Эпилог
Владение надежней добродетели
Рагуза
Сентябрь 1460 года, через семь лет после падения
Григорий дочитал, выпустил бумагу, и она свернулась в цилиндр. Он подумал, не поставить ли его рядом, на стену, где он сидел, но этим утром с моря дул ветер, легкий, но приятный в летнюю жару. Возможно, попозже он захочет перечитать его. Возможно, захочет она. И потому он бросил письмо за спину, на плитки пола, откуда оно безопасно скатится на террасу.
Несколько мгновений Григорий следил за ласточками – они взлетали, парили, падали вниз, – слушал их резкие крики, потом закрыл глаза, чувствуя на лице жар солнца. Если он просидит здесь подольше, придется сменить серебряный нос на старый, из слоновой кости. Ему не следовало сидеть; есть дела, которые нужно сделать сегодня. Но ветер был таким приятным, а городские рынки – жаркими и набитыми людьми. Нет. Он пересядет в тень и будет смотреть, как мимо плывут груженые суда. Попозже, когда пройдет самая сильная жара, он спустится к воде и поплавает… Ласкарь вздохнул, утвердившись в своем решении.
– Плохие новости? – спросила она, как всегда подойдя неслышно, обняла его.
– Можешь прочитать, если захочешь.
– Я предпочитаю, чтобы ты рассказал мне.
– Хорошо.
Он открыл глаза, прищурился на горизонт, паруса на нем. Там ветерок был ветром, гонящим суда на восток.
– Выпущен новый ираде. Все, кто жил там, могут испросить права вернуться. Заново заселить город. Помочь его возрождению. На этот раз Мехмед обещает награду – деньги, инструменты для ремесел, дома. И все по-прежнему вольны молиться, как пожелают.
Он указал на бумагу, которую порыв ветра отнес к входу в дом.
– Правда, Такос пишет, что те, кто ходит в церковь или синагогу, должны платить дополнительный налог, и многие, желая его избежать, обращаются в ислам. Думаю… – Григорий пожал плечами, – думаю, он тоже собирается так поступить. Говорит, что в этом случае поднимется выше и скорее. И он амбициозен, как большинство пятнадцатилетних.
– А что на это скажет его мать?
Она выпустила его, отодвинулась, заговорила небрежным тоном. Григорий знал, что это часто предвещает угрозу, поэтому обернулся и посмотрел на нее, прислонившуюся к стене.
– Уверен, он прекрасно это знает, – ответил он. – Поскольку она недавно назначена аббатисой женского монастыря Святой Марии.
Лейла потянулась, провела пальцами по белому шраму, пересекавшему половину лба. Еще один тревожный знак.
– Ты можешь вернуться, – прямо сказала она, не так прохладно, и обернулась к нему. – Принять предложение султана. Отыскать там дом с видом.
Он оглядел ее с ног до головы. Придал взгляду однозначность. На ней была лишь легкая шелковая рубашка, которую она надела, когда они встали, не так давно; сквозь нее просвечивали интересные подробности. Он улыбнулся:
– Лучший вид, чем здесь?
Она не улыбнулась.
– Аббатисы отказываются от своего сана. Сыны обращаются в ислам, чтобы возвыситься. Ты можешь наконец сказать ему, что ты его отец. Можешь сказать, что ты и его мать…
– Хейя, – сказал Григорий, подходя к ней.
Лейла сложила руки, будто отгораживаясь от него, и он остановился, заговорил уже серьезно:
– Любовь моя, в чем дело?
– Я… не знаю. – Она вновь подняла руку, потерла сморщенную кожу. – Нет, знаю.
Он протянул к ней руки, но она закрылась предплечьями.
– Прошлой ночью мне опять снился сон. О книге Джабира ибн-Хайяна. Она наконец попала ко мне в руки. Но я не смогла прочитать ни одной буквы. Я пыталась – но они просто расплывались.
