Книга: Костотряс
Назад: 2
Дальше: 4

3

Брайар Уилкс закрыла за биографом дверь.
На минутку прижалась к ней лбом и постояла, затем побрела к камину. Погрела руки, составила рядом ботинки и принялась расстегивать рубашку, ослабив корсетный пояс.
В коридоре ее поджидали двери в комнаты, принадлежавшие ее отцу и сыну. Если бы ими пользовалась только она, то с таким же успехом их можно было заколотить. В отцовскую каморку Брайар не заглядывала уже много лет. К сыну… как она ни напрягала память, вспомнить не удавалось — не удалось даже представить, как выглядит его комната.
Она остановилась перед дверью Иезекииля.
В отцовское жилище она не заглядывала из некой философской необходимости; комнаты мальчика она сторонилась без особой на то причины. Если бы кто-нибудь ее об этом спросил (а никто, естественно, не спрашивал), Брайар могла бы сказать в свое оправдание, что уважает его право на личную жизнь; однако на деле все обстояло проще, не сказать — хуже. Она забросила его комнату, потому что та не будила в ней ровным счетом никакого любопытства. Кто-то мог бы усмотреть в ее равнодушии безразличие к сыну, но то был лишь один из побочных эффектов постоянной усталости. И все равно ее кольнуло чувство вины. «Я плохая мать», — произнесла она вслух, потому что ни одна живая душа не могла ее услышать — некому возразить, некому согласиться.
Мимолетное наблюдение, не более, — и все-таки в ней заговорила потребность как-то его опровергнуть. Она взялась за дверную ручку и провернула ее.
Дверь открылась внутрь, и лампа разогнала непроглядную пещерную тьму.
В углу притулилась знакомая кровать с плоским изголовьем. На ней Брайар спала в детстве. Она была вдвое уже ее нынешнего ложа, хотя по длине вполне сгодилась бы взрослому человеку. На поперечинах покоилась старая пуховая перина, слежавшаяся в блин толщиной дюйм-два. Поверх замызганной простыни комком валялось стеганое одеяло, сбитое к изножью.
У окошка в изножье кровати притаился грузный коричневый комод, там же — груда грязной одежды, из которой тут и там выглядывали распарованные ботинки.
— Надо бы постирать его вещички, — пробормотала она, прекрасно зная, что либо придется с этим повременить до воскресенья, либо горбатиться ночью — и что Зик, скорее всего, устанет до той поры от беспорядка и займется стиркой сам.
Ей не доводилось еще слышать о мальчишке, до такой степени наловчившемся ухаживать за собой, — впрочем, вместе с Гнилью в жизнь каждой семьи вошли перемены. Да, перемены коснулись всех. Но Брайар и Зика в особенности.
Ей нравилась мысль, что мальчик хотя бы отчасти понимает, почему так редко видит свою мать. И приятнее было считать, что он не слишком осуждал ее. Чего хотят мальчишки, как не свободы? Они ценят независимость, носятся с ней как со знаком зрелости — и если так рассуждать, то ее сыну невероятно повезло.
В парадную дверь что-то стукнуло, шумно завозились с замком. Вздрогнув, Брайар прикрыла дверь спальни и скользнула под защиту собственной комнаты. Там она сбросила с себя остатки рабочей одежды и, заслышав топот в гостиной, крикнула:
— Ты пришел, Зик?
И почувствовала себя глупо — хотя вместо приветствия сгодится и такой вопрос.
— Что?
— Я спросила, ты пришел?
— Пришел, — донеслось в ответ. — Ты где?
— Уже иду, — заверила она, но показалась из спальни добрую минуту спустя — зато теперь от нее не так несло машинной смазкой и угольной гарью. — Где был?
— Гулял.
Он успел снять пальто и повесить его на крючке возле двери.
— Ты ел? — спросила она, стараясь не замечать его худобы. — Мне вчера выдали жалованье. Знаю, в кладовке у нас сейчас шаром покати, но скоро я это исправлю. Ну и кое-что все-таки найдется.
— Да нет, я уже поел. — Он всегда так говорил — и оставалось только гадать, правда это или нет. Предупреждая дальнейшие расспросы, Зик продолжил: — Ты сегодня поздно вернулась, да? Что-то холодновато тут. По-моему, камин и разгореться толком не успел.
