Редьярд Киплинг
(1865–1936)
Рикша-призрак
Пер. с англ. А. Шадрина
Да не смутят меня виденья,
Нечистой силы наважденья!
Вечерний гимн
Одно из немногих преимуществ Индии над Англией — это возможность завести широкие знакомства. Прослужив пять лет, вы прямо или косвенно соприкасаетесь с двумя-тремя сотнями чиновников своей провинции, со всеми офицерами десятка полков и батарей и еще с полутора тысячами лиц, не состоящих на государственной службе. Через десять лет число ваших знакомых удваивается, а через двадцать вы уже знаете — лично или понаслышке — каждого англичанина в империи, и, куда бы вы ни поехали, вам нигде не придется платить по счетам.
Туристы, полагающие, что их право — встречать всюду радушный прием, совсем недавно злоупотребляли этим нашим простосердечием, однако и сейчас, если вы принадлежите к числу постоянно живущих здесь англичан и если вы не какой-нибудь грубиян или паршивая овца в стаде, двери всех домов открыты для вас и весь наш маленький мирок встречает вас приветливо, старается всячески вам помочь.
Рикит из Камарты лет пятнадцать тому назад останавливался у Полдера из Кумаона. Поначалу он рассчитывал пробыть у него дня два, но приступ ревматизма уложил его в постель, и он на добрых полтора месяца выбил Полдера из колеи, не дал ему работать и, в довершение всего, едва не умер у него в комнате. И что же, Полдер ведет себя так, будто он на всю жизнь в долгу перед Рикитом, и каждый год посылает его маленьким детям ящик с игрушками и другими подарками. Мужчины, которые убеждены, что вы сущий осел, и нимало не стараются от вас это скрыть, и женщины, которые всячески ругают вас за плохой характер и никак не могут примириться с привычками и вкусами вашей жены, разбиваются ради вас в лепешку, заболей вы или случись у вас какое несчастье.
Доктор Хезерлег, состоя на государственной службе, содержал еще на собственные средства больницу, «палаты для неизлечимых», как говорили его друзья, — на самом же деле это было нечто вроде ангара для лодок, поврежденных во время бури. В Индии часто бывают очень душные дни, а так как число кирпичей, которые надо уложить за день, остается тем же, а единственная предоставляемая льгота — это возможность доделать урок в нерабочие часы, то люди время от времени не выдерживают и «срываются», как срываются сейчас метафоры у меня с языка.
Хезерлег — милейший из всех когда-либо живших докторов; всем своим пациентам он неизменно предписывает: «Ложась, кладите голову пониже, ходите потише и старайтесь не волноваться». По его словам, от переутомления гибнет столько людей, что никакими благими целями этого нельзя оправдать. Он утверждает, что именно переутомление погубило Пэнси, умершего у него на руках три года тому назад. Разумеется, у него есть право утверждать это безапелляционно, и он просто-напросто смеется над моей теорией, что у Пэнси в голове была щель, через которую туда проникла нечистая сила, и что она-то и прикончила его. «Пэнси свихнулся, — говорит Хезерлег, — оттого, что ему слишком долго не давали отпуска и он не имел возможности поехать домой. А поступил ли он на самом деле подло с миссис Кит-Уэссингтон, мы в точности не знаем. Я считаю, что работа в Катабунди-сетлмент довела его до полного изнеможения: от этого он и сделался задумчивым и принял слишком близко к сердцу самый обыкновенный флирт в письмах. Не приходится сомневаться, что он был помолвлен с мисс Мэннеринг и что это она отказалась выйти за него замуж. А он еще вдобавок простудился — тут ему в голову и полезла вся эта чертовщина. От переутомления он захворал, от переутомления расхварывался все больше и больше, от него же потом и умер, бедняга. Спишите его за счет всей системы — один человек работал за двоих, если не за троих».
Я с этим не согласен. Мне не раз доводилось сиживать у постели Пэнси — случалось это обычно когда Хезерлег уходил на вызовы, а я оказывался где-нибудь неподалеку. Несчастный доводил меня до совершеннейшего отчаяния, описывая своим тихим, ровным голосом процессию, которая, как он говорил, все время проходит у его изголовья. Рассказывать так упоенно умеют только душевнобольные. Когда он пришел в себя, я посоветовал ему записать все от начала до конца, зная, что этим он облегчит себе душу. Если мальчишка узнал какое-нибудь новое неприличное слово, он не успокоится до тех нор, пока не напишет его мелом где-нибудь на двери. И это тоже своего рода литература.
Он был в сильном нервном возбуждении, и этот проклятый журнальный язык, которым он стал описывать свои переживания, нисколько его не успокоил. Через два месяца его признали годным к несению службы, но, несмотря на то что он срочно понадобился, чтобы, восполнив нехватку людей в одной из комиссий, вывести ее из трудного положения, он предпочел смерть; умирая, он поклялся в том, что его действительно терзали кошмары. Рукопись его, помеченная 1885 годом, попала в мои руки, когда он был еще жив. Вот как представлялось ему все, что с ним в это время происходило.
Мой доктор говорит, что мне нужен отдых и перемена обстановки. Очень может быть, что скоро у меня будет и то, и другое: отдых, которого не потревожат ни курьер в красной куртке, ни полуденный пушечный выстрел, и перемена обстановки куда более разительная, чем та, которую я нашел бы на пароходе, увозящем меня на родину. А до тех пор я решил не двигаться с места и, как раз наперекор тому, что советует доктор, открыть свое сердце всему миру. Вы будете иметь возможность сами в точности распознать сущность моей болезни и судить о том, есть ли на этой истомленной земле еще хоть один человек, на долю которого выпали бы такие муки, какие пришлось претерпеть мне.