Она убрала ладонь со лба, вздернула голову к горизонту.
– Иногда все это кажется мне сном. Я думаю, я должна проснуться, и оно закончится.
– Хейя, – повторил Ласкарь, смягчая ее голосом, медленно потянулся, развел ее руки и ступил между ними. – У меня нет желания возвращаться туда. Ни одного. Тот город утонул в крови и воспоминаниях. Он многое забрал у меня… и все же многое дал. – Григорий прижал ее к себе, поднял опущенный подбородок, заглянул в ее темные глаза. – Он дал мне тебя.
Он нежно поцеловал ее. Она ответила не сразу. Но потом – как всегда, всей собой. Они повернулись, прижались друг к другу, смотрели на Адриатическое море.
– Я говорил тебе однажды, что сказал старый поэт, – произнес Григорий. – «Комната с хорошим видом – владение надежней добродетели». И во всем Константинополе я не найду лучшего вида, чем этот. Лучшей компании.
Из дома послышался крики, и он улыбнулся.
– И лучшего сына.
Лейла мгновение смотрела на него, потом крепко сжала его руку и ушла внутрь.
Он обернулся к воде с облегчением, что ему больше не нужно встречать ее пристальный взгляд. Ибо, хотя эти воспоминания приходили так же редко, как ее видения, и задерживались совсем ненадолго, что-то по-прежнему могло их вызвать. На удивление грубый смех какой-то благородной женщины. Завитки каштановых волос, лежащие на шее незнакомца. Письмо из павшего, возрождающегося города.
Потом она снова будет там, такой, как в последний раз; он – с ней, увлекая ее на террасу дома, арендованного на Хиосе на генуэзское золото. Ибо Джустиниани не забыл своего товарища и оплатил договор с Ринометом по своему завещанию.
Хиос
21 июня 1453 года, семью годами раньше:
через три недели после падения
– Выйдем, – сказал Григорий, беря Софию за руку. – Я не хочу ее будить.
Он повел ее на террасу, оглянувшись на Лейлу в постели. Она снова закрыла глаза и, кажется, стала легче дышать. Ласкарь осторожно прикрыл дверь. София прошла к низкой стене, откуда могла смотреть на гавань. Когда он подошел, она, не оборачиваясь, заговорила:
– Лихорадка спала?
– Я… думаю, да. Бальзам, который ты принесла, помог.
– Как и мои молитвы.
Ее голос звучал иначе. Спокойнее, чем все последнее время.
– Возможно, – сказал он. – В любом случае она уже не такая горячая и смогла немного поесть, когда просыпалась в последний раз. Она по-прежнему спит целые сутки.
– Я думаю, это хорошо. Именно это нужно ей для исцеления.
Григорий смотрел на шею Софии. Ее голос был по-прежнему негромким, отстраненным, будто ей было безразлично. И все же она заботилась, как только Григорий рассказал ей… не все, но немногое о том, что значит для него Лейла. Приносила бульоны и припарки. Уделяла время в своих молитвах.
– София, – пробормотал он, протянув руку к ее шее, полускрытой темными волосами.
Она резко обернулась, схватила его за руку. Ее голос уже не был отстраненным, его переполняло возбуждение:
– Григорий, ты смотрел на гавань? Ты заметил разницу?
Он посмотрел. На первый взгляд ничего не изменилось. Генуэзцы все еще готовились к отплытию. Теперь, когда Джованни Джустиниани Лонго был погребен в простой могиле на острове, у наемников не было причин оставаться. Они предлагали своему товарищу койку и договор на следующую войну. Но Григорий покончил с убийствами. И он не мог оставить Лейлу – и женщину, которая сейчас так взволнованно указывала на гавань.
– Разница есть, – сказала София. – Вон там, рядом с караккой Командира. Вон та трирема. Она пришла сегодня утром.
В этом не было ничего особенного. С начала осени в гавань постоянно заносило разные суда.
