17. Ночная жизнь
Слова таксиста “давить их в колыбели” навели Фиму на мысли о странной смерти Троцкого. Он направлялся в кухню, чтобы выпить воды перед сном, а заодно и заглянуть в шкафчик под раковиной, проверить, нет ли там новых трупов, но, заметив алюминиевый блеск нового корейского чайника, раздумал пить воду и решил приготовить себе чай. Пока закипала вода, он расправился с тремя-четырьмя увесистыми ломтями черного хлеба с вареньем. И сразу же вынужден был разжевать таблетку от изжоги. Стоя перед открытым холодильником, он немного поразмышлял над несчастьем Аннет. Было приятно чувствовать, что у него достает душевных сил ощущать жгучую несправедливость, причиненную ей, сочувствовать ее обиде и отчаянию. Но в то же время, не вступая с собою в противоречие, он способен был понять и душевные движения ее мужа, врача-ортопеда, человека надежного, вполне заслуживающего доверия, трудолюбивого, – терпел он десятки лет, посвистывал себе через щелочку меж передними зубами, постукивал по любой поверхности, что подворачивалась под руку, пока не охватил его страх старости, и осознал он, что у него есть самый последний шанс прекратить наконец плясать под ее дудку, под эту изнуряющую музыку, и зажить собственной жизнью. И сейчас спит ортопед в объятиях любовницы в какой-то итальянской гостинице, колени его – меж ее коленями, и переполняет его нежность. Но в ближайшем будущем наверняка ему откроется, что и молодая любовница тоже засовывает гигиеническую прокладку в трусы. И тоже предпочитает сладковатые дезодоранты, заглушающие запах пота и других выделений. И умащивает себя перед зеркалом всякими мазями и кремами. А возможно, она засыпает рядом с ним, накрутив на ночь бигуди, совсем как его жена. И вывешивает свои лифчики для просушки на перекладину занавески в ванной, и вода капает прямо ему на голову. И атакуют ее мигрени и отвратительное манерничанье именно тогда, когда в нем пробуждается желание.
– Маннергейм! – воскликнул громовым голосом Фима, и радость обуяла его, ибо благодаря “манерничанью” он вспомнил прославленного финского полководца, чье имя начинается и кончается на букву “м” и кто помешал Тамар достойно завершить разгадку кроссворда. И хотя было уже два часа ночи, Фима решил позвонить Тамар. Или лучше Аннет? Но, прикинув так и эдак, предпочел унести из кухни на письменный стол стынущий чай и менее чем за полчаса сочинил для пятничного номера газеты небольшую статью о тесной связи между все ухудшающимся положением на так называемых территориях – Иудея, Самария, Западный берег реки Иордан – и всеобщей глухотой, равнодушием, охватывающими все аспекты нашей жизни. Например, наше отношение к сердечникам, многие из которых обречены на смерть – в буквальном смысле! – из-за огромных очередей на операцию, поскольку стороны, от которых зависит принятие разумного решения, никак не могут прийти к соглашению о круглосуточной работе операционных. Или, к примеру, наше равнодушие к новым репатриантам, к мучениям безработных, к женщинам, пострадавшим от семейного насилия. А что сказать о тех унижениях, на которые по нашей вине обречены бездомные старики, умственно отсталые и одиночки, с трудом сводящие концы с концами? Но более всего оскотинивание проявляется в агрессивной грубости, что выплескивается в официальных учреждениях, на улицах, в очередях на автобус, да и наверняка даже во тьме наших спален. В городке Беэр-Яаков человек, больной раком, убил двух своих детей и жену, не приняв ее стремление найти утешение в религии. Четыре молодых парня из “хороших семей” изнасиловали девушку с умственными проблемами. Эти юноши из города Ход ха-Шарон заперли несчастную в подвале и издевались над ней три дня и три ночи. А в школу города Афула заявился разъяренный отец, шесть учительниц получили ранения, директору он проломил голову – и все лишь потому, что дочь его не перевели в класс с углубленным изучением английского языка. В городе Холон схватили шпану, терроризировавшую и грабившую местных пенсионеров, отбирая их жалкие гроши. И все это в одной лишь вчерашней газете. Завершил Фима статью мрачным прогнозом: “Душевная глухота, насилие, злодейство постоянно текут из нашей страны