Глава 11
Джош
В воскресенье в два часа дня звонок в дверь. Я открываю. На крыльце мама Дрю с пластиковым контейнером в руках.
— Сегодня воскресенье. Я приготовила соус. Дрю сказал, что ты не придешь на ужин, вот я сама и принесла. — Она знает, что соус для спагетти у меня не получается и это меня жутко расстраивает, потому всегда готовит и на мою долю.
— Спасибо. — Я отступаю на шаг, шире открываю дверь, приглашая ее в дом. — Дрю бы прислали. Зачем же вы сами?
— Дрю куда-то исчез после обеда. Должно быть, свидание с очередной пассией. — Она вопросительно вскидывает брови, глядя на меня. Я сохраняю невозмутимый вид, спрашивая себя, знаю ли я, с кем из девчонок у него может быть свидание. Забираю у миссис Лейтон контейнер, отворачиваюсь, чтобы поставить его в холодильник. Она устраивается за кухонным столом на высоком табурете, прямо перед тарелкой печенья, что появилось у моего порога некоторое время назад. — К тому же, ты знаешь, я люблю время от времени наведываться к тебе, посмотреть, как ты живешь, расспросить про твои дела. Хоть и знаю, что ответов не получу. — Она улыбается, берет одно печенье.
— Спасибо, — говорю я уже второй раз за несколько минут, хотя сам не знаю, за что ее благодарю: за то, что пришла проведать меня, или за то, что не ждет ответов. И за многое другое. Наверно, я мог бы целый день благодарить миссис Лейтон, но она не ждет от меня благодарности.
— Ты мог бы облегчить мне жизнь, если бы переехал к нам. — Она даже не пытается скрыть усмешку. Она предлагает мне переселиться к ним каждую неделю с тех пор, как я узнал, что дедушка меня покидает. Ответ она всегда получает один и тот же, но это ее не останавливает. Даже не знаю, что я чувствовал бы, если б миссис Лейтон перестала повторять свою просьбу.
— Спасибо, — говорю я снова, уже в третий раз. Озвучивать отказ уже незачем.
— Мною движут эгоистические мотивы. Ты хорошо влияешь на Дрю. А кто-то ведь должен спасать этого парня от самого себя. Я еще не готова стать бабушкой. — Она многозначительно смотрит на меня.
— Думаю, вы переоцениваете мои возможности.
— Джош, я люблю своего сына, но порой мне кажется, что его единственное достоинство — это дружба с тобой. Пожалуй, только ради тебя я и не бросаю его. — Она качает головой, и я понимаю, что она шутит. Дрю — маменькин сынок до мозга костей. Но при этом ее вечная головная боль. — Ха, какой ты скрытный. Ты научился печь? — Миссис Лейтон вертит в руке надкусанное печенье, рассматривает его.
— Вовсе нет. — Я умолкаю, глядя на тарелку. Часть дна уже просвечивает, по краям виден синий узор из «огурцов». Тарелка, наверно, из сервиза, нужно ее вернуть. — Меня угостили.
— Угостили? — подозрительно вопрошает миссис Лейтон. Я вижу, что в ней взыграло любопытство. Она устала пытать Дрю про его подружек, потому что это дохлый номер: он меняет их как перчатки. Но меня неустанно теребит, все надеется получить правдивый ответ. — Хм… — Она снова кусает печенье. — Тот, кто тебя угостил, умеет печь. Вкусно.
— Я ничего не скрываю, — улыбаюсь я, отвечая на вопрос, который она задала, не спрашивая. — Я правда не знаю, кто их принес. Утром нашел на крыльце.
— О, — произносит мама Дрю, вытаскивая печенье изо рта. Улыбка сходит с ее лица.
— Я догадываюсь, кто это был. Так что ешьте смело. — Ее черты чуть смягчились от облегчения. Я догадываюсь, кто меня угостил, но точно не могу сказать. Записки к печенью не прилагалось, но, думаю, это своего рода «спасибо». Да и кто это еще мог быть? — Я уже штук шесть съел. Если б меня хотели отравить, мы бы уже знали.