– Какие новости? – спросил Ласкарь; первый вопрос каждого, хотя новости были всегда теми же – слухи о бедствиях, резне, осквернении.
Он был удивлен – сначала ее улыбкой, потом словами:
– Ею командует грек. Флатенел.
Григорий уже собирался сказать, что знает его, но София торопилась дальше:
– Но он не сбежал из города. Он принес вести, от моего дяди, среди прочих. Ибо его послали с ними. Послал новый правитель. Мехмед просит всех жителей Константинополя вернуться.
Ласкарь фыркнул:
– Неужели ему мало рабов и он хочет больше?
София нахмурилась.
– Нет, Григорий. Султан издал ираде. В нем говорится, что он желает вновь сделать город великим. И хочет, чтобы все люди помогли ему в этом.
– Так он говорит? – вздохнул он. – София, ты знаешь Турка. Он скажет все что угодно, лишь бы получить желаемое.
– Что? Еще рабов? Ты сам сказал, что больше ему не нужно. – Ее голос стал тверже. – И с чего бы Флатенелу, благородному человеку из города, поддерживать врага, если он сам в это не верит? Нет, – женщина подняла руку, не давая ему прервать ее, – не надо снова возражать. Ибо ты явно не видишь, что это значит.
Она выпустила его руку, которую все еще держала, развела руки шире.
– Это значит, что я могу вернуться. Я могу вернуться и отыскать свою Минерву.
– Ох, София…
Григорий умолк, видя, как надежда, которую он считал утонувшей в тысячах слез, снова блестит в ее глазах. Во время бегства из Константинополя, плавания на Хиос и проведенного здесь времени он обнимал Софию, когда она рыдала, успокаивал, когда она буйствовала, удерживал, когда она порывалась украсть лодку и вернуться. В конце концов убедил ее в том, во что искренне верил. Ибо он знал турок. Они не брали таких юных рабынь, как Минерва. С ними было слишком много хлопот. Поэтому их просто убивали. И даже если ее каким-то чудом пожалели и угнали в рабство… то девочка уже давно в каком-то далеком городе, учится мыть полы и готовить еду, пока не подрастет и отправится в рабский квартал. Так случилось с женщиной, которая лежала сейчас в доме и боролась со смертью. Так случится и с Минервой – если каким-то чудом она осталась жива.
Григорий думал, что убедил ее.
– София… – мягко сказал он, потянувшись к ней.
– Нет! – Она отступала, пока не уперлась в низкий парапет. – Не пытайся… Не говори… то, что ты говорил раньше. Я видела Минерву во сне. Я молюсь о ней. Я знаю, что она жива. И завтра мы с Такосом отплывем на судне Флатенела и найдем ее. – Она опустила руки, понизила голос: – Ты поедешь с нами?
Вот он и пришел, выбор. Григорий знал, что его предстоит сделать. Он избегал его, погружался в другие дела. Но сейчас, когда он наконец поверил, что Лейла будет жить… здесь, глядя в темные глаза Софии, Григорий не знал, что делать.
Она смотрела, как он протянул к ней руки, опустил. Видела мучение в его глазах, видела, как он смотрит поверх нее. Она видела это и понимала то, что прежде чувствовала лишь мельком, сквозь свою боль: целое, полностью принадлежавшее ей, теперь разорвано пополам.
Она была благодарна парапету, в который упирались ноги. Она не упадет. И пока София ждала, когда к ней вернутся силы, пока смотрела, как глаза, которые любила, ищут ответ в тучах над головой, она понимала: она может вернуть его. Но не станет пытаться. Он выбрал другую. И хотя от этой мысли лоб стал горячим, жар вскоре спал. Ибо она тоже выбрала другого. Но она еще любила его – настолько, чтобы сказать, кого выбрала, уменьшить его боль, которой ему и так уже хватило с избытком.
