Глава 31
Джош
Сегодня утром умер мой дед. Ничего не изменилось.
Я думал, когда он умрет, я расклеюсь: расплачусь, напьюсь, начну бузить, — потому что все кончено, он мой последний родственник. Я не расклеился. Не сломался. Не дырявил кулаками стены. Не лез в драку с каждым выродком в школе. Вел себя так, будто ничего не случилось. Потому что, как ни странно, это абсолютно нормальная ситуация.
— Куда едем? — спрашивает Солнышко, забираясь в машину. Меня тянет из дома. Сегодня гараж ничего не может мне предложить. Мастерская — единственная моя отдушина, и мне не хочется думать, что в данный момент она бессильна. Лучше уж я уеду на некоторое время, чтобы меня не мучил страх, что это я тоже потерял. Не знаю, куда мы подадимся. Я просто хочу уехать.
Мы едем долго. Я ни слова не произнес с тех пор, как мы сели в пикап. На ее вопрос так и не ответил. Солнышко молчание не напрягает. Прислонившись головой к стеклу, она смотрит в окно, не мешая мне вести машину.
В итоге мы останавливаемся на парковке закрытого автосалона, перебираемся в кузов, ложимся на спину и смотрим в небо.
Я еще не начал считать. Интересно, это только я так делаю или другие тоже? Каждый раз, когда умирает кто-то из дорогих тебе людей, ты начинаешь вести отсчет времени с момента их смерти. Сначала считаешь минуты, потом часы. Потом дни, недели, месяцы. Потом однажды сознаешь, что больше не считаешь, и даже не можешь вспомнить, когда перестал. Вот тогда они уходят от тебя навсегда.
— Дедушка умер, — сообщаю я.
— Будь у нас телескоп, я показала бы тебе Море Спокойствия. — Она тычет пальцем в небо. — Видишь? Там, на Луне. Отсюда не разглядеть.
— Поэтому у тебя в комнате фотография Луны? — Я уже привык к ее странностям.
— Заметил?
— Это была единственная вещь на стене. Я думал, ты увлекаешься астрономией.
— Нет, не увлекаюсь. Повесила ее, чтоб она напоминала мне, что это ерунда. Я думала, это прекрасное мирное место. Куда бы ты хотел попасть после смерти. Тишина, всюду вода. Место, которое поглотило бы тебя, приняло бы — несмотря ни на что. У меня было такое представление о нем.
— А что, неплохо бы оказаться в таком местечке после смерти.
— Да, неплохо, если б оно таким и было. Но оно другое. Это и не море вовсе. Просто большая темная тень на Луне. Название вводит в заблуждение. Оно ничего не значит.
Левую руку она держит на животе, сжимая и разжимая ладонь. Она всегда так делает — думаю, неосознанно.
— Значит, твоя аномальная зачарованность именами распространяется не только на людей?
— Все имена — туфта. Твое имя может означать «лучший, особенный», а сам ты вообще ни на что не способен. Имя можно дать кому угодно, чему угодно, обозвать можно как угодно — подлинной сути оно не передаст. Не будет соответствовать действительности. — Голос у нее сердитый. Или, может быть, в ней просто говорит разочарование.
— Если все имена — туфта, тогда почему ты ими так увлечена? — Не счесть, сколько изрезанных газет она оставила на моем кухонном столе, просматривая объявления о рождении. Поначалу я думал, что она из тех девчонок, которым нравится подбирать имена для своих будущих детей, но, судя по всему, это просто необычное хобби.
— Потому что иногда встречается значимое имя, и знаешь, как это здорово! Оно одно стоит всех пустышек, вместе взятых. — Солнышко едва заметно улыбается. Интересно, о чем она думает? Но она не дает мне возможности задать свой вопрос. Сама спрашивает, по-прежнему глядя в небо: — Как думаешь, где он сейчас?
— Наверно, где-нибудь в хорошем месте. Не знаю… — Я жду, она тоже ждет. — Я спросил его однажды, боится ли он. Умирать. Потом сообразил, что сглупил: такие вопросы нельзя задавать умирающим; если они не задумывались об этом прежде, теперь уже непременно задумаются.
— Он расстроился?
— Нет. Рассмеялся. Сказал, что совсем не боится. Но ему уже кололи наркотики, он был не совсем в себе. Сказал, что уже знает, куда уйдет, потому что был там прежде. — Я умолкаю, считая, что незачем делиться с ней всеми бредовыми мыслями моего деда. Он не всегда был такой. Только в конце — из-за боли и наркотиков. Но она смотрит на меня с любопытством, в глазах сотни вопросов, и я понимаю, что обязан ответить на них. — Когда ему было двадцать лет, он работал на стройке. Однажды упал с лесов, и у него остановилось сердце, то есть примерно с минуту, насколько я понимаю, он фактически был мертв. Дед рассказывал об этом тысячу раз.
— Но почему ты решил, что он бредил под воздействием наркотиков, если ты прежде это слышал?
— Потому что он говорил, что ничего не помнит. Его все спрашивали, видел ли он свет и все в таком духе, но он всегда отвечал, что, очнувшись, не мог ничего вспомнить. Потом однажды вечером, перед тем как отправиться в хоспис, он усадил меня рядом и сказал, что хочет сообщить мне две вещи — дать один совет и открыть свой последний секрет. Вот тогда-то он и поведал мне, что всегда помнил, где оказался, когда умер. Сказал, что помнил точно, какое оно, это место.