Мы поговорили еще несколько минут. Потом миссис Лейтон встает, собираясь уходить. Напоследок еще раз уточняет, действительно ли я не приду на ужин. Я подтверждаю, но она и так это знает. Я все еще злюсь на Дрю за пятницу, и пока у меня нет ни малейшего желания разгребать его дерьмо.
— Утром я ждал ее на парковке, — сказал Дрю, когда в понедельник я столкнулся с ним перед звонком на первый урок. Накануне вечером он звонил мне, но я не взял трубку и его сообщение на автоответчике стер, не слушая. Я не разговаривал с ним с субботы, когда он после обеда явился ко мне, интересуясь, что было с Настей после того, как он сгрузил ее у меня. Я мог бы сказать «оставил», но мы оба знаем, что это не так. Одно дело, если бы его действительно волновало, добралась ли она до дома, как себя чувствовала, но ему лишь хотелось выяснить, сильно ли она обижена на него, и я не собирался его успокаивать. Надеюсь, она злится на него. Есть за что.
— Она со мной не разговаривает, — смеется он, идя вместе со мной на первый урок. — То есть не делает характерных мимических движений, давая понять, что признает мое существование. Палец, правда, показала, но это, может быть, просто тик или мышечный спазм.
— Разумеется, — отвечаю я.
— Ты тоже все еще злишься на меня?
— Переболел.
— Ну и правильно. Слушай, а чо злиться-то? Я привез к тебе домой классную девчонку, пьяную, да к тому же немую. Это ж просто подарок.
Я останавливаюсь, смотрю на него, недоумевая в очередной раз, какого фига с ним дружу. Я хорошо его знаю и понимаю, что он говорит несерьезно. Дрю — задница и бабник, но не законченный отморозок. И все же отповедь ему я даю. Он это заслужил.
— Прости, — извиняюсь я неизвиняющимся тоном и иду дальше. — Я думал, ты просто попросил меня убрать за тобой дерьмо. Мне как-то и в голову не пришло, что ты, как настоящий друг, привез мне упившуюся до чертиков девчонку, чтобы я с ней позабавился. В следующий раз выражайся, пожалуйста, яснее, дабы я не упустил свой золотой шанс. — Я даже не пытаюсь скрыть сарказм в своем голосе.
— Да ладно тебе, я же просто дурачусь. — Дрю хотя бы хватило ума произнести это виноватым тоном. — Я оставил ее у тебя, потому что ты, я знаю, никогда бы ее не тронул. — Теперь он выставляет меня монахом, и мне, пожалуй, это тоже не нравится.
— Она же этого не знает. Наверняка думает, что ты сделал именно то, что сейчас сказал. Оставил ее у незнакомого парня, не задумываясь о том, что с ней может случиться.
— А что с ней случилось? Ты был так зол на меня в субботу, что ничего не рассказал.
— Может быть, потому, что полночи я вытирал ее блевотину, а вторую половину следил, чтобы она ею не подавилась. — Я останавливаюсь, пристально смотрю на него, давая понять, что не шучу. За один только вечер той пятницы я столько блевотины увидел, чуть не утонул в ней. И это не смешно. Сомневаюсь, что я когда-нибудь смогу стать таким, как прежде. — Хочешь знать, как все было? Ее стошнило. И не раз. Она отключилась. Потом проснулась. Я отвез ее домой. Все.
— Старик, я перед тобой в долгу, — говорит Дрю, все еще морщась от упоминания блевотины.
— Век не расплатишься.
Настя
В понедельник, когда я прихожу на урок труда, тарелка Марго с синим узором из «огурцов» уже стоит на рабочем столе у дальней стены, где я обычно сижу. Должно быть, Джош поставил, хотя за партой его нет. Он в другом конце мастерской, у станков. Я не хочу долго смотреть на него, пытаясь понять, что он делает, поэтому сую тарелку в свой рюкзак до его возвращения на место. Звенит звонок. Джош, даже не глянув в мою сторону, садится за парту, и все опять нормально. Только это «нормально» длится недолго, что меня не должно удивлять. Не думаю, что слово «нормально» вообще применимо к тому, что касается Джоша Беннетта. Хотя мне ли его судить, если сама я наблюдаю за ним из ненадежного укрытия собственного хрупкого стеклянного дома.