Она кивнула и направилась к чулану с продуктами. Ужасно хотелось есть, но чувство голода так часто навещало ее, что Брайар привыкла на него не отвлекаться.
— Взяла дополнительную смену. У нас там кое-кто заболел.
На верхней полке в чулане обнаружилась смесь для тушения — сушеные бобы и кукуруза. Снимая банку, Брайар мысленно посетовала на отсутствие мяса, но увлекаться сожалениями не стала.
Она поставила на огонь кастрюльку с водой и нашарила под полотенцем кусочек хлеба, зачерствелого чуть ли не до несъедобности, однако сунула его в рот и принялась жевать.
Иезекииль взял стул, присвоенный Хейлом, подтащил его к камину и принялся отогревать онемевшие на холоде руки.
— К тебе заходил какой-то мужчина, — сказал он с таким расчетом, чтобы мать за углом расслышала его слова.
— Так ты его видел?
— Чего он хотел?
В кастрюльку с глухим перестуком и бульканьем посыпалась суповая смесь.
— Поговорить. Конечно, для гостей поздновато. Наверное, со стороны это не очень-то, но что нам могут сделать соседи? Наболтать всяких гадостей у нас за спиной?
Когда сын опять заговорил, в его голосе слышалась усмешка:
— И о чем же он хотел поговорить?
Вместо ответа, она дожевала хлеб и спросила в свой черед:
— Ты уверен, что не хочешь присоединиться? На нас двоих с головой хватит, а вид у тебя — не позавидуешь. Кожа да кости.
— Я же сказал, что поужинал. А вот тебе в самый раз бы подзаправиться. Ты такая тощая, куда уж мне до тебя.
— А вот и нет, — отозвалась она.
— Да оба мы такие. Но чего все-таки хотел тот мужчина? — повторил Зик.
Она вышла из-за угла и привалилась к стене, сложив руки на груди. Волосы окончательно растрепались, от прически и не осталось и следа.
— Он пишет книгу о твоем дедушке. Или говорит, что пишет.
— Думаешь, может и не писать?
Брайар пристально вгляделась в лицо сына, пытаясь понять, кого же он напоминает, когда делает такое вот невинное, нарочито бесстрастное лицо. Определенно, не своего отца, хотя бедняжке и достались в наследство его космы. Посветлее, чем у нее, потемнее, чем у папаши, — дикая шевелюра, которую ни гребнем, ни маслом не урезонить. Такие волосы словно созданы для того, чтобы расти на детской головке и получать ласки от воркующих старушек. Но чем старше становился Зик, тем нелепее они смотрелись.
— Мам? — не отступался он. — Думаешь, тот мужчина врал?
Она мотнула головой — ничего не отрицая, только чтобы отделаться от мыслей.
— Мм… Ну, не знаю. Может, да. А может, и нет.
— С тобой все хорошо?
— Лучше не бывает, — проговорила она. — Просто… просто на тебя смотрела. Я так редко тебя вижу, честное слово… Надо бы нам… не знаю даже. Надо нам что-нибудь делать вместе.
Он смущенно заерзал:
— Что, например?
Его смущение не осталось незамеченным. Брайар попыталась замять собственные слова:
— Да ничего конкретного. Так себе идея, пожалуй. Может… хм. — Она вернулась на кухню, где можно было говорить правду и не видеть при этом, как ему неловко. — Может, для тебя даже лучше, что я держусь на расстоянии. Тебе, наверное, не очень-то легко приходится — еще бы, быть моим сыном. Иногда мне кажется, что если бы я позволила тебе сделать вид, будто меня вовсе не существует, то поступила бы очень милосердно.
Какое-то время из гостиной не доносилось ни звука, потом он сказал:
— Да не так уж и плохо быть твоим сыном. Я тебя не стыжусь, если что.
Но остался у камина, в лицо говорить не рискнул.
— Спасибо.
Она помешала вскипающую смесь деревянной ложкой, прочерчивая в пене замысловатые спирали.
— Да нет, я серьезно. И если уж на то пошло, то быть внуком Мейнарда тоже не так уж плохо. А в некоторых кругах и вовсе даже хорошо, — добавил он.
И от Брайар не ускользнуло, как резко осеклась его речь, — словно мальчик испугался, что сболтнул лишнего.
Будто она и без того не знала.
