ТАБАКИ
— Смешно, когда глядя, ты не находишь никаких кусков, чтоб подобрать, — обычно он говорит это своему неоседланному инструменту.
Боб Дилан. Тарантул
Дни пошли, как туго натянутые струны. Каждый следующий — туже и звонче предыдущего. Я ощущаю себя сидящим на такой струне, в ожидании, пока она лопнет. Когда это случится, меня забросит далеко-далеко, то есть намного дальше, чем можно представить, хотя при этом я останусь там же, где был.
Ожидание — вещь неприятная, особенно усугубленное жарой.
Небо — пронзительно голубое, и до самых спасительных ночей я нервничаю в его присутствии. Иногда мне кажется, что с такого неба должны сыпаться дохлые птицы. Переломанные и потерявшие цвет. Иногда мне даже мерещится их запах, и кажется, если как следует поискать, где-нибудь всплывет протухший воробей.
Я спасаюсь от жары, собирая ничейные вещи и рассылая письма.
Шестьдесят четыре письма уже отправлены известным личностям, письма с предложением взять Дом на содержание, со всеми нами, в нем находящимися. Милейшему человеку, решившемуся на такое, будут предоставлены мои советы в любых областях и по любому поводу, совершенно бесплатно. Я так же предложил использовать себя в качестве гадалки, астролога, секретаря, укротителя домашних животных, мастера на все руки, шамана, талисмана и оригинального настольного украшения. Пока никто не откликнулся. Я, собственно, на это и не рассчитывал. Писем всего шестьдесят четыре. Это немного. А вот то, что никто из адресатов не ответил даже шутливым посланием — настораживает. Возможно, я был недостаточно убедителен. Годы все же берут свое.
На выезде в коридор я пропускаю всех вперед и выезжаю последним, скромно опустив глаза. По сторонам не гляжу, хотя мне тоже интересно, как выглядит при свете дня то, над чем мы трудились ночью.
Восхищенные восклицания стаи вгоняют меня в краску.
— Ого! — кричат они. — Ого-го! Вот это да!
Как все-таки приятно делать сюрпризы. Как это волнительно, и как жаль, что нечасто выпадает такая возможность.
Нет больше чистых стен цвета жирных сливок.
Мы трудились на пределе человеческих возможностей, приводя их в соответствующий вид. Все — что писалось, писалось с размахом, но мы не халтурили — каждая надпись обработана очень тщательно. Рисунков, конечно, могло бы быть больше, но нельзя требовать одновременно и качества, и количества. Выше головы не прыгнешь.
— Ура! — кричит Русалка и убегает вперед, размахивая рюкзачком.
Курильщик переписывает в свой дневник какой-то лозунг. Разбухшие метровые буквы сверкают на полстены, как обсосанная карамель. Я и сам потрясен тем, как грандиозно это выглядит. Правда, не совсем понятно, о чем речь. Но это ерунда. Зато теперь просветами между надписями и рисунками займутся остальные, и через пару дней, нет, какое там, через несколько часов там уже будут и важные объявления, и новости, и договоры, и стихи, словом, все, без чего мы и наши стены не можем обойтись. Главное начать.
Русалка возвращается и возбужденно сообщает, что дальше все еще интереснее.
— Там шесть слонов бредут цепочкой… большие такие… один даже в шашечку. Что это означает, как вы думаете?
Курильщик не думает никак, а Сфинкс считает, что слоны, скорее всего, просто заполнили пространство.
— Должно быть, кто-то вырезал трафарет.
— А там, случайно, нет такой малюсенькой тли? — спрашивает Курильщик. — Рядом со слонами. Такой зеленой?
Тли там нет, зато есть симпатичный дремлющий лантозух с задранными кверху лапками, но не открывать же все секреты разом.
Русалка послушно ищет тлю. Все мы уже идем, и проезжаем мимо слонов, и все высматривают тлю.
— Ой, мертвый крокодил, — говорит Русалка огорченно.
Все соглашаются. Никто, как выяснилось, не в состоянии отличить спящего лантозуха от мертвого крокодила.
— Теперь понятно, почему Лорда не добудились, — говорит Рыжая. — И почему он воняет краской и растворителем, — она поправляет панамку на голове Толстого и увозит его вперед.
Мы настигаем их в районе третьей, где толпится народ. Все стоят, молча глядя на стену. Я проталкиваюсь ближе и переживаю потрясение наравне с остальными, потому что этот участок был слишком далеко от моего, ночью я его не посетил.
Здесь только пустые, обведенные черным, прямоугольники, с мелкими пояснениями в центре каждого: здесь была антилопа работы Леопарда. Мел, охра, бронза. Сохранившийся фрагмент диптиха «Охота».
Над пустыми траурными рамками змеится единственная крупная надпись: «ПРОХОЖИЙ, ОБНАЖИ ГОЛОВУ!»
Рыжая медленно стягивает с Толстого панамку.
Я надеваю темные очки и уезжаю. Я еду, грохоча Мустангом, распугивая спешащих в столовую и никуда не спешащих: и те, и другие отскакивают не зря, потому что Мустанг с каждым днем все тяжелее и неуклюжее, и им все труднее управлять, а темные очки мешают вовремя различать препятствия. Снять я их не могу, от солнечной погоды у меня портится настроение, а в очках эта солнечность не так заметна, в очках можно даже увидеть пасмурное небо вместо ярко-голубого, и я не снимаю их уже неделю, обманывая сам себя и попадая в аварии, но лучше две-три аварии, чем депрессия, которая обязательно начнется, если долго жить под безоблачным небом.
Кто-то такой же нервный, как я, своротил сигнальный звонок, рассудив, наверное, что для звонков на уроки он уже не употребляется, а обед и так никто не пропустит. И ошибся. Многие пропускают. Опаздывают или приходят раньше времени. Завтраки особенно пострадали, теперь в столовой по утрам сплошные Фазаны, перемалывающие травяные салатики. Глазу не на чем отдохнуть. Я никогда не любил звонки, я вообще не люблю временные отметки. Но пока звонок работал, в столовой было веселее.
Я подъезжаю к столу и повязываю себе салфетку.
Напротив Курильщик цедит свой чай, как отраву. Рядом Лэри кромсает тупым ножом хлеб. И больше никого. За Крысиным столом — четверо, за Птичьим — трое, от Псов один представитель загружает рюкзак продуктами, и только Фазаны в полном составе, при желании можно послушать хруст, с которым они разгрызают свою утреннюю морковку.
Делаю бутерброд, чтобы показать Лэри, как их надо делать, но он не глядит в мою сторону. Пыхтит и мучает хлеб.
На втором бутерброде вбегает Македонский, катя перед собой Толстого. По жалобному виду Толстого заметно, что он не очень-то рвался сюда. Подогнав его коляску к столу, Македонский начинает загружать беднягу пищей, чему Толстый вовсе не рад, а Македонский, обычно внимательный, почему-то этого не замечает. Работай звонок, он бы уже сейчас звенел, но если он не зазвенит, зачем же спешить? Достаю из рюкзака походный котелок и перекатываю через стол Македонскому.
— Кидай все сюда, не мучай ребенка.
Македонский еле успевает поймать котелок, но все-таки ловит, хотя и роняет при этом ложку.
— Вот, — говорю я. — Сам еще толком не проснулся, а уже кого-то кормишь. А он, между прочим, угостился булкой с утра, так что может и задохнуться от такого отношения. Знаешь, сколько людей от таких вещей перемерло?
Толстый слизывает с подбородка майонез и как будто в подтверждение моих слов придушенно икает. Македонский вертит в руках котелок, должно быть, дивясь его вместительности. Уже хочет обратно под душ, ясное дело, он уже третий день не вылезает из душевой кабинки, как будто решил постепенно смыть с себя Македонского.
— Давай-давай, — говорю я ему. — Не теряй времени.
Лэри бубнит, что от меня слишком много шуму. Что от меня вообще много шуму, а по утрам особенно.
— Занеси это в свою тетрадь, — предлагаю я Курильщику. — «Он был шумен всегда, а по утрам особенно».
Гляжу, как Македонский заполняет котелок, складываю салфетку и уезжаю. В гробу я видел такие скучные завтраки.
В коридоре оказывается, что от меня действительно слишком много шуму. Дает о себе знать удаление из рюкзака такого крупного предмета, как котелок. Что-то там внутри сдвинулось и побрякивает, что-то, что котелок, по-видимому, прижимал. К тому же Мустанг начал поскрипывать, неприятно напоминая тележку-призрак, ту, что проезжает мимо Дома на рассвете, ближе к прошедшей ночи, чем к наступающему утру.
С этой тележкой вообще ничего не ясно. Может, это просто бомж, возвращающийся с ночной охоты за пустыми бутылками. А может, колясник, восставший из могилы, где его погребли вместе с коляской, заржавевшей под землей до полного непотребства. Или одинокая коляска, которая разъезжает вокруг Дома, как Летучий Голландец, погромыхивая косточками истлевшего седока.
Проверить, какая из этих версий соответствует действительности, невозможно. В узком промежутке между ночью и утром спится слишком сладко, чтобы вылезать из постели, да и вылези я, все равно бы ничего не разглядел, потому что проезжает ЭТО, когда еще темно. Так что я решил записать таинственный скрип и прослушать потом запись в бодром состоянии, но сколько ни ставил магнитофон на запись у распахнутого окна, ничего похожего на знакомое скрипение не услышал. Испорченные кассеты я сложил в коробку и спрятал среди ничьих вещей.
А теперь вот сам скриплю, как та неуловимая тележка, призрак колясника или коляска из-под призрака. Это означает, что Мустанга пора смазать и проверить, не расшатались ли его крепления. Муторное, малоинтересное занятие.
Все необычное в Доме так или иначе стягивается на Перекресток или в Кофейник. Если не ищешь что-то конкретное, лучше сидеть там и ждать, пока то, что тебе нужно, найдется само. Не я один охочусь там в определенное время суток. Территория Кофейника строго поделена между ловцами того и этого. Мы стараемся не мешать друг другу и не вторгаться в зоны чужих интересов, но это все же иногда случается, поэтому каждый из нас в курсе, что собирает другой. Время от времени в Кофейнике появляются девушки в поисках драк, тогда надо срочно уезжать, пока сам не сделался чьим-то трофеем.
Мы сидим за крайним столиком у стены, я и Русалка, и ждем. На мне солнечные очки, помогающие справляться с солнечной погодой, пиратская майка-предупреждение, флаг на Мустанге ядовито-желт и пахнет дохлыми воробьями. Русалкины волосы шатром укрывают ее и стул, и спускаются ниже сидения, на полруки не доставая до пола. В них струятся ленты, шнурки и цепочки из крохотных колокольчиков, а сквозь жилет прорезается ряд вопросительных знаков, одни вопросительные знаки, двадцать «почему», выстроившихся один за другим. Она тоже ждет, терпеливо и молча, по ее волосам что-то стекает, бисерно поблескивая, а вопросительные знаки на майке капают перевернутыми каплями.