— Эй, Беннетт! Правда, что ты вышел из-под опеки?
Вышел из-под опеки? Я поднимаю голову, чтобы посмотреть, кто задал вопрос. Какой-то придурок. Кевином, кажется, зовут. Точно не могу сказать, я им особо не интересовалась. Заметила только, что челка у него длинная, штаны вечно мешком сидят и он мнит себя красавчиком. Честно говоря, мне плевать, кто задал этот вопрос, а вот ответ любопытно услышать.
Джош молча кивает, продолжая работать над чертежом, который нам задали сделать еще в пятницу. Он не поднимает головы, вообще не обращает внимания ни на Кевина, ни на остальных, хотя весь класс теперь смотрит на него.
— То есть ты теперь можешь делать что угодно?
— Очевидно. — Джош поворачивает линейку, проводит по ней карандашом еще одну линию. — Конечно, убить кого-то я не вправе, так что определенные рамки существуют, — добавляет он сухо, все так же не поднимая головы. Я с трудом сдерживаю улыбку, тем более что Кевин, не поняв намека, продолжает его донимать:
— Вот это кайф. Я бы каждый вечер устраивал тусовки.
Кевину невдомек, что Джошу нечего ему сказать, и он все сыплет и сыплет вопросами. Мне даже захотелось, чтоб Джош дал ему в морду, — мол, не болтай лишнего, — но, подозреваю, это больше мой стиль, а не Джоша Беннетта.
Я слышу, как кто-то говорит Кевину приглушенным голосом, чтобы он заткнулся. Ребята на его допрос реагируют по-разному: кто-то с любопытством, кто-то растерянно, кто-то с откровенным изумлением. Я принадлежу к любопытным, но стараюсь демонстрировать безразличие. Мистер Тернер, я вижу, тоже обеспокоен, то и дело поглядывает на Кевина и Джоша. Вмешиваться он не намерен, но как пить дать не хочет пропустить ни единого слова из того, что говорится. На лице Джоша почти отвращение. Я знаю, что от меня скрыта какая-то важная информация, но спросить никого не могу. Почему его освободили из-под опеки? Может быть, родители жестоко с ним обращались? Или они умерли? Или в тюрьме? Или в другой стране? Может, это как-то связано с секретной шпионской миссией?
Пока продолжается беседа, я ломаю голову. Думаю и так и сяк, пытаясь понять, почему Джоша освободили из-под опеки и как это соотносится с тем, что никто не смеет лезть к нему. Мы еще и минуты не просидели на уроке, а у меня такое чувство, что атмосфера в классе накалилась.
Джош
Я и не глядя знаю, какие у них лица. Обычно меня все игнорируют, но когда не игнорируют, это еще хуже. Как сейчас. Либо приходится слушать тупую фигню таких дебилов, как Кевин Леонард, либо ловить на себе жалостливые взгляды. Особенно этим грешат девчонки. Их жалость вообще невыносима. Дрю говорит, я выгоды своей не понимаю: раз уж мне выпала дерьмовая карта, я должен правильно ее разыграть, хоть какую-то пользу извлечь из своего имиджа трагической личности. Но играть на жалости — не мой конек; есть в этом что-то отталкивающее. Трудно возжелать девчонку, если она смотрит на тебя, как на потерявшегося щенка, которого ей хочется забрать домой и накормить, или как на брошенного ребенка, жаждущего забраться к ней на колени, чтобы его приласкали и приголубили. Я ни за что не клюну на девчонку, которая меня жалеет. Разве что от отчаяния, да и то вряд ли.
Взрослые еще хуже. Они отпускают дебильные реплики по поводу того, какой я молодец, как классно держусь, как хорошо со всем справляюсь. Будто они что-то в этом смыслят. Единственное, что я научился делать хорошо, так это избегать нежелательного внимания, но все предпочитают внушать себе, что у меня все в порядке. Очень удобная позиция, позволяющая им со спокойной совестью заползти под сень своей твердыни, где они живут. Той самой, куда, как им кажется, смерть никогда не проникнет.
