевских фамилий! Знаете вы что-нибудь о королевских фамилиях?
— Мне говорили, что королева Виктория — самовлюбленная старая дама.
— Прелестно! Это им понравится. Я буду перемежать ваши слова своими комментариями на беглом французском; не обращайте на них внимания. В конце концов, вы ведь будете в гипнотическом трансе.
— Вероятно, вы им скажете, что моя жалость к несчастным людям вызвана не находящим выхода материнским чувством?
— Вы это понимаете? Так вы психолог! — воскликнул он со смехом. — Но не говорите этого сегодня вечером! В основе общества лежит разделение труда. Я лектор, вы — иллюстративный материал. Почтенная публика будет недовольна, если кто-нибудь, кроме великого Шарко, будет высказывать суждения. Кстати, я обещаю сохранить в тайне ваше имя. И можете не называть имен ваших друзей. Как-никак, вы ведь англичанка. .Сдержанность у вас в крови, и всем известно, что под гипнозом с человеком нельзя ничего сделать против его воли. Ну как?
Стало быть, сегодня вечером я вновь буду ему ассистировать, а завтра отправлюсь домой, но письмо отошлю сегодня, чтобы ты знал, что Белл, которая к тебе возвращается, — уже не та сомнамбулическая искательница наслаждений, что сбежала с бедным старым Парнем. Ты должен еще мне ответить на трудные вопросы. Ты должен мне объяснить, как делать добро и не паразитировать. И Свечке это объясни, ведь раз он и Беел скоро соединятся на всю жизнь, они будут трудиться бок о бок. Передай моему милому Свечке: его свадебный колокол-Белл больше не думает, что он должен делать все, о чем она трезвонит. Передай ему также, что в одном Милли Кронкебилъ быча неправа: я не буду ему лучшей женой из-за разнообразия, испробованного в «Notre-Dame», разве что ему понравится видеть меня лежащей пластом и ошеломленно бормочущей «Formidable!"^ на разнообразные голоса.
А пока всего самого-самого лучшего вам обоим
От той, кого вы любите, —
Дин-дон-Белл.
P.S. Поласкайте за меня кошечек, погладьте собак, поцелуйте Мопси и Флопси.
— Ну, Свечка, — сказал Бакстер, положив письмо и улыбнувшись мне, — тебя не страшит предстоящее возвращение этой поистине сногсшибательной партнерши? Вспомни о судьбе Данкана Парринга!
Я был слишком обрадован, чтобы обижаться на его покровительственные шуточки. Мое сердце билось учащенно. Железы внутренней секреции выбрасывали в кровь соки столь возбуждающие (я чувствовал, как они это делают!), что мышцы мои расширились и я ощутил в себе силу нескольких здоровых мужчин.
— Нет, Бакстер! Меня не страшит ничего, что исходит от моей Беллы. Она добрая женщина и превосходно разбирается в людях. Стоит ей пожать кому-нибудь руку, и она уже проникла в тайники его души. В Парринге она почувствовала самовлюбленного, распаленного самца и повела себя с ним в точности так, как он хотел. По глупости своей он возжелал беспрерывных восторгов. Не ее вина, что этого не может выдержать никакой организм. Я — девственник. Мои восторги с ней будут чередоваться с более мягкими и умеренными проявлениями чувства. Главный удар примешь ты, Бакстер. Если ты не объяснишь ей, как мистер и миссис Свичнет могут усовершенствовать мир, ты ее горько разочаруешь и наш брак расстроится. Тебя-то все это не страшит?
— Нет. Я покажу вам пути совершенствования мира, ясно обозначаемые вашими характерами и склонностями… Что это там?
Время было чуть после полуночи. Как и в ту ночь, когда Белла нас покинула, шторы были раздернуты и в окно светила луна, которую время от времени закрывало несущееся облако. Мы услышали, как внизу в замке повернулся ключ, открылась и закрылась входная дверь, услышали легкие быстрые шаги по ступенькам. Я поднялся ей навстречу, дверь кабинета распахнулась; Бакстер остался сидеть. Она стояла передо мной с похудевшим и резче, чем раньше, очерченным лицом, но с такой же восхищенной и восхитительной улыбкой. Ее дорожный жакет был расстегнут, и я увидел распоротую и вновь зашитую подкладку, увидел на лацкане мою жечужинку. Белла рассмеялась, проследив за моим взглядом, а потом сказала:
— Как хорошо, что вы оба еще не спите и в комнате ничего не изменилось — кроме вот этого. Тут что-то новенькое.
Она подошла к камину и принялась разглядывать стоящую на нем хрустальную вазу с крышкой. В ней хранились наши «затычки».
— Любви вещественный залог! — вскричала она. Сняв крышку, взяла одну, разгрызла в порошок крепкими белыми зубами, проглотила и, распахнув нам навстречу объятия, воскликнула:
— О Бог мой и Свечка моя, как приятно вернуться домой, но что у вас там внизу имеется съестного? Сластями голодную женщину не накормишь. Этому меня научил Данкан Парринг, как и тому, что означает шрам у меня на животе.
Это повернуло ее мысли в другую сторону. Вдруг она пристально посмотрела на Бакстера, черты ее лица еще больше заострились, зрачки увеличились на всю ширину радужных оболочек.
— Где мой ребенок, Бог? — спросила она.