6. Будто она была его сестрой
В тот вечер у него все-таки состоялось свидание. Немногим позже половины одиннадцатого Фима, дрожащий от холода, в ботинках, полных воды, позвонил у ворот семейства Гефен. Жили они в иерусалимском квартале Немецкая колония, в окруженном старыми соснами каменном, с толстыми стенами доме, спрятанном в глубине большого двора, обнесенного забором из камня.
– Случайно проходил мимо и увидел свет, – объяснил он Нине нерешительно, – вот осмелился помешать вам, всего на пару минут. Только возьму у Ури книгу о профессоре Лейбовиче и скажу ему, что по трезвом размышлении оба мы правы в споре о войне Ирана с Ираком. Мне лучше зайти в другой раз?
Нина рассмеялась, ухватила его за руку и втянула внутрь.
– Ури в Риме. Ты же сам звонил ему в субботу вечером, чтобы попрощаться, и выдал по телефону целую лекцию о том, что для нас было бы лучше, чтобы Ирак победил. Только посмотри на себя. И я должна поверить, что ты случайно прогуливался по нашей улице на ночь глядя? Что с тобой стряслось, Фима?
– У меня была встреча, – пробормотал он, борясь с курткой-капканом, теперь еще и мокрой насквозь.
– Рукав запутался, – пояснил он Нине.
– Так садись здесь, у обогревателя, – велела та.
– Тебя надо просушить. И наверняка ведь ничего не ел. Я сегодня вспоминала тебя.
– И я тебя. Хотел попытаться соблазнить, зазвать в кинотеатр “Орион” на комедию с Жаном Габеном. Я звонил, но ты не ответила.
– Ты же говоришь, у тебя вечером встреча была? А я задержалась на работе до девяти. Импортер всяких штучек для секса обанкротился, и я занимаюсь ликвидацией его бизнеса. Кредиторы – парочка ультраортодоксальных евреев, его свояки. Вот это комедия. Зачем мне Жан Габен? Ладно, давай снимай одежду, выглядишь как котенок, упавший в воду. Вот, глотни немного виски. Жаль, ты себя не видишь. А потом я тебя покормлю.
– Почему ты меня сегодня вспомнила?
– Прочла твою статью в пятничном номере. Совсем неплохо. Быть может, немного категорично. Не знаю, должна ли я тебе это рассказывать, но Цви Кропоткин замышляет организовать поисковую группу, взломать дверь твоей квартиры, вытащить из ящиков все твои рукописи и опубликовать твои стихи, которые – он убежден – ты продолжаешь писать. Чтобы тебя не забыли окончательно. Так что за встреча у тебя была? С русалкой? Под водой? Даже белье мокрое насквозь.
Фима, оставшийся в длинных трусах и в пожелтевшей теплой нижней рубахе, усмехнулся:
– По мне, так пусть меня забудут. Я-то уже забыл. Что, и белье снимать? Продолжаешь ликвидировать секс-шоп? Не планируешь ли и меня передать в руки твоих кредиторов-ортодоксов?
Нина была адвокатом, ровесницей и подругой Яэль, обожала сигареты “Нельсон” и носила очки, придававшие ей облик строгой учительницы. Тонкие седеющие волосы она стригла немилосердно коротко. Худощавая, угловатая, она походила на голодную лису. В том числе и треугольным личиком она напоминала Фиме лисичку, окруженную со всех сторон преследователями. Но груди у нее были налитые, притягивающие взгляд, руки тонкие, точеные, какие бывают у девушек с Юго-Востока. Она протянула ему охапку выглаженной и пахнущей чистотой одежду Ури и приказала:
– Надевай. И выпей это. Сядь у обогревателя. Попробуй помолчать несколько минут. Ирак, похоже, побеждает без твоей помощи. Приготовлю тебе яичницу и салат. Или суп подогреть?
Фима попросил:
– Ничего готовить не надо. Еще пять минут – и я побегу.
– Еще одна встреча?
– Утром я оставил включенным свет во всей квартире. И, кроме того…
– Я отвезу тебя. Когда обсохнешь, отогреешься и поешь. – И Нина добавила: – Яэль мне звонила. От нее я и знаю, что ты ничего не ел. Сказала, что ты изводил Теда. Евгений Онегин из иерусалимского квартала Кирьят Йовель. Молчи.