– Григор, – тихо сказала София, беря его за руку. – Ты не можешь поехать. Я знаю. И мне… – Она сглотнула, вновь обрела голос. – Мне не нужно, чтобы ты ехал с нами. Моя семья по-прежнему там, и те, кто уцелел, уже примирились со своим новым правителем. Нет. – София прижала палец к его губам, чтобы удержать слова, и продолжила: – И у меня есть другая, другая, кому я дала обет: если она сохранит моих детей, я отдам ей свою жизнь. Она сохранила. И я выполню обещание.
Григорий мгновение разглядывал ее, потом заговорил:
– София, ты сейчас говоришь о Деве, верно? Ей ты хочешь отдать свою жизнь?
Она кивнула:
– Да. Святой Матери. Той, что все знает о спасении детей.
Он поколебался, потом все же сказал:
– У тебя есть только Такос. Минерва… ты не знаешь, жива ли она.
Ее лицо осветила улыбка.
– Конечно, жива! – воскликнула София.
Из-за двери эхом донесся другой вскрик. Григорий обернулся туда… но София держала его за руку и не отпускала. И когда он вновь обернулся к ней, она подняла его руку и поцеловала.
– Живи в Божьей любви, Григорий, – пробормотала она. – И в моей, вечно.
Потом пошла прочь, к ступеням вниз. Новый стон изнутри приковал Григория к крыльцу, но не смог удержать слова:
– А Такос? Мой… мой…
София остановилась, оглянулась на него с дорожки.
– Мой сын не прекращает плакать с того дня. И почти не спит. Сейчас он убежден, что его… его отец погиб отважно, сражаясь с турками. Вряд ли он хорошо воспримет новости, что Феон не… – Она пожала плечами. – Возможно, позже. Когда он станет старше. Не сейчас.
Женщина повернулась, пошла дальше. Ласкарь хотел побежать за ней, но почувствовал, что не может шевельнуться. Он смог только крикнуть:
– Я приду завтра к причалам! Посмотрю, как вы поднимаетесь на борт.
Но на этот раз она не остановилась, не оглянулась, не ответила. Только подняла и опустила руку, показывая, что услышала его.
– Софитра, – пробормотал он и смотрел вслед, пока ее не поглотили сумерки.
Рагуза, 1460 год
Он не пошел к причалам. Не смог, поскольку сам не знал, что будет там делать. И когда прилив обратился вспять, внезапно проснулась Лейла – голодной. Пока она ела, он выдал какую-то отговорку и вышел на террасу. Но суда, идущие к Константинополю, стали уже крошечными, и вскоре совсем исчезли…
Какой-то шум вернул его обратно, в настоящее. Шаги.
– Мама ушла от меня! – закричал мальчик, ковыляя по террасе.
Его возмущение уже утихло, но ему хотелось сообщить о нем отцу.
– Ты спал, Константин, – сказала Лейла, выходя следом, нагнулась подхватить его. – И видел сон.
– Хороший сон.
Мальчик потер заспанные глаза, потом посмотрел вверх, на отца.
– Я стрелял из твоего лука.
– Правда? – улыбнулся Григорий. – Хочешь сейчас из него пострелять?
– Да! Да!
Григорий держал его на террасе, как любой мужчина в Рагузе, живущий у стен, – на случай внезапного нападения. На пути к луку лежало письмо из Константинополя. Григорий наклонился, поднял его.
– Констан, это послание для сирен. Отправим его им со стрелой?
– Да! Да! – снова воскликнул мальчик, вырываясь из рук матери.
Нет ничего страшного в том, чтобы выстрелить по падающим и взмывающим птицам, которые, как рассказали ему родители, были сиренами, пытающимися заманить моряков на скалы внизу. Григорий встал посреди террасы, чтобы не мешала низкая стена дома и город под ней; Константин – в круге его рук, положив одну руку на кольцо лучника, а другой обхватив правое предплечье отца. Лейла намотала бумагу на древко стрелы, завязала нитью и протянула им.