Ради Русалки мне очень хочется удачи именно сейчас, пока она рядом. Последнее время мне везет все реже и реже, ведь я уже довольно много всего набрал, возможно, с каждым удачным днем я исчерпывал свой охотничий лимит, и он уже почти закончился. Поэтому я слегка нервничаю и, чтобы успокоиться, достаю из рюкзака папку с бумагой и начинаю писать шестьдесят пятое письмо из серии «В Поисках Сумасшедшего Благодетеля». Раньше я пользовался образцом, но после двадцатого письма в нем отпала надобность, и потом, переписанное всегда получается менее одушевленным, хотя и не отличается по содержанию от составленного по памяти.
Русалка пьет свой кофе и следит за дверью. Когда я прячу очередное послание в конверт, провожает его недоверчивым взглядом.
— Ты и вправду веришь, что из этого что-то получится?
— Ну, как тебе сказать, — убираю папку обратно в рюкзак и вытаскиваю оттуда конверт. — Вообще-то, не верю. Такие вещи случаются один раз, если вообще случаются. Вероятность повторения ничтожно мала. Но игнорировать даже самую малюсенькую вероятность все же не стоит.
— Хочешь сказать, что однажды такое уже было? Когда?
Я вздыхаю. Никто не знает историю собственного обиталища. И знать не желает. Для них это заплесневелое старье, они и минуты не потратят на то, чтобы его обнюхать. Определенно, никто из них не станет археологом — любителем раскапывать и приходить в восторг от выкопанного.
— Жил-был когда-то давно такой человек, — говорю я. — Очень богатый и очень уродливый. А может, и не очень уродливый, но очень больной. Теперь уж не узнать, потому что он никогда не фотографировался, а если его снимали тайком, тут же начинал судиться с тем, кто это сделал. Он прятался от всех в своем доме, собирал коллекцию старинных музыкальных инструментов и знать никого не желал. Рассылал в разные журналы статьи, подписанные псевдонимом Тарантул, но их почти никогда не печатали, потому что он в основном ругал правительство и все организации, с которыми ему доводилось сталкиваться, в общем, «брызгал ядом», как он сам это называл, а такое никто не станет печатать. У него, по-моему, лет за десять только и взяли, что одну статью о старинных музыкальных инструментах. Все его родственники дождаться не могли, когда он помрет, чтобы поживиться его деньгами. Он об этом, конечно, знал, поэтому отыскал сиротский приют, который собирались прикрыть, потому что здание, в котором он располагался, было слишком ветхим. И он профинансировал ремонт этого здания и создал фонд, который должен был этот приют поддерживать после его смерти.
Я замолкаю и рисую на скатерти невидимого паука. Черенком ложки.
По ходу рассказа к нашему столу подсело еще несколько слушателей, но я ничего не имею против, пусть себе слушают, если им интересно.
— Он составил список всяких правил и ограничений для тех, кому жить в его доме и на его деньги. Только с тех пор прошло так много лет, что многие из этих правил перестали соблюдаться.
— А какие были правила? — нетерпеливо спрашивает Русалка. — Ты точно знаешь их. Расскажи!
— Ну, там было что-то насчет ремонта не реже, чем раз в три года. И принимать стали в основном калек, это с тех пор началось. Слабоумных не принимали, потому что он сам составил учебную программу, а она была усложненной, слабоумному ее было не осилить. У него даже были неприятности из-за этого, его обвиняли в том, что он угрохал все деньги на один разваливающийся приют, хотя на них можно было построить двадцать таких приютов, а потом еще ограничил доступ в него самым богом обиженным.
— Табаки! — возмущенно говорит Дракон. — Откуда ты знаешь всякие такие штуки, да еще с такими подробностями? Признайся, ты все это выдумал!
— Признаюсь. Сидел и от нечего дела выдумывал. Разрабатывал фантазию.
Дракон бесцеремонно хватает мою чашку и отхлебывает из нее.
— Слишком все это романтично, — ворчит он, — в жизни так не бывает. Если и было что-то похожее, то ты все равно там от себя наукрашал.
— Зато тебя это взволновало. Вон как ты выхлестал чужой кофе от волнения.
Дракон возвращает мне чашку и глядит с укором.
— Так ты признаешь, что это были враки?
У него мохнатые брови, лоб зарос почти целиком, из ушей точат пучки жестких волос. Со всей этой шерстью он похож на черта из детских сказок. Так и мерещатся спрятанные рожки. За спиной у него томный извращенец Ангел к месту и не к месту закатывает глаза. А свободный стул оккупировал Гупи, с хроническим насморком и самыми большими в Доме, после моих, ушами. Думаю, если бы старик Тарантул мог нас видеть, он бы остался доволен.
— Это наверняка правда, — говорит Русалка убежденно. — Когда Табаки врет, он стоит на своем до последнего, а не признается, что все выдумал.
Дракон вертит кудлатой башкой.
— И кому из вас верить? Он говорит, что все выдумал, ты — что не выдумал.
— Архивы надо читать, дети мои, — вздыхаю я. — Историю надо знать. Насколько это в ваших силах.
Дракон, насупившись, молчит. Остальные тоже. С задумчивой Русалки капают вопросительные знаки, один за другим, и просачиваются сквозь паркет. В моей чашке пусто, и я незаметно придвигаю к себе Русалкину, хотя в ней маловато сахара.
Ангел возвращает застрявшие под веками зрачки на место.
— Предлагаю воздвигнуть на Перекрестке тотемный столб в честь нашего отца-благодетеля! — выпевает он хрустальным голоском. — Это просто позор, что личность, которой мы стольким обязаны, прозябает в забвении!
— А тебе только дай кого-нибудь почествовать, надо, не надо, — бурчит Дракон, не сводя с меня подозрительного взгляда. — Ни в каких архивах не могло быть того, что он тут нам развешал по ушам!
— Но ведь было же! — изумляется Ангел. — И согласись, что культ паука существует в Доме, восходя к давнейшим временам. Взять хотя бы всем известные стихи…
Негодующий рев Дракона заглушает всем известные стихи. Русалка затыкает уши, а Гупи почему-то закрывает глаза. Наверное, потому что его уши двумя пальцами не заткнешь. Поглядев на него, я тоже закрываю глаза. Потом открываю и вижу Коня.
Он что-то говорит, но его не слышно, пока Дракон не перестает реветь и не отъезжает от нашего стола.
— …и стал отцом другим зверям! — нежно заканчивает Ангел.
—.. сказал, что ты собираешь всякую такую пакость, — Конь кладет передо мной связку чего-то непонятного. — Тебе это годится?
Хватаю ее и вижу удивительную вещь. Крысиные черепки, нанизанные на ремешок-уздечку. Срываю очки, чтобы получше рассмотреть долгожданную добычу.
— Чье это, Конь?
— А хрен его знает, — отвечает Конь. — Валялось себе в обувном ящике. Я полез за сапожным кремом, смотрю, фигня какая-то…
Дрожащими руками распутываю узлы на ремешке. Черепков ровно семь, и только у одного обломаны клыки, в целом они в прекрасном состоянии. А ремешок украшен тусклыми медными бляшками и шипами, он сам по себе довольно красив. Если это не колдовской предмет, то уж и не знаю, что можно так назвать.
— Ужас какой! — восклицает Ангел. — Чьи это бедные обглоданные косточки?
— Крысиные, — ворчу я. — Что у тебя было по биологии, хотел бы я знать.
Конь доволен.
— Если тебе это нужно — бери. Мне эта штука ни к чему.
— Отвратительно! — причитает Ангел. — Это сколько же крыс сгубили ни за что! А может быть, кто-то так наводил порчу на вторую?
— Но-но, — Конь скрещивает пальцы, тревожно озираясь. — Ты, Ангел, придержи язык. Я их в нашем, между прочим, ящике нашел. Мы, что ли, по-твоему, порчу наводили?
Стучу ладонями по столу, чуть-чуть расплескав Русалкин кофе.
— Хватит! Уйдите все. Дайте спокойно рассмотреть добычу. Тебе, Конь, спасибо, я в долгу не останусь. Тебе, Ангел, тоже спасибо. За компанию.
Ангел обиженно закатывает глаза. Конь ухмыляется, салютует мне и откатывает коляску с временно ослепшим Ангелом в другой конец Кофейника. Гупи сидит неподвижно, изо всех сил прикидываясь, что его здесь нет.
Я достаю из рюкзака пакет с макетами, изображающими мою коллекцию в миниатюре, и раскладываю их на столе. Русалка подтаскивает стул поближе, и мы начинаем так и сяк переставлять макетики, учитывая появление крысиных черепков. Возимся мы долго. Гупи надоедает за нами следить, и он задремывает.
— Нет, — говорит Русалка. — Так ничего не получится. Надо хотя бы понять, что это такое.
Я вешаю ремешок с черепками на шею, потом обматываю им голову, потом пробую закрепить на талии.
— Это точно не на шее носилось. И не как пояс. Но вот здесь была раньше пряжка, видишь след?
— А может, это и правда порча? — спрашивает Русалка. — Тогда оно чье-то, но владелец ни за что не признается.
— Где ты видела такую порчу? Не проткнутые, не расколотые, целенькие черепушки в отличном состоянии!
— Откуда мне знать, какими они должны быть, я никогда ни на кого не наводила порчу.
— Тогда слушай тех, кто знает, не ошибешься.
Русалка подпирает голову ладонями и глядит на расставленные на столе макеты.
— Мне интересно только одно. Откуда берутся знатоки подобных вещей. Которые все на свете знают, ну буквально все.
— Не все, — скромно поправляю ее я. — Но многое. Они выковываются в кузницах жизненного опыта.
— Ага, — кивает Русалка. — Только для такого жизненного опыта нужно прожить лет сто и завести совершенно необъяснимые знакомства. Вот мне и интересно, откуда он берется, этот опыт?
— Вырастешь — узнаешь. Или не узнаешь. Как повезет.
— Только это и слышу со всех сторон, — кривится она. — От тех, кто прямо жуть насколько старше меня.
Я смешиваю картонные игрушки и убираю их обратно в рюкзак.
— Пошли. Сегодня уже ничего интересного не будет. Дважды в день не везет по-крупному. Так что можно съездить проверить, как это будет смотреться со всем остальным.
Русалка собирает чашки и несет их к стойке. Я вожусь с завязками рюкзака.
Время в Доме течет не так, как в Наружности. Об этом не говорят, но кое-кто успевает прожить две жизни и состариться, пока для другого проходит какой-нибудь жалкий месяц. Чем чаще ты проваливался во вневременные дыры, тем дольше жил, а делают это только те, кто здесь давно, поэтому разница между старожилами и новичками огромна, не надо быть очень умным, чтобы ее разглядеть. Самые жадные прыгают по нескольку раз в месяц, а потом тянут за собой по нескольку версий своего прошлого. Пожалуй, таких жадин, как я, в Доме больше нет, а значит, нет никого, кто прожил бы столько кругов, сколько прожил я. Гордиться тут нечем, но я все же горжусь, ведь выдающаяся жадность — это тоже в своем роде достижение.
Русалка возвращается и выжидающе глядит. Я говорю, что готов, и мы покидаем Кофейник, оставив Гупи дрыхнуть за опустевшим столиком.
Каждый раз, разбирая и собирая рюкзак, я понимаю, что занят чем-то абсолютно бессмысленным. Содержимое рюкзака почти не играет при этом роли, важен сам процесс. Вытащил, понюхал, отложил. Вытащил, поковырял, отложил. Потом пробуешь запихать все обратно, а оно не запихивается. Становится интересно, почему. И так далее. Почти медитация.
