Книга: Большое собрание мистических историй в одном томе
Назад: Сезон ведьм
Дальше: Эрнст Теодор Амадей Гофман (1776–1822) [Сведения из жизни известного лица] Пер. с нем. А. Соколовского

Людвиг Тик
(1773–1853)
Любовные чары
Пер. с нем. под ред. А. Габричевского

В глубокой задумчивости сидел Эмиль за столом и ожидал своего друга Родериха. Перед ним горела свеча, зимний вечер был холоден, и сегодня Эмилю хотелось, чтобы его спутник был с ним, хотя обычно он охотно избегал его общества; в этот же вечер он собирался открыть ему одну тайну и спросить его совета. Нелюдимый Эмиль во всех делах и случаях жизни находил столько трудностей, столько непреодолимых препятствий, что, казалось, иронический каприз судьбы послал ему этого Родериха, которого во всем можно было признать прямой противоположностью его друга. Непостоянный, ветреный, поддающийся каждому первому впечатлению и мгновенно загорающийся, Родерих брался за все, знал толк во всем, ни одно начинание не было ему слишком трудным, никакие препятствия не были ему страшны; но во время выполнения какого-либо дела уставал и выдыхался он столь же скоро, сколь вначале был находчив и увлечен; встречающиеся помехи не подстрекали его увеличить усердие, но лишь побуждали пренебречь тем, за что он так рьяно брался; словом, Родерих так же беспричинно забрасывал и беспечно забывал свои планы, как необдуманно их затевал. Поэтому не проходило дня, чтобы между друзьями не завязывалось стычек, которые, казалось, грозили смертью их дружбе, однако, быть может, именно то, что по видимости разделяло их, связывало обоих особенно тесно; они нежно любили друг друга, но находили большое удовлетворение в том, чтобы выдвигать один против другого самые обоснованные обвинения.
Эмиль, богатый молодой человек впечатлительного и меланхолического темперамента, остался после смерти родителей хозяином своего состояния; для расширения кругозора предпринял он путешествие, но вот уж несколько месяцев как находился в одном большом городе, чтобы насладиться карнавальными развлечениями, о которых нисколько не думал, и чтобы серьезно переговорить о своем состоянии с родственниками, которых вряд ли и посетил. Дорóгой встретился ему непостоянный, чрезмерно подвижный Родерих, бывший не в ладах со своими опекунами; стремясь окончательно отделаться от них и их докучливых увещеваний, Родерих горячо ухватился за сделанное ему новым другом предложение взять его с собою в путешествие. В дороге они уже не раз готовы были расстаться, но при каждом столкновении оба только яснее чувствовали, как необходимы они друг другу. Едва выходили они из кареты в каком-либо городе, как Родерих успевал осмотреть все местные достопримечательности, с тем чтобы забыть их на следующий день, тогда как Эмиль в течение недели основательно готовился по книгам, чтоб ничего не пропустить, но затем из-за пассивности многое не удостаивал своим вниманием; Родерих немедленно заводил тысячи знакомств и посещал все общественные места; нередко случалось, что он приводил вновь приобретенных приятелей в одинокую комнату Эмиля, где и покидал его с ними одного, когда они начинали надоедать ему. Также часто смущал он скромного Эмиля, превознося сверх всякой меры его заслуги и знания перед учеными и умными людьми, которым давал понять, как много они могли бы получить от его друга сведений из области языкознания, старины или искусствоведения; сам же он никогда не мог найти времени выслушать своего спутника, когда разговор заходил об этих предметах. Стоило же только Эмилю настроиться на какое-либо дело, как он почти наверняка мог рассчитывать на то, что его непоседливый приятель простудится ночью на балу или при катанье на санях и будет вынужден лежать в постели; таким образом, Эмиль жил в величайшем уединении с самым живым, беспокойным и общительным человеком на свете.
Сегодня Эмиль ожидал его непременно, так как Родериху пришлось дать торжественное обещанье провести с ним вечер, чтобы узнать то, что угнетало и тревожило его задумчивого друга уже в течение многих недель. Пока что Эмиль записал следующие стихи:
Как жизнь весной мила, приятна,
Когда под соловьиным пеньем
Цветы и листья с упоеньем
Дрожат и шепчутся невнятно.

Как хороши при лунном свете
Вечерних ветерков порханья,
Когда на крыльях лип дыханья
Они резвятся точно дети.

Как сладостны нам пышность роз,
Когда в полях все расцветает,
Любовь из сотен роз сияет,
Из ночи звездной, полной грез.

Но мне милей, приятней, слаже
Свечи мельканье в келье скромной,
Лишь вспыхнет там огонь укромный,
Я пред окном стою на страже.

Слежу, как косы расплетает
Она рукою белоснежной,
Одежд касается небрежно,
Венками кудри украшает.

Как лютню со стены возьмет,
И звуки тихие проснутся,
Под нежным пальцем засмеются
И ускоряют свой полет.

Им шлет она вдогонку пенье,
Шутливо убегает звук
И в сердце прячется мне вдруг,
И там уж песня чрез мгновенье.

О злые! дайте вольным быть.
Они ж, замкнувшись в сердце, шепчут:
«Твое страданье будет вечным,
Узнай, что значит полюбить».