на «территории», а оттуда возвращаются к нам, набрав разрушительное ускорение, приумноженные в геометрической прогрессии, наводят они ужас и хаос по обе стороны пресловутой «зеленой черты». Нет выхода из этого кошмарного замкнутого круга, если мы без проволочек, преисполнившись мужества, не приступим к решению конфликта на основании четкого, фундаментального принципа, который сформулировал почти сто двадцать лет назад великий наш писатель и философ Миха Иосеф Бердичевский, оставивший нам эти простые слова: «Еврей превыше иудаизма, человек живой превыше наследия предков». И к этому нечего мне добавить”. Это высказывание Фима вычитал несколько лет назад в эссе под названием “Разрушение и созидание”, опубликованном в еженедельнике “Ха-Цви”, который основал Элиэзер Бен-Иехуда, отец современного иврита. Потрепанный, рассыпающийся номер журнала, основанного еще в 1884 году, Фима нашел у престарелого отца Яэль и выписал цитату на листок, который приклеил к стенке радиоприемника. И сейчас с удовольствием наконец-то нашел этим словам достойное применение. Перечитав статью, он вычеркнул “конфликт” и “кошмарный замкнутый круг”, затем яростно вычеркнул и “геометрическую прогрессию”, и “разрушительный результат”, но что поставить на место вымаранного, придумать не смог. И отложил это до завтра. Тошнота не отступала, хотя он уже выпил чай и принял таблетку от изжоги. Все-таки следовало сделать то, о чем так просил Дими, – взять фонарь помощнее, спуститься в темную долину, поискать раненого пса, попытаться его спасти.
В половине третьего он зашел в ванную, разделся, облился теплой водой, потому что чувствовал, будто к нему прилипла грязь. Но душ не принес ощущения свежести. Казалось, что мыло и даже сама вода какие-то липкие. Голый и раздраженный стоял Фима перед зеркалом, дрожа от холода, ежась от отвращения при виде болезненной бледности своей кожи, жидкой поросли черных волос на груди, валика жира на талии. Незаметно для себя он начал выдавливать красноватые прыщики, несколько белых капелек брызнули на его обвислую грудь. В юности у него тоже появлялись такие прыщики – на щеках, на лбу. Барух запрещал выдавливать их. “Они исчезнут в одну ночь, в тот самый миг, когда появится у тебя дама, – сказал ему отец. – А если ты до своего семнадцатилетия не сумеешь найти себе даму, если сомневаешься в успехе, то не волнуйся, я все устрою”.
Жалкая улыбка искривила Фимины губы, когда он припомнил ночь накануне своего семнадцатилетия – как он лежал, не сомкнув глаз, надеясь, что отец забудет свое обещание, и одновременно ожидая, что не забудет. Разве старик, по своему обыкновению, не намеревался лишь подшутить над ним? А ты, тоже по своему обыкновению, не уловил истинной сути его шутки.
И что теперь, господин премьер-министр? Второй этап юношеского созревания? Или, может, это затянулся первый этап? В течение суток в твоих объятиях побывали две женщины, и ты умудрился упустить обеих, нанеся каждой обиду, если не подлинное оскорбление. Получается, тебе и сейчас следует ждать помощи от отца, ждать, что он наконец-то вспомнит о своем обещании. “Смотри, что они с тобой сделали, дурачок”, – сказала ему мама во сне. И он с опозданием, дрожа от холода перед зеркалом в ванной, ответил ей раздраженно: “Хватит. Оставь меня”.
И только он произнес эти слова, как явилось ему лицо Яэль, искаженное страхом и отвращением, когда она включила два часа назад свет в своей спальне и увидела его, спящего в одежде под одеялом в обнимку с ее ночной рубашкой.
– Теди, иди сюда, посмотри на это! – воскликнула она в отчаянии. Будто какое-то членистоногое, этакий Грегор Замза, заползло к ним в постель.
Конечно же, надо признать, все выглядело глупо. Он проснулся, ошеломленно сел на постели, потянулся, весь измятый от сна, и принялся объяснять им, что произошло. Фима надеялся, что после его объяснений они проявят сочувствие и понимание, позволят ему вернуться в постель, укрыться одеялом и снова заснуть, но он только все сильнее запутывался, сначала утверждал, что Дими неважно себя чувствовал, потом изменил линию защиты и представил прямо противоположную версию: мол, с Дими все в полном порядке, а вот ему стало плохо.