Когда-то такое называлось «синдромом одной сумки». Очень тяжелое заболевание. Наблюдая теперь у себя его признаки, я не совсем понимаю, чем оно вызвано. Размеры и вес багажа на выпуске никто не ограничивает. А я все равно ужасно расстраиваюсь из-за того, что в рюкзак ни в каком виде не влезает воздушный змей. Наверное, это такие игры ума. Отвлекающие маневры. Мучаешься, пыхтишь, пересчитываешь свое добро и незаметно забываешь, с чего, собственно, начал паковаться. Зато вспоминаешь много всего другого, потому что любой предмет — это времена, события и люди, спрессованные в твердую форму и подлежащие размещению среди прочих, себе подобных.
Рюкзаку моему лет сорок, сейчас таких прочных не шьют. На нем заплатки из настоящей кожи, тяжелые латунные пряжки, десять внутренних карманов, пять наружных и специальный чехольчик для ножа. Не рюкзак, а пещера Али-Бабы. У меня его крали два раза, но я оба раза его вернул, а сам украл так давно, что никто уже и не помнит, что он не был изначально моим.
Я рассказываю все это Лорду, выгружая содержимое рюкзака, похлопывая его по опавшим бокам и встряхивая.
— Вот здесь, смотри… в этом кармашке — бритва. Дергаешь змейку, она выскакивает, и — привет.
— Что привет?
— Без пальцев можно остаться. Так я вернул его оба раза после кражи. Смотришь, в столовой, у кого рука забинтована, подъезжаешь и говоришь: «Верни рюкзак, сука!» — и они отдают. А если не отдают, им же хуже.
Лорд с интересом заглядывает в рюкзак:
— Странно, что ты не намазал ее ядом. На тебя как-то непохоже — оставить вору шанс.
— Ну уж нет, — кладу обратно шерстяные носки и кружку со своими инициалами, — одним из похитителей был Лэри. Можешь себе представить его нытье, когда он порезался. А если бы там был яд…
На самое дно идет архивный альбом с наклейками и вырезками, в кружке размещаются глиняные свистульки. Походный котелок, бинокль, малиновая жилетка, коробка с бисером…
Лорд подтаскивает к моей кучке подушку, ложится на нее животом и глядит.
Хватает его минуты на полторы. Когда я в следующий раз отрываюсь от упаковки, он дрыхнет. Ощущение, сходное с тем, что бывает, когда вдруг захлопнут дверь перед самым твоим носом. Вот только что был собеседник, а вот его уже нет.
Со вздохом снимаю с Лорда очки-зеркальца. Конверт с наклейками еще не упакован. Перебираю хранящиеся в нем образцы. Нахожу два подходящих, отколупываю с бумажек и приклеиваю на одно зеркальное стеклышко большую клубничину, а на другое — человечка со спущенными штанами. Вдеваю дужки обратно за Лордовы уши и опускаю очки ему на переносицу. Вид у Лорда сразу становится более праздничным.
— Душа моя просит музыки, — говорю я Курильщику. — Но ничего нового и не заслушанного у нас нет. Значит, надо оживить обстановку яркими красками.
— Можешь раскрасить меня, — уныло предлагает Курильщик. — Или устроить пожар.
Он лежит на спине и глядит в потолок, но иногда переводит взор на более низменные предметы. Как-то нехотя, словно на потолке в любую минуту может произойти что-то важное. Возможно, в детстве он мечтал стать летчиком. Складывается такое впечатление.
— Знаешь, — говорит он после долгой паузы, — я никогда в жизни не полезу в твой рюкзак. Никогда.
И замолкает. Очень категоричное, даже угрожающее заявление. Как будто я много лет подряд умолял его пошарить там, и вот сегодня, он, наконец, сказал мне свое твердое нет.
— Что же так? — спрашиваю.
Молчит. Многозначительно. Осуждая, надо полагать, мои противоугонные приспособления. Никто из моих знакомых не умеет так многословно молчать, как Курильщик. Так всесторонне охватывая тему.
Я пакуюсь дальше, с уважением вслушиваясь в перегруженную тишину. Лорд продолжает спать. Колода карт, лампочки для фонариков, компас, солонка, ушные затычки, перо на шляпу, подтяжки…
Да, я меркантилен, кровожаден, склонен к паранойе и вообще далек от совершенства. Но и у меня бывают светлые периоды, когда я становлюсь милым, а в прокурорском молчании Курильщика ничего этого нет. Наслушавшись его, я в конце концов теряю терпение и говорю ему, что он вопиюще несправедлив и пристрастен.
Курильщик лениво приподнимает голову.
— Да ну? Я так не считаю.
Собираюсь объяснить ему, почему это так, но тут входит Македонский, от вида которого все мои мысли и слова разлетаются с воем и стоном.
Македонский садится на кровать и улыбается нам с Курильщиком. Он в белоснежных брюках и в белой майке, а мокрые после душа волосы зачесаны назад. Впервые со дня моего знакомства с ним он оделся во что-то ярче половой тряпки. И открыл всегда завешенный волосами лоб.
— Ну что вы так смотрите? — нервно спрашивает он, ерзая по краю постели.
— Ты — как снежинка, Македонский, — говорю я. — Что с тобой стряслось, признавайся.
Вообще-то на снежинку он не похож. Скорее, на белую спицу. Потому что нынешняя одежда сидит на нем нормально, а раньше все всегда висело мешком. Это, по-своему, не менее странно. Как будто человек всю жизнь прятался по углам, и вдруг выскочил оттуда, завывая, облаченный в парадный смокинг. Но если он выскочил, значит, ему это позарез понадобилось, вот что важно.
— В принципе очень мило, — говорю я, — непривычно только. Обещаю привыкнуть.
Лорд уже проснулся и пережил свое потрясение молча. Как и клубнику с бесштанным отроком. Содрал отрока с очков и бросил в пепельницу.
— Поиграй на гармошке, — просит он меня.
Дураку понятно, зачем. Чтоб я замолчал. Но я на самом деле настоящий друг своим друзьям и не отказываю в просьбах, даже когда меня просто хотят заткнуть. Поэтому достаю гармошку и начинаю играть. Лорд отползает к спинке, распластывается там, подтаскивает к себе гитару и кладет ее на брюхо.
Легче гармошке вторить гитаре, чем наоборот, поэтому сначала мы сбиваемся и не можем подладиться друг к другу, шипим и переругиваемся, потом, с грехом пополам, что-то изображаем, и рады тому, хотя ничего особенного не звучит, но в этом деле главное процесс, как и в упаковке, так что мы погружаемся в него и основательно застреваем. Через какое-то время во мне начинает зарождаться вопилка. В Лорде, наверное, тоже. Он начинает подпевать и насвистывать. Я очень завожусь от таких вещей, и мои голоса-вопилки тоже. Честно давлю их, пока хватает сил, а когда силы кончаются, роняю мокрую гармошку, зажмуриваюсь и визжу: «Трап на воду! Фургоны в круг! Орудия к бою! Пли!» На чем наше с Лордом музицирование заканчивается.
В тикающей после вопилки тишине открываю глаза и вижу Сфинкса, сидящего на тумбочке.
— Опять, — говорит он.
— Опять, — обреченно соглашаюсь я.
Разного рода выкрики поселились во мне с недавних пор. Иногда, наездившись по Дому и насмотревшись того и этого, очень хочется мужественным голосом рявкнуть: «Женщины и дети, в укрытие!» Какие женщины? Какие дети? Подсознание не уточняет. Хочется согнать их всех в укрытие, и все тут. Наверное, срабатывает аварийная служба генетической памяти. Или скажем: «Орудия к бою!» И представляются какие-то дряхлые катапульты. С потрясающей навязчивостью. Вообще-то, когда мне хочется что-то проорать, я ору, не сдерживаюсь. Лучше крикнуть пару раз и успокоиться, чем все время хотеть это сделать. Вот только стаю мои вопли нервируют. Никак они к ним не привыкнут.
— Где такое видано, чтобы трап спускали на воду? — умирающим голосом спрашивает Лорд. Немного позеленевший от того, что сидел слишком близко, когда на меня накатило.
— Вот именно, где? — возмущаюсь я. — Подсознание совсем отбилось от рук. Вдруг позарез понадобилось его спустить. И фургоны поставить в круг. А то нам всем пришел бы конец.
— Ты его спустил? — интересуется Сфинкс.
— Да.
— Фургоны поставил, как надо?
— Да.
— Ну и слава богу. Расслабимся до следующего раза.
Я вытираю гармошку. Удивительно душный день. Совсем нечем дышать. Лорд лежит, обмякший, под гитарой. Человечка без штанов он содрал, но клубничину оставил, и она торчит у него на глазу, как красная клякса. Курильщик ждет новостей с потолка. Македонский испарился.
— Эй, — говорю я Сфинксу, — ты видел Македонского в белоснежных одеждах? Такого чистенького и белого-пребелого, как жасмин?
Он кивает.
— И как тебе его вид?
— По-моему, он похорошел.
— Он еще волосы прилизал. Такое поведение ему не свойственно. Не говоря уже о том, что он всегда ненавидел белый. Подчеркнуто не переносил. Так что не притворяйся, что не понимаешь, о чем я.
— Может, он дает понять, что ему осточертело убирать за всеми? — не отрываясь от лицезрения потолка, предполагает Курильщик.
Опять этот прокурорский тон, подразумевающий океан не затронутых тем. К нашему счастью, не затронутых.
— Никто его не заставляет убирать, — говорю я. — И никогда не заставлял.
Курильщик молча усмехается. Даже не глядя в мою сторону.
Во втором пункте я, конечно, соврал, но ведь не специально, а по забывчивости. Уже не в первый раз за сегодняшний день хочется придушить Курильщика. Скоро это желание войдет в привычку.
— Я его заставлял, — говорит Сфинкс. — И Лорда тоже. И Лэри, если уж на то пошло. Только тебя почему-то пропустил.
— Интересно, почему? — вежливо любопытствует Курильщик.
— Действительно, интересно. Может, в связи с изменением имиджа Македонского самое время попробовать? Как насчет сегодняшней уборки?
Курильщик наконец переворачивается и являет нам сумрачный лик. Вернее, не нам, а Сфинксу. Смотрит на него с каким-то извращенным ожиданием, потом говорит:
— Если сможешь меня заставить. Как когда-то их. Чтобы потом даже Табаки говорил, что этого не было.
Потрясающе наглое заявление. У меня начинает чесаться нос, а в местах, отвечающих за мои действия и разговоры, выстукиваются новые вопилки: «Мародеров к стенке!» и «Пленных не брать!» Кое-как удается справиться с ними.
Сфинкс глядит на Курильщика с таким видом, что непонятно, то ли он сейчас убьет, то ли рассмеется. Просто смотрит. Он — на Курильщика, Курильщик — на него. Тишина капает тяжеленными каплями.
— Бог ты мой, — говорит Лорд уважительно. — Страсти какие.
Из меня выскакивает неуместное и подленькое хихиканье.