Эмиль нетерпеливо поднялся. Темнело, и Родерих все не шел, а он хотел открыть ему свою любовь к незнакомке, жившей напротив, любовь, не дававшую ему спать по ночам и удерживавшую его по целым дням дома. Но вот на лестнице раздались шаги, дверь отворилась, и в нее вошли без стука две пестрые маски с отталкивающими рожами; одна из них — турок, одетый в красный и голубой шелк, другая — испанец, бледно-желтый и красноватый, с множеством перьев, развевавшихся на шляпе. Когда Эмиль стал терять терпение, Родерих сбросил маску, показал свое хорошо знакомое, смеющееся лицо и сказал:
— Э, дорогой мой, что за угрюмая мина! В карнавальное время и такой вид? Мы с любезнейшим нашим молодым офицером пришли за тобой, сегодня большой бал в маскарадном зале; и раз уж я знаю, что ты дал зарок не выходить иначе, как в черном платье, которое носишь всегда, то иди с нами так, как ты есть, потому что уже довольно поздно.
Эмиль на это разгневанно ответил:
— Как видно, ты по привычке совершенно забыл о нашем уговоре, очень сожалею (при этом он обратился к незнакомцу), что я ни в коем случае не могу вас сопровождать, мой друг слишком поспешил, давая согласие за меня; я вообще не могу уйти из дома, так как мне нужно поговорить с ним о важном деле.
Незнакомец, который был скромен и понял желание Эмиля, удалился, а Родерих совершенно равнодушно снова надел маску, стал перед зеркалом и сказал:
— Ну и мерзкий вид! Не правда ли? В сущности, это безвкусное, отвратительное изобретение.
— В этом не может быть сомнения, — произнес Эмиль с большим неудовольствием. — Делать из себя карикатуру, одурманивать себя — это как раз те развлечения, за которыми ты охотнее всего гонишься.
— Из-за того, что ты не любишь танцевать, — сказал тот, — и считаешь танцы зловредной выдумкой, и другие не должны веселиться? Как это досадно, когда человек весь состоит из причуд.
— Конечно, — возразил разгневанный друг, — и у меня достаточно случаев наблюдать это в тебе; я полагал, что, согласно нашему уговору, ты подаришь этот вечер мне, но…
— Но сейчас ведь карнавал, — продолжал Родерих, — и все мои знакомые и несколько дам ожидают меня на сегодняшнем большом балу. Подумай только, мой дорогой, ведь это у тебя настоящая болезнь, раз подобные вещи вызывают в тебе столь незаслуженное отвращение.
Эмиль сказал:
— Кого из нас двоих назвать больным, не стану разбирать; твое непостижимое легкомыслие, твоя жажда рассеяться, твоя погоня за развлечениями, которые не заполняют твоего сердца, — все это мне, по крайней мере, не представляется душевным здоровьем; в известных случаях ты мог бы пойти навстречу моей слабости, если только это слабость, и нет ничего на свете, что до такой степени расстраивало бы меня, как бал с его ужаснейшей музыкой. Ведь кто-то сказал, что глухому, который не слышит музыки, танцующие должны казаться бесноватыми, но я думаю, что сама по себе эта страшная музыка, это кружение немногих звуков, повторяющихся с отвратительной быстротой в тех проклятых мелодиях, которые непосредственно проникают в нашу память, я бы сказал даже, в нашу кровь, и от которых впоследствии долгое время нельзя отделаться, — это и есть само безумие и бешенство, ибо если танцы еще могут быть для меня более или менее выносимы, то только без музыки.
— Вот так парадокс! — ответил замаскированный. — Ты заходишь так далеко, что самое естественное, самое невинное и веселое на свете считаешь неестественным и даже страшным.
— Я ничего не могу поделать со своим чувством, — сказал Эмиль серьезно. — Эти звуки с самого детства делали меня несчастным и часто доводили до отчаяния. В мире звуков они являются для меня наваждением, ларвами и фуриями, и, подобно им, они носятся над моей головой и с отвратительным смехом скалят на меня зубы.
— Слабость нервов — точно так же, как и твое преувеличенное отвращение к паукам и некоторым другим невинным гадам, — отвечал Родерих.
— Ты называешь их невинными, — проговорил расстроенный Эмиль, — потому что они тебе не противны. Но для того, у кого при виде их подымается в душе и пронизывает все существо чувство тошноты и отвращения, такой же несказанный страх, как у меня, для того эта отвратительные чудовища, как, например, жабы и пауки, или еще это противнейшее из всех созданий — летучая мышь, далеко не безразличны и невинны, а наоборот, существование их враждебно противостоит его собственному. Конечно, можно посмеяться над неверующими, чье воображение не мирится с привидениями, страшными личинами и теми порождениями ночи, которые мы видим во время болезни или которые рисуют нам творения Данте, ибо даже самая обыкновенная, ощутимая действительность пугает нас страшными, уродливыми образцами этих страхов. И действительно, разве мы могли бы любить красоту, не ужасаясь этим уродствам?
— Почему ужасаясь? — спросил Родерих. — Почему огромное царство вод и морей должно являть нам именно эти страхи, к которым твое представление привыкло, а не необыкновенные занимательные и любопытные маскарады, так что весь мир можно было бы рассматривать как комический бальный зал? Но твои причуды идут еще дальше: ибо, как ты любишь розу с каким-то идолопоклонством, с такой же страстностью ты ненавидишь другие цветы; но что же тебе сделала добрая, милая огненная лилия, как и многие другие создания лета? Так и некоторые цвета тебе противны, некоторые запахи и многие мысли, и ты ничего не делаешь для того, чтобы закалить себя в борьбе с ними, и мягко им поддаешься. В конце концов собрание подобных странностей займет то место, которым должно было бы владеть твое «я».
Эмиль был разгневан до глубины души и ничего не ответил. Он уже отказался от намерения открыться Родериху; да и легкомысленный друг, казалось, не жаждал вовсе узнать тайну, о которой его меланхоличный товарищ возвестил ему с таким серьезным видом; он равнодушно сидел в кресле, играя своей маской, и вдруг вскричал:
— Будь добр, Эмиль, одолжи мне свой большой плащ!
— Зачем? — спросил тот.
— Я слышу там, в церкви, музыку, — ответил Родерих. — До сих пор я каждый вечер пропускал этот час, сегодня же он мне особенно удобен, под твоим плащом я могу скрыть это одеяние, также спрятать под ним маску и тюрбан, а когда музыка кончится, тотчас отправиться на бал.
Ворча, Эмиль достал из шкафа плащ, подал его вставшему с места другу и принудил себя иронически улыбнуться.
— Вот тебе мой турецкий кинжал, который я вчера купил, — сказал Родерих, закутываясь в плащ. — Спрячь его; такой серьезный предмет не годится держать при себе для забавы, ибо никогда нельзя предвидеть, до каких бед он может довести в случае ссоры или других неприятных неожиданностей; завтра мы увидимся, будь здоров и весел.
Он не дождался ответа и быстро спустился вниз по лестнице.

 