Григорий наложил стрелу, натянул лук, прицелился вверх.
– Сейчас? – спросил он.
– Сейчас! – воскликнул мальчик, и они вместе выпустили стрелу и ее послание по дуге над высокой каменной стеной. Ласточка нырнула к ней, потом развернулась, мелькнув белой грудкой – высоко-высоко, в самом голубом из всех небес.
Стратспей, Шотландия
Тот же день
– Вы, неверные ублюдки! Оставите вы меня когда-нибудь в покое?
Просто потрясающе. За двадцать лет его отсутствия родной глен стал казаться местом сродни раю, где свет всегда медовый, воздух несет аромат вереска и дрока, где гудят пчелы и пасутся великолепные красногрудые олени, а в прозрачных ручьях играет серебристая форель, за которой нужно только нагнуться.
«Тогда как, клянусь бородатыми яйцами султана, – думал Джон Грант, – я мог помнить все это, но забыть проклятых мошек?»
Он не мог восхищаться ни запахами, ни видами, размахивая руками и пытаясь отогнать огромные тучи кусачего зла. Вдобавок от этой суеты было мало толку. Хуже того, Джон согревался, потел, и пот, стекающий по голове и пропитывающий его прекрасную тонкую рубашку, похоже, только привлекал этих тварей. Грант пришел в такое бешенство, что уже несколько раз тянулся за мечом – и каждый раз вспоминал, что его длинный меч остался прижимать бумаги на столе в его комнате, в Сент-Эндрюсском университете.
Джон споткнулся, выпрямился. Либо он поднялся достаточно высоко, либо что-то изменилось в атмосфере, но мошки исчезли. Грант приостановился, перевел дыхание. До вершины Крейггоури всего сотня шагов. Он сожрал дорогу, пока мошки жрали его. Мужчина прибавил ходу, поднялся на хребет… и замер. В молодости он бывал там в любую погоду, когда снегопад старался сбросить его вниз или туман пытался заманить в пропасть. Но больше всего он любил именно это время, когда прохладный ветерок смягчал тепло позднего лета, ветер, в который можно было смотреть.
Он приходил сюда двадцать лет назад, в похожий день, в тот, когда выбрал себе дорогу изгнанника. И этот вид не изменился – может, стало чуть меньше деревьев в лесах Гленмора и Эбернети, откуда люди брали дерево для городка Авимора, что набух на обоих берегах Спей. К югу виднелись все те же горы – Крейг-Дуб и Дуб-Мор и самая высокая Кейрн-Горм. А на севере – горы поменьше, не выше той, на которой он сейчас стоял, скатывались к далекому неразличимому морю.
– Крейгелахи.
Джон пробормотал слово, которое привык кричать, отыскивая среди других эту вершину. Он никогда там не был. Гранты отказались от этой земли и от этого холма, где зажигали огонь войны и собирался клан, сотни лет назад. Название все еще воодушевляло их, но в основном они селились здесь, ниже его насеста, по обоим берегам Спей, и процветали. Люди говорили, что, если ты войдешь в Авимор и бросишь палку, попадешь в пятерых Грантов. Правда, не лучший совет – даже для давно пропавшего кузена, поскольку они были задиристым кланом.
Джон посмотрел вниз, рыская взглядом. Там, на краю леса, за городом, что-то блестело. Солнце бьет в Лох-Малахи, согревает стены дома… вон там! Он заметил – или только подумал, что заметил, – дымок. День слишком жаркий, чтобы греться у огня. Должно быть, отец развел огонь под котлом – если он жив. А если нет, значит, один из младших братьев Джона, это наверняка.
Грант вновь взглянул на север.
– Крейгелахи, – сказал он громче, хотя сейчас не видел его.