Сфинкс выключает фары, потом опять включает, переведя на нас. Ну, моргнул человек, обычное дело. Глаза веселые, даже хитрые. Так что, скорее всего, он засмеялся бы. Хотя в такой душный и жаркий день ни в чем нельзя быть уверенным.
Опять появляется Македонский. Садится на свою кровать.
— Эх ты, полярник, — говорю я ему. — Из-за тебя назревал конфликт. Жуть как не любим мы чего-то недопонимать. Так что если это такая форма протеста, ты так и скажи. А то Курильщик тут уже высказывается вместо тебя, и, между прочим, выяснилось, что у него аллергия на пыль.
Македонский выглядит очень честным. Его словам веришь еще до того, как он их произносит. Поэтому хорошо, что говорит он мало, ведь от по-настоящему честных слов как-то устаешь.
— Я ненавижу белый, — говорит он.
И я устаю сразу и очень сильно. От большого умственного напряжения.
Македонский смотрит с таким видом, словно мы обязаны были все понять, но, видно, на наших лицах понимание отсутствует, потому что добавляет:
— Я видел себя во сне драконом. Я летал над городом и опалял его улицы огнем своего дыхания. Тот город был пуст из-за меня. И я… испугался.
Дергаю себя за серьгу. Больно, зато отрезвляет. И когда пьяный, и когда что-то мерещится. Например, красные крылатые ящеры, летающие между обугленными многоэтажками. Похожие на костры. Македонский не сказал ничего о красном цвете, но я знаю и так. И еще я знаю, что когда твой подлинный цвет рвет тебя изнутри, можно завернуться в десять слоев белого или черного, ничего не поможет. Все равно что пытаться заткнуть водопад носовым платком.
— Белая майка тебя не спасет, Македонский, — озвучивает мои мысли Сфинкс.
Македонский глядит не мигая. Кажется, еще немного, и на его лице проступят все кости, можно будет пересчитать их и удавиться с горя. Они уже и сейчас видны. Кости, сероватая кожа и болотные лужицы глаз с точками головастиков.
— А вдруг спасет, — говорит он неуверенно. — Кто может знать?
Сфинкс не спорит, я — тем более. Лорд нырнул за журнал, Курильщик демонстративно зевает.
— Пора, пора тебе, Сфинкс, грохнуть для нас стекло. Видишь сам, что делается. Время улетать. Вон, человек уже встал на крыло, — киваю на Македонского, — об остальных я не говорю.
— Ну так грохни его сам, — предлагает Сфинкс. — Мне уже не десять, я разучился.
Почему-то от его слов я окончательно скисаю. Словно всю дорогу только на что-то такое и рассчитывал. Хотя когда начал говорить, это была всего лишь давняя, полузабытая шутка.
— А вот когда я однажды увидел страшный сон и рассказал его, Сфинкс пообещал укусить меня, если я не заткнусь, — как бы невзначай вспоминает Курильщик, справившись с зевотой. — Я это очень хорошо помню.
— Я тоже, — кивает Сфинкс. — Во всяком случае, помню, что обещал это не тебе, а Лорду. Твоя память избирательна, Курильщик. Коверкает события не в лучшую сторону.
— А если бы я увидел себя летающим гиппопотамом?
— Это означало бы, что ты съел на ужин какую-то дрянь.
— Почему же у Македонского это означает, что он должен нацепить на себя что-то белое?
— Не знаю, — Сфинкс слезает с тумбочки и садится на пол, прислонив к краю нашей кровати лысину. — Если ты заметил, я не счел это необходимым.
Курильщик смеется.
— Прекрасное объяснение. Исчерпывающее. Точное. Теперь-то я, конечно, все понял.
Смех у него не то чтобы нормальный, но и не совсем уж сумасшедший. Поровну того и другого. До Лорда в его лучший период ему еще смеяться и смеяться, но все равно это удручает. Срочно надо выбраться на свежий воздух, пока он еще где-то есть. Потому что потом его может и не быть.
Я надеваю очки, затеняя мир, и прошу Македонского помочь мне подвесить рюкзак к Мустангу.
Подъезжая к Перекрестку, вспоминаю:
«Amadan-na Breena, он каждые два дня меняет облик. То он идет, глянешь со стороны, ни дать ни взять молоденький парнишка, а то обернется тварью какой ужасной, и вот тогда-то берегись. Мне тут сказали не так давно, что, мол, кто-то его подстрелил, но я-то думаю — кто ж его такого застрелит?»
Бормоча про себя этот канонический бред, я пересекаю Перекресток и у дальней его стены останавливаюсь. Между столиком с неработающим телевизором и стеной здесь стоит длинное зеркало, про которое многие думают, что оно стоит изнанкой наружу, до того оно пыльное. На нем иногда гадают девушки. Вытирают пальцем маленькие участки и смотрят, что в них отражается. На маленьком кусочке зеркала даже фрагмент собственного лица выглядит многозначительно.
В этом зеркале я протираю себе окошко. Я очень-очень давно не видел себя. Казалось бы, когда плохое настроение, не стоит проводить такие эксперименты. Но я вдруг подумал, что дни летят слишком быстро, вполне может случиться так, что я уже и не успею посмотреть на себя именно в гадальном зеркале.
Я протираю кружок чуть выше глаз, оттуда спускаюсь к носу, и в конце мой двойник выглядывает из аккуратного окошка, похожего на дырку в стене. Ничуть не повзрослевший. Та же рожа четырнадцатилетнего, с которой меня, надо полагать, похоронят. Я вымазываю себе ниши для ушей и освобождаю их из-под волос, чтобы они лучше отразились. Двойник превращается в Микки-Мауса. В зловещего Микки-Мауса. Я вдруг с ужасом понимаю, что постарел. В зеркале я тот же, что и пять лет назад, но вот внутри чего-то не хватает. И это заметно. Куда-то подевалась привычная наглость. И ведь, если вдуматься, я бог знает сколько времени не затевал ничего интересного. Не устраивал людям холеру. Давным-давно уже никто меня не бил.
— Эге, — говорю я двойнику, — ты что, взрослеешь? Не вздумай, а то я с тобой больше не дружу.
У отраженного Табаки глаза круглеют. Испугался. Или издевается.
— Друбби, хамара, скуй! — шепчу я. — Сттрокат премчадрр. Что написано на их рожах? Там написано: «Выпуск близко! Грядет вселенский швах! Готовьте гробы!» А у тебя? У тебя то же самое. Ты вообще кто, на самом-то деле?
Он моргает. В смысле что — а кто я?
— Ты — Ужас, Подкрадывающийся в Ночи! Ты — Хищник, жующий потрох врага! Ты — Стрелок по Мишени! Ты — Чума и Погибель!..
На двойника все это не очень действует. То есть он послушно перекашивается и принимает еще более зловещий вид, но все равно видно, какой он на самом деле маленький и трухлявый.
— Жаль, что у меня нет при себе гири, да, очень жаль, и нечего мне тут таращиться!
Я вытаскиваю из-за уха фломастер и рисую на зеркале зубастую улыбку. Щетинистую, как расческа. И быстро откатываюсь назад, чтобы не увидеть, как двойник выпрыгнет из нее. Он и не успевает.
Я еду, думая о том, сколько же я всего не успел в жизни.
Я не научился играть на флейте и показывать карточные фокусы. И делать перечный коктейль. Я ни разу не был на крыше, не посидел там ни на какой трубе и ничего в эту трубу не бросил громыхающего. Я не влезал на дворовый дуб. Я не нашел ласточкино гнездо и не съел его. И не запустил самого большого и пугающего воздушного змея ранним утром перед Фазаньими окнами. Я даже до сих пор не прочел послание из давних времен, сложив все ничьи предметы, сколько их было в Доме.
Отягощенный такими мыслями, вкатываюсь в Кофейник, надев предварительно очки.
Пара Крыс, тройка Псов и в дальнем углу — Русалка с Рыжей. У них на столе три чашки, значит, кого-то ждут, а этого кого-то нет, так что вполне можно представить, что ждали они меня. Я рулю к ним, говорю: «Спасибо-спасибо», — и забираю чашку.
Кофе с молоком. Значит, ожидался Лорд, а не Сфинкс. Сдвигаю очки на лоб и пью. Никогда не удается проделать это без чавканья, даже в присутствии девушек.
— Табаки, ты подрался с кем-то? — спрашивает Рыжая, внимательно в меня всматриваясь.
— Зверски подрался, Даже вспомнить страшно. Скажу только, что у него появилась вторая улыбка, это все, что я могу вам рассказать, не вдаваясь в гнусные подробности.
Они переглядываются. Рыжая в рубашке с огурцами, которую я откопал для нее в позапрошлый меняльный вторник, Русалка в сером жилете, в прорезях которого все еще вопросительные знаки. Двадцать «почему», пугающе соответствующих обстановке и общему настрою.
— Бедняга, — говорит Русалка, подразумевая пострадавшего.
Тепло так говорит.
— Действительно, — умиляюсь я. — Бедный он, бедный, разнесчастный, пыльный…
— Это, наверное, про Перекресточный фикус, — предполагает Рыжая.
— Или про твоего медведя! — ахает Русалка.
Рыжая ощупывает рюкзак, висящий у нее за спиной на спинке стула.
— Медведь со мной. И вовсе он не пыльный, если уж на то пошло. Просто старенький.
Смотрю на окна. Кажется мне или действительно солнце ушло? В Кофейнике всегда зашторено, и потом, уже вечер, но все равно кажется, что погода меняется.
— Давай-давай, — шепчу я под нос. — Нагони тучек, пролейся дождем, напои деревья, искупай ворон…
— Колдует, — с уважением замечает Русалка. — Я тоже хочу уметь так. Вызывать грозу.
— Месяц уже всем Домом вызывают, — фыркает Рыжая. — Если бы хоть кто-то из них это умел, нас бы давно затопило по самую крышу.
— А где вы, между прочим, пропадаете? В спальне тоска и безлюдье. Все, чуть что — засыпают. Поговорить не с кем. Горбач на дубе, Лэри на первом, а теперь еще вы исчезли куда-то, — я вытираю подбородок и нос и размазываю пальцем кофейную лужицу по пластиковой салфетке. — Скучно.
— Спица шьет себе свадебное платье, — ошарашивает меня Русалка. — У нас в комнате, чтобы никто не видел. Они с Лэри решили пожениться, как только… когда смогут, в общем. Мне придется обшить его белым бисером, представь. Почти целиком.
— Лэри? — ужасаюсь я.
Рыжая хрюкает и, захлебнувшись кофе, громко стучит ногами под столом.
— Да нет же, платье, конечно. Она хочет, чтобы все было как у людей.
Представив Лэри у алтаря, в кожаном прикиде, подцепляющего отрощенным на мизинце ногтем обручальное кольцо, я чуть не падаю в обморок.
— Тьфу, какая гадость! Мещанство и мелкое «каколюдство», иначе не назовешь. Но я все же дам им свое благословение. И свадебный подарок. Прекрасно иллюстрированное издание «Кама Сутры».
Мне вдруг становиться ужасно грустно. Мало было Македонского с его осознанием своей сущности, теперь еще Лэри собирается жениться. Я понимаю, что надо бы выпить что-нибудь покрепче кофе и утопить в этом чем-то свою скорбь о происходящем, но Кофейник на то и Кофейник, что здесь не раздобудешь ничего успокаивающего нервы. Вдруг вспоминаю, что Рыжая всегда имеет при себе фляжку и говорю:
— Надо бы выпить по этому поводу. Не каждый день Лэри готовится совершить такой ответственный шаг.