Ури Гефен, муж Нины, был когда-то прославленным боевым летчиком, затем служил пилотом в национальной авиакомпании “ЭЛ АЛ”. В 1971-м занялся бизнесом, создал разветвленную сеть фирм, занимающихся импортом. В Иерусалиме за ним закрепилась слава покорителя замужних женщин. Весь город знал, что Нина смирилась с его похождениями, что вот уже долгие годы в семье их царит некая платоническая дружба. Иногда любовницы Ури даже становились подругами Нины. Детей у супругов не было, но уютный их дом субботними вечерами давно стал местом встреч дружной иерусалимской компании из адвокатов, армейских офицеров, чиновников, художников и университетских преподавателей. Фима питал симпатию к обоим, и каждый из них – по-своему – опекал его. Фима любил каждого, кто мог его выносить, всей душой он был привязан к старым друзьям, продолжавшим верить в него, побуждавшим к деятельности, сожалевшим по поводу напрасно растраченных его талантов.
На тумбочке, на каминной доске, на книжных полках стояли фотографии Ури Гефена в военной форме и в штатском. Был он человеком крупным, осанистым, шумным, источавшим грубоватое плотское обаяние, которое возбуждало и в женщинах, и в детях, и даже в мужчинах желание быть заключенными в его объятия. Внешне он чуточку напоминал актера Энтони Куинна. Даже манерами – резковатой сердечностью. Во время разговора он обычно прикасался к своему собеседнику, будь то мужчина или женщина, легонько тыкал рукой в живот, обнимал за плечи или клал свою огромную веснушчатую лапищу на колено собеседника. Если был в настроении, то мог рассмешить до слез всех, умел изобразить торговца с колоритного иерусалимского рынка Махане Иехуда, популярного политика, например бывшего министра иностранных дел Аббу Эбана, выступающего перед новыми репатриантами в транзитном лагере, но мог проанализировать, словно между прочим, влияние рассказов Камю на статьи Фимы. Случалось, он откровенно живописал, даже и в присутствии жены, свои успехи у женщин. Рассказывал весело, со вкусом, не насмехаясь над своими возлюбленными, не раскрывая их имен, но и не бахвалясь, с иронией и грустью. Как человек, давно осознавший, что любовь и смех тесно сплетены, что соблазнитель и его жертва – суть рабы стандартного ритуала обольщения, что ложь и лицемерие пронизывают ткань даже настоящей любви и что пролетающие годы делают и тоску, и страдание все менее острыми, все более блеклыми. В своих субботних декамеронах Ури-рассказчик безжалостно высмеивал Ури-любовника.
– Только-только ты начал понимать, что к чему, а глядь – твоя каденция уже тю-тю.
Или:
– Есть болгарская поговорка: “Старый кот помнит лишь, как мяукать”.
В обществе Ури – и в значительно большей степени, чем в объятиях Нины, – Фиму переполняла истинная радость. Ури пробуждал в нем желание произвести впечатление, а то и поразить этого неординарного человека. Превзойти его в споре. Почувствовать его сильную руку. Но не всегда удавалось Фиме победить Ури в споре, ибо Ури был наделен и неотразимым острословием, не уступая в том Фиме. Роднила их и та легкость, с какой оба переходили от розыгрыша и шутки к трагическому восприятию сути вещей, а затем столь же непринужденно проделывали обратный путь. Одной фразой каждый из них мог опровергнуть свои же доводы, которые с усердием развивал целых четверть часа.
На этих субботних вечерах у Ури и Нины Фима неизменно бывал в ударе: если уж нашло на него вдохновение, он мог развлекать компанию хоть всю ночь, рассыпая яркие парадоксальные суждения, поражая глубиной политического анализа, смеша и тревожа.
– Фима есть только один, – говорил Ури Гефен с отеческой симпатией.
А Фима подхватывал:
– Но и этого слишком много.
– Нет, вы только посмотрите на этих двоих, – вступала Нина, – Ромео и Джулиус. Лорел и Харди.
Фима не сомневался, что Ури давно знает об их с Ниной сексуальных утехах, весьма редких, правда. Возможно, в его глазах это даже выглядело забавным. Или трогательным. Быть может, с самого начала Ури был сценаристом, режиссером и продюсером этой маленькой комедии. Случалось, Фима мысленно рисовал, как Ури Гефен встает утром, бреется превосходной бритвой, садится за стол завтракать, белоснежная салфетка расстелена на коленях, заглядывает в свой ежедневник и напоминает Нине, что на этой неделе у Фимы сексуальная профилактика, а не то зачахнет совсем. Но это подозрение никак не умаляло ни его приязни к Ури, ни физической симпатии и духовного воспарения, которые он испытывал в обществе своего харизматичного друга.