Джон часто кричал это, чтобы призвать свой собственный огонь, и никогда так неистово, как на – и под – стенами Константинополя. Он только недавно вернулся на родину, и с тех пор стал намного чаще вспоминать этот город, причем как-то иначе, чем в прошедшие с его падения семь лет, во всех местах, которые проезжал и где останавливался, – в Базеле, Милане, Париже… Возможно, дело было в том, что именно там он нашел предмет, который наконец-то позволил ему завершить свое изгнание и вернуться домой.
Грант улыбнулся, припомнив выражение лиц своих старых преподавателей из Сент-Эндрюса, когда он появился там в начале лета. Их память была столь же долгой, как и седые бороды, а ведь перед своим резким уходом студент Грант взорвал очень ценный сарай. Однако это было забыто – по крайней мере на время, – когда они увидели, с чем он вернулся. И речь шла не о дипломах лучших школ Европы, хотя они впечатляли. Нет. То, что он добавил в их библиотеку – его добыча из Константинополя, – стоила сотни таких сараев. Этот предмет немедленно обеспечил его званием Doctor Illuminatus и снабдил местом для исследований и экспериментов… на расстоянии длинного выстрела от главных зданий университета.
Джон почти сразу простил себя за кражу Гебера. У его безносого друга не было времени на книгу, прежде чем город разорили… а потом? У него появились другие заботы. Григорий казался довольным тем сокровищем, которое приобрел сам. Он получил обещанную награду за спасение жизни Джона Гранта. Он получил девушку – хотя добыл ее исключительно странным способом. Кроме того, Грант вернул услугу и спас жизнь ему и тем, кого он любил, вытащив их из города. Они были в расчете, и работа Джабира ибн-Хайяна с заметками самого араба… что ж, это его награда. И его будущее. Состоящее из нескончаемых исследований – и, возможно, пары любопытных взрывов…
Мошки снова нашли его, да и в любом случае пора уходить. Солнце сядет еще не скоро, но его семья ела каждый день в одно и то же время, солнце на дворе или снег. После двадцатилетнего отсутствия Джон с нетерпением ждал трапезы у родного очага. Быстро спустившись по оленьей тропе, ведущей через заросли дрока, он забрал большой мешок, который оставил на дереве, и пошел вдоль подножия холма. Тропинка через лес была на месте; она вывела его на край семейных полей, где дозревал ячмень. Сквозь пернатые стебли виднелась ферма. Он был прав. Дым поднимался из небольшого сарая рядом с главным домом.
Первой он увидел ее, во дворе, она кормила кур; увидел двадцать лет в ее седых волосах и сутулости. Но лицо его матери, поднявшееся на его зов, было гладким, а улыбка именно такой, как он помнил. Ей пришлось присесть и немного всплакнуть, но когда все прошло, она повела его через двор.
– Смотри, кто пришел, – сказала мать, открывая дверь сарая.
Воздух был насыщен запахом горячего солода. Отец сидел перед котлом, подбрасывая дрова в огонь, и, конечно же, его глаза наполнились водой от спертого воздуха и пламени, не иначе. Он поднялся со стула, на мгновение застыл, протянув вперед руку, потом уселся обратно.
– И где же ты был? – спросил он, отвернувшись, чтобы подбросить еще одно полено.
– В разных местах.
– Правда? И надолго вернулся?
– На время.
Отец вновь поднял взгляд, пару мгновений внимательно рассматривал своего старшего сына – богатый стеганый плащ, прекрасную тонкую рубашку, серебряные пряжки на сапогах.
– Хорошо, – наконец произнес он. – Потому что тебе пора учиться ремеслу. Мужчина не может пробиться в этом мире без ремесла, сын. Ты это знаешь?
– Знаю, отец.
– Хорошо.
Старик указал на кучу ячменного солода, лежащую рядом на досках.
– Это альфа – самый лучший ячмень, выращенный под Божьим добрым солнцем. А это, – сказал он, протягивая руку назад и поднимая большой закупоренный кувшин, – это омега.