— Хотелось бы, чтобы ты водил компанию с кем-нибудь получше, — проронила она.
И судя по ее словам, она догадывалась о большем, чем ей хотелось бы. А где еще ее ребенку искать друзей? Кто еще захочет иметь с ним дело, как не люди, для которых Мейнард Уилкс — народный герой, а не преступник, которому повезло не дожить до суда.
— Мама…
— Нет, послушай меня. — Оставив кастрюльку, она снова встала на углу. — Чтобы у тебя оставалась хоть какая-то надежда на нормальную жизнь, нужно быть в ладах с законом, а это значит держаться подальше от таких мест и таких людей.
— Нормальная жизнь? И откуда ей, по-твоему, взяться? Да я до самой смерти могу строить из себя «честного бедняка», если так тебе угодно, только…
— Знаю, ты еще молод и не веришь мне, но поверить придется: другой выход еще хуже. Лучше оставаться бедным и честным, чем не иметь крыши над головой или сидеть в тюрьме. Там нет ничего такого, чтобы ради этого жертвовать…
Она не нашлась чем закончить фразу, но сочла, что смысл ее слов достаточно ясен, а потому развернулась на пятках и прошествовала к печке.
Иезекииль оставил в покое камин и двинулся на кухню. Там он встал на выходе и загородил матери путь, настойчиво привлекая к себе внимание.
— Жертвовать — чем? Что я теряю, мама? Вот это? — Широким насмешливым жестом он обвел недра полутемного невзрачного жилища, в котором они ютились. — Бесчисленных друзей, состояние?
Она пристроила ложку у моечного тазика и схватила какую-то миску, чтобы плеснуть себе недоваренного рагу, — так она могла не глядеть на ребенка, которого произвела на свет. В нем не было ничего от нее самой, зато с каждым днем он все больше походил то на одного из мужчин, то на другого. В зависимости от освещения и расположения его духа в мальчике проглядывал то отец Брайар, то ее муж.
С миской, полной безвкусного варева, она протиснулась мимо сына, чудом ничего не расплескав.
— А по-твоему, лучше сбежать? Что ж, это объяснимо. Тебя здесь мало что держит. Может быть, когда повзрослеешь, ты возьмешь и уедешь отсюда, — заключила она, плюхнув глиняную миску на стол и устраиваясь на стуле. — Понимаю, по мне не скажешь, что честный каждодневный труд — увлекательная штука; понимаю и то, что у тебя в голове сидит мысль, будто тебя обманом лишили какой-то другой жизни, получше нынешней, — и не могу тебя винить. Но так уж все для нас сложилось, и мы таковы, каковы мы есть. Мы прокляты волею обстоятельств.
— Обстоятельств?
Она зачерпнула порцию побольше, стараясь не смотреть на сына, затем откликнулась:
— Да, из-за обстоятельств и меня. Можешь винить свою мать, если угодно. Точно так же и я могу взвалить вину на твоего отца или моего отца — без разницы. Ничего от этого не изменится. У тебя отобрали будущее еще до твоего рождения, и теперь в живых не осталось ни одного человека, которого ты мог бы в этом упрекнуть, — кроме меня.
Краешком глаза она наблюдала, как мальчик сжимает и разжимает кулаки. Выжидала. В любой миг Иезекиилю может изменить выдержка, и юные черты обретут бешеное, злобное выражение — призрак его отца. Тогда ей придется закрыть глаза, чтобы не видеть его.
Однако срыва не последовало, жуткая пелена безумия не тронула его. Мальчик заговорил бесцветным голосом, вторившим пустому взгляду, которым он наградил мать немного раньше:
— Так ведь это и есть главная несправедливость. Ты же совсем ни в чем не виновата.
Она была удивлена, но не показала виду:
— Думаешь?
— Да, я так считаю.
Брайар громко и невесело рассмеялась:
— Значит, ты у нас теперь во всем разобрался, да?
— Да уж лучше, чем ты думаешь. И надо было рассказать тому писателю о Мейнарде. Чем больше народу узнает о его поступке, тем лучше, — если хоть кто-то из уважаемых людей поймет, что он не преступник, то от тебя перестанут шарахаться как от прокаженной.
Она налегла на овощи, чтобы выгадать пару секунд и пораскинуть мозгами. Похоже, Зик успел переговорить с Хейлом, но лучше не заострять на этом внимания.