Раз в несколько недель, без предупреждения, часов в десять-одиннадцать утра, Нина парковала свой запыленный “фиат” перед многоквартирным домом в квартале Кирьят Йовель и доставала из машины две корзинки, полные продуктов и моющих средств, которые она купила по дороге из своей адвокатской конторы, – этакий социальный работник, настойчивый, преданный делу, не щадящий жизни своей ради изгоя общества. Выпив кофе, она решительными движениями молча сбрасывала одежду. А далее следовал торопливый секс, торопливое вставание с постели – словно два солдата в окопах, наскоро распотрошивших банку консервов в перерыве между бомбежками.
После любовных утех Нина закрывалась в ванной комнате Фимы, со всей тщательностью скребла свое худощавое тело, а затем с тем же воодушевлением драила унитаз и раковину. Только после этого они усаживались пить кофе, обсуждали политику, перспективы правительства национального единства. Нина курила сигарету за сигаретой, а Фима кусок за куском запихивал в себя черный хлеб с вареньем. Никогда не мог он устоять перед искушением растерзать теплую буханку хлеба, которую Нина приносила из маленькой грузинской пекарни.
Кухня Фимы всегда выглядела так, будто ее хозяева вынуждены были бежать прочь без промедления и оглядки. Пустые бутылки и яичная скорлупа под раковиной, открытые банки на мраморной кухонной стойке, затвердевшие пятна повидла, початые упаковки йогурта, пакеты скисшего молока, крошки, липкие островки на поверхности стола. Нину охватывало воодушевление миссионера, и, засучив рукава, натянув резиновые перчатки, с зажженной сигаретой в уголке рта, она свирепо набрасывалась на кухонный шкафчик, холодильник, стойку, выложенный плиткой пол. За каких-то полчаса она умудрялась обратить Калькутту в Цюрих. Фима наблюдал за ее битвой из кухонной двери, чувствуя себя лишним и продолжая дискутировать с Ниной и с самим собой о крахе коммунизма или о течении в лингвистике, отрицающем теорию языка, выдвинутую Ноамом Хомским. Когда Нина уходила, он преисполнялся стыда, тоски и благодарности, хотел кинуться за ней со слезами на глазах, крикнуть: “Спасибо, любимая, не заслужил я твоих благодеяний…” Но сдерживался и даже торопился открыть окна, чтобы выветрился сигаретный дым. Иногда он представлял себе, как лежит больной и Нина за ним ухаживает. Или наоборот: Нина при смерти, а он смачивает ее губы, утирает пот со лба…
Прошло всего лишь десять минут с тех пор, как вынырнул Фима из дождя, и вот уже сидит в замысловатом кресле Ури, том самом, что хозяин окрестил “помесью гамака с колыбельной песней”. Нина подала ему исходящий паром гороховый суп, приправленный специями, подлила виски в стакан, принесла рубашку, брюки и красный свитер Ури, которые были ему непомерно велики, но в которых Фиме сделалось необыкновенно уютно. Дала ему комнатные туфли с мехом, привезенные Ури из Португалии, а одежду Фимы повесила сушиться перед камином. Они поговорили о новейшей литературе Латинской Америки, о магическом реализме, в коем Нина видела продолжение традиций Кафки, а Фима, как назло, склонялся к тому, чтобы определить его как вульгаризацию наследия Сервантеса и Лопе де Веги; ему даже удалось рассердить Нину, сказав, что он отдаст весь этот южноамериканский цирк, с его фейерверками и розовой ватой, залитой густым сахарным сиропом, за одну-единственную страницу Чехова. “Сто лет одиночества” за “Даму с собачкой”.
– Парадокс. Ладно. – Нина закурила новую сигарету. – Но что с тобой будет? Когда уже ты возьмешь себя в руки? Когда перестанешь убегать?
Фима ответил:
– В последнее время я заметил по крайней мере два признака того, что наш глава правительства Ицхак Шамир начинает понимать, что без Организации освобождения Палестины дело не пойдет.
Нина, глядя через толстые линзы своих очков, через сигаретный дым, сказала:
– Иногда мне кажется, что ты совсем пропащий. – Мы оба пропащие, Нина.
Фиму переполняли симпатия и нежность к женщине, сидевшей напротив в потертых мужских джинсах, в широкой мужской рубахе, словно Нина была ему сестрой, часть его самого. Ее некрасота, неженственность вдруг обернулись утонченной до боли, щемящей привлекательностью. Ее большие мягкие груди призывали: “Положи голову в ложбинку меж нами”. Ее короткие седоватые волосы влекли его к себе – до ощущения дрожи в кончиках пальцев. Фима прекрасно знал, как смыть с ее лица выражение загнанной лисички, как сделать, чтобы появилось лицо желанной, томной девушки. Естество его шевельнулось в недрах брюк. Поток великодушия, доброты, сострадания к женщине всегда предшествовал у него сильному желанию. Чресла его опалило вожделением, и ощущение это было сродни боли: два месяца он не прикасался к женщине. Запах намокшей шерсти, исходивший от Яэль, когда он целовал ее спину в темном парадном, смешался с запахом от его одежды, сушившейся перед камином. Дыхание его участилось, губы приоткрылись, задрожали. Нина заметила это и сказала:
– Одну минутку, Фима. Только докурю.