Я говорю теперь так, как может говорить преступник, приговоренный к повешению, когда на шею ему уже собираются накинуть петлю, и утверждаю, что история моя, какой бы дикой и до ужаса неправдоподобной она ни показалась, во всяком случае требует к себе внимания. А поверить ей все равно никто никогда не поверит. Если бы два месяца тому назад мне кто-нибудь вздумал сказать, что со мной случится нечто подобное, я бы решил, что человек этот пьян или сошел с ума. Два месяца тому назад я был счастливейшим из смертных во всей Индии. Сейчас же от Пешавара и до самого моря нет никого несчастнее меня. И это знаем только мы двое — мой доктор и я. Он объясняет все тем, что будто бы мозг мой, глаза и желудок не совсем в порядке. От этого будто бы у меня и бывают такие частые и упорные «обманы чувств». Ничего себе обманы чувств! Я в глаза называю его дураком, а он тем не менее продолжает говорить со мной, на лице его, обрамленном аккуратно подстриженными рыжими бакенбардами, светится все та же терпеливая улыбка, в обращении сквозит все та же профессиональная мягкость, — и мне в конце концов начинает казаться, что я пациент неблагодарный и нудный. Но, впрочем, вы сами лучше во всем разберетесь.
Три года тому назад я, на мое счастье — на мое великое несчастье, — возвращаясь после длительного отпуска из Грейвсенда в Бомбей, познакомился на пароходе с некой Агнес Кит-Уэссингтон, женою бомбейского чиновника. Что это была за женщина, вам совершенно не важно знать. Достаточно сказать, что, находясь еще в пути, оба мы влюбились друг в друга и потеряли голову. Господь свидетель, что я могу сейчас говорить об этом без тени тщеславия. В подобных случаях один человек всегда отдает, а другой принимает. С первого же дня нашего рокового сближения я увидел, что чувство Агнес сильнее, самозабвеннее и, если можно так выразиться, чище, чем мое. Отдавала ли она тогда в этом себе отчет, я не знаю. Впоследствии мы оба с горечью в сердце все это поняли.
В Бомбей мы прибыли весной. Каждый из нас отправился своей дорогой, и месяца три-четыре мы совсем не встречались, после чего мой отпуск и ее любовь свели нас в Симле. Там мы пробыли весь осенний сезон, и там чувство мое, вспыхнувшее было как солома, к концу года самым плачевным образом догорело. Я не буду пытаться обелить себя. Я ни в чем себя не хочу оправдывать. Миссис Уэссингтон многим пожертвовала ради меня и готова была пожертвовать всем. В августе 1882 года она услыхала из моих собственных уст, что мне скучно с ней, что она попросту мне надоела и что даже звук ее голоса мне противен. Девяноста девяти женщинам из ста я и сам мог надоесть так же, как они мне; семьдесят пять из них незамедлительно бы за себя отомстили, начав бурно и вызывающе флиртовать с другими мужчинами. Миссис Уэссингтон была сотой. Ни мое отвращение, которое я всячески старался ей выказать, ни грубые выходки, на которые я не скупился, когда мы бывали вместе, нисколько на нее не действовали.
— Джек, дорогой! — снова и снова, как кукушка, твердила она. — Я уверена, что все это ошибка, ужасная ошибка; вот увидишь, у нас еще все будет хорошо. Прости меня, пожалуйста, Джек, дорогой.
Обидчиком был я, и я это знал. Именно поэтому вместо жалости к ней у меня появилось какое-то терпеливое равнодушие, перешедшее потом в слепую ненависть, — верно, это было то самое чувство, которое заставляет вас с ожесточением топтать ногой раздавленного, но все еще живого паука. Этой ненавистью и завершилась для меня осень 1882 года.
На следующий год мы оба снова оказались в Симле. У нее было все такое же скучное лицо, и она по-прежнему робко пыталась склонить меня на примирение, а я по-прежнему ненавидел ее всеми фибрами души. Несколько раз мне не удавалось избежать встреч с ней наедине — и каждый раз она повторяла все те же слова. Все те же нелепые причитания по поводу того, что это «ошибка», и та же надежда, что в конце концов «у нас все будет хорошо». Если бы я был достаточно внимателен, я, вероятно, заметил бы, что эта надежда была единственным, что ее поддерживало. С каждым месяцем она все больше худела и бледнела. Только согласитесь все же, что такое поведение кого угодно могло довести до отчаяния. Она вела себя как-то несуразно, ребячливо, не по-женски. Конечно, она сама во многом была виновата — я в этом убежден. И вместе с тем бессонными ночами, когда меня колотила лихорадка, мне порой приходило в голову, что я мог бы обходиться с нею помягче. Но ведь именно это и есть «обман чувств». Я не мог больше делать вид, что люблю ее, когда на самом деле ее не любил. Не правда ли? Это было бы нехорошо по отношению к нам обоим.