То же и с учителями. Я могу уклониться практически от любого задания, если разыграю карту смерти. Всем сразу становится неловко, и они готовы разрешить мне все, что угодно, лишь бы я не маячил у них перед глазами и они могли делать вид, что ничего не случилось. Они убеждают себя, что проявляют участие и сделали благое дело. Если мне везет, меня просто игнорируют, потому что так проще всем. Проще, чем признать существование смерти.
Одной карты смерти более чем достаточно, чтобы увильнуть от какого-то задания или произвести впечатление на понравившуюся девчонку, а у меня их теперь целая колода, так что мне почти все сходит с рук. Окружающие давно стали закрывать глаза на мои проступки. Может быть, и я сам тоже.
Когда мне было восемь лет, мы с отцом поехали на одну из тренировочных игр перед открытием бейсбольного сезона. Раз в месяц родители разделялись, каждый брал либо меня, либо мою сестру Аманду и вез нас куда-нибудь развлекаться. Один месяц я ездил с отцом, а Аманда — с мамой. В следующем мы менялись. Был март, и я должен был ехать с мамой, но, поскольку была назначена игра, попросился с папой. Маме пообещал, что следующие два раза — в апреле и мае — я в ее распоряжении. Ну как же, я всем нужен. Мама согласилась, взяв с меня слово.
Мы с папой вернулись домой в шесть. На обратном пути я заснул в машине. Он разбудил меня, когда мы приехали, но в результате в дом понес на руках, потому что у меня не было сил выбраться из машины. Мы в тот день много ели, много смеялись, много кричали. У меня болел живот. Лицо загорело. Я сорвал голос, в глаза хоть спички вставляй. Это был последний счастливый день в моей жизни.
Когда я проснулся, у меня уже не было ни мамы, ни сестры, но казалось, все образуется, ведь мы вдруг получили столько денег, что за всю жизнь не потратить. Адвокаты компании грузовых перевозок заявили, что это щедрая компенсация. Адвокаты моего отца сказали, что сумма вполне приемлемая. Достойная компенсация за жизнь моей матери. Достойная компенсация за гибель сестры. Они не приняли в расчет, что в тот день я потерял и отца. В нем что-то надломилось, треснуло, расплавилось, сгорело, разрушилось, как автомобиль, который вела моя мать, когда его переехала фура, перевозившая ящики с газировкой. Но даже если б это учли, я уверен, они все равно бы настаивали, что компенсация более чем справедливая. Даже щедрая. У меня нет сестры, которую бы я дразнил, у меня нет матери, с которой я мог бы делиться своими бедами, нет отца, с которым бы я мастерил. Зато есть миллионы долларов, почти нетронутые, на банковских и брокерских счетах. В общем, все по-честному, жизнь прекрасна.
— Да, полный кайф, — бросаю я в ответ, надеясь, что теперь Кевин отстанет от меня и будет других поражать своим невежеством и разговорами об отпадных тусовках. — Никого не касается, чем я занимаюсь. — Это чистая правда. Я поднимаю голову, пристально смотрю ему в глаза, надеясь, что он поймет намек.
Вновь принимаюсь за чертеж, над которым работал. Слава богу, все переключили внимание на более важные темы — контрольные по математике и сексапильные девчонки. Мистер Тернер ходит по классу, заглядывает каждому через плечо, проверяя, как ребята справляются с заданием. Минуя мою парту, оглядывается.
— Настя, вам там неудобно чертить. Может быть, пересядете на свободное место рядом с Кевином? — Он чуть ли не извиняется за то, что просит ее пересесть. Меня удивляет, что он вообще ждет, будто она что-то будет чертить. До этой минуты он вел себя так, словно ее нет в классе, а мы с ним оба знаем, что на уроке труда ее быть не должно. Но, полагаю, ему ее дали в нагрузку, не иначе, потому-то она до сих пор здесь. Думаю, она, как и я, внушает окружающим чувство неловкости. Со мной мистер Тернер неловкости не испытывает, а вот Настя его смущает. Может быть, из-за одежды или нехватки оной, ибо он всегда боится взглянуть на нее. Я забыл, что она все это время сидела за мной и наверняка слышала весь разговор. Она начала собирать свои вещи, и мистер Тернер переключил свое внимание на меня.