Оставшись один, Эмиль постарался забыть свой гнев и найти в поведении друга смешные стороны. Он осмотрел блестящий, прекрасной работы кинжал и сказал:
— Каково должно быть человеку, который вонзает эту острую сталь в грудь противника или, что еще ужаснее, ранит любимое существо? — Он спрятал кинжал, затем осторожно растворил ставни окна и выглянул в узкий переулок. Но нигде не мелькнуло огня, в доме напротив было темно; дорогая ему девушка, жившая там и обычно занимавшаяся в это время домашними делами, очевидно, ушла из дому. «Быть может, она даже на балу, — подумал Эмиль, — хоть это и не подходит к замкнутому образу ее жизни». Но вдруг показался свет, и девочка, с которой любимая им незнакомка не разлучалась, с которой она и днем, и вечером все время возилась, пронесла через комнату свечу и притворила ставни. Осталась светлая щель, достаточная для того, чтобы Эмиль мог со своего места обозревать часть небольшой комнаты. Нередко, счастливый, стоял он там далеко за полночь как зачарованный и следил за каждым выражением лица возлюбленной. Он с удовольствием наблюдал, как она учила девочку читать или давала ей уроки шитья и вязания. Из расспросов он узнал, что малютка — бедная сирота, которую прелестная девушка из жалости взяла к себе на воспитание. Друзья Эмиля не могли понять, почему он жил в этом узком переулке, в неудобном доме, почему он так мало бывает в обществе и чем он занят. Безо всякого дела, в одиночестве, он был счастлив, недовольный лишь собой и своим нелюдимым характером, тем, что не решался искать более близкого знакомства с этим прелестным существом, хотя она несколько раз в течение дня любезно раскланивалась и отвечала на его приветствия. Он не знал, что и она с таким же упоением следит за ним, и не подозревал, какие желания рождались в ее сердце, на какие трудности и на какие жертвы она чувствовала себя способной, лишь бы вызвать его любовь.
После того как он несколько раз прошелся по комнате и свеча вместе с ребенком снова исчезла, он вдруг решил, вопреки своим склонностям и характеру, пойти на бал, ибо ему подумалось, что незнакомка могла изменить замкнутому образу жизни, чтобы хоть раз насладиться светом и его развлечениями. Улицы были ярко освещены, снег хрустел под его ногами, проезжали экипажи, и маски в разнообразнейших костюмах свистели и щебетали, проходя мимо него. Из многих домов доносилась столь ненавистная ему танцевальная музыка, и он не мог заставить себя пройти кратчайшим путем к маскарадному залу, куда со всех сторон стекались, теснясь, толпы людей. Он обошел старую церковь, оглядел высокую башню, которая строго поднималась в ночное небо, и ему были приятны тишина и безлюдье площади. В углублении огромных церковных дверей, богатой скульптурой которых он всегда любовался, вспоминая старое искусство и давно прошедшие времена, Эмиль остановился и теперь, чтобы на несколько минут предаться своим размышлениям. Он простоял недолго, как вдруг его внимание привлекла какая-то фигура, которая беспокойно ходила взад и вперед, очевидно кого-то поджидая. При свете фонаря, горевшего перед изображением Мадонны, он явственно различил лицо, а также странную одежду. Это была старая женщина, необыкновенно уродливая, что особенно бросалось в глаза, так как в сочетании с ярко-красным корсажем, обшитым золотом, ее уродливость выглядела еще более чудовищно; юбка на ней была темная, а чепчик на голове также блестел золотом. Эмиль подумал сначала, что видит перед собой безвкусную маску, которая случайно забрела сюда, но при ярком свете увидал, что старое темное морщинистое лицо было настоящим лицом, а не личиной. Немного спустя появились двое мужчин, закутанных в плащи; казалось, они осторожно приближались к этому месту, часто озираясь, словно опасались, не идет ли кто за ними. Старуха подошла к ним.
— Свечи у вас с собой? — поспешно спросила она грубым голосом.
— Вот они, — сказал один. — Цена вам известна, кончайте дело быстрее.
Старуха, очевидно, дала ему деньги, которые тот пересчитал под плащом.
— Я полагаюсь на то, — снова заговорила старуха, — что свечи отлиты по всем правилам искусства и будут действовать наверняка.
— Не беспокойтесь, — заверил ее незнакомец и быстро удалился.
Другой, оставшийся, был молодой человек; он взял старуху за руку и сказал:
— Разве возможно, Алексия, чтобы все эти церемонии и формулы, эти таинственные старые заговоры, в которые я никогда не верил, сковали свободную волю человека и могли пробудить в нем любовь и ненависть?
— Да, это так, — сказала красная женщина, — однако все должно сложиться благоприятно, здесь не одни только свечи, отлитые в полночь новолуния и напитанные человеческой кровью, не одни лишь волшебные формулы и заклинания делают все это, здесь необходимо еще многое другое, известное тому, кто владеет этим искусством.
— Итак, я полагаюсь на тебя, — сказал незнакомец.
— Завтра после полуночи я к вашим услугам, — ответила старуха. — Вы не первый останетесь довольны моими услугами; сегодня, как вам уже известно, меня призывают к другому, и надеюсь, что наше искусство окажет должное действие на его чувства и разум.
Последние слова она произнесла полусмеясь, после чего оба разошлись в разные стороны. Эмиль, содрогаясь, вышел из темной ниши и обратил свои взоры к изображению Девы с младенцем.
— Перед твоим лицом, всеблагая, эти мерзавцы осмелились совершить свою сделку, готовящую ужасный обман. Но подобно тому как ты любовно обнимаешь свое дитя, так и мы чувствуем себя в объятиях незримой любви, и наше бедное сердце бьется и в радости, и в страхе пред тем великим сердцем, которое никогда не покинет нас.
Облака проносились над вершиной башни и крутой церковной крышей, вечные звезды с приветливой строгостью, сверкая, глядели вниз, и Эмиль решительно стряхнул с себя впечатление этого ночного ужаса и обратился мыслью к красоте своей возлюбленной. Он снова выступил на оживленные улицы и направился к ярко освещенному зданию, откуда до него доносились голоса, грохот экипажей, а в промежутках обрывки гремящей музыки.
В зале он тотчас же затерялся в бурлящей сутолоке; вокруг него скакали танцоры, маски мелькали взад и вперед, барабаны и трубы оглушали его, и ему казалось, что сама человеческая жизнь всего только сон. Он проходил сквозь ряды, и лишь глаза его бодрствовали, чтобы отыскать те любимые глаза, ту изящную голову в каштановых кудрях, по которым он нынче тосковал более, чем когда-либо, одновременно мысленно упрекая боготворимое существо за то, что оно могло потонуть, затеряться в этом бушующем море суеты и глупости.
— Нет, — говорил он себе, — любящее сердце не захочет открыться этому дикому бушеванию, в котором тоска и слезы подвергаются издевательству и высмеиваются гремящим хохотом неистовых труб. Лепет дерев, рокот ключей, звон лютни и благородное пенье, льющееся из взволнованной груди, — вот звуки, в которых пребывает любовь. А так грохочет и ликует ад в неистовстве своего отчаяния.