В прошлом году мы встретились еще раз, и все повторилось снова. Всё те же усталые мольбы и те же грубости, срывавшиеся у меня с языка. Но мне как будто все же удалось убедить ее, до чего нелепо пытаться возобновить прежние отношения. К концу сезона мы все больше отдалялись друг от друга — просто ей стало не так легко встретиться со мной: у меня появились другие интересы, и они поглотили меня целиком. Сейчас, когда я, лежа на своей койке, спокойно обо всем этом думаю, стараясь припомнить все по порядку, осень 1884 года кажется мне каким-то путаным кошмаром, в котором причудливо переплетаются свет и тени: мои ухаживания за Китти Мэннеринг, мои надежды, сомнения и страхи, наши долгие прогулки с нею верхом, мое робкое признание в любви, ее ответ; и вновь и вновь — бледное лицо женщины, которую провозят мимо меня на рикше, черные с белым ливреи (когда-то я так нетерпеливо их дожидался), машущая мне издали рука в перчатке, и всякий раз, когда миссис Уэссингтон встречала меня одного, что бывало редко, — ее однообразные, нудные оклики. Я любил Китти Мэннеринг, любил всем сердцем, безраздельно, — и чем больше я любил ее, тем сильнее ненавидел Агнес. В августе мы с Китти были помолвлены. На следующий день я встретил этих проклятых, пестрых, как сороки, джампани и, движимый каким-то мимолетным чувством жалости, остановился, чтобы все рассказать миссис Уэссингтон. Она уже знала.
— Я слышала, ты женишься, Джек, дорогой. — И потом в ту же минуту: — Я уверена, что это ошибка, ужасная ошибка. Когда-нибудь у нас еще все будет хорошо с тобой, все как прежде.
От моего ответа содрогнулся бы даже мужчина. Умиравшую женщину он подкосил как удар бича.
— Прости меня, пожалуйста, Джек, я не хотела сердить тебя; но это так, это так!
И миссис Уэссингтон разрыдалась. Я ушел, предоставив ей мирно продолжать свою прогулку; я, правда, почувствовал себя самым последним подлецом, но длилось это каких-нибудь несколько мгновений. Оглянувшись, я увидел, что она повернула свою рикшу: должно быть, ей хотелось меня догнать.
Сцена эта запечатлелась у меня в памяти во всех подробностях. Освеженное ливнем небо (это было в конце периода дождей), намокшие, покрытые грязью сосны; на беспросветном фоне темных, расколотых взрывами скал отчетливо выделялись черные с белым ливреи четверых джампани, желтая полосатая двуколка и склоненная голова миссис Уэссингтон, ее золотистые волосы. В изнеможении она откинулась на подушки, левая рука ее сжимала платок. Я свернул на боковую дорогу возле Санджаулийского водоема и форменным образом обратился в бегство. Мне показалось даже, что я еще раз услышал ее слабый голос, кричавший «Джек!». Впрочем, может быть, это мне просто почудилось. Я ни разу не остановился и не прислушался. Минут через десять я повстречал Китти, ехавшую верхом; мы отправились вдвоем на большую прогулку, и мне это было так радостно, что я начисто забыл о неприятной для меня встрече.
Через неделю миссис Уэссингтон умерла, и будто страшная тяжесть свалилась у меня с души. Упоенный своим счастьем, я уехал в Долину. Не прошло и трех месяцев, как я совсем позабыл об Агнес и только время от времени, натыкаясь на какое-нибудь ее старое письмо, с досадою вспоминал о наших прежних отношениях. В начале января, роясь в вещах, я собрал все, что оставалось от нашей переписки, и сжег. В начале апреля того же 1885 года я еще раз побывал в Симле — уже опустевшей Симле, — и для меня ничего тогда не существовало, кроме наших прогулок с Китти и обращенных друг к другу слов любви. Было решено, что мы поженимся в конце июня. Вы теперь поймете, что, любя Китти так, как я ее любил, я вправе сказать, что был тогда счастливейшим человеком в Индии, и это не будет преувеличением.
Две восхитительные недели пролетели незаметно. Вслед за тем, сообразив, как в подобных случаях должны поступать порядочные люди, я сказал Китти, что обручальное кольцо — это свидетельство ее достоинства и знак того, что она помолвлена, и что ей немедленно надлежит отправиться в ювелирный магазин Хэмилтона, чтобы заказать его там. До этой минуты, даю вам честное слово, мы оба даже и не вспомнили о столь малозначительном обстоятельстве. Итак, мы отправились к Хэмилтону, и было это в апреле 1885 года. Не забудьте, что тогда — какими бы доводами мой доктор ни старался убедить вас в обратном — я был совершенно здоров и находился в твердой памяти и в состоянии полнейшего душевного равновесия. Вместе с Китти мы вошли в ювелирный магазин, и там, нарушая заведенный порядок, я сам примерил Китти кольцо в присутствии несколько озадаченного продавца. Кольцо было с сапфиром и двумя брильянтами. После этого мы поехали под гору по дороге, ведущей к Комбермирскому мосту и к кофейне Пелити.
В то время как мой уэлер осторожно пробирался по рыхлой земле, а Китти, ехавшая рядом, смеялась и весело болтала, в то время как вся Симла, то есть все те, кто приехал туда из Долины, толпилась вокруг читальни и веранды Пелити, я услышал, что кто-то словно издалека называет меня по имени. Поразило меня, что голос этот я уже слышал когда-то раньше, но где и когда, я сразу никак не мог вспомнить. За те несколько минут, которые занял путь от тропы у магазина Хэмилтона до начала Комбермирского моста, я перебрал в памяти не меньше семи человек, которые могли позволить себе подобное неприличие, и в конце концов решил, что у меня просто звенит в ушах. Как раз напротив кофейни Пелити внимание мое привлекли четверо джампани в сорочьего цвета ливреях, тащившие дешевую базарную рикшу, размалеванную желтыми полосами. За какое-то мгновение поток мыслей унес меня назад, к минувшему году и к миссис Уэссингтон, и меня охватили отвращение и злоба. Не довольно разве того, что эта женщина умерла, что с ней все покончено? Чего ради ее черным с белым слугам понадобилось сегодня являться снова, портить мне мой счастливый день? Кто бы ни была нанявшая их госпожа, я пойду к ней и попрошу в виде особой услуги одеть своих джампани в ливреи какого-нибудь другого цвета. Я сам найму их и, если понадобится, сорву с них эти ливреи, а им за все заплачу. Сейчас я не в силах даже описать, какую вереницу ненавистных мне воспоминаний вызвало их появление.