— Я не стала ничего рассказывать биографу о Мейнарде, потому что он и без меня уже предостаточно знает и сам пришел к некоторым выводам. Если тебе от этого легче, то он с тобой одного мнения. Тоже считает Мейнарда героем.
Взмахнув руками, Зик воскликнул:
— Ну видишь? Я не один такой! А что до моих приятелей, то это, конечно, не высшее общество, но отличить хорошего человека от плохого они умеют.
— Твои дружки — жулики, — отрезала она.
— Да откуда тебе знать? Ты с ними даже не знакома. Только Ректора и видела, а он не такой уж и плохой друг, бывают и похуже — твои слова, между прочим. И вот что: имя Мейнарда — оно как тайный знак. Для них его произнести — все равно что в кулак поплевать, когда даешь клятву, или как на Библии поклясться. Всем известно, что Мейнард и вправду кое-что хорошее сделал.
— Брось такие разговоры, — оборвала его мать. — Попытки переписать историю ни к чему хорошему не приведут. Так и будешь перетасовывать факты, пока они не сложатся во что-нибудь получше?
— Да ничего я не пытаюсь переписать! — И она услышала пугающий мужской тембр в его ломком подростковом голосе. — Я всего лишь хочу, чтобы все было по справедливости!
Остатки еды она проглотила второпях, едва ли не обжигаясь, — чтобы как можно быстрее забыть про голод и сосредоточиться на ссоре, раз уж до нее дошло.
— Ты не понимаешь, — вздохнула она, и слова жгуче отдались в обожженном горле. — Вот тебе тяжелая и страшная правда жизни, Зик, и даже если никогда больше не захочешь меня слушать, услышь на этот раз: не важно, был Мейнард героем или нет. И если твой отец был честным человеком с добрыми намерениями, это тоже ничего не изменит. Не важно, заслужила ли я хоть чем-то все напасти, свалившиеся на мою голову, и не важно, что на твою жизнь пала тень еще до того, как я узнала о твоем существовании.
— Но как такое может быть? Если бы все поняли, если бы о дедушке и папе стало все всем известно, тогда… — Сквозь поток возражений проступала безысходность.
— Тогда что? Тогда на нас сразу обрушатся богатство, счастье и всеобщая любовь? Да, ты еще очень молод, но не настолько же глуп, чтобы верить в такую чушь. Вот несколько поколений спустя, когда пройдет достаточно времени, когда не останется очевидцев катастрофы и забудутся страхи, а твой дед окончательно превратится в легенду, — тогда-то, может быть, сочинители вроде этого юноши, мистера Куортера, и скажут последнее слово…
И тут голос изменил ей: с внезапным ужасом Брайар осознала, что, по сути, ее сын говорил не совсем о Мейнарде… совсем не о нем. Вдохнув поглубже, она встала из-за стола, отнесла миску к тазу и оставила там. Нет уж, качать сейчас воду и возиться с посудой — выше ее сил.
— Мама? — Иезекииль сообразил, что пересек некую запретную черту, но не мог взять в толк какую. — Мама, да что такое?
— Ты не понимаешь, — проговорила она, хотя чувство было такое, будто за последние полчаса ей приходилось говорить это тысячи раз. — Так много вещей, которых ты не понимаешь, но все-таки я знаю тебя лучше, чем тебе кажется. Знаю лучше, чем кто-либо, потому что знала мужчин, которым ты подражаешь, хотя и не подозреваешь об этом, — даже когда понятия не имеешь, чего такого сказал или сделал, чтобы так меня перепугать.
— Мама, ты какой-то бред несешь.
Она постучала себе в грудь:
— Это я-то — бред? Так разве не ты мне тут рассказываешь замечательные небылицы о том, кого и не видел никогда, из кожи вон лезешь, чтобы оправдать одного покойника, потому что втемяшил себе — а знать-то неоткуда, — что если обелить одного, то и другого, может быть, выйдет. Ты же сам себя выдал — взял да и назвал обоих единым духом. — Видя, как она потрясена, мальчик приумолк и весь обратился в слух; пока чувства не схлынули, надо продолжать. — Вот к чему все эти разговоры, верно? Если Мейнард был не так уж плох, то, может, и с отцом тот же случай? Отстоишь одного, так и для другого надежда появится?