Он не находил, чего искал, ибо никак не мог свыкнуться с мыслью, что любимое лицо может быть скрыто под отвратительной маской. Уже три раза прошелся он взад и вперед по залу и тщетно вглядывался во всех сидящих и немаскированных дам, когда к нему присоединился испанец и молвил:
— Хорошо, что вы все-таки пришли; вы, может быть, ищете своего друга?
Эмиль совсем забыл о нем; однако, устыдившись, он сказал:
— Действительно, я удивлен, не видя его здесь, потому что маска его довольно заметна.
— Знаете, чем занят теперь этот странный человек? — спросил молодой офицер. — Он не только не танцевал, но и недолго оставался в зале, потому что почти сейчас же повстречал своего друга Андерсона, приехавшего из деревни; их разговор коснулся литературы, и так как тот не знал еще недавно вышедшей поэмы, то Родерих не успокоился, пока ему не отперли одну из отдаленных комнат; там-то он и сидит теперь со своим приятелем и при свете одинокой свечи читает ему все произведение.
— Это похоже на него, — промолвил Эмиль, — потому что он весь — настроение. Я испробовал все, не опасаясь даже дружеских раздоров, лишь бы отучить его всю свою жизнь разменивать на экспромты; однако эти чудачества до того глубоко укоренились в его сердце, что он готов скорее разойтись с лучшим другом, чем отказаться от них. Недавно он собрался прочесть мне то самое столь любимое им произведение, которое он всегда носит при себе, и я даже сам настаивал на этом; но едва было прочитано начало и я уже всецело отдался его красоте, как Родерих внезапно вскочил и, облекшись в кухонный фартук, вернулся обратно и с большими церемониями велел раздуть огонь, чтобы зажарить мне вовсе не привлекавший меня бифштекс, в приготовлении которого он мнит себя первым в Европе, хотя в большинстве случаев блюдо ему не удается.
Испанец засмеялся.
— Он никогда не был влюблен? — спросил он.
— На свой лад, — очень серьезно ответил Эмиль. — Так, словно хотел поглумиться над самим собою и над любовью, во многих сразу и, по его собственным словам, до отчаяния, что, однако, не мешало ему через неделю снова забывать всех.
Они расстались в сутолоке, и Эмиль направился к уединенной комнате, откуда уже издали услышал голос громко декламирующего друга.
— А, вот и ты! — воскликнул тот при виде его. — Ты попал кстати, я как раз дошел до того места, на котором нас с тобой тогда прервали; если хочешь, садись и слушай.
— Сейчас я не в настроении, — сказал Эмиль, — кроме того, и час, и место кажутся мне мало подходящими для подобных занятий.
— Почему нет? — возразил Родерих. — Все должно подчиняться нашим желаниям, любое время удобно для возвышенных занятий. Или ты предпочитаешь танцы? В танцорах недостаток, и ты сможешь сегодня несколькими часами прыганья и парой измученных ног снискать расположение многих благодарных дам.
— Прощай! — крикнул Эмиль уже в дверях. — Я иду домой.
— Еще одно слово! — закричал ему вдогонку Родерих. — Завтра чуть свет я отравляюсь с этим господином на несколько дней за город — впрочем, я еще зайду к тебе проститься. Если ты будешь спать, что всего вероятнее, не утруждай себя пробуждением, так как через три дня я буду снова с тобой. Удивительнейший человек, — продолжал он, обращаясь к своему новому приятелю. — До того тяжел на подъем, нелюдим и серьезен, что сам себе портит всякую радость, или, вернее, для него не существует радости. Все должно быть благородным, великим, возвышенным, его сердце должно отзываться на все, стой даже он перед кукольным театром; и если игра не отвечает его претензиям, в сущности, совершенно сумасбродным, он впадает в трагическое настроение и весь мир кажется ему жестоким и варварским; а там он, уж конечно, будет требовать, чтобы под маской какого-нибудь Панталоне или Полишинеля пылало сердце, полное тоски и неземных порывов, и чтобы Арлекин глубокомысленно философствовал о ничтожестве мира, а если эти ожидания не оправдаются, то, несомненно, из глаз его брызнут слезы и он сокрушенно и презрительно отвернется от пестрого зрелища.
— Он, значит, склонен к меланхолии? — спросил собеседник.
— Собственно говоря, — ответил Родерих, — он всего лишь избалован слишком нежными родителями и самим собою. У него вошло в привычку давать своему сердцу волноваться с правильностью прилива и отлива, и если когда-нибудь это волнение не наступает, он кричит о чуде и готов назначить премии, чтобы побудить физиков удовлетворительно объяснить это явление природы. Он — лучший человек в мире, но все мои старания отучить его от такой странности совершенно напрасны и бесполезны, и, дабы не терпеть неблагодарности за свои добрые указания, мне приходится предоставлять ему полную свободу.
— Может быть, ему следовало бы обратиться к врачу? — заметил собеседник.
— Это тоже одна из особенностей его натуры, — ответил Родерих. — Он от начала до конца презирает медицину, потому что думает, что всякая болезнь в каждом человеке является индивидуумом и не может вылечиваться по прежним наблюдениям или даже на основе так называемых теорий; он скорее готов прибегнуть к помощи старух или симпатических средств. Так же, но в другом отношении, презирает он и всякую осторожность и все, что называют порядком и умеренностью. Благородный человек был с детства его идеалом, а его высшим стремлением было выработать в себе то, что называет он этим именем, то есть главным образом личность, у которой презрение к вещам начинается с презрения к деньгам; поэтому только бы не внушить подозрения, будто он экономен, неохотно тратит или придает какое-нибудь значение деньгам, — он сорит ими крайне безрассудно, при своих обильных доходах он всегда беден и находится в затруднительном положении, и его одурачивает всяк кому не лень. Быть его другом — задача из задач, потому что он так раздражителен, что достаточно кашля, не слишком благородной манеры есть или даже ковыряния в зубах, чтобы смертельно его обидеть.
— Он никогда не был влюблен? — спросил друг, приехавший из деревни.
— Кого мог бы он полюбить? — ответил Родерих. — Он презирает всех дочерей земли, и стоило бы ему только заметить, что его идеал любит наряжаться или, чего доброго, танцевать, как его сердце разорвалось бы; еще ужаснее, если бы она имела несчастье схватить насморк.
Эмиль между тем снова находился в сутолоке; но внезапно его объял тот страх, тот ужас, который столь часто уже охватывал его сердце в возбужденной толпе людей, и погнал вон из залы, из дома, по пустынным улицам, и только в одинокой комнате своей вновь обрел он себя и способность спокойно рассуждать. Ночник был уже зажжен, он отослал слугу спать; напротив было спокойно и темно, и он присел, чтобы излить в стихах ощущения, навеянные балом.
Не знало сердце боли,
В оковах страсть дремала,
Но сила злобной воли
Безумье расковала.
Спасти из плена хочет;
Литавры загремели,
И слышно, как хохочет
Звук трубный и грохочет,
И флейты вдруг запели,
И звуки запестрели,
Пронзительно свистя,
Под переливные скрипок трели
В вихре безумном летя,
Дикой волной прошумели
И дерзким насильем своим тишину одолели.