— Китти, — вскричал я, — джампани несчастной миссис Уэссингтон опять здесь! Интересно, кто теперь их хозяйка?
Китти немного знала миссис Уэссингтон по прошлому году и постоянно спрашивала меня об этой болезненного вида женщине.
— Что такое? Где? — спросила она. — Нигде ничего не вижу.
В это время ее лошадь, отскочив в сторону от навьюченного мула, кинулась прямо навстречу приближавшейся рикше. Я успел только вскрикнуть: «Осторожно!», когда, к моему неописуемому ужасу, лошадь и наездница прошли сквозь людей и двуколку, как будто это был воздух.
— Что случилось? — вспылила Китти. — Почему ты кричишь как оглашенный, Джек? Хоть мы и помолвлены с тобой, я вовсе не хочу оповещать об этом всех на свете. Тут бог знает сколько еще было места между мулом и верандой. И если ты думаешь, что я не умею ездить… Смотри!
С этими словами своенравная Китти вскинула свою хорошенькую головку и понеслась галопом по направлению к эстраде; как она потом рассказывала мне сама, она была в полной уверенности, что я тут же последую за ней. Так что же со мной случилось? Да решительно ничего. То ли я был пьян или рехнулся, то ли в Симле водились злые духи. Я пришпорил своего нетерпеливого коня и повернулся кругом. Повернулась и рикша: теперь она стояла прямо напротив меня, возле левых перил Комбермирского моста.
— Джек! Джек, дорогой! — На этот раз я отчетливо различал слова: они звоном отдавались в моем мозгу, как будто мне кричали их прямо в ухо. — Это какая-то страшная ошибка, да, это так. Прости меня, Джек, пожалуйста, и пусть у нас с тобой все опять будет хорошо.
Верх рикши откинулся, и там, внутри, — это так же точно, как я днем молю о смерти и как боюсь ее ночью, — сидела златокудрая миссис Кит-Уэссингтон, склонив голову на грудь, сжимая в руке платок.
Сколько времени я простоял в оцепенении, я не знаю. Я пришел в себя, только когда саис взял моего уэлера под уздцы и спросил меня, не болен ли я. От ужасного до обыденного всего один шаг. Я кое-как сошел с лошади и, едва живой, бросился в кофейню Пелити выпить рюмку вишневой настойки. За столиками сидело несколько посетителей, обсуждавших очередные новости. В эту минуту их пустая болтовня была для меня успокоительнее, чем все утешения, которые дает человеку вера. Я сразу же ввязался в их разговор; я болтал, смеялся, шутил — а лицо у меня (я вдруг увидал его в зеркале) было совершенно белое и вытянутое, как у покойника. Несколько человек обратили внимание на мой странный вид и, должно быть, приписав его обилию выпитого коньяка, деликатно стали пытаться увести меня от собравшихся там гуляк. Но я воспротивился. Мне хотелось быть в обществе себе подобных — так ребенок, испугавшийся темноты, бросается в столовую, где обедают взрослые, и хочет остаться там вместе со всеми. Я проговорил, вероятно, минут десять, не больше, хотя мне эти минуты показались целой вечностью, когда вдруг услыхал отчетливый голос Китти, донесшийся из-за двери: она спрашивала, где я. Через минуту она вошла в кофейню, готовясь уже как следует меня отчитать за мое недостойное поведение. Но вид мой ошеломил ее.
— Джек! — вскричала она. — Что все это значит? Что с тобой такое? Тебе худо?
Вынужденный пойти на прямую ложь, я сказал, что мне стало дурно, оттого что я долго пробыл на солнце. На самом деле все это случилось уже в пять часов вечера, был пасмурный апрельский день и солнце не выглядывало ни разу. Едва я успел произнести эти слова, как понял свою ошибку; я попытался было исправить ее, начав бормотать что-то совсем невразумительное, и вышел из кофейни вслед за охваченной царственным гневом Китти; все знакомые вокруг улыбались. Я извинился перед ней (теперь уже не помню, в каких именно выражениях), сославшись на плохое самочувствие, и поехал в гостиницу, где я жил, оставив Китти одну продолжать свою прогулку.
Придя к себе в комнату, я сел и попытался спокойно все обдумать. Итак, я, Тиболд Джек Пэнси, получивший хорошее воспитание бенгальский чиновник, в год благодати 1885-й, по всей видимости, в твердой памяти и, уж разумеется, совершенно здоровый, убежал от своей возлюбленной, повергнутый в ужас появлением женщины, умершей и похороненной восемь месяцев тому назад. Таковы были факты, которым приходилось глядеть в глаза. В ту минуту, когда мы с Китти уехали из магазина Хэмилтона, я мог думать о чем угодно, но уж никак не вспоминать миссис Уэссингтон. Стена напротив кофейни Пелити была самой обыкновенной стеной. Все это случилось среди бела дня. На дороге было множество народа. И представьте себе, именно здесь, вопреки всякому вероятию, словно вызов, брошенный всем законам природы, мне явилась покойница.