— Он вовсе не сегодня это решил, — сопротивляется Рыжая, но я смотрю на нее с укором:
— Ты что, жадничаешь?
Мне оскорбленно вручается фляжка. Я отливаю из нее в чашку из-под кофе. Как я и подозревал, это «Погибель», лично мною изобретенный экстракт для поднятия тонуса. Конечно, вряд ли я что-то почувствую, употребив такую порцию, как та, что мне удалось урвать, но лучше маленькое что-то, чем вообще ничего. Я поднимаю чашку и, к собственному удивлению, говорю срывающимся от переживаний голосом:
— Друзья! Время, наш главный и основной враг, беспощадно. Годы летят и берут свое. Старики старятся, дети растут. Дракончики покидают материнскую скорлупу и устремляют туманные взоры в небеса! Недалекие Логи вступают в брак, не думая о последствиях! Милые мальчики превращаются в брюзгливых и злопамятных юношей со склонностью к стукачеству! Собственные отражения плюют на наши седины!
— Ух ты, — изумляется Рыжая, — а ведь он еще даже не отхлебнул.
Рука Лорда ложится на мое плечо, а его костыль со звоном стукает о Мустанговы гирьки для утяжеления.
— Это он от моего кофе. Воровские натуры всегда пьянеют, поимев чужое.
— Ну, не до такой же степени!
— Дряхлые кости ломит от близости могилы, — не успокаиваюсь я. — Гордые прежде мужи позволяют всякой мелюзге безнаказанно топтать свое самолюбие. От всего этого больно и страшно, друзья мои! Как и от сознания собственного неучастия во всех этих процессах… «Но лишь один Шакал не растет, и не женится он никогда! Проводит друзей, одного за другим, и тихо уйдет в никуда!»
Меня похлопывают с трех сторон, Рыжая баюкает мою зареванную голову, приговаривая:
— Ну, Табаки, ну что ты так, не плачь!
Лорд говорит:
— Да не утешайте вы его, а то он никогда не успокоится.
А за соседним столом Викинг вырывает у Гибрида бритву, на что Гибрид кричит сквозь слезы:
— Нет, нет! Пустите меня! Он прав во всем. Во всем!..
Одним словом, кавардак еще тот, но мое время застыло и сжалось в комочек. В хитрый и коварный комок, который, пока одна моя часть изображает скорбь, незаметно осязает сквозь тонкую ткань майки два теплых бугорка, так пугающе близко расположившихся. Твердых и одновременно мягких. И если скорбящий человек судорожно вздыхает, всхлипывая, никто ведь не подумает, что он изо всех сил во что-то внюхивается. У меня, может, никогда в жизни больше не будет возможности понюхать девушку вот так, в непосредственном контакте, и до слез жаль, что я забил себе нос соплями, но с другой стороны, не будь соплей, она не стала бы прижимать меня к груди.
Но что-то я, наверное, все же сделал не так, потому что Рыжая вдруг резко отстраняется, глядя на меня сверху с таким удивлением, будто я ее укусил. И краснеет, просто ужасно, как краснеют все рыжие, когда так и ждешь, что вот сейчас они загорятся. Я, наверное, краснею тоже. Рыжая прищуривается. Я закрываю глаза в ожидании заслуженной пощечины. Успев заметить, что наша пантомима не ускользнула от Лорда и совершенно ускользнула от расстроенной Русалки.
Пощечины все нет и нет. Даже обидно. Жалеет она меня, что ли? Открываю глаза. Рыжая уплыла куда-то в далекие от Кофейника места. Задумчиво теребит влажную рубашку и смотрит хоть и на меня, но на самом деле меня не видит. Русалка сует мне платок.
Я громко сморкаюсь в него. Рыжую это выводит из транса. Она вздрагивает, говорит мне:
— Все нормально, Табаки.
И отходит к своему стулу. Вот и все. А приятнее было бы получить причитавшуюся затрещину. Это поставило бы меня в один ряд со всеми полноценными наглецами, нюхающими чужих девушек.
Русалка гладит меня по голове и шепчет, что я вовсе не стар и что никто не собирается покидать меня, один за другим.
— Глупый ребенок… наивное дитя. Таково их предназначение. А мое предназначение — глядеть им вслед и махать засморканным платком. Это жизнь…
Викинг разоружил Гибрида. Теперь Гибрид пялится на меня опухшими глазами и подает какие-то тайные знаки. Наверное, предлагает выехать в коридор и повеситься там с ним за компанию.
За Песьим столиком ругаются на тему: можно ли опьянеть с одного глотка или нельзя, а если можно, то что должно быть в чашке. Вот-вот подъедут проверять, поэтому я быстро отхлебываю «Погибели». От их проверок ничего хорошего ждать не приходится.
Сбежавший в самом начале моего приступа тоски Пес Рикша возвращается со Сфинксом, Македонским и Курильщиком. Если это акция по моему спасению, то он безобразно ее затянул.
Все еще белый, как полярная мышь, Македонский сразу от двери ныряет за стойку, а Сфинкс присоединяется к нам, подцепив по дороге ногой свободный стул и шваркнув его рядом с Мустангом.
— Вот, — говорит Лорд, — если я не ошибаюсь, один из «гордых мужей, что позволяют топтать свое самолюбие». Не позволяй больше такого, Сфинкс, это плохо действует на психику Шакала.
— Как-как ты сказал? Что позволяют топтать?
— Это не я сказал. Самолюбие. Всякая мелюзга его тебе пренебрежительно топчет, а ты это терпишь.
— Доносчик! — возмущаюсь я. — Грязный стукач!
Лорд безмятежно улыбается. Русалка краснеет вместо него. Курильщик, пристроившись в углу, с кислым выражением лица достает свой дневник.
— Время не на всех действует одинаково, — кричит Гном за Песьим столиком. — Только посмотришь, и видно… одни растут и меняются, другие нет. Спрашивается, почему?
— С ума сойти, — высказывается Лорд, нагло отхлебывая из моей чашки.
— Я нашел у тебя в тумбочке странную кассету, — сообщает мне Курильщик, поднимая голову от страниц своего ежедневника. — Там только хруст и какие-то похрюкивания. Это что-то означает?
Это означает, что он нашел одну из шести испорченных неуловимой тележкой-призраком кассет. Ту, которую я не унес в класс. Пробую объяснить это Курильщику. Он глядит с выражением «ты меня ни в чем не убедил и не убедишь», которое последнее время начало меня здорово доставать.
— Время — не твердая субстанция, чтобы воздействовать на кого-то выборочно, — менторским тоном вещает Филин. — Оно текуче, односторонне и не поддается влияниям извне.
— Это тебе оно не поддается, — Гном тычет пальцем в нашу сторону. — А кому поддается, тот про это молчит, вот и выходит, что такого не бывает.
— Какого люди о нас интересного мнения! — изумляюсь я. — Вы слышите их? Даже неловко.
— Сам виноват, — огрызается Лорд. — Нечего было всенародно намекать на свою исключительность.
— Я скорбел!
— Нечего было скорбеть так самозабвенно.
Краем глаз замечаю, что Сфинкс, сидевший до сих пор со скучающим видом, внезапно скучать перестал. Замер, подобравшись, даже зрачки расширились. Кто другой, может, этого бы и не заметил, но я настораживаюсь и начинаю усиленно внюхиваться в атмосферу. Что в ней изменилось.
Вроде ничего. Не так душно, как раньше, или мне это кажется, оттого что уже привык к духоте. Занавески качнуло. Македонский, поставив чашки, вдруг цепляется за край стола, будто его кто-то куда-то тянет.
— Ты пропустил все самое интересное, — говорит Лорд Сфинксу.
— Я это уже понял.
— Он, между прочим, из-за тебя комплексует. Если покопаться как следует.
— Табаки не растет, потому что знает секрет, — делится с Филином Гном, достаточно громко, чтобы все могли расслышать. — Он сам только что сказал об этом. «Но лишь один Шакал…» и так далее…
Македонский смотрит в окно, напряженно вытянувшись под белой одеждой, как стрела, для которой выбрана цель, как что-то летучее, что упрятали в непрозрачную банку, где ему не сидится. Его обглоданные пальцы, вцепившиеся в плечи, у меня на глазах истончаются и темнеют, оборачиваясь драконьими когтями. Песочно-пустынные облака наружности плывут через его лицо, отражаясь в глазах непролившимся дождем.
— Ой-ой-ой, — бормочу я, таращась на них.
Утомленный, раздраженный, чем-то даже напуганный Курильщик, спрашивает, правильно ли он понял, что на моих кассетах записаны всякие ночные шумы.
— Там зафиксировано потустороннее явление, — терпеливо объясняю я ему.
— Вернее, не зафиксировано.
— Это одно и то же. Призраки не ловятся на пленку.
Ни одной вопилки из подсознания, словно их все смыло. Только какой-то беспомощный хрюк. Спертый от дыма воздух Кофейника начинает тихонько мерцать, размывая очертания сидящих вокруг. Русалка затаилась в волосах испуганной пичугой, Рыжая привстала. Македонский с жадным любопытством переводит взгляд на свои руки. То, что вокруг нас, расползается спиралями, как невидимые волны от брошенного камня. Задетый ими Рикша, хромоного подпрыгивая, перебегает Кофейник.
— И то, что ничего не записалось, доказывает существование призраков? — в голосе Курильщика почти отчаяние и почти полная уверенность в моей невменяемости.
Человека, говорящего так, надо спасать, но я еще не определился, кого надо спасать срочнее, Курильщика, который вот-вот завоет, или Македонского, который вот-вот улетит в окно, снеся и стекло, и решетку. И, конечно, я не поспеваю за обоими.
— Вы что, решили свести меня с ума, вы все! — пронзительно кричит Курильщик, выкатив побелевшие глаза, и едет прямо на меня с явным намерением раздавить. Одновременно раздается другой вскрик. Что-то огненно-пурпурное, ослепив нас, всполохом опаляет потолок и пролетает по комнате. Звуки глохнут.
Я визжу: «Полундра!» — отталкиваюсь от стола, и под расчлененно затухающее собственное «ра-ра-ра» переворачиваюсь вместе с Мустангом. Возмутительно медленно. Коляска Курильщика, судя по шуму, врезалась в Мустанга, со всеми его гирьками и прочими утяжелителями. Лежа на спине, я вижу хрустальный дождь, веером разлетающийся по полу. Стеклянные бисеринки повисают в воздухе и медленно падают, не поспев за более крупными осколками. Завороженно протягиваю руку, чтобы поймать одну из бусин, но промахиваюсь. Я понимаю, что Македонского я окончательно и бесповоротно упустил, что в первую очередь спасать надо было, конечно, его, а Курильщик мог и подождать, потому что одно дело, когда кто-то сходит с ума от одиночества, и совсем другое, когда кто-то превратился в дракона и умотал. Осознав все это, пробую вылезти из коляски, чтобы все же попытаться что-то сделать, и попадаю прямиком под Курильщиковы колеса. Темно, скучно и очень пахнет гарью.