Но Фима, смущенный, весь во власти вожделения и жалости, не обратил внимания на ее слова, рухнул перед ней на колени и тянул ее за ногу, пока Нина не сползла рядом с ним на ковер. На полу он затеял неуклюжую борьбу с одеждами. С превеликим трудом удалось ему устранить зажженную сигарету и очки, живот его терся о ее колени, он осыпал лицо ее поцелуями, словно пытался отвлечь внимание от жадных прикосновений. Но тут ей удалось оттолкнуть его, чтобы освободить их обоих от одежды.
– Осторожно, Фима. Не растерзай меня.
Но он ничего не слышал, он уже во весь рост растянулся на ней, навалившись всем своим весом, не переставая целовать ее лицо, не переставая шепотом, заикаясь, увещевать, упрашивать, оправдываться. И когда она, сжалившись, сказала: “Ладно уж, давай”, естество его вдруг скукожилось. Отступило в укромные складки своей пещеры, словно перепуганная черепаха втянула голову в панцирь.
Но он продолжал целовать и обнимать ее, извиняться за свою усталость, за то что прошлой ночью привиделся ему ужасный сон, а сегодня вечером Тед выставил его из дома, опоив предварительно бренди, а теперь еще и виски добавился, и, по всему видать, нынешний день – точно не его день.
Две слезинки набухли в уголках близоруких глаз Нины. Без очков она выглядела хрупкой, беззащитной, мечтательной, лицо ее было даже более обнаженным, чем тело. И так лежали они долгое время, крепко обнявшись, слившись в одно существо, без движения, словно два солдата под бомбежкой. Смущенные и пристыженные, связанные друг с другом своей пристыженностью.
Пока она не оторвалась от него, ощупью не нашла сигареты, после чего закурила и пробормотала:
– Ничего, малыш…
И столько чувства было в этих словах, что Фима понял: сейчас, в эту минуту, он проник в ее нутро гораздо глубже, чем в момент любовной утехи.
– Давай, малыш, умоешься и уложим тебя спать.
Фима утешно положил голову на ее тонкое плечо и отодвинул подальше очки Нины, потому что стыдился их нагих тел, стыдился своего сморщенного мужества и желал только сжаться в клубок, прильнуть к ней, ничего не видеть и самому стать невидимым. Они лежали на ковре единым существом в свете догорающего камина, вслушиваясь в завывания ветра, залпы ливня по оконным стеклам, журчание водостока, нежные и насытившиеся, будто часами занимались любовью, будто устали от наслаждений.
– Как думаешь, Яэль и Ури занимались этим? – вдруг спросил Фима.
И вмиг рассеялось волшебство. Нина резко высвободилась из его объятий, нацепила очки, завернулась в скатерть, решительными движениями раскурила очередную сигарету и сказала:
– Скажи, почему ты не можешь помолчать хоть пять минут?
А Фима попросил ее рассказать, что именно понравилось ей в его статье.
– Погоди.
Нина встала и вышла. Он слышал, как хлопнула дверь. Спустя минуту донесся шум льющейся воды.
Фима принялся рыться в своей развешанной перед камином одежде, пытаясь отыскать таблетки от изжоги.
– Положение твое несколько… приниженное, – злорадствуя над собой, повторил он слова Теда. И затем слова Яэль: – Ну и болван же ты.
Спустя двадцать минут появилась Нина – с мокрыми волосами, благоухающая, в коричневом домашнем халате, готовая к примирению и сочувствию. Одежда мужа валялась в полном беспорядке на ковре; огонь в камине почти догорел; комнатные туфли, отороченные мехом, что Ури привез из Португалии, обнаружились у входной двери. Фимы не было. Нина отметила, что виски он выпил, но про книгу о профессоре Лейбовиче забыл, как забыл и один из своих носков, так и оставшийся висеть напротив огня, который в этот миг как раз вспыхнул из самых последних сил и погас. Нина собрала одежду, комнатные туфли, убрала стакан и миску из-под супа, забытый носок, расправила уголок ковра, ее тонкие, точеные пальцы китайской девочки отыскали сигарету.
Она сморгнула слезы и улыбнулась.