— Неплохо, — говорит он, разглядывая мой чертеж. — Какой материал возьмешь?
— Пожалуй, ясень. И прозрачный лак, — отвечаю я. Мистер Тернер кивает, но не уходит.
— Все нормально? — спрашивает он, и я знаю, что он имеет в виду болтовню Кевина, что само по себе глупо, ведь меня подобная ерунда давно не трогает.
— Нормально, — отвечаю я, поворачивая линейку на бумаге. Мистер Тернер возвращается к своему столу. Сзади раздается стук каблуков: это Настя спрыгнула со стола. Она проходит за моей спиной, направляясь к парте, за которой самодовольно гогочет Кевин Леонард. Все теперь заняты своими делами, шум заметно усилился, поэтому мне кажется, что у меня разыгралось воображение или, может быть, я умом тронулся, когда слышу…
Врешь.
Это даже не шепот. Слово проникает в мое сознание так плавно, будто не имеет формы, будто соткано из воздуха и томления, но клянусь, я его слышу. Поднимаю голову. Единственный человек, который мог его произнести, сейчас усаживается за парту рядом с Кевином Леонардом, и я ругаю себя за глупость, потому что ну никак не мог услышать это слово, оно — порождение моего собственного томления.
На урок рисования я вбегаю в последнюю минуту, сажусь за свободную парту в конце класса, за Клэем Уитакером. Я не большой любитель рисования, но факультативных курсов по труду, на которые я мог бы записаться, для меня уже не осталось: я прошел все уровни сложности. А заполнять расписание как-то надо. Причем желательно таким предметом, по которому на дом ничего не задают, изучение которого не требует активной умственной деятельности. Я проторил себе путь наименьшего сопротивления. Сдаю миссис Карсон эскизы мебели, которую люблю рисовать, или какого-то предмета, который планирую смастерить, и ее это вполне устраивает. Иногда я рисую вещи, увиденные в антикварных магазинах. Вещи, которые я хотел бы изготовить, будь у меня достаточно таланта. Художник я посредственный. Я рисую нормально. Не ужасно, но и не потрясающе. Я гляжу на парту передо мной. Вот Клэй Уитакер — гений. С листом бумаги и углем он может сотворить то, что я хотел бы создавать из древесины при помощи инструментов. Я вытаскиваю свой рюкзак, роюсь в нем, ища картинку, что накануне вечером распечатал из Интернета. Едва приступаю к работе, Клэй поворачивается ко мне.
— Что рисуешь? — Он наклоняет голову, чтобы лучше видеть лежащую передо мной фотографию.
Это пристенный столик с мраморной столешницей середины XVIII века, в стиле эпохи Георга II. Нам велели принести на урок фотографию, которую нужно воссоздать на бумаге. Я выбрал эту.
— Столик, — отвечаю я.
— Хоть бы раз попробовал нарисовать что-нибудь на двух ногах, а не на четырех.
Людей рисовать мне неинтересно, да и плохо получается.
— А ты что рисуешь? — спрашиваю я.
— Не что, а кого, — поправляет он меня. Клэй рисует главным образом людей, редко что-то другое. Он помешан на человеческих лицах. Если я вечно рисую мебель, то он — людей. Причем чертовски здорово. Они у него как живые — аж жуть берет. В его рисунках есть загадка, нечто такое, что заставляет смотреть не на само лицо, а на то, что скрыто за его чертами. Я видел, как Клэй даже самые заурядные скучные лица изображает настолько интересными, что словами не выразить. Я завидую его таланту. И завидовал бы еще больше, до безумия, если б сам не имел увлечения, которому предан всей душой. Но, поскольку оно у меня есть, я отдаю должное его дарованию, не испытывая к нему ненависти, хотя в нашем классе, знаю, есть несколько человек, которым его талант как кость в горле. Порой мне кажется, что миссис Карсон тоже принадлежит к их числу. Наверно, не очень приятно, когда твой ученик превосходит тебя по способностям на всех уровнях.