Арабская лошадь, на которой ехала Китти, прошла сквозь рикшу: это значило, что мелькнувшая у меня вначале надежда, что некая другая женщина, как две капли воды похожая на миссис Уэссингтон, наняла ее двуколку, а вместе с ней и четырех кули в их старых ливреях, была напрасна. Вновь и вновь в мозгу моем, словно мельничные жернова, кружились все те же мысли; вновь и вновь предположения мои рушились, и я в отчаянии от всего отступался. Голос оставался столь же необъяснимым, как и видение. Поначалу мне пришла в голову дикая мысль: все рассказать Китти, попросить ее поскорее стать моей женой и в ее объятиях вступить в борьбу с призраком, разъезжающим в рикше. «В конце концов, — убеждал я себя, — присутствия рикши самого по себе достаточно, чтобы доказать, что все это только обман зрения. Бывают призраки мужчин и женщин, но, уж разумеется, не может быть призраков кули или двуколки. Все это просто нелепо. Не хватало бы еще увидеть призрак мусорщика!»
На следующее утро я послал Китти покаянную записку, умоляя ее простить меня за то, что накануне я так странно себя вел. Но моя богиня все еще гневалась на меня, и мне пришлось принести ей личное извинение. С развязностью, плодом тщательно отрепетированного за ночь притворства, я объяснил ей, что у меня внезапно начался приступ сердцебиения, вызванный расстройством желудка. Эта до крайности правдоподобная версия возымела свое действие. И когда во второй половине дня мы с Китти поехали на прогулку, нас разделяла тень моей первой лжи.
Ей во что бы то ни стало хотелось объехать галопом вокруг Джакко. Нервы мои все еще не могли успокоиться после вчерашнего, и я пытался было возразить против этого плана, предлагая поехать на Обсерваторскую гору, на Джутог, по Бойлоджонгской дороге — словом, куда угодно, только не вокруг Джакко. Китти рассердилась и даже как будто обиделась; тогда, боясь, что настойчивость моя может повлечь за собою новые неприятности, я решил уступить, и мы направились в сторону Чхота-Симлы. Большую часть пути мы проехали шагом и, по нашему обыкновению, очутившись у подножия Монастыря, проскакали оттуда галопом до ровной дороги близ Санджаулийского водоема. Наши бедные лошади, казалось, летели по воздуху, а сердце мое билось все сильнее и сильнее, по мере того как мы приближались к перевалу. В течение всего пути миссис Уэссингтон не выходила у меня из головы, и каждый кусочек дороги вокруг Джакко воскрешал в моей памяти наши с нею прогулки и разговоры. Ими была полна галька под копытами наших лошадей; о них у нас над головою звенели сосны; набухшие от дождей потоки потихоньку посмеивались и хихикали над этой постыдной историей, а ветер во весь голос распевал о моем вероломстве.
В довершение всего оказалось, что на середине ровной дороги, которую здесь называют Дамской, меня поджидал Ужас. На всем пространстве больше не было видно ни одной рикши; только все те же четверо черных с белым джампани, полосатая желтая двуколка и в ней то же женское лицо в обрамлении золотистых волос — все в точности такое, каким было восемь с половиною месяцев назад! На какое-то мгновение я вообразил, что Китти должна была видеть то, что увидел я, — у нас с нею во всем было такое удивительное единение. Но в эту минуту она произнесла слова, тут же разрушившие мою иллюзию:
— Ни души вокруг! Поехали, Джек, прямо к Водоему и посмотрим, кто доскачет быстрее!
Ее крепкая арабская лошадка вспорхнула как птица, мой уэлер помчался вслед, не отставая ни на шаг, и мы оба ринулись вниз, под скалы. Через полминуты мы были уже на расстоянии пятидесяти ярдов от рикши. Я натянул поводья и подался немного назад. Рикша стояла как раз на середине дороги; и еще раз лошадь Китти прошла сквозь нее, а вслед за тем и моя. Слова: «Джек! Джек, дорогой! Прости меня, пожалуйста!» — душераздирающим воплем зазвенели у меня в ушах, а потом, немного погодя: «Все это ошибка, ужасная ошибка!»
Как одержимый пришпорил я лошадь. Когда, обернувшись, я взглянул на строения Водоема, черные с белым ливреи все еще ждали — терпеливо ждали у подножия серого склона горы, а ветер донес насмешливое эхо только что слышанных мною слов. Всю оставшуюся часть пути Китти изрядно подтрунивала над моей немотой. А перед этим я отвечал ей невпопад и нес какую-то невообразимую дичь. Я окончательно потерял способность говорить естественно и поэтому, сообразив, что благоразумнее будет молчать, от Санджаулийского водоема и до самой церкви не проронил ни слова.
В этот вечер я должен был обедать у Мэннерингов, и у меня едва оставалось время съездить домой и переодеться. Подымаясь на Элизийский холм, я вдруг в полутьме услышал разговор двух мужчин.
— Удивительное дело, — сказал один, — и следа-то никакого не осталось. Жена моя, знаете, была совсем без ума от этой женщины (что до меня, то я никогда не находил в ней ничего хорошего); так вот, когда она умерла, жена хотела, чтобы я забрал ее старую рикшу и четырех кули, даже купил бы, если вопрос будет в деньгах. Просто заскок какой-то, но тут уж ничего не поделаешь, приходится слушаться своей мем-сахиб. И подумайте только: человек, у которого она нанимала рикшу, говорит мне, что все четверо — а они были братья — умерли от холеры по дороге в Хардвар, вот бедняги-то; ну а рикшу хозяин сам поломал. Сказал мне, что ни разу больше не пользовался рикшей покойной мем-сахиб. Будто она несчастье приносила. Странно, правда? Вообразите только, бедная миссис Уэссингтон, оказывается, может еще приносить кому-то несчастье, не только себе!