Куда мы полетели?
Зачем хороводом маски
Несутся в буйной пляске?
Мчит мимо. Сверкает зала,
Уносит нас шум карнавала
И сердца робкого полет;
О! звонче звените,
О! громче гремите,
Цимбалы и дудки!
Пусть боль замрет,
Все смех захлестнет!

Твой нежный лик зовет меня,
Улыбкой, блеском глаз маня,
Ко мне! тебя схвачу я,
Умчу и отпущу я:
Я знаю, сгинет красота,
Замолкнут милые уста.
Ты жертва смерти злой.
Зачем, скелет, меня зовешь?
Не плачу с дрожью и с тоской,
Что нынче, завтра ты умрешь.
В земной юдоли
Что значат боли?
Я живу и парю в хороводе — ты мимо плывешь.

Глядишь, любя! Люблю тебя!
Ах! Скорбь и страх измены
Крадутся к нам за стены,
И боль в слезах, а горький стон
Со всех сторон
Тебя сковали.
Мы без печали
Встречаем смерть и гнет тревог.
Что значит страх? Что значит рок?
Пожали
Мы руки, спеша,
Как ты хороша!
Я бросился вспять, ты мчишься вперед —
И отчаянье сладость дает.

Где мы ликовали,
Где все — упоенье,
Родилось презренье
И горечи яд;
О, время услад!
Тебя презираю
И ту выбираю
Невестой своей;
Другая ж смелей
Глядит на меня:
«Так это твоя?»
Мы все ураганом
Несемся и канем
Из жизни в туман;
Нет жизни, нет счастья,
Нет в мире участья,
Все — смерть и обман.
Внизу ж на просторе,
Под цветом полей,
Мучительней горе,
Тоска тяжелей.
Так громче, цимбалы! Литавры, пьяней!
Гудите, ревите, рожки, веселей!
Шумите, гремите бодрей, горячей!
Нет жизни, нет счастья,
Нет в сердце участья,
Ликуя, уносимся в бездну теней!

Он умолк и встал у окошка. И вот напротив появилась она — такая прекрасная, какой он еще никогда не видал ее; распущенные каштановые волосы рассыпались волнами, игриво и своенравно завиваясь в локоны вокруг белоснежной шеи; она была почти раздета и, казалось, перед отходом ко сну в позднее ночное время хотела еще исполнить какие-то домашние работы, ибо она поставила по свече в двух углах комнаты, поправила скатерть на столе и удалилась. Эмиль был еще погружен в сладкие грезы и возвращался мыслями к образу своей возлюбленной, когда по комнате, к его ужасу, прошла отвратительная красная старуха; на ее голове и груди жутко поблескивало золото, отражая огни свечей. Через миг она исчезла. Мог ли он верить своим глазам? Не было ли то ночное наважденье, которое призрачно промелькнуло перед ним, порождением собственной его фантазии?
Но нет, старуха вернулась, еще более ужасная, чем раньше: длинные седые и черные космы буйно и беспорядочно развевались по ее груди и спине. Прекрасная девушка следовала за нею бледная, с искаженными чертами, с обнаженной чудною грудью, всем обликом своим подобная мраморной статуе. Между ними шла прелестная малютка, которая плакала и умоляюще прижималась к красавице, не глядевшей на нее. Крошка просительно подымала ручонки, гладила бледную красавицу по шее и по щекам. Но та крепко держала ее за волосы, а в другой руке несла серебряную чашу; бормоча какие-то слова, старуха вытащила нож и перерезала белую шею ребенка. Тут за ними взвилось что-то, чего обе, по-видимому, не замечали, иначе они бы так же глубоко содрогнулись, как Эмиль. Отвратительная шея дракона, вытягиваясь все более и более, вся в чешуях, выползла из темноты, склонилась над ребенком, который с безжизненно повисшими членами лежал на руках старухи, черный язык стал лизать бившую ключом алую кровь, и зеленый сверкающий глаз пронзил через щель взгляд, и мозг, и сердце Эмиля, который в то же мгновенье грянулся оземь.
Бездыханным нашел его Родерих через несколько часов.

 