Он вытащил пробку, глотнул, протянул кувшин. Джон Грант поднес его к губам. Но прежде чем пить, он глубоко вдохнул. И понял, даже не успев попробовать, что теперь он по-настоящему дома.
Мукур, Центральная Анатолия
Тот же день
Работы осталось немного, и потому он сделает ее сейчас, хотя близились сумерки, и семья потеряет терпение и станет ругать его за очередной запоздавший ужин. Но удушающая жара ушла, и последний уголок можно закончить по прохладе, в шепоте ветра, треплющего серые тополя на краю поля, прежде чем долететь до него, намекая на скорое окончание сезона.
– Йя дайм. Йя дайм. Йа дайм, – напевал Ахмед.
Он собирал в горсть стебли пшеницы, срезал их серпом, отпускал. Стебли падали, и он снова собирал и срезал. Он мерно двигался по последнему лоскуту поля, укладывая летнее золото. Завтра он сгребет его, погрузит на повозку, запряженную волами, отвезет на гумно, отделит мякину от зерен, которые отправятся в мешках на мельницу. Единственное золото, которым он когда-либо владел. День на мельнице будет хорошим днем – ничего не надо делать, лишь сидеть, ждать своей очереди и разговаривать с другими мужчинами. Или хотя бы слушать, узнавать, как живут соседние деревни и немножко мир за их пределами.
Ахмед напевал, тянулся… и вдруг понял, что собирать больше нечего. Он встал, потянулся, растер левую руку, которая всегда немела в том месте, которое когда-то пробила стрела. Возможно, дело было в ней или же в золоте, лежащем у ног, а может, в изогнутом лезвии в руке и усталости, но что-то заставило его сделать то, чего он почти никогда не делал, по крайней мере когда бодрствовал, – подумать о Константинополе. Увидеть, как срезают мужчин, а не стебли пшеницы, и в последней вспышке заходящего солнца – пылающего человека, который летит, как комета, с деревянной башни.
Он закрыл глаза, потом снова открыл… и она была там, шла между деревьев. С каменным кувшином на плече и хмурым лицом.
– Моя мать говорит, тебе пора идти, – еще издали крикнула она! – Говорит, она устала есть холодное мясо, когда остальные жены едят горячее.
Ахмед взял у нее кувшин с водой, напился.
– Я иду, Абаль. Я иду. Мне просто нужно было…
Его дочь хмыкнула, нагнулась, схватила серп, взяла его за руку, потянула. Он был большим, однако она сдвинула его, и он задумался, как это вышло, как вышло, что маленькая девочка начала превращаться в женщину.
Когда они добрались до дороги, дочь пошла немного медленнее, как он и надеялся, и он положил свою ноющую руку ей на плечо. Она часто приходила за ним, поскольку ей нравилось забирать его себе; дома, при трех сыновьях и еще двух дочерях, не было времени на разговоры. Хотя по правде, он, как и прежде, говорил мало, довольствуясь выслушиванием событий дня – чья коза не дает молока; какая гелин опять плакала, несчастная в доме нового мужа; у кого брат жестокий и в чем. Ахмед любил слушать ее мелодичный голос, особенно помня о том времени, когда он принес ее с войны, когда она вовсе не говорила. Молчание длилось год; потом она вдруг заговорила, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее. И с того дня почти никогда не умолкала.
Однако сегодня, идя с ней рядом, Ахмед понял, что слушает вполуха, что воспоминания, пришедшие в поле, все еще цепляются к нему. И тогда он вновь сделал то, что делал очень редко. Подумал о своих двух Абаль по-отдельности, тогда как обычно думал о них как об одной. Он знал, что их было двое, знал, что любил обеих, одинаково. Одна была с Аллахом в раю. Другую он сейчас обнимал, а она превращала его жизнь в маленький рай, прямо здесь.