Прихожу в себя под столом. Как я тут очутился, непонятно. Рядом сопит затаившийся Филин, а с края нашей с ним общей крыши тихо капает грязноватый кофейный дождик. На лбу у меня пухлая шишка, сползающая на глаз. Ощупав ее, вспоминаю стеклянный водопад и испуганно ахаю.
— Знаешь, что, — сварливо говорит Филин, поблескивая стеклами очков, — ваша стая переходит всякие границы. Это уже просто неприлично, то, что вы вытворяете.
— Да. Случился приступ у человека. Что тут можно было поделать? С эпилептиками такое случается.
— Приступ? Эпилептик? — Филин разражается неприятным хохотом. — Вот, значит, как вы у себя в четвертой это называете!
Объясняю Филину, куда он может затолкать свое возмущение, изложенное письменно и обмотанное колючей проволокой.
— Хам, — бормочет Филин, вылезая из-под стола. Поредевшие кофейные капли шмякаются ему на загривок.
Дожидаюсь, пока он отползет подальше, и высовываюсь. Ноги, осколки, вода, пенные ошметки. Кто-то пытается убирать, остальные расхаживают и таращатся. Псы, Крысы и даже девушки. Забыли, наверное, что у нас война. Уцелевшая часть оконного стекла разрисована инеем. Тронь — и все осыплется. А посередине зияет дыра. Смахивающая на морскую звезду. Я смотрю на нее, когда меня подбирает Черный. Подбирает и уносит, деловито расталкивая не расступающихся перед нами. Я ни о чем не спрашиваю, он тоже. Хорошо, когда тебя целеустремленно куда-то несут. Можно не думать, а просто ехать. На выходе из Кофейника кучка любопытных провожает нас свистом и перешептыванием.
— Не реви, — только и говорит мне Черный.
— Я стараюсь.
Мерцания и вязкости больше нет. Мир вернулся в привычное состояние, звуки доносятся ясно и громко, но кое-что все же изменилось. То тут то там грохают оконные створки. По коридору гуляет ветер. Дверь спальни захлопывается за нами с такой силой, что Черный подпрыгивает, а я щелкаю зубами.
Спальня предураганно сумрачная и с высоты роста Папы Псов неожиданно маленькая. Сфинкс, Слепой и Русалка сидят рядком, подпирая шкаф, с довольно прибитым видом, а пылевая буря стучит в окна, закидывая их летающим мусором.
Черный опускает меня на пол. Ползу к своим, на ходу примеряя разные выражения лица, подходящие к обстановке, хотя не совсем понимаю, какая у нас обстановка. Осиротели ли мы сегодня на вечные времена? Потеряли ли последнего из драконов, которые и так давно не встречаются в природе? Подразумевает ли унылый вид собравшихся безмолвный траур и не следует ли мне немного пошуметь, чтобы вывести их из оцепенения?
Слепой отодвигается, освобождая мне место между собой и Сфинксом. Размером с кролика. Я туда каким-то чудом втискиваюсь и сразу решаю, что шуметь не буду. Слишком много я сегодня шумел. Пусть будет тихо, пусть ветер рвется и гудит в наружности, я устал, и шишка моя болит.
Черный садится на корточки у двери. На коленях Сфинкса — что-то длинное, завернутое в полотенце, воняющее горелой пластмассой. Я отворачиваю край полотенца, но еще до того, как увидеть, догадываюсь, что там грабли. Это они и есть. Отстегнутые, оплывшие на концах до потери пальцев, поблескивающие обнажившимся металлическим каркасом. Очень, очень уродливые.
— Оставь, — говорит Сфинкс. — Их теперь только в мусор.
Осторожно опускаю на место край полотенца, с неприятным ощущением, что дотронулся до чего-то, что умерло совсем недавно.
— Больно было? — глупо спрашиваю я.
— Представь себе.
— А Македонский?
— Македонский наверху. Спит.
Он говорит это быстро и сухо, и я понимаю, что уточнять не стоит. Наверху, значит, на кровати Горбача, а почему там и в каком виде, это уже мелочи, в которые не нужно вникать. Главное, он не улетел. Закрываю глаза и обвисаю, стиснутый с двух сторон ребрами Сфинкса и Слепого, уговаривая себя, что давно мечтал поспать в виде овоща, застрявшего между двумя терками. Не засыпаю, конечно, но впадаю в оцепенение, похожее на сон. У меня достаточно мыслей, которые нужно обдумать, которые можно обдумывать в таком полудремлющем состоянии. И я их думаю.
Пространство, принадлежащее коллекции, я отгородил позолоченным шнуром. Получилась маленькая сцена. Роль задника играют фотографии древнего Перекрестка. Между ними оставлен зазор, в котором, как луна, висит большая бело-синяя тарелка. Не знаю, насколько это было правильно, поместить ее там, но для меня в таком расположении особая прелесть, ведь это как бы Дом и луна, два моих наилюбимейших природных явления.
Перед щитами с видами Перекрестка стоят табуретки разной величины. На самой высокой — птичья клетка. Длинная, узкая и, честно говоря, тесная даже для канарейки. На табуретке пониже какая-то покореженная штуковина, о которой никто не может сказать, что это такое. Больше всего она похожа на древесную болезнь, которую с дерева срезали, сплющили и впечатали в поднос. Непонятно, для каких целей. Назвать эту бугристую засохлость красивой никто бы не решился. Скорее, она уродливая. Во времена моего детства она лежала в комнате, которую тогдашние старшие называли баром. Не знаю, откуда взялась эта сказка, но среди самых младших ходили слухи, что если проткнуть ее пальцем, в образовавшуюся дырку хлынет вонючая, чавкающая трясина и поглотит все вокруг. Мир станет болотом. Поэтому, хотя нам было интересно, что у засохлости внутри, никто не решался взять на себя ответственность и проверить. Мы только трогали ее. Очень осторожно поглаживали шероховатую поверхность болота, прислушиваясь, не рвется ли оно наружу, взбудораженное нашими прикосновениями. Делали мы это в отсутствие старших, и хотя никто из нас ничего не протыкал, трогать болото было уже достаточно страшно, оно ведь могло только прикидываться твердым, чтобы усыпить наши подозрения, а само только и ждало неуклюжего, неосторожного пальца.
Теперь болото лежит в моей коллекции, с виду помельче и потемнее, чем было когда-то, и по-прежнему ждет. На случай появления поблизости беспечных посетителей над ним пришпилена бумажка с предупреждением: «Руками не трогать!»
Вся моя коллекция увешана воззваниями, стрелками и дорожными знаками. Особенно Перекресточные щиты. Посреди левого щита у меня еще висит лупа на унитазной цепочке. С ее помощью можно изучать надписи на фотографиях. Рядом стоит почтовый ящик-скворечник на деревянной ноге. Раскрашенный в розовый, зеленый и красный цвета. Нога у него попорчена крысами, но верхняя часть выглядит вполне пристойно.
Щиты, почтовый ящик, клетка, болото, тарелка-луна, синий фонарь с открывающейся дверцей, тоже на деревянной ноге, как и почтовый ящик, стул с приклеенным к спинке чучелом ворона, сидение его утыкано гвоздиками, а на груди чучела надпись: «Привет от Хичкока!», собачий ошейник с бубенцами (сводить собаку с ума?), коробка с засушенными жуками, бутылка с запиской неизвестного содержания, запечатанная сургучом, дырявый сапог на великанскую ногу, мешочек с гадальными бобами, дорожный знак «Стоп», весь покореженный, как будто его сшибло грузовиком, черная широкополая шляпа, три подковы, скрученный корень, на котором выцарапано «мандрагор мужской, обыкновенный», и зонтик из соломы, осыпающийся трухой при попытках его раскрыть.
Все предметы делятся на воздушные, колдовские и природные. К воздушным я отнес тарелку, зонт и птичью клетку. К колдовским: стул с вороном, жуков, «мандрагора обыкновенного» и мешочек с бобами. Все остальное земное, исключая болото. Объезжая коллекцию с гармошкой, я заметил, что вблизи знака «Стоп» мелодия становится жалобной, а рядом с почтовым ящиком чирикающей и посвистывающей. Это, скорее всего, означает, что ящик использовался как птичий домик, а дорожный знак пострадал в связи с какими-то печальными событиями.
Началось все с тарелки, которая теперь изображает луну. В тот день пришла девичья делегация и перерезала провода, ведущие на их сторону, прервав между нашими коридорами связь. После них на полу остались вязанки разноцветных проводов, о которые все спотыкались, так что пришлось развешать их по стенам, другого применения им я не нашел, а выкинуть было жалко.
Развешивая провода, я влез на шкаф и нашел там треснувшее блюдо, связку порыжевших мочалок и мумифицированного таракана. Находки эти меня расстроили. Я стал думать о всяком старом хламе, никому не нужном и абсолютно бесполезном, который не выкинули только оттого, что не дошли руки, а потом он просто затерялся, обо всех этих вещах, которыми человек обрастает со страшной скоростью, как только появляется где бы то ни было. Чем дольше ты где-то, тем больше вокруг всякого такого, что стоило бы выбросить, но когда ты переберешься на новое место, ты возьмешь с собой все что угодно, кроме этого самого мусора, а значит, он больше принадлежит месту, чем людям, потому что не переезжает никогда, и в любом новом месте человек найдет клочки кого-то другого, а его клочки останутся тому, кто придет на его прежнее место обитания, и так происходит всегда и везде.
Чем дольше я размышлял на эту тему, тем мне делалось страшнее, так что под конец я не нашел в себе сил для спуска и остался на шкафу в компании давно отошедшего в мир иной таракана и заскорузлых мочалок. Бесконечно дорогих моему сердцу именно в силу своей ненужности никому.
Когда Сфинкс спросил меня, в чем дело, а я объяснил ему весь ужас ситуации, он обозвал меня вещистом.
— Пойми, Сфинкс, — сказал я. — Они более здешние, чем когда-либо будем мы с тобой. Их отсюда никто никуда не заберет. В этом их преимущество перед нами.
— Ты бы хотел стать старой мочалкой, человек? — Сфинкс прислонился к шкафу, подставляя мне плечи для спуска, и я слез по нему, прихватив с собой треснувшее блюдо в качестве сувенира.
Лорд недобрым голосом спросил, что я собираюсь делать с этой раздолбанной тарелкой.
— Буду с ней спать, — сказал я. — Или класть в нее на ночь серьгу.
Лорд заявил, что мой вещизм давно уже перерос в чудовищный эгоизм, и что с этим надо как-то бороться, хоть он и не представляет, как. Что я предпочитаю вещи людям и готов завалить их всяким барахлом, до полной и окончательной неподвижности.
Пока он говорил, я обтер блюдо от пыли, навел на него блеск и пристроил на тумбочке. Оно оказалось еще красивее, чем я думал. Белоснежное, с сине-голубыми цветами и ягодами.
Все время, пока я с ним возился, Сфинкс не сводил с него глаз и хмурился, как будто тоже был настроен против бедной тарелки.
— Ну что такое? — не выдержал я. — Неужели непонятно, что для меня это символ.
— Мне непонятно другое, — задумчиво протянул Сфинкс. — Откуда он взялся. Кто-нибудь раньше видел это блюдо? Я нет. Не могу понять, как оно попало к нам на шкаф. Ты, например, его помнишь, Табаки?