Он закивал — сначала медленно, потом увереннее, с нажимом:
— Да, только все не так глупо, как получается с твоих слов… нет, нет, прекрати. Хватит, послушай меня. Дай договорить. Все эти годы жители Окраины заблуждались на твой счет. Если так, то…
— Заблуждались — в каком смысле? — оборвала она.
— Да на тебя сваливают все подряд! И побег заключенных, и Гниль, и самого Костотряса. Но твоей вины здесь нет, да и побег из тюрьмы не был «общественно вредным актом хаоса». — Он сделал паузу, чтобы отдышаться. Брайар диву давалась, откуда ее сын нахватался таких выражений. — Итак, насчет тебя они дали маху и насчет деда, мне кажется, тоже. То есть в двух случаях из трех. Ну почему бы им тогда не ошибиться и относительно отца, что тут такого ненормального?
Это было именно то, чего она боялась, — весьма стройно изложенное.
— Ты… — начала Брайар, но ее хватило только на кашель. Она постаралась успокоиться, хотя слова сына, опасные в своем простодушии, стали для нее тяжким ударом. — Есть… послушай. Я понимаю, почему для тебя все выглядит столь очевидным и почему тебе хочется верить, что память о твоем отце стоит сохранить — хоть какие-то крохи. И… наверное, ты прав насчет Мейнарда: должно быть, он и вправду хотел помочь. Наверное, в какой-то миг перед ним встал выбор — подчиняться букве закона или его духу. И его вели какие-то идеалы — вели в Гниль, а потом и в могилу. В это я могу поверить, могу принять, могу даже злиться на тех, кто выставляет его в ином свете.
Зик изумленно охнул, не веря услышанному, и потянул к матери руки, словно желал хорошенько встряхнуть мать, а то и задушить.
— Так почему же ты всю жизнь молчала? Почему позволяешь им глумиться над его памятью, если и сама считаешь, что он пытался помочь тем людям?
— Я же сказала тебе — это не имеет значения. И кстати, даже если и не было бы никакого побега, если бы он умер при каких-нибудь других, менее странных обстоятельствах, для меня лично ничего бы не изменилось. Какие бы подвиги ни совершил он в последние минуты, в моих воспоминаниях отец остался бы точно таким же… И опять-таки, — отчаянно оправдывалась Брайар, — кто бы меня послушал? Люди сторонятся меня и отвергают, а тут уж Мейнард ни при чем, совсем ни при чем. Я ничего не могу сказать в его защиту ни одной душе на Окраине, ибо родиться его дочерью — не худшее из проклятий, павших на мою голову.
Ее голос вновь зазвенел — и страха в нем было больше, чем ей хотелось бы. Она начала размеренно дышать, считая вдохи и выдохи. Слова должны выстроиться в краткую и логичную цепочку, способную встать рядом с фразой Иезекииля и одолеть ее.
— Я не выбирала своих родителей; никто не выбирает. За отцовские грехи меня еще можно простить. Но твоего отца я выбрала сама. И за это мне не дадут покоя никогда.
Что-то соленое и жгучее поднималось в ее груди, и она почувствовала, как слезы царапают горло. Брайар сглотнула. Усилием воли заставила себя дышать. А мальчик уже направлялся в спальню, стремясь отгородиться от нее. Она двинулась за ним.
Сын захлопнул дверь у нее перед носом. И запер бы, но за неимением замка ограничился тем, что налег всем весом, — она слышала глухой удар его тела о дверь.
Брайар не стала даже браться за дверную ручку.
Она прижалась виском там, где могла быть его голова, и сказала:
— Ну что ж, попробуй оправдать Мейнарда, раз так тебе будет легче. Считай это своим призванием, если так в твоей жизни станет больше определенности и меньше… злости. Но, Зик, умоляю тебя. Вину Левитикуса Блю ничем уже не загладишь. Ничем, ничем. Копнешь глубже, чем нужно, узнаешь больше положенного — и добьешься лишь того, что твое сердце разобьется. Иногда большинство все-таки не ошибается. Так бывает не всегда и даже не слишком часто, но все-таки бывает.
Чтобы удержаться от дальнейших разговоров, потребовалось все ее самообладание. Она молча пошла к себе в комнату и лишь там дала волю гневу и брани.
Назад: 2
Дальше: 4