Радостным летним утром общество друзей собралось в зеленой беседке за вкусным завтраком. Раздавались смех и шутки, все весело и дружно чокались за здоровье молодой четы и желали ей счастья и благополучия. Жених и невеста отсутствовали, так как красавица была еще занята своим нарядом, а молодой жених одиноко прогуливался в отдаленной аллее, размышляя о своем счастье.
— Жаль, — сказал Андерсон, — что мы должны обойтись без музыки; все наши дамы недовольны и никогда еще так не стремились танцевать, как сегодня, когда это невозможно; но это слишком ему неприятно.
— Могу вам открыть, — сказал один молодой офицер, — что у нас все-таки будет бал, да еще самый оживленный и шумный; все уже приготовлено, и музыканты уже тайком прибыли и незаметно размещены. Все эти приготовления сделал Родерих, говоря, что ему не надо слишком уступать и сегодня менее чем когда-либо следует считаться с его чудачествами.
— Он стал теперь гораздо мягче и обходительней, чем раньше, — сказал другой молодой человек, — и потому я думаю, что эти изменения даже не покажутся ему неприятными. Ведь вся эта женитьба произошла так внезапно, против всех наших ожиданий.
— Вся его жизнь так же полна странностей, как его характер, — продолжал Андерсон. — Все вы, наверно, знаете, как он прошлой осенью во время затеянного им путешествия приехал в наш город, задержался здесь на зиму, жил как меланхолик, почти не выходя из своей комнаты и не обращая внимания ни на наш театр, ни на другие увеселения. Он почти порвал с Родерихом, своим самым задушевным другом, из-за того, что тот старался его развлечь и не хотел потакать всем его мрачным настроениям. В сущности, его преувеличенная раздражительность и уныние были не чем иным, как зарождавшейся в его организме болезнью; вам небезызвестно, что четыре месяца тому назад он так тяжело заболел нервной горячкой, что мы все уже потеряли надежду на его выздоровление. Когда его бредовые фантазии отбушевали и он пришел в себя, оказалось, что он почти совершенно лишился памяти, представлял себе только свои ранние детские и юношеские годы и совсем не мог вспомнить того, что случилось с ним во время путешествия или перед болезнью. Ему пришлось вновь знакомиться со всеми своими друзьями, даже с Родерихом; лишь постепенно прояснялось его сознание и события прошлого, хотя еще и тускло, восстанавливались в его памяти. Дядя взял его к себе в дом, чтобы лучше за ним ухаживать; он же был как ребенок и предоставлял делать с собою все, что угодно. Когда он выехал в первый раз и посетил парк, овеянный весенним теплом, он увидел девушку, сидевшую, глубоко задумавшись, в стороне от дороги. Она подняла глаза, их взоры встретились, и, точно охваченный необъяснимым вдохновением, он приказал остановиться, вышел из экипажа, сел рядом с нею, схватил ее руки, и чувства его вылились в потоке слез. Снова начали опасаться за его рассудок; но он стал спокоен, весел и разговорчив, заставил себя представить родителям девушки и при первом же посещении попросил ее руки, которую и получил, так как родители не противились ее согласию. Он был счастлив, новая жизнь расцветала в нем, с каждым днем становился он здоровее и веселее. Восемь дней тому назад он приехал ко мне сюда, в мое поместье; оно понравилось ему чрезвычайно, до такой степени, что он не успокоился, пока я не продал ему его. Вполне зависело от меня использовать его страстность к своей выгоде, ибо чего желает он, желает горячо и без промедления. Он сделал сейчас же необходимые распоряжения, велел привезти обстановку, чтобы уже на летние месяцы поселиться тут, и вот почему все мы собрались сегодня на его свадьбу в моем прежнем жилище.
Дом был обширен и находился в очаровательной местности. Одна сторона была обращена к реке и прелестным холмам, круглым и обрамленным разнообразными кустами и деревьями; непосредственно перед домом был разбит сад с душистыми цветами. Тут апельсиновые и лимонные деревья стояли в большом открытом зале, и маленькие двери вели в кладовые, погреба и подвалы для провизии. С другой стороны расстилалась зеленеющая лужайка, к которой примыкал парк; здесь оба длинных крыла дома охватывали просторный двор и широкие открытые переходы, образованные колоннадами, протянувшимися в три ряда одна над другой, соединяли все покои и залы дома, отчего здание с этой стороны приобретало какой-то пленительный, даже фантастический вид, ибо здесь по просторным галереям между колоннами непрестанно за тем или иным делом сновали люди и из каждой комнаты выходили все новые лица и появлялись то вверху, то снова внизу, чтобы скрыться в других дверях; сюда же сходилось общество для чая или игр, и потому снизу все принимало вид театра, перед которым каждый останавливался с удовольствием и мысленно ожидал вверху каких-то необычайных и привлекательных происшествий.
Компания молодых людей как раз собиралась встать из-за стола, когда через сад прошла наряженная невеста и приблизилась к ним. Она была одета в фиолетовый бархат; сверкающее ожерелье колыхалось на блистательной шее, сквозь драгоценные кружева просвечивала белая пышная грудь, венок из мирт и цветов дивно оттенял ее каштановые кудри. Она приветливо поздоровалась со всеми, и юноши были поражены ее совершенной красотой. Она нарвала цветов в саду и теперь направлялась во внутренние покои, чтобы присмотреть за устройством пиршества. В нижней открытой галерее были расставлены столы, на них ослепительно сверкали белые скатерти и хрусталь, разнообразные цветы, в изобилии свисая из изящных сосудов, горели всеми красками, благоухающие зеленые и пестрые гирлянды обвивали колонны; и венцом этого очаровательного зрелища была невеста, которая с прелестной легкостью проходила теперь среди сверкания цветов между столами и колоннами, внимательно все оглядывая, и затем исчезла, и снова появилась наверху, чтобы войти в свою комнату.
— В жизни не видал девушки милее и красивее! — воскликнул Андерсон. — Наш друг — счастливец!
— Даже бледность, — вставил офицер, — добавляет ей красоты. Карие глаза над бледными ланитами, под темными волосами, блистают еще ярче, и эта почти жгучая алость губ превращает ее лицо в поистине волшебный образ.
— Сияние тихой меланхолии, — сказал Андерсон, — каким она окружена, озаряет ее словно бы ореолом величия.
К ним подошел жених и спросил о Родерихе; они уже давно заметили его отсутствие и сами недоумевали, где он находится. Все направились разыскивать его.
— Он внизу в зале, — сказал наконец какой-то молодой человек, которого они тоже спросили, — среди лакеев и конюхов, и показывает им фокусы на картах, а те никак не могут надивиться.
Все пошли вниз и нарушили бурный восторг челяди, между тем как Родерих как ни в чем не бывало продолжал свои магические фокусы. Окончив, он вышел с остальными в сад и сказал:
— Я делаю это только затем, чтобы укрепить в этих людях веру, потому что эти фокусы надолго наносят удар их кучерскому вольнодумству и способствуют их обращению.
— Как вижу, — сказал жених, — мой друг среди прочих своих талантов не пренебрегает также и шарлатанством, чтобы совершенствоваться в нем.
— Мы живем в удивительное время, — ответил Родерих. — В наши дни не следует ничем гнушаться, ведь неизвестно, что к чему еще может пригодиться.
Когда оба друга остались вдвоем, Эмиль снова завернул в темную аллею и сказал:
— Почему в этот день, самый счастливый день моей жизни, я настроен так мрачно? Но уверяю тебя, хотя ты и не хочешь с этим считаться, что не в моей натуре вращаться в людском потоке, быть обходительным с каждым, не пренебрегать никем из родни, ни с ее, ни с моей стороны, относиться с глубоким уважением к родителям, делать комплименты дамам, принимать гостей и надлежащим образом заботиться о дворне и лошадях.