Я не помнил блюда. Лорд, Горбач, Лэри и Слепой его не помнили тоже. Два дня я разъезжал по Дому, предъявляя каждому встречному бело-синюю треснувшую тарелку, и ни один человек не узнал ее. А потом оказалось, что в Доме есть много таких неожиданных и неопознаваемых предметов. Так начался мой личный поиск и моя охота, то, что стая радостно прозвала помешательством. На третий день охоты меня согнали с общей кровати вместе со всей добычей. На шестой день мою коллекцию перенесли в класс.
Просыпаюсь в душном и темном месте, трясясь от одолевших меня вопилок и от недостатка кислорода. Кто-то не очень умный соорудил «ночное гнездо» и засунул меня в него. Наверное, из лучших побуждений. Гнезда надо уметь строить, это в своем роде целая наука, сделаешь что-то не так — оно обрушится или придушит тебя невзначай. Тот, кто соорудил эту неумелую имитацию, о таких мелочах не задумывался. Поэтому на свет я вылезаю весь мокрый и полузадохшийся, и еще не успеваю вылезти целиком, как гнездо обваливается, придавив меня парой подушек.
Курильщик глядит в потолок. Будь он в моем гнезде, так бы там и помер, тихо и незаметно.
Лэри разливает чай. Рыжая соскребает что-то, присохшее к ее медведю. Спрашиваю, где Македонский.
— Ушел, — Рыжая поворачивает ко мне своего зверя с пуговичными глазками. — Стесняется.
Понятно. Застенчивый человек Македонский. А когда перестает им быть, лучше находится по возможности далеко. Хотя на самом деле я так не думаю. И свою роль участника событий ни на что бы не променял. Влезаю на руины «гнезда». Так мне виден сидящий на полу Лорд. Сидит он, украшенный здоровенным фингалом, в обнимку с фляжкой Рыжей, и спивается себе под шумок.
— Говорят, ты бросил самодельную бомбу и разнес полкофейника, — доводит до моего сведения Лэри. — Сказал прощальную речь и швыранул ее. Я говорил, что нет у тебя никакой бомбы, но никто не верит. Говорят, я своих выгораживаю.
— Правильно, Лэри, всегда выгораживай своих. Так и надо. Как-никак — одна стая, это не шутки.
Он моргает.
— Но бомбы же не было?
Ощупываю шишку.
— Ты в этом уверен?
Он, конечно, не уверен. Сопит и скребет подбородок. Вернее, то место, где ему полагалось бы быть. Приготовлению чая эта задумчивость не на пользу, но внешность Лэри от нее выигрывает.
— А у Македонского со страху приключился приступ, — уже совсем расстроившись, продолжает Лэри.
— Ты спрашиваешь или утверждаешь? — уточняю я.
Он обиженно молчит.
Ложусь ничком и прищуриваюсь. Клетки пледа, как убегающее вдаль волнистое шахматное поле. Взлетная площадка для раскиданных по нему вещей. Футляр из-под очков — бронированный автомобиль, без дверей и окошек, расческа — плохо покрашенный, покосившийся забор, фуражка — летающая тарелка со значками-иллюминаторами. На редкость красивый и безлюдный мирок. Впрочем, не совсем безлюдный. Пускаю побегать по нему свои пальцы, чтобы немного оживить ландшафт. Одновременно с моей рукой на его поверхность снижается допотопная белая конструкция, из которой валит пар.
Голос Рыжей спрашивает, не болит ли у меня чего.
— Что-то ты вдруг очень распластался…
Сажусь и притягиваю к себе чашку.
— Я был в одеяльной стране. Такой тихой. Там обитают змеевидные гуманоиды. Розовые, слепые и довольно резвые. На каждый десяток приходится один коллективный разум. Среди змеевиков ходят легенды о том, что существует нижний ярус этого же мира, в котором у каждого змеюки есть свой двойник, только намного короче и почти неподвижный. Не все, конечно, верят этим слухам. Есть еще особо продвинутая секта. Ее члены считают, что общий разум объединяет не десять змеевиков, а двадцать, из которых десять — из нижнего мира. Но это уж совсем ересь. Члены этой секты, в целях расширения кругозора, употребляют запрещенные стимуляторы, так что в настоящее время они почти полностью истреблены, теми или иными способами.
Голова Лорда выныривает из-за кровати и водружает челюсть на ее край.
— Интересно, почему все твои сказки такие жуткие, Табаки?
— Потому что я сам жуткий. И разум мой порождает чудовищ. Кстати, если хочешь побыть «гласом божьим» для бедных «двадцатников», можешь попробовать к ним обратиться. Только учти, что они глухие.
Лорд, содрогнувшись, вперивается в свои пальцы, горсткой собранные под носом.
— Как же я к ним обращусь?
— Отстучи морзянку. Они поймут.
— Ну и разговорчики у вас, — возмущается Лэри, — Вы, что, опять меня морочите, да?
Лорд смотрит внезапно расширившимися глазами, в которых сплошь клубы «Погибели»:
— Ты сволочь, Табаки. Как я могу им что-то отстукивать, если я не разум для двадцати? Если я не соответствую их религии.
— Будешь ложным гласом. Что тут такого страшного?
— Ты! Это ты, лгун, вот ты кто! Измываешься над бедными…
— Ой, ой, ой, — стонет Рыжая, — как мне от вас худо! Ну можно ли быть такими чокнутыми?
— Это все Табаки, — оправдывается Лорд, указывая на мои пальцы, растопыренные на одеяле. — Он обманщик. И сотворил из себя кумира для этих…
— «Двадцатников», — подсказываю я.
— Вот именно.
— Это они надо мной издеваются, — настаивает Лэри. — Вечно так. Не знаю, за что. Меня тут сто лет не было. Пришел, и сразу…
— Вот, пусть Лэри к ним обратится, — осеняет Лорда. — Он вполне соответствует догмам их религии. Лэри, дружище, простучи послание, будь человеком. Скажи, что они близки к истине, если исключить недоделков, вроде нас с Табаки, и что мы разделяем их стремление к познанию тайн мироздания…
— Я уже верю в бомбу, — жалуется Лэри безразличному Курильщику. — Чем дальше, тем больше я в нее верю.
— Верь на здоровье, мне-то что, — Курильщик скашивает на Лога один недовольный глаз. — А азбуку Морзе ты знаешь?
— Какая, к черту, азбука!
— Тогда скажи об этом Лорду. Он от тебя отстанет.
— Стараешься, завариваешь им чай… А они…
— Они неблагодарные твари, — соглашается Курильщик. — Неблагодарные, нетрезвые и несимпатичные.
— Это он про нас, — переводит мне Лорд. — Все, что было сказано, сказано про нас. Ты ведь расслышал его слова, Табаки?
— Нетрезвые — это про тебя. И несимпатичные тоже. Вон какой у тебя фингал под глазом. Очень портит внешность, просто ужасно. Где ты его заполучил?
— Отбросило взрывной волной, — пьяно улыбается Лорд.
— Вруны, — продолжает Курильщик свой бесстрастный перечень. — Болтуны…
— А где Сфинкс? — спохватываюсь я. — Где он шляется, в то время как меня вовсю оскорбляют и порочат?
— Нас, Табаки, нас, — поправляет Лорд. — Сфинкс на похоронах. Думаю, это надолго. Если делать все по правилам… Они положили их в коробку, обернули черным бархатом…
Я соображаю, что речь идет о сгоревших граблях, и делается немного обидно за первоначальный испуг, а потом делается обидно, что не пригласили на похороны.
— Залили воском…
— А это еще зачем?
— Для надежности, — терпеливо объясняет Лорд. — Неужели непонятно? Слепой опасался, что их растащат на сувениры.
— И еще они все психи, — заканчивает список наших особенностей Курильщик.
От Курильщика отчетливо пахнет часами. Где-то на себе он их прячет после Могильника. Рано или поздно я до них доберусь. Например, когда он полезет купаться. Это немного утешает, но совсем слегка, ведь пока они живы-здоровы и незаметно сводят меня в могилу фактом своего существования. Мне нельзя жить вблизи от часов, это меня губит, но разве Курильщику объяснишь такую простую вещь? Он уверен, что я прикидываюсь. Я — прикидываюсь! Гляжу на него с укором, но он знай цедит свой чай и ухом не ведет. Наверное, чашка мешает ему различить мой укор.
Лорд тоскливо поскребывает пальцем по одеялу. Душа его рвется к общению с глухонемыми «двадцатниками».
— Старался для них и так, и эдак, — бормочет Лэри. — То принеси, это унеси…
Дракон появляется скромно и тихо. Ни тебе «пылканья огнем», ни других безобразий. Крадется по стеночке, как самая жалкая в мире мышь. И несет нам большое яйцо. Наверное, в виде выкупа за пережитые треволнения. Передает его мне и прячется у себя на кровати.
Я разворачиваю пакет, там неровно нарезанные куски пирога с капустой.
— Ух ты! Это с поминок?
Македонского передергивает.
— Не переживай, — советую я ему. — Было очень даже весело. Вон Лорд рухнул с костылей и теперь спивается под предлогом своей немощи. А не было бы предлога, и спиваться было бы стыдно. Так что дыши свободнее.
— Я не спиваюсь, — обижается Лорд. — Я лечусь.
— Вот видишь…
Македонский все равно несчастный и затаившийся. Страшнее нет, чем быть совестливым.
— Так это все же Македонский все устроил? — оживляется Лэри. Нетерпеливо шевелит губой, прижимая к груди банку с заваркой. — Бросил бомбу, или чего там в Кофейнике бросили…
— Нет, — говорю я. — Он ничего не бросал. Он попробовал улететь.
Ветер гудит между оконными рамами. Рыжая надевает синие очки.
— Погода меняется, — говорит она.
Ветер воет и стучит в окна весь вечер. Я меняю компрессы на лбу, ухаживаю за своей шишкой. У Сфинкса обгорели ресницы и щеки, он ходит, намазанный кремом от ожогов — непривычно красочный. Лорд продолжает спиваться. Девушки ушли заслонять от враждебных взглядов Спицу и ее свадебное платье.
Вместо них пришел Черный. Они с Курильщиком обсуждают своих любимых живописцев, и даже если не прислушиваться, ясно, что Черному эти темы даются с трудом. Он мучается, но не уходит. Боится, наверное, что стоит ему выйти, как мы тут же развалимся, добитые нехорошими болячками. А может, наоборот, опасается за психику Курильщика в нашем окружении.
Слепой изо всех сил пытается заменить нам Македонского. Вода у него выкипает, примочки теряются и находятся им же истоптанные, реанимируя Мустанга, он защемляет в нем палец, а меня заботливо укрывает записанным одеялком Толстого. Как выразился Сфинкс, «что бы мы без тебя делали?».
Ужинать я еду один, хотя Курильщик грозится присоединиться.
Возле Кофейника все еще толпятся любопытные. Останавливаюсь послушать, о чем они болтают и выясняю, что Македонский в знак протеста против выпуска облил себя бензином и поджег, после чего выпрыгнул в окно. Версия с бомбой была интереснее.
Возле столовой меня нагоняет Мартышка.
