I. СЫН ГОЛУБКИ
Трудно сказать, лежит ли мел в основе характера всех вообще англичан, но присутствие его в организме наших жокеев и тренеров – факт неопровержимый. Живут они по большей части среди меловых холмов Южной Англии, пьют много воды, имеют дело с лошадиными суставами, и известковый элемент стал для них чуть ли не профессиональным признаком; они часто отличаются костлявыми носами и подбородками.
Подбородок Гринуотера, отставного жокея, ведавшего конюшней Вала Дарти, выступал вперед так, словно все долгие годы участия в скачках он использовал его, чтобы помочь усилиям своих коней и привлечь внимание судьи. Его тонкий с горбинкой нос украшал собой маску из темнокоричневой кожи и костей, узкие карие глаза горели ровным огоньком, гладкие черные волосы были зачесаны назад; росту он был пяти футов и семи дюймов, и за долгие сезоны, в течение которых он боялся есть, аскетическое выражение легло на его лицо поверх природной живости того порядка, какая наблюдается, скажем, у трясогузки. Он был женат, имел двух детей и относился к семье с молчаливой нежностью человека, тридцать пять лет прожившего в непосредственном общении с лошадьми. В свободное время он играл на флейте. Во всей Англии не было более надежного человека.
Вэл, заполучивший его в 1921 году, когда тот только что вышел в отставку, считал, что в людях Гринуотер разбирается еще лучше, чем в лошадях, ибо верит только тому, что видит в них, а видит не слишком много. Сейчас явилась особенная необходимость никому не доверять, так как в конюшне рос двухлетний жеребенок Роадавель, сын Кафира и Голубки, от которого ждали так много, что говорить о нем вообще не полагалось. Тем более удивился Вэл, когда в понедельник на Аскотской неделе его тренер заметил:
– Мистер Дарти, тут сегодня какой-то сукин сын смотрел лошадей на галопе.
– Еще недоставало!
– Кто-то проболтался. Раз начинают следить за такой маленькой конюшней – значит, дело неладно. Послушайте моего совета – пошлите Рондавеля в Аскот и пускайте его в четверг, пусть попробует свои силы, а понюхать ипподрома ему не вредно. Потом дадим ему отдохнуть, а к Гудвуду опять подтянем.
Зная мнение своего тренера, что в Англии в наше время скаковая лошадь, так же как и человек, не любит слишком долгих приготовлений, Вэл ответил:
– Боитесь переработать его?
– Сейчас он в полном порядке, ничего не скажешь. Сегодня утром я велел Синнету попробовать его, так он ушел от остальных, как от стоячих. Поскачет как миленький; жаль, что вас не было.
– Ого! – сказал Вэл, отпирая дверь стойла. – Ну, красавец?
Сын Голубки повернул голову и оглядел хозяина блестящим глазом философа. Темно-серый, с одним белым чулком и белой звездой на лбу, он весь лоснился после утреннего туалета. Чудо, а не конь! Прямые ноги и хорошая мускулатура – результат повторения кровей Сент-Саймока в дальних поколениях его родословной. Редкие плечи для езды под гору. Не «картинка», как говорится, – линии недостаточно плавны, – но масса стиля. Умен, как человек, резв, как гончая. Вал оглянулся на серьезное лицо тренера.
– Хорошо, Гринуотер. Я скажу хозяйке – поедем все, м домом. С кем из жокеев вы сумеете сговориться в такой короткий срок?
– С Лэмом.
– А, – ухмыльнулся Вал, – да вы, я вижу, уже все подготовили.
Только по дороге к дому он додумался наконец до возможного ответа на вопрос: «Кто мог узнать?» Через три дня после окончания генеральной стачки, еще до приезда Холли и Джона с женой, он сидел как-то над счетами, докуривая вторую трубку, когда горничная доложила:
– К вам джентльмен, сэр.
– Как фамилия?
– Стэйнфорд, сэр.
Едва не сказав: «И вы оставили его одного в холле!» – Бэл поспешил туда сам.
Его старый университетский товарищ разглядывал висящую над камином медаль.
– Алло! – сказал Вэл.
Невозмутимый посетитель обернулся.
Менее потертый, чем на Грин-стрит, словно он обрел новые возможности жить в долг, но те же морщинки на лице, то же презрительное спокойствие.