Я снова переключаю внимание на Клэя. Он берет со своей парты фото четыре на шесть и передает мне, самодовольно улыбаясь, будто знает что-то такое, что неизвестно мне. Я беру снимок, смотрю на него. Не знаю, кого я ожидал на нем увидеть, но явно не ту девушку, на лицо которой сейчас смотрю. Хотя не могу сказать, что я удивлен. Если в нашей школе и есть интересное лицо, то это, безусловно, лицо Насти Кашниковой. Может быть, потому что она никогда не произносит ни звука, чтобы развеять ореол загадочности. Я смотрю на фотографию чуть дольше, чем следует. Настя смотрит в сторону объектива, но не в него. Должно быть, ее снимали крупным планом, потому что изображение расплывчатое. Ну и она явно не знала, что ее фотографируют.
— Почему ее? — спрашиваю я, нехотя возвращая снимок.
— Лицо у нее потрясное, даже со всей этой штукатуркой. Если сумею его изобразить, других девчонок вообще можно не рисовать. — Клэй смотрит на фотографию, словно представляет, как она выглядит без макияжа. Я хочу сказать ему, что он прав. То, какой она запечатлена на этой фотографии, не идет ни в какое сравнение с тем, какая она на самом деле — без следа косметики, с зачесанными назад волосами. Такую ее фотографию я хотел бы иметь, а не полагаться на память, рисуя в воображении растерянную, обливающуюся потом девчонку, заявившуюся в мой гараж в час ночи.
— Никогда бы не подумал, что она в твоем вкусе. — Усилием воли я заставляю себя отключиться от своих мыслей и снова сосредоточиться на Клэе, надеясь, что он ничего не заметил, но Клэй всегда все замечает. Клэй такой же изгой, как и все здесь, и он, я знаю, наблюдателен. Я видел много его рисунков и знаю, что те, кого он рисовал, даже не подозревали, что он за ними наблюдает. А Клэй, если уж наблюдает, многое видит, и это особенно приводит в замешательство.
— Ее не член мой желает, а карандаш. — Он опять улыбается мне, да так, словно ему известен какой-то мой секрет. Что вполне вероятно. Клэй всегда наблюдает за мной, хотя я всем, в том числе и ему, дал ясно понять, чтобы меня оставили в покое. Почему-то меня это не раздражает. Держится он в стороне, за редким исключением, за что получает пинка под зад, но в принципе глаза обычно не мозолит. Я продолжаю работать над своим дерьмовым рисунком и вдруг спрашиваю:
— Как тебе удалось ее щелкнуть? — Я готов убить себя за то, что открыл свой паршивый рот.
— Мишель. — Это имя говорит само за себя. Фотографичка Мишель. Только Клэй один и обходится без довеска к ее имени, когда говорит о ней или обращается к ней. Во время обеда она всегда сидит рядом с ним, не выпуская из рук фотоаппарата. — Однажды попросил ее снять во дворе, когда Настя не видела. — Он пожимает плечами. Вид у него чуть виноватый, но не извиняющийся. Имя Насти Клэй произносит так, будто он с ней на короткой ноге. Интересно, насколько хорошо он ее знает?
— Она задницу бы тебе надрала, если б узнала, что ты ее сфоткал.
Опять глупость сморозил, ругаю я себя. С Настей я почти незнаком. Откуда мне знать, как бы она себя повела, а я говорю о ней так, будто знаю. Злости в ней хватит, чтоб надрать задницы нам обоим — и ему, и мне. По идее, она должна была дать мне по шее, когда я ей водку подсунул вместо воды, а она лишь рассмеялась мне в лицо. Так что черта с два я ее знаю.
— Многие хотели бы мне задницу надрать, — беспечно бросает в ответ Клэй, словно такова суровая реальность жизни и ничего тут не попишешь. Он прав. В нашей школе полно выродков, мечтающих дух из него вышибить, но хотеть и делать — это две разные вещи. О Клэе до сих пор болтают всякую дрянь, но его с восьмого класса пальцем никто не тронул, и мы с ним оба знаем почему.