Тобиас, как обычно, превосходно владел собой. Он холодно уронил одну-единственную фразу:
– Полагаю, Фима, на сей раз ты зашел чуть-чуть далеко.
И пока Яэль укладывала Дими, Тед вызвал такси и даже помог Фиме надеть куртку и избежать рукавной ловушки, подал истрепанную кепку, спустился с ним на улицу, усадил его в машину и продиктовал таксисту адрес. Неужели хотел убедиться, что Фима не вернется, не постучится в их дверь посреди ночи?
А почему бы и нет?
Он должен объясниться. И, глядя на себя в зеркало, голого и липкого, Фима решил, что надо немедля одеться. Вызвать такси. Вернуться. Безо всякой жалости разбудить обоих, обрушить на них разговор, даже если он затянется до рассвета. Его долг – швырнуть им в лицо правду о страданиях ребенка. О страданиях вообще. Заставить их испытать подлинное потрясение. Растормошить их. Чтобы они осознали надвигающуюся угрозу. При всем уважении к реактивным движителям наш первейший долг – мальчик. Нет, в этот раз он не отступится, он откроет глаза водителю такси, который повезет его, вдребезги разобьет корку черствости, которой заросло шоферское сердце. Довольно промывать нам мозги. Он заставит всех осознать наконец, сколь близка катастрофа.
Но диспетчер такси не отвечал, и Фима набрал номер Аннет Тадмор, однако после двух гудков испугался, что для звонка слишком поздно, и дал отбой. В три часа он забрался в постель с английской книгой по истории Аляски, которую по рассеянности прихватил в доме Теда и Яэль, и небрежно листал страницы, пока не попался ему на глаза прелюбопытный отрывок о сексуальных обычаях эскимосов: каждый год по весне женщина, овдовевшая минувшей зимой, отдавала себя юноше, вступающему в стадию зрелости.
Минут через десять он погасил свет, свернулся под одеялом, приказал своему мужскому естеству угомониться, а самому себе – немедленно уснуть. Но тут вновь показалось, что по пустынному переулку бродит слепец, постукивая тростью по каменным плитам тротуара. Фима подскочил на кровати с твердым намерением одеться и спуститься вниз, выяснить доподлинно, что же на самом деле творится в Иерусалиме, когда никто не видит. С какой-то нестерпимой остротой он чувствовал, что за все творящееся в Иерусалиме отвечает он и только он. Затасканное выражение “ночная жизнь” вдруг обрело совсем иной смысл. В мыслях Фимы ночная жизнь не имела отношения к шумным кафе, ярко освещенным улицам, театрам, площадям, полным запоздалых гуляк. Нет, слова “ночная жизнь” исполнились значения холодного, пугающего, начисто лишенного легкомыслия. Древнее арамейское выражение ситра де-иска-сия — сокрытая сторона мира, эти слова пронзили тело Фимы, будто долгая протяжная нота виолончели, вошли в сердце и улетели во тьму. Трепет страха сотряс его.
Фима зажег свет, встал и в своей длинной, отливающей желтизной нижней рубахе уселся на полу перед коричневым шкафом. Ему пришлось с силой выкорчевывать застрявший нижний ящик. Более двадцати минут рылся он в старых записных книжках, листках, черновиках, фотографиях, статьях и газетных вырезках, пока не наткнулся на потрепанную картонную папку с надписью “Министерство внутренних дел, департамент муниципальной власти”.
Из папки он извлек пачку писем, каждое в своем конверте. И принялся методично проверять одно за другим, по порядку, без исключений и безо всякой небрежности, твердо настроившись, что на сей раз не сдастся. Вот оно, прощальное письмо Яэль. Листы были пронумерованы – 2, з, 4. Очевидно, первый пропал. Или, может, по ошибке был вложен в другой конверт? Но тут он понял, что недостает и последнего листка, а то и нескольких последних. Разлегшись на полу, Фима стал читать, что написала ему Яэль, когда отправилась без него в Сиэтл в 1965 году. Почерк у нее был мелкий, бисерный, совсем не женский, хотя и не мужской, с закруглениями, плавный. Быть может, так учили чистописанию в дорогих школах-интернатах в девятнадцатом веке. Мысленно Фима сравнил эти чисто, без помарок написанные строки со своими черновиками, где буквы выглядят сборищем насмерть перепуганных солдат, толкающих и повергающих наземь друг друга, панически бегущих прочь с поля боя после поражения.