– А, Дарти! – сказал он. – Джо Лайтсон, букмекер, рассказал мне, что у тебя здесь есть конюшня. Я и решил заглянуть по дороге в Брайтон. Как поживает твой жеребенок от Голубки?
– Ничего, – сказал Вэл.
– Когда думаешь пускать его? Может, хочешь, я буду у тебя посредником? Я бы справился куда лучше профессионалов.
Нет, он прямо-таки великолепен в своей наглости!
– Премного благодарен; но я почти не играю.
– Да неужели? Знаешь, Дарти, я не собирался опять надоедать тебе, но если б ты мог ссудить меня двадцатью пятью фунтами, они бы мне очень пригодились.
– Прости, но таких сумм я здесь не держу.
– Может быть, чек...
Чек – ну нет, извините!
– Нет, – твердо сказал Вэл. – Выпить хочешь?
– Премного благодарен.
Наливая рюмки у буфета в столовой и одним глазом поглядывая на неподвижную фигуру гостя, Вэл принял решение.
– Послушай, Стэйнфорд, – начал он, но тут мужество ему изменило. Как ты попал сюда?
– Автомобилем из Хоршэма. Да, кстати. У меня с собой ни пенни, платить шоферу нечем.
Вэла передернуло. Было во всем этом что-то бесконечно жалкое.
– Вот, – сказал он, – возьми, если хочешь, пятерку, но на большее, пожалуйста, не рассчитывай. – И он вдруг разразился: – Знаешь, я ведь не забыл, как в Оксфорде я раз дал тебе взаймы все свои деньги, когда мне и самому до черта туго приходилось, а ты их так и не вернул, хотя в том же триместре получил немало.
Изящные пальцы сомкнулись над банкнотом; тонкие губы приоткрылись в горькой улыбке.
– Оксфорд! Другая жизнь. Ну, Дарти, до свидания, пора двигаться; и спасибо. Желаю тебе удачного сезона.
Руки он не протянул. Вэл смотрел ему в спину, узкую и томную, пока она не скрылась за дверью.
Да! Вспомнив это, он понял. Стэйнфорд, очевидно, подслушал в деревне какие-то сплетни – уж, конечно, там не молчат об его конюшнях. В конце концов не так важно – Холли все равно не даст ему играть. Но не мешает Гринуотеру получше присматривать за этим жеребенком. В мире скачек достаточно честных людей, но сколько мерзавцев примазывается со стороны! Почему это лошади так притягивают к себе мерзавцев? Ведь красивее нет на земле создания! Но с красотой всегда так – какие мерзавцы увиваются около хорошеньких женщин! Ну, надо рассказать Холли. Остановиться можно, как всегда, в гостинице Уормсона, на реке; оттуда всего пятнадцать миль до ипподрома...
«Зобастый голубь» стоял немного отступя от Темзы, на Беркширском берегу, в старомодном цветнике, полном роз, левкоев, маков, гвоздики, флоксов и резеды. В теплый июньский день аромат из сада и от цветущего под окнами шиповника струился в старый кирпичный дом, выкрашенный в бледно-желтый цвет. Служба на Парк-Лейн, в доме Джемса Форсайта, в последний период царствования Виктории, подкрепленная последующим браком с горничной Эмили – Фифин, дала Уормсону возможность так досконально изучить, что к чему, что ни одна гостиница на реке не представлялась более заманчивой для тех, чьи вкусы устояли перед современностью. Идеально чистое белье, двуспальные кровати, в которые даже летом клали медные грелки, сидр из яблок собственного сада, выдержанный в бочках от рома, поистине отдых для всех чувств. Стены украшали гравюры «Модный брак», «Карьера повесы» , «Скачки в ночных сорочках», «Охота на лисицу» и большие групповые портреты знаменитых государственных деятелей времен Виктории, имена которых значились на объяснительной таблице. Гостиница могла похвастаться как санитарным состоянием, так и портвейном. В каждой спальне лежали душистые саше, кофе пили из старинной оловянной посуды, салфетки меняли после каждой еды. И плохо приходилось здесь паукам, уховерткам и неподходящим постояльцам. Уормсон, независимый по натуре, один из тех людей, которые расцветают, когда становятся хозяевами гостиниц, с красным лицом, обрамленным небольшими седыми – баками, проникал во все поры дома, как теплое, но не жгучее солнце.