— И какое же оно?
— Он сказал, что оно не имело ни формы, ни содержания. Так, нечто вроде неосознанного чувства. Как лихорадочный сон. Как неодолимое желание исправить прошлое. Он сказал, что ясные очертания имела только одна деталь — скамья-качели перед домом из красного кирпича. Но в то время он не знал, что это может значить, потому никому и не говорил. Потом он показал мне одну свою старую фотографию: он сидит с бабушкой на такой скамье перед домом из красного кирпича, где она жила в ту пору, когда они познакомились.
— Как мило, — произносит Солнышко, но мне в ее голосе слышится разочарование, и я хочу протянуть к ней руку, коснуться ее лица, ладони или еще чего-нибудь.
— Да, мило, — говорю я, совершенно так не думая. — Только вот познакомился он с ней лишь через три года после того несчастного случая; потому и не узнал качели в свое время. Ну, а когда увидел ту скамью, тот дом, сразу все понял. Понял, что ему тогда не суждено было умереть. Ему суждено было вернуться к жизни, чтобы познакомиться с ней, потому что его рай там, где она, хотя в то время он этого не знал. Потому и не испытывал страха. — Я поворачиваю к ней голову. Она смотрит на луну, на губах ее, на которых еще минуту назад лежала печать разочарования, теперь играет тень улыбки. Я устремляю взгляд ввысь, хочу посмотреть, что она там видит. А она придвигается ближе, кладет голову мне на грудь. Может, замерзла или днище металлического кузова — слишком жесткое ложе — мне все равно. Я вопросов не задаю. Просто обнимаю ее, привлекаю к себе, как будто годами так делал. — Но я же говорю: он был накачан обезболивающим.
— А совет был хороший? — спрашивает Солнышко по дороге домой. Она снова прислонилась головой к стеклу, смотрит на убегающую дорогу.
— Что?
— Ты сказал, дедушка дал тебе свой последний совет. Хороший? — Она выпрямилась на сиденье, смотрит на меня.
— Нет. — Я смеюсь, вспоминая его. — Хуже не бывает. Но это я тоже списываю на лекарства.
— Расскажи. Я должна знать, что ты считаешь худшим советом на свете. — Она поворачивается ко мне всем телом, подкладывает одну ногу под другую.
— Он сказал… — мне неловко говорить ей об этом, — …что в понимании каждой женщины есть вещи, которые простить нельзя, нечто такое, с чем она не может смириться, и у каждой женщины это что-то свое. Ложь, измена, что угодно. И если ты хочешь оставаться с ней в хороших отношениях, нужно определить, что́ она не может простить, и не делать этого.
— Это и был его совет?
— Я предупреждал. Он также сказал, что в ту ночь видел на кухне енота. Так что…
— И ты веришь в это?
— Ты про енота или про совет?
Она смотрит на меня, в нетерпении наклоняет набок голову. Я бросаю на нее взгляд и вновь все свое внимание сосредоточиваю на дороге.
— Сама догадайся. Ты же девчонка. Причем одна из тех, кто не хочет, чтобы ее называли женщиной, так? Хотя тебе почти восемнадцать? Чудно́ как-то.
— Перестань, — холодно говорит она.
— Ну а ты что? — спрашиваю я.
— Тебя интересует мой совет?
— Нет. Что ты не можешь простить? Наверняка что-то есть.
— Никогда об этом не думала. — Она отворачивается к окну. — Полагаю, убийство не в счет.
— Убийство не в счет. Ты была бы мертва, так что никакое прощение невозможно.
— Необязательно, но допустим. Для меня, пожалуй, это чья-то чрезмерная любовь.
— То есть чрезмерная любовь к тебе — непростительна? В таком случае, как сказала бы миссис Макаллистер, обоснуй свое заявление.
— Слишком много обязательств. Говорят, любовь лишена корысти, но это не так, и даже если любовь бескорыстна, свободы она не дает. Любовь всегда сопровождается ожиданиями. Те, кто любит, всегда ждут чего-то взамен. Например, хотят, чтобы ты был счастлив и так далее, и это автоматически возлагает на тебя ответственность за их счастье, ибо они не будут счастливы, если несчастлив ты. От тебя ждут, что ты будешь таким, каким тебя видят, чувствовать то, что, по их мнению, ты должен чувствовать, потому что они тебя любят. И если ты не можешь дать то, чего они хотят, они впадают в уныние, ты впадаешь в уныние — в общем, всем хреново. Мне такая ответственность не нужна.
— То есть ты предпочитаешь, чтобы тебя никто не любил? — уточняю я. Жаль, что я за рулем и не могу смотреть на нее дольше секунды.
— Не знаю. Я просто объясняю. На этот вопрос нет ответа. — Она разгибает ногу и снова прислоняется головой к стеклу.
— Дурацкий совет, хуже некуда, — говорю я.
Я привык быть один, но сегодня остро чувствую свое одиночество. Я не просто один в своем доме — я один в целом свете. И может быть, само по себе это благо, потому что отныне мне больше не придется это делать.
Сегодня вечером, забираясь в постель, я даже не думаю вести отсчет.