— Эй, а ты знаешь, что Лэри ушел в Наружность с Летунами? Ему там что-то срочно понадобилось.
Торможу, устрашенный этим известием. Лэри в наружности! Конец Света! Его там прибьют в первой попавшейся подворотне. Или он потеряется, залюбовавшись собственной тенью. И вернется с ног до головы в Болезни.
Я говорю Мартышке:
— Ну конечно. Мы в курсе. Спасибо.
И еду дальше.
В столовой под многочисленными заинтересованными взглядами я мажу и мажу бутерброды, которые придется взять с собой. Мажу их тем и этим, посыпаю солью и склеиваю. Ужасно нервничая из-за дурака Лэри. В его кожаном прикиде в Наружности полагается с ревом проносится на мотоцикле, а не ходить пешком, разинув рот. Такой, какой он есть, Лэри вызовет страстное желание избить его у каждого встречного моложе сорока. И ведь наверняка весь риск из-за какого-нибудь свадебного галстука гнусной расцветки.
Потом приезжает Курильщик с Толстым на буксире. Пока я по ложке загружаю в Толстого кашу, ужин заканчивается. Бросаю недокормленного Толстого и пытаюсь наесться сам, пока все не унесли. Понемногу начинаю понимать Слепого. Трудно быть Македонским, если ты им никогда не был. Толстый душераздирающе моргает над нагрудной салфеткой, разевая рот в ожидании пищи. Я швыряю вилку и спрашиваю Курильщика, намерен ли он и дальше прохлаждаться, в то время как я давлюсь из-за угрызений совести, или все же попытается мне помочь. Курильщик против ожиданий не спорит и молча берет ложку Толстого. Кормит он его из рук вон медленно, воробьиными порциями, но все-таки кормит, и я могу пожевать спокойно.
Постепенно вокруг нас собирается весь обслуживающий персонал столовой. Торчат над душой, поглядывая на часы. Я сгребаю бутерброды в пакет, хлопаю до ушей заполненного непроглоченной кашей Толстого по подбородку, говорю Курильщику: «Вперед!» — и со всей возможной скоростью рулю к выходу. Меньше всего я за себя отвечаю, когда вокруг начинают маячить невидимые циферблаты.
У нашей двери Курильщик мнется, как будто сомневаясь, хочет ли въезжать. На самом деле ему этого не хочется, но и деваться больше особенно некуда. Он берется за дверную ручку и говорит, не глядя на меня:
— А ведь я тоже был с вами в Кофейнике. В первый раз увидел что-то необычное сам, а не услышал, как ты об этом рассказываешь.
— Ну. И как? — спрашиваю с интересом. — Больше не скучаешь?
— Нет, — глаза у него прикрыты ресницами, не разобрать, что они выражают. — Не скучаю. Но ты мне вот что скажи. То, что я видел… это ведь было на самом деле?
— Смотря что ты видел.
— Мне почему-то не хочется об этом говорить. Я в себе пока не разобрался.
Я вздыхаю.
— Нам всем неохота об этом говорить. Я думал, тебя это бесит.
— Нет, — говорит он удивленно. — Совсем наоборот. Меня бы рассердило, если бы вы стали это обсуждать. Наверное. Не знаю. Но даже ты молчишь.
— И правильно делаю, — говорю я. — Македонский и так готов сквозь землю провалиться.
Курильщик кивает и наконец отворяет дверь.
Иногда мне кажется, что он уже совсем свой. Изредка.
Что вы, интересно, сделаете, если ваш сосед по комнате, кровати, столу и всему остальному, что вас окружает, разбудит вас среди ночи, с придушенным криком: «Вот он ты! Я наконец-то нашел тебя!»
В таких случаях в Наружности вызывают скорую помощь, но мы не в Наружности, поэтому я резво отползаю от него, отгораживаюсь подушкой и начинаю прикидывать, стоит ли кричать «караул!» сразу или немного подождать.
— Я нашел тебя! — повторяет Лорд, дергая подушку. — Не отпирайся, я теперь знаю, кто ты.
Вид как у законченного психа.
Я говорю, что и не думал ни от чего отпираться и что, слава богу, тоже знаю, кто я.
— А теперь, когда мы выяснили, кто мы такие, и оба все-все друг про друга знаем, давай спать дальше. Ночь на дворе. Посмотри, все спят. Баю-баюшки…
— Я хочу обратно, — говорит Лорд. — В сюда, раньше, и чтобы все было иначе. Или так же, но со мной.
— Ну и дурак, — говорю я.
— Это мой выбор.
Все они почему-то считают эти слова решающими. Вроде заклинания, против которого я якобы не смогу устоять. Это было бы смешно, если бы не было так грустно.
— Подумай, — говорю я со вздохом. — Подумай как следует и приходи опять.
Его пальцы стискивают мое запястье с такой силой, что, кажется, вот-вот сломают.
— Нет, пожалуйста! — просит он. — В другой раз я не найду тебя. Я и в этот еле-еле…
Совсем спятил человек.
— Стоп! — говорю я ему. — Опомнись, детка! Я здесь каждый божий день. Искать меня совершенно незачем.
Отодвигаю подушку, сажусь поудобнее и легонько щелкаю его по переносице, между бровями. Совсем слегка, еле дотронувшись, но Лорд отшатывается, как будто я стукнул его Мустанговой гирькой, и чуть не падает на спину. Зажмуривается. Открывает глаза. Таращится, словно видит впервые.
— Черт бы тебя побрал, — говорит он. — Ты сделал мне больно.
— А ты меня разбудил. Теперь мы друг с другом поквитались и можем спать с чистой совестью. Пока.
Взбиваю подушку и закрываю глаза, чуя, что мирный сон мне сегодня не светит.
Так и есть. Лорд не успокаивается.
— Ты — это он, — говорит Лорд. — Меня не обманешь.
Я опять сажусь.
— А вот и обманешь. Запросто. Достаточно захотеть.
В свете двух крохотных настенных ламп глаза его, как черные провалы. Бездонные окна черноты.
— Ты не можешь так со мной поступить. Я нашел тебя. Я попросил. Ты обязан помочь мне.
Удивительная самонадеянность!
Следующие полчаса я собираю в запасной рюкзак все необходимое.
Потом мы ползем. Долго, потому что по возможности тихо. Наконец, мы в прихожей, рядом с колясками, фонарики наготове. Я освобождаю Мустанга от гирь, чтобы он не звенел и не брякал. Сегодня я не беру с собой большой рюкзак, так что потеря равновесия ему не грозит. Мне уже расхотелось спать, я взбодрился, и сразу возникает желание перекусить, потому что первое, что меня настигает, как только я взбадриваюсь — голод, все остальное включается позже.
Лорд тих и любезен до ужаса. Всячески помогает и не лезет с вопросами. И хорошо, что не лезет, я не в том настроении, чтобы что-то ему объяснять.
Едем мы недалеко. Всего лишь в класс. Ночной визит к ненаглядной коллекции. В классе я расстегиваю запасной рюкзак и достаю из него три необходимых мне предмета. Цепь с подвешенными к ней часовыми колесиками. Такие водятся только в старых часах, не в тех, что работают на батарейках. Цепочку я надеваю на шею. Блокнот беру в руки. Карандаш в зубы. Теперь я готов.
Лорд кусает ногти, с затравленным видом рассматривая мою коллекцию. Можно подумать, это я его сюда заманил, а не он меня. Ощупывает висящий на птичьей клетке ремешок с крысиными черепками, снимает его и вертит в руках.
— Хрупкий экспонат, — предупреждаю я, вытащив изо рта карандаш. — Возможно, порча. Лучше не трогать.
Он вешает черепки на место. Мимолетно улыбнувшись, чем немедленно будит во мне охотничьи инстинкты.
— Эй, что ты про них понял? Признавайся! Я же увидел!
Лорд пожимает плечами. Свешивается с коляски, выуживает из кучи ничейных предметов широкополую черную шляпу и обматывает ее тулью ремешком. Черепки выстраиваются в круг, Лорд защелкивает медные бляшки, которые, оказывается, пристегивались именно к этой тулье именно этой шляпы, и осторожно кладет шляпу на сиденье стула с вороньим чучелом.
Меня хватает только на протяжное оханье.
Шляпа перестала быть просто шляпой, сразу сделавшись самым многозначительным экспонатом во всей коллекции.
— Вот это да! Спасибо, — говорю я. — Знаешь, а мне было показалось, что ты ее и наденешь.
Лорд смотрит отрешенно.
— Это не моя шляпа, — отвечает он после долгой паузы.
Смотрю на шляпу. Потом на него.
Говорю:
— Ну да, конечно.
Открываю блокнот и откашливаюсь.
— Итак. Ты сделал свой дурацкий выбор, и более думать над ним не намерен.
Он молча кивает.
— Ты знаешь, что твоя память — часть тебя? И немаленькая? Возвращающийся может стать совсем не тем, кем был раньше. Он может не испытать многое из того, что испытал на предыдущем круге, а значит, он будет другим.
— Я знаю, — говорит Лорд. — Не старайся зря. Я не передумаю.
— Ты — человек Леса, — говорю я ему. — Это у тебя в крови. Тебе не быть счастливым, пока ты не там.
— Я знаю, — говорит он. — Но ее там нет.
— Любовь съела тебя. Первое, что она пожирает — это мозги, учти. Кстати, о любви… ты уверен, что, став немножко другим, полюбишь того же человека, которого любишь сейчас? Уверен?
— Конечно.
Он улыбается. Как маньяк. Или влюбленный. Что, в общем-то, одно и то же. Он улыбается мне, наполовину съеденный, обглоданный до костей, и эта улыбка решает все. К черту традиции, ритуал и все остальное, в том числе собеседование. Я никогда раньше не пренебрегал собеседованием. Десять вопросов должны быть заданы, и я задавал их всем, но Лорду больше не задам ни одного. Он — как русалочка, что пришла обменять свой хвост на совершенно не нужные ей ноги, а заодно отдала и голос, а попроси у нее ведьма еще что-нибудь, отдала бы и это что-то, и другое, и третье. Влюбленным и маньякам море по колено, все они одинаковы и со всеми бессмысленно спорить.
Он понятия не имеет, о чем просит, тем хуже для него! Он уверен, что любовь его настолько сильна, что настигнет его на любом круге, пусть верит в это. Я не стану его разубеждать.
— Хорошо, — говорю я. — Ты убедил меня.
Отстегиваю от цепочки одно колесико и кладу ему на ладонь.
Он глядит «туманно», берет мою руку и целует ее. И я — как это ни ужасно — становлюсь Хозяином Времени. Стоящим на пороге смерти, что, в общем-то, уже привычно, потому что ЕМУ-мне уже черт знает сколько лет. Столько не живут. Только длят существование. Я это терпеть не могу, поэтому чертов старикашка так недосягаем, он вечно в спячке, растянутой до бесконечности. Хозяйский кивок — он не тратит время на слова — кивок — это даже больше, чем мы можем себе позволить, и я возвращаюсь в себя родимого-любимого-ненаглядного, не в силах сдержать мерзкое хихиканье.
Лорд вздрагивает, как от пощечины.
— Да ладно, — говорю я ему. — Не смущайся. Честное слово, я не стану тебе об этом слишком часто напоминать.