— Все это делается само собой, — сказал Родерих. — Посмотри, ведь твой дом как раз для того и устроен, и твой дворецкий, который не сидит сложа руки и целый день на ногах, как будто на то и создан, чтобы умело все наладить и уберечь от замешательства самое многочисленное общество и достойно принять его. Предоставь же это ему и твоей прекрасной невесте.
— Сегодня утром, еще до восхода солнца, — сказал Эмиль, — я бродил по парку; на душе у меня было торжественно и радостно, и всем существом своим я чувствовал, что жизнь моя отныне определилась и стала серьезнее, что эта любовь дала мне родину и признание. Я проходил мимо беседки, услышал голоса: то была моя возлюбленная, с кем-то задушевно беседовавшая. «Ну что, — спросил незнакомый голос, — не вышло ли все, как я говорила? Именно так, как я и знала, что случится. Ваше желание исполнилось, будьте же довольны этим». Я не хотел подходить к ним; немного погодя я приблизился к беседке, но они уже удалились. И вот теперь я думаю и думаю: что бы могли означать эти слова?
— Быть может, ты был давно любим ею, сам того не подозревая, — сказал Родерих. — Тем больше твое счастье.
Запел поздний соловей; его песнь, казалось, сулила влюбленному радость и счастье. Эмиль задумался.
— Если хочешь развлечься, — предложил Родерих, — то пойдем со мной вниз, в деревню; там ты увидишь вторую пару, так как не воображай, пожалуйста, что сегодня только ты один празднуешь свадьбу. Один молодой работник от скуки и одиночества спутался с противной служанкой, и теперь этот дуралей считает себя обязанным жениться на ней. Сейчас они, наверно, уже нарядились; нужно не пропустить это зрелище, потому что оно, без сомнения, весьма занятно.
Печальный юноша дал своему весело болтавшему другу увлечь себя, и вскоре они подошли к хижине. Шествие только что началось, направившись к церкви. Работник был в своей обычной холщовой куртке и мог похвастаться лишь кожаными штанами, которые он начистил до блеска; он был простоват на вид и казался смущенным. Загорелая невеста сохранила лишь немногие последние остатки молодости; она была грубо и бедно, но опрятно одета; красные и синие, уже слегка выцветшие шелковые ленты развевались на ее лифе; больше всего, однако, она была обезображена тем, что волосы ее при помощи жира, муки и булавок были гладко зачесаны назад и туго закручены на макушке; на самой верхушке воздвигнутой башни торчал венок. Она смеялась и казалась веселой, но все же была стыдлива и застенчива. Старые родители шли за ними; отец был тоже только работник на дворе, и их жилище, домашняя утварь, а также одежда выдавали крайнюю нужду. Косоглазый грязный музыкант следовал за шествием, пиликал на скрипке и при этом кричал. Скрипка была склеена наполовину из картона, наполовину из дерева, вместо струн были натянуты три бечевки. Шествие остановилось, когда новый барин подошел к людям. Некоторые озорные слуги, молодые парни и девушки, балагурили, смеялись и издевались над женихом и невестой, особенно горничные, воображавшие себя красивее и казавшиеся самим себе несравненно лучше одетыми. Ужас охватил Эмиля, он оглянулся на Родериха, но тот снова исчез. Развязный парень с головой Тита, слуга одного из гостей, протиснулся к Эмилю и, желая показаться остроумным, крикнул:
— Ну, милостивый государь, что вы скажете о блестящей паре? Оба еще не знают, откуда завтра возьмут хлеба, а сегодня после обеда они все же дадут бал, музыкант уже прибыл.
— Нет хлеба? — сказал Эмиль. — Может ли это быть?
— Их нищета известна всем, — продолжал тот сплетничать, — но парень говорит, что он будет любить девушку, даже если за ней нету приданого! О, конечно, любовь всесильна! Эти голодранцы никогда не имели постели, даже эту ночь они должны спать на соломе. Брагу, которой они хотят упиться, они тоже себе выклянчили. — Все кругом громко хохотали, а оба осмеянных несчастных опустили глаза.
Эмиль гневно оттолкнул от себя болтуна.
— Возьмите! — воскликнул он и бросил в руки оцепеневшего жениха сто дукатов, которые получил утром. Родители и молодые громко заплакали, неловко упали на колени и целовали ему руки и платье. Он старался освободиться от них. — Уберегите этим себя от нищеты так долго, как только сможете! — крикнул он, ошеломленный.
— О, всю жизнь, милостивый господин, мы будем счастливы! — воскликнули все.
Он не знал, как ушел оттуда. Он очутился один и неверными шагами поспешил в лес. Он нашел в чаще уединенное место, бросился на холм, поросший травой, и дал волю слезам.
— Мне противна жизнь! — рыдал он, глубоко потрясенный. — Я не могу быть веселым и счастливым, я не хочу этого! Прими меня скорей, ты, милая земля, спрячь меня в своих холодных объятиях от диких зверей, которые называют себя людьми! Небесный Боже! Чем заслужил я, что покоюсь на пуховиках и ношу шелк, что виноград отдает мне свою драгоценную кровь и все настойчиво предлагают и несут мне любовь и честь? Эти бедняки лучше и благороднее меня, и нищета — их кормилица, а насмешка и ядовитая издевка — их поздравления. Греховным кажется мне всякий лакомый кусок, который я вкушаю, всякий напиток из граненого стакана, мой сон на мягкой постели, золото и драгоценности, что я ношу на себе, тогда как мир тысячи тысяч раз гонит несчастных, алчущих сухой корки хлеба, не знающих, что такое отрада. О, теперь я понимаю вас, благочестивые святые, вас, отверженные, вас, осмеянные, которые раздавали беднякам все, до одежды, и, опоясав чресла сумой, сами, как нищие, хотели испытать поношения и пинки, которыми грубая наглость и богатое распутство гонят нищету от своего стола; вы сами стали нищими, чтобы отогнать от себя грех пресыщения.
Все образы мира, подобно туману, заколебались перед его взором. Он решил принимать отверженных за своих братьев и удаляться от счастливых. Давно уж его ожидали в зале к бракосочетанию, невесту охватило беспокойство, родители искали его в саду и парке; наконец он вернулся, выплакавшийся и облегченный, и торжественный обряд был свершен.
Из нижней залы все направились к открытой галерее, чтобы сесть к столу. Впереди шли молодожены, остальные попарно следовали за ними; Родерих предложил руку молодой девушке, бойкой и разговорчивой.
— Почему это невесты всегда плачут и при бракосочетании имеют такой серьезный вид? — спросила она, пока они поднимались на галерею.
— А потому, что в это мгновение они живее всего бывают проникнуты значительностью и таинственностью жизни, — отвечал Родерих.
— Но наша невеста, — продолжала девушка, — торжественностью своей превосходит всех, когда-либо виденных мною; и вообще, она всегда так грустна, от души смеющейся ее никогда не увидишь.
— Тем больше чести это делает ее сердцу, — ответил Родерих, который, против своего обыкновения, был не в духе. — Быть может, вы не знаете, сударыня, что новобрачная несколько лет тому назад взяла на воспитание прелестного ребенка, сиротку-девочку. Малютке этой она посвящала все свое время, и любовь нежного существа была ей сладостной наградой. Девочке минуло семь лет, когда она пропала во время прогулки по городу, и, несмотря ни на какие усилия, ее до сих пор не удалось найти. Благородное существо так близко приняло к сердцу это несчастье, что с того времени она страдает меланхолией и ничто не в состоянии отвлечь ее от тоски по маленькой подруге.
— В самом деле, преинтересно! — воскликнула девушка. — Все это в дальнейшем может развиться весьма романтически и послужить поводом для приятнейших стихов.