После гибели мамы я озлобился. В общем-то, нормальная реакция: человек, понесший тяжелую утрату, вправе гневаться на весь мир, а уж восьмилетний мальчик тем более. Окружающие многое тебе прощают. Пытаясь совладать со своим праведным гневом, я делал недопустимые вещи — в частности, колошматил всех и каждого, кому случалось меня разозлить. А разозлить меня было проще простого. Я вспыхивал как спичка по малейшему пустяку. Как оказалось, даже недопустимые вещи, что я вытворял, орудуя кулаками, окружающие считали приемлемыми и смотрели на них сквозь пальцы.
Майку Скэнлону я заехал в морду дважды за то, что он сказал, что мою маму в земле жрут черви. Не думаю, что червям было чем поживиться, после автокатастрофы от нее почти ничего не осталось, но спорить я не стал. Просто приложился кулаком к его лицу, поставив ему синяк под глазом и разбив губу. Он пожаловался отцу. Тот пришел к нам, и я, спрятавшись за угол, слушал и переживал, что мне за это будет. Но отец Майка даже не был рассержен. Сказал папе, что у него претензий нет, он все понимает. Он, конечно, ни черта не понимал, но неприятностей я избежал. И так было всегда.
Один раз, правда, мне пришлось держать ответ, но и то лишь потому, что драку я устроил в школе. Ударил Джейка Келлера на футбольном поле во время физры и думал: все, теперь уж мне несдобровать. Меня вызвали в кабинет директора — впервые в жизни. К счастью, он тоже вошел в мое положение, и я отделался предупреждением и тремя посещениями школьного психолога. Все, кто схлопотал от меня, усвоили: что бы я ни сделал, меня не накажут. Я мог бы избить любого средь бела дня на глазах десятка свидетелей, и им все равно скажут, даже собственные родители, чтобы меня оставили в покое.
Мой гнев утих, когда я перешел в восьмой класс. У отца как раз случился сердечный приступ. К тому времени меня уже почти никто не задирал. Никто не рисковал со мной связываться. Однажды я шел домой из школы и увидел, как трое отморозков дубасят Клэя Уитакера. Я его тогда даже толком не знал, но его лупили, а мне нужен был повод размять кулаки. Во мне накопилось немало здорового, праведного гнева, который я мог с полным правом излить на них. Обидчиков было трое, а я среди своих сверстников даже не был самым рослым. Они могли бы запросто по асфальту меня размазать. Но ими двигала самая обычная жестокость. Мне же придавала силу необузданная ярость.
Клэй сидел на земле, когда те трое наконец-то дали деру. Я запыхался, все тело ныло от синяков и ушибов, поэтому я сел рядом — не знал, куда идти; возможно, кто-нибудь придет, чтобы отомстить, ну и пусть. Но никто не пришел. И слава богу. Иначе им бы тоже, наверно, влетело. Клэй меня не поблагодарил, вообще ничего не сказал. И правильно сделал: я же не заслуживал благодарности. Я ввязался в драку не из-за него. Не из благородных побуждений.
Меня не волновало, что у меня могут быть неприятности. Мне было плевать на Клэя Уитакера, который сидел в двух шагах от меня весь в крови и плакал. Мне было все равно. Это была моя последняя драка. С того дня я дал себе слово, что без веской причины больше не стану махать кулаками. Но это уже неважно: к тому времени все уяснили, что любая драка мне сойдет с рук. Я плохо представлял, какая может быть веская причина, но решил, что, очевидно, пойму, когда таковая появится. А может, никогда и не появится.
Я ни слова не сказал Клэю, пока мы сидели рядом. Наконец я встал и пошел домой. Мы с ним никогда не обсуждали случившееся. Я привык к тому, что меня никто не трогает, но с того дня и к Клэю Уитакеру не пристают.
— Кажется, я их понимаю, — бурчу я. Клэй знает, что я шучу, но всплескивает руками — значит, намек понял.
— Ладно. Рисуй свой неотразимый столик. А я буду рисовать девушку, — самодовольно говорит он и отворачивается, открывая альбом.