Тут я громко рассмеялся, и смех этот неприятно меня поразил. Так, выходит, действительно существуют призраки рикш и на том свете их тоже нанимают! Интересно, сколько же миссис Уэссингтон платит там своим людям? По скольку часов они работают? Куда они ездят?
И как бы в ответ на мой последний вопрос я увидел в полусвете сумерек весь этот дьявольский экипаж: он вдруг преградил мне путь. Покойники ездят быстро и какими-то молниеносными рывками, обыкновенные кули так не умеют. Я еще раз рассмеялся, но тут же подавил смех: мне стало страшно, что я сойду с ума. Да я, верно, уже в какой-то степени и рехнулся, потому что, помнится, подъехав к рикше, я придержал лошадь и вежливо поздоровался с миссис Уэссингтон. Ответ ее я слишком хорошо знал наперед. Однако я дослушал его до конца и сказал, что, правда, уже слышал все это раньше, но был бы счастлив, если бы она к этому что-то могла добавить. В этот вечер в меня, должно быть, вселился какой-то злой дух, и он был сильнее меня; я смутно припоминаю, что минут пять вел с моей потусторонней собеседницей разговор о каких-то самых обыденных вещах.
— Вот бедняга! Либо спятил, либо просто напился. Слушай, Макс, отвези-ка его домой.
Разумеется, это уже не был голос миссис Уэссингтон! Люди эти слышали, как я разговаривал сам с собой, и вернулись, чтобы за мной присмотреть. Они были очень внимательны и милы, и из их слов я понял, что они считают меня мертвецки пьяным. Смущенный, я поблагодарил их, поехал в гостиницу, переоделся и явился к Мэннерингам, опоздав на десять минут. Оправдываясь, я сослался на темноту; Китти не преминула упрекнуть меня, сказав, что я, должно быть, не очень ее люблю, после чего я сел за стол.
Там шел уже оживленный разговор, и, воспользовавшись этим, я стал нашептывать моей возлюбленной разные нежности, как вдруг услышал, что на другом конце стола низенький человек с рыжими бакенбардами очень картинно рассказывает, как только что повстречал сумасшедшего.
Прислушавшись к этой истории, я убедился, что он говорит о том, что произошло полчаса назад. Доведя свой рассказ до середины, он, как это свойственно заправским рассказчикам, оглядел всех присутствующих, ища в их глазах одобрения, — тут наши взгляды встретились, и от всей его развязности не осталось и следа. На минуту наступило неловкое молчание, а потом человек с рыжими бакенбардами пробормотал какие-то не очень внятные слова, смысл которых сводился к тому, что «все остальное он позабыл», тем самым принеся в жертву свою репутацию отличного рассказчика, которую он снискал себе на курорте за целых шесть сезонов. Благословив его в душе, я спокойно стал доедать свою рыбу.
В положенное время обед закончился; с великим сожалением расстался я с Китти, будучи уверен — так же как в том, что существую на свете, — что Они ожидают меня у дверей. Человек с рыжими бакенбардами, которого мне представили как доктора Хезерлега, жителя Симлы, изъявил желание поехать вместе со мною, так как путь его лежал в ту же сторону. Я с благодарностью принял его предложение.
Предчувствие мое меня не обмануло. Они стояли наготове на бульваре, и даже — и это было какой-то дьявольской насмешкой над нашим миром — на двуколке горел фонарик. Человек с рыжими бакенбардами сразу же перешел к делу, и я понял, что в продолжение всего обеда он думал только об этом.
— Послушайте, Пэнси, что за чертовщина приключилась с вами сегодня вечером на Элизийской дороге?
Вопрос был задан настолько внезапно, что у меня как будто силой вырвали ответ, прежде чем я успел подумать.
— Вот это! — сказал я, указывая на Них.
— Насколько я понимаю, это либо delirium tremens, либо проблемы со зрением. Во всяком случае, там, куда вы указываете, ровно ничего нет, хотя на вас пот проступил и дрожите вы как напуганная лошадка. Вот почему я думаю, что у вас не в порядке зрение. И мне надо во всем этом как следует разобраться. Поедемте ко мне домой. Я живу на Нижней Блессингтонской дороге.
К моему величайшему удовольствию, рикша, вместо того чтобы дожидаться нас, покатилась по дороге и, опередив нас на двадцать ярдов, сохраняла это расстояние на протяжении всего пути, ехали ли мы шагом, рысью или галопом. Во время этого долгого ночного пути я рассказал моему спутнику почти все из того, что здесь написано.
— Имейте в виду, что вы испортили одну из самых лучших историй, какие мне когда-либо доводилось рассказывать! — воскликнул он. — Но я, так и быть, прощаю вас, помня о том, что вам пришлось пережить. Теперь едемте ко мне домой, и делайте все, что я вам скажу. А когда я вылечу вас, молодой человек, пусть это послужит вам уроком — до самой смерти остерегаться женщин и неудобоваримой пищи.
Рикша по-прежнему ехала впереди, и мой рыжеволосый друг, казалось, с особенным удовольствием выслушивал все сообщения о том, где именно она находится.
— Глаза, Пэнси, все решают глаза, мозг и желудок. И из всех трех желудок — самое важное. Вы слишком много внимания уделяли мозгу, слишком мало — желудку, а глаза у вас вообще никуда не годятся. Приведите в порядок желудок, и все остальное наладится. А все это проходит, когда вы начинаете глотать пилюли от печени. С этой минуты вашим единственным врачом буду я! Такой интересный случай никак нельзя упускать.