Энн Форсайт нашла, что все это восхитительно. За всю свою короткую жизнь, прожитую в большой стране, она еще никогда не встречала такого самодовольного уюта – покойная гладь реки, пение птиц, запах цветов, наивная беседка в саду, небо то синее, то белое от проплывающих облаков, толстый, ласковый сеттер, и чувство, что завтра, и завтра, и завтра будет нескончаемо похоже на вчера.
– Просто поэма, Джон!
– Слегка комическая. Когда есть комический элемент, не чувствуешь скуки.
– Здесь я бы никогда не соскучилась.
– У нас, в Англии, Энн, трагедия не в ходу.
– Почему?
– Как тебе сказать, трагедия – это крайность; а мы не любим крайностей. Трагедия суха, а в Англии сыро.
Она стояла, облокотившись на стену, в нижнем конце сада; чуть повернув подбородок, опирающийся на ладонь, она оглянулась на него.
– Отец Флер Монг живет на реке, да? Это далеко отсюда?
– Мейплдерхем? Миль десять, кажется.
– Интересно, увидим ли мы ее на скачках? По-моему, она очаровательна.
– Да, – сказал Джон.
– Как это ты не влюбился в нее, Джон?
– Мы же были чуть не детьми, когда я с ней познакомился.
– Она в тебя влюбилась, по-моему.
– Почему ты думаешь?
– По тому, как она смотрит на тебя. Она не любит мистера Монта; просто хорошо к нему относится.
– О! – сказал Джон.
С тех пор как в роще Робин Хилла Флер таким странным голосом сказала "Джон! ", он испытал разнообразные ощущения. В нем было и желание схватить ее – такую, какой она стояла, покачиваясь, на упавшем дереве, положив руки ему на плечи, – и унести с собой прямо в прошлое. В нем было и отвращение перед этим желанием. В нем было и чувство, что можно отойти в сторону и сложить песенку про них обоих, и еще что-то, что говорило: «Выбрось всю эту дурь из головы и принимайся за дело!» Признаться, он запутался. Выходит, что прошлое не умирает, как он думал, а продолжает жить, наряду с настоящим, а порой, может быть, превращается в будущее. Можно ли жить ради того, чего нет? В душе его царило смятение, лихорадочные сквознячки пронизывали его. Все это тяжело лежало у него на совести, ибо если что было у Джона, так это совесть.
– Когда мы заживем своим домом, – сказал он, – заведем у себя все эти старомодные цветы. Ничего нет лучше их.
– Ах да, Джон, пожалуйста, поселимся своим домом. Но ты уверен, что тебе хочется? Тебя не тянет путешествовать и писать стихи?
– Это не работа. Да и стихи мои недостаточно хороши, Тут надо настроение Гатераса Дж. Хопкинса:
Презреньем отделенный от людей,
Живу один и в песнях одинок.
– Напрасно ты скромничаешь, Джон.
– Это не скромность, Энн; это чувство юмора.
– Нельзя ли нам выкупаться до обеда? Вот было бы хорошо.
– Не знаю, какие тут порядки.
– А мы сначала выкупаемся, а потом спросим.
– Хорошо. Беги переоденься. Я попробую открыть эту калитку.
Плеснула рыба, длинное белое облако задело верхушки тополей за рекой. В точно такой вечер, шесть лет назад, он шел по берегу с Флер, простился с ней, подождал, пока она не оглянулась, не помахала ему рукой. Он и сейчас ее видел, полную того особого изящества, благодаря которому все ее движения надолго сохранялись в памяти. А теперь вот – Энн! А Энн в воде неотразима!..
Небо над «Зобастым голубем» темнело; в гаражах затихли машины; все лодки стояли на причале; только вода не стояла, да ветер вел тихие разговоры в камышах и листьях. В доме царил уют. Лежа на спине, чуть похрапывали Уормсон и Фифин. У Холли на тумбочке горела лампа, и при свете ее она читала «Худшее в мире путешествие», а рядом с ней Вэлу снилось, что он хочет погладить лошадиную морду, а она под его рукой становится короткая, как у леопарда. И спала Энн, уткнувшись лицом в плечо Джону, а Джон широко раскрытыми глазами смотрел на щели в ставнях, через которые пробивался лунный свет.
А в своем стойле в Аскоте сын Голубки, впервые покинувший родные края, размышлял о превратностях лошадиной жизни, открывал и закрывал глаза и бесшумно дышал в пахнущую соломой тьму – на черную кошку, которую он захватил с собой, чтобы не было скучно.