Все заняли места за столом. Молодожены сели посредине; перед ними расстилался веселый ландшафт. Все болтали и провозглашали тосты; царило самое оживленное настроение; родители новобрачной были совершенно счастливы, только ее супруг оставался задумчив и тих, мало пил и ел и не принимал участия в разговорах. Он испугался, когда сверху раздались звуки музыки; однако снова успокоился, потому что в воздухе продолжали звучать лишь мягкие переливы рогов, которые нежно прошелестели над кустами, поплыли через парк и замерли у далекой горы. Родерих расположил музыкантов в галерее над обедающими, и Эмилю распоряжение это понравилось. К концу обеда он вызвал к себе дворецкого и сказал, обращаясь к супруге:
— Дорогой друг, позволь и бедности принять участие в нашем избытке. — Вслед за тем он приказал послать достаточно вина и в изобилии разных печений и кушаний бедной новобрачной чете, чтобы этот день и для нее был днем радости, о котором она впоследствии могла бы охотно вспоминать.
— Вот видишь, мой друг, — воскликнул Родерих, — как на свете все прекрасно складывается! Ведь мои бесполезные шатания и болтовня, за которые ты меня так часто осуждал, вызвали этот хороший поступок.
Многим захотелось сказать хозяину что-нибудь приятное по поводу его сострадания и доброго сердца, и барышня заговорила о прекрасном образе мыслей и благородстве души.
— О, не будем говорить! — гневно воскликнул Эмиль. — Это вовсе не хороший поступок, даже вообще не поступок, это ничто! Если ласточки и коноплянки кормятся выброшенными крохами нашего избытка и носят их в гнезда своим птенцам, неужели я не должен был вспомнить о бедном нуждающемся во мне собрате? Если бы я мог следовать влечению своего сердца, то вы так же бы меня осмеяли, так же бы надо мной издевались, как над всяким другим, который удалился бы в пустыню, чтобы ничего больше не знать о свете и его благородстве.
Все замолчали, и Родерих заметил в горящих глазах своего друга сильнейшее неудовольствие; он боялся, как бы тот не забылся еще больше в своей досаде, и постарался быстро перевести разговор на другие предметы. Однако Эмиль стал беспокойным и рассеянным; взгляд его особенно часто направлялся на верхнюю галерею, где деловито суетились слуги.
— Кто эта отвратительная старуха, которая так хлопочет там наверху и то и дело появляется в своем сером плаще? — спросил он наконец.
— Это одна из моих служанок, — сказала новобрачная. — Ей поручен надзор за камеристками и младшими горничными.
— Как можешь ты терпеть возле себя такое уродство? — возразил Эмиль.
— Оставь ее, — ответила молодая женщина, — ведь и уроды жить хотят, а так как она хорошая и честная женщина, то может быть нам очень полезна.
Тут встали из-за стола, и все окружили новобрачного, снова желая ему счастья, а затем стали упрашивать дать разрешение на бал. Супруга очень ласково обняла его и сказала:
— Ты не откажешь мне в моей просьбе, мой милый; ведь все мы предвкушали это удовольствие. Я так давно не танцевала, и ты сам еще ни разу не видел меня танцующей. Разве тебе не интересно посмотреть на мое искусство?
— Такой веселой я никогда еще не видал тебя, — сказал Эмиль. — Не хочу быть помехой вашей радости, делайте что хотите, только пусть никто не требует, чтобы я сам неуклюжими прыжками сделал из себя посмешище.
— Ну, если ты плохой танцор, — сказала она, смеясь, — то можешь быть уверен, что каждый охотно оставит тебя в покое. — С этими словами девушка удалилась, чтобы переодеться в бальное платье.
— Она не знает, — сказал Эмиль Родериху, с которым он отошел в сторону, — что я могу проникнуть к ней из соседней комнаты через потайную дверь; я хочу неожиданно войти к ней.
Когда Эмиль ушел и многие дамы также удалились, чтобы внести в свои туалеты необходимые для танцев изменения, Родерих отозвал молодых людей в сторону и повел их к себе в комнату.
— Уж близок вечер, — сказал он, — скоро стемнеет; теперь живо каждый в свой маскарадный костюм, чтобы как можно ярче и безумнее провести эту ночь! Что только вам ни взбредет на ум — не стесняйтесь, чем пуще, тем лучше! Чем страшнее будут уроды, в которых вы сумеете превратиться, тем больше я вас похвалю. Самые отвратительные горбы, самые безобразные животы, самые нелепые одеяния — все напоказ сегодня! Свадьба ведь такое удивительное событие; совершенно новый, необычный порядок вещей, точно в сказке, сваливается на голову повенчавшихся так внезапно, что этот праздник надо справлять как можно сумбурнее и глупее, хоть как-нибудь мотивируя этим в глазах новобрачных внезапную перемену, чтобы они, словно в фантастическом сне, перенеслись в новое состояние; а потому давайте беситься всю ночь и не поддавайтесь никаким уговорам тех, кто стал бы прикидываться благоразумным.
— Не беспокойся, — проговорил Андерсон, — мы привезли с собой из города большой сундук, полный масок и невероятных пестрых костюмов, ты и сам поразишься.
— Посмотрите-ка, — сказал Родерих, — что я купил у своего портного, который уже хотел изрезать это драгоценное сокровище на лоскутки. Он выторговал этот наряд у одной старой тетки, которая, вероятно, щеголяла в нем на шабаше у сатаны. Взгляните на этот багрово-красный корсаж, обшитый золотыми галунами и бахромой, на этот сверкающий позолотой чепец, который наверняка придаст мне необыкновенно почтенный вид; затем еще я надену вот эту зеленую шелковую юбку с ярко-желтой отделкой и эту безобразную маску и, переодетый старухой, поведу весь хоровод карикатур в спальню. Одевайтесь скорее, и мы торжественно отправимся за молодой.
Еще звучали рога, гости прогуливались по саду или сидели перед домом. Солнце скрылось за хмурыми тучами, всё окутали серые сумерки, как вдруг из-под облачного покрова еще раз прорвался прощальный луч и словно багровой кровью обрызгал всю местность, и особенно здание с галереями, колоннами и гирляндами. Тогда родители новобрачной и остальные зрители увидели небывалое шествие, колыхавшееся вверх по лестнице: Родерих в образе красной старухи впереди, следом за ним горбуны, толстопузые уроды, чудовищные парики, тартальи, полишинели и призрачные пьеро, женщины в топорщившихся кринолинах и с высоченными прическами, — отвратительнейшие фигуры, все словно из какого-то жуткого ада. Паясничая, вертясь и раскачиваясь, семеня и рисуясь, они прошли через галерею и исчезли в одной из дверей. Лишь немногие зрители засмеялись, так поразило всех странное зрелище. Вдруг из внутренних комнат раздался пронзительный крик, и оттуда в кровавый закат выбежала бледная новобрачная, в белом коротком платье с трепетавшими на нем цветами; прекрасная грудь была совершенно обнажена, густые локоны развевались по ветру. Как безумная, с блуждающим взором, с искаженным лицом, она ринулась через галерею и, ослепленная ужасом, не находила ни дверей, ни лестницы, а вдогонку за ней Эмиль с блестящим турецким кинжалом, зажатым в высоко поднятой руке. Она была уже в конце галереи, дальше бежать было некуда, он настиг ее. Маскированные и серая старуха бросились за ним. Но он уже яростно пронзил ей грудь и перерезал белую шею; ее кровь струилась, блестя в вечернем свете. Старуха схватилась с ним, чтобы оттащить назад; в борьбе он опрокинулся вместе с ней через перила, и оба разбились у ног родственников, в немом отчаянии созерцавших кровавую сцену. Наверху и во дворе, спеша вниз по галереям и лестницам, пестрыми группами стояли и сбегали отвратительные личины, подобные адским демонам.
Родерих обнял умирающего. Он застал друга в комнате его жены, игравшего кинжалом. Когда Эмиль вошел, она была почти одета; при виде отвратительной красной старухи в нем ожили воспоминания, перед ним встала жуткая картина той ночи; со скрежетом бросился он на дрожащую, метнувшуюся от него супругу, чтобы покарать ее за убийство и ее дьявольские козни. Старуха, умирая, подтвердила совершенное преступление, и весь дом погрузился в скорбь, горе и отчаяние.
1811
Назад: Сезон ведьм
Дальше: Эрнст Теодор Амадей Гофман (1776–1822) [Сведения из жизни известного лица] Пер. с нем. А. Соколовского