В это время мы уже далеко заехали под тенистые своды Нижней Блессингтонской дороги, и рикша остановилась как вкопанная под нависшей над нею шиферной скалой, на которой высидись сосны. Инстинктивно я в свою очередь придержал поводья и объяснил моему спутнику, почему это делаю. Хезерлег выругался:
— Послушайте, если вы думаете, что я буду на холоде ночевать, потакая всяческим иллюзиям, вызванным расстройством зрения, желудка и мозга… Боже милостивый! Что это?
Послышался приглушенный грохот, навстречу нам поднялось облако пыли, раздался треск, хруст ломавшихся веток, и не меньше десяти ярдов скалы — сосны, мелкий кустарник и все, что было вокруг, — обрушилось на дорогу и загромоздило ее от края до края. Вырванные с корнем деревья несколько мгновений еще шевелились в темноте, пошатываясь, как пьяные великаны, а потом со страшным шумом, грянувшись оземь, полегли, простертые и недвижные. Наши вспотевшие от испуга лошади замерли на месте. Едва только шум от падения земли и камней затих, мой спутник пробормотал:
— А ведь сделай мы еще несколько шагов вперед, мы бы уже лежали теперь в могилах футов десять глубиной.
Гораций, много в мире есть того…
Поедемте теперь домой, Пэнси, и благодарите Бога. Эх, коньячку бы сейчас с содовой.
Мы вернулись назад, перевалили через гребень Церковной горы и в начале первого добрались до дома доктора Хезерлега.
Он немедленно же принялся лечить меня и в течение целой недели не отходил от меня ни на шаг. За эту неделю я много раз благословлял судьбу, столкнувшую меня с лучшим и добрейшим врачом в Симле. С каждым днем мне становилось легче и спокойнее на душе. Вместе с тем с каждым днем я все больше проникался его теорией «обмана зрения», возникающего в результате заболевания глаз, мозга и желудка. Я написал Китти, что упал с лошади, что у меня теперь небольшое растяжение связок, из-за которого придется посидеть несколько дней дома, но что, прежде чем она успеет пожалеть о моем отсутствии, я успею поправиться.
Метод лечения Хезерлега был до крайности прост. Он состоял из пилюль от печени, холодных ванн и основательного моциона под вечер или ранним утром, ибо, как он разумно заметил: «Человек, получивший растяжение связок, неспособен отшагать десять миль в день, и ваша невеста изумилась бы, если бы вас увидала».
В конце недели, тщательным образом обследовав пульс мой и зрачки и строго-настрого предписав мне соблюдать диету и побольше ходить пешком, Хезерлег отпустил меня, и это было сделано все с той же грубоватой поспешностью, с какой он принял на себя опеку надо мной. Вот как он напутствовал меня на прощанье:
— Дорогой мой, могу вас уверить, что душевный недуг ваш я вылечил, а это означает, что я вылечил и бóльшую часть недугов физических. А теперь забирайте-ка поскорее ваше барахло и отправляйтесь любезничать с мисс Китти.
Я пытался было отблагодарить его за его великодушие. Он наотрез отказался.
— Не подумайте, что я все это делал из любви к вам. Вели-то вы себя, в общем-то, как последний подонок. Но, несмотря на это, вы феномен, и то, что вы любопытнейший феномен, так же верно, как то, что вы подонок. Нет! — решительно заявил он, осмотрев меня еще раз, — ни одной рупии, прошу вас. Идите и проверьте, не повторится ли вся эта офтальмо-церебрально-гастральная штука еще раз. Если она повторится снова, за каждый раз плачу по одному лакху.
Через полчаса я сидел уже в гостиной Мэннерингов, рядом с Китти, опьяненный наступившим счастьем и радостной уверенностью, что я навсегда избавился от этого ужаса, что Они никогда меня больше не потревожат. Будучи твердо убежден, что теперь мне ничто не грозит, я тут же предложил моей невесте покататься верхом и, что лучше всего, объехать вокруг Джакко.
Никогда я не чувствовал себя так хорошо, никогда не был так жизнерадостен и полон сил, как в этот день — тридцатого апреля. Китти была в восторге от того, что я стал выглядеть лучше, и сказала мне об этом со всей своей очаровательной непринужденностью и прямотой. Мы вместе выехали из дома Мэннерингов, смеясь и болтая, и отправились, как то всегда бывало раньше, по дороге в Чхота-Симлу. Я спешил поскорее добраться до Санджаулийского водоема, чтобы там, на месте, еще раз удостовериться, что я здоров. Лошади мчались во весь опор, но в нетерпении моем мне казалось, что они недостаточно быстры. Китти была поражена моей удалью.
— Что с тобой, Джек! — вскричала она наконец. — Ведешь себя как мальчишка. Что ты такое вытворяешь?
В эту минуту мы были как раз у подножия Монастыря, и я из чистого озорства щекотал моего уэлера кончиком хлыста, заставляя его бросаться вперед и выделывать разные курбеты.
— Что я вытворяю? Да ничего, дорогая моя. Так и должно быть. Если бы ты целую неделю ничего не делала и только лежала, ты бы сегодня так же резвилась, как и я.
Пою, пляшу я оттого, что снова
Живым вернулся в мир живых,
Царем вселенной и всего земного,
Царем всех чувств моих.
Я едва успел процитировать эти стихи, как мы повернули за угол, уже над Монастырем; еще каких-нибудь несколько ярдов, и можно было бы увидеть противоположную сторону Санджаули. На самой середине ровной дороги меня ожидали белые с черным ливреи, желтая полосатая рикша и — миссис Кит-Уэссингтон. Я осадил лошадь, посмотрел, протер глаза и, должно быть, что-то сказал. Придя в себя, я увидел, что лежу ничком на дороге, а Китти, наклонившись надо мною, обливается слезами.
— Кончилось, милая! — задыхаясь, пробормотал я. В ответ Китти только разрыдалась еще сильнее.
— Что кончилось, Джек, дорогой? Что это все значит? Тут, верно, какая-то ошибка, Джек. Ужасная ошибка.
При этих последних словах я вскочил на ноги, совсем обезумев, охваченный бредом.
— Да, тут какая-то ошибка, — повторял я, — ужасная ошибка. Иди сюда и посмотри на Нее.
Смутно припоминаю, что я схватил Китти за руку и потащил по дороге туда, где была Она, и стал просить мою невесту ради всего святого поговорить с Ней, сказать Ей, что мы помолвлены, что ни смерть, ни преисподняя не могут порвать тех уз, которыми оба мы связаны. И одна только Китти знает, сколько всего еще я сказал тогда. Время от времени я исступленно взывал к Ужасу, сидевшему в рикше, моля Его подтвердить, что я говорю правду, и избавить меня от пытки, которую я больше не в силах переносить. Не иначе как я проговорился Китти о моих прежних отношениях с миссис Уэссингтон: я видел, как напряженно она вслушивалась в мои слова, как бледно было ее лицо, как горели глаза.
— Благодарю вас, мистер Пэнси, — сказала она, — этого вполне достаточно. Саис, гхора лао.
Саисы, невозмутимые, как вообще все восточные люди, вернулись с пойманными лошадьми. Когда Китти вскочила в седло, я вцепился в уздечку ее лошади и стал умолять разгневанную девушку выслушать меня и простить. В ответ я получил только удар хлыстом по всему лицу и два-три таких слова, какие даже здесь не решаюсь изобразить на бумаге. Я сделал из этого свой вывод, и вывод этот был правилен: Китти все знала. И я поплелся назад в сторону рикши. Лицо мое было изранено, из него сочилась кровь, а от удара хлыстом на скуле образовался синяк. Я потерял всякое уважение к себе. В эту минуту подъехал Хезерлег — должно быть, он на расстоянии следовал за нами.
— Доктор, — вскричал я, поворачиваясь к нему так, чтобы он мог увидеть, во что превратилась моя скула, — посмотрите, как мисс Мэннеринг расписалась на приказе о моей отставке, и… я буду признателен вам, когда вы найдете возможным вручить мне обещанный лакх!
Хезерлег сделал такое лицо, что даже в том жалком и подавленном состоянии, в котором я находился тогда, я не мог удержаться от смеха.
— Я буду защищать мою профессиональную репутацию, — начал было он.
— Не валяйте дурака, — прошептал я. — Я лишился счастья всей моей жизни, и самое лучшее, что вы можете сделать, — это отвезти меня домой.
Спустя семь дней (это было седьмого мая) я пришел в себя и увидел, что нахожусь в комнате Хезерлега и что сил у меня не больше, чем у маленького ребенка. Хезерлег сидел за письменным столом и поверх бумаг внимательно за мною следил. Первые его слова оказались отнюдь не ободряющими, но я был настолько уже измучен, что особенно сильного впечатления произвести на меня они не могли.
— Вот видите, мисс Китти вернула вам все ваши письма. У моих молодых друзей, оказывается, была довольно обширная переписка. А вот в этом пакете похоже что кольцо; да, была еще премилая записка от Мэннеринга-отца — я взял на себя смелость ее сжечь. Почтенный господин не очень-то вами доволен.
— А Китти? — глухо спросил я.
— Судя по ее словам, она в еще большей ярости, чем ее отец. В довершение всего, перед тем как мне подъехать, вы предались еще, оказывается, любопытнейшим воспоминаниям. Она говорит, что мужчина, который мог позволить себе так вести себя с миссис Уэссингтон, должен был бы покончить с собой из одного только стыда за весь свой пол. Н-да, девица-то ваша, оказывается, с характером! Притом она уверяет, что, когда дорога вокруг Джакко пошла на подъем, у вас была delirium tremens. Говорит, что ей легче умереть, чем когда-нибудь еще встретиться с вами.
Я застонал и повернулся к стене.
— Ну вот, теперь решайте все сами, друг мой. Свадьбе вашей уже не бывать, а Мэннеринги не хотят поступить с вами несправедливо. Из-за чего же все, собственно, расстроилось, из-за delirium tremens или из-за приступов эпилепсии? К сожалению, ничего третьего я вам предложить не могу, если только вы не предпочтете наследственное умопомешательство. Скажите только одно слово, и я заявлю им, что это приступы эпилепсии. Вся Симла знает о том, что было на Дамской дороге. Решайте! Даю вам пять минут на размышления.
Мне показалось, что за эти пять минут я пристально обозрел самые глубокие круги ада, какие только могут открыться взгляду смертного. И одновременно с этим я наблюдал за самим собою, блуждавшим по темным лабиринтам сомнения, горя и безысходного отчаяния. Так же как сидевший в кресле Хезерлег, я сам не без интереса следил за тем, какую из двух ужасных альтернатив я выберу. Вскоре, однако, я услышал, как отвечаю — голосом, который с трудом мог узнать:
— В этих краях они до необычайности щепетильны в вопросах нравственности. Скажите, что это приступы эпилепсии, Хезерлег, и передайте им от меня привет. А теперь дайте мне еще немного поспать.
Тут мои обе разъединенные сущности соединились вновь воедино, и это уже прежний неделимый я (полубезумный, одержимый дьяволом) ворочался теперь в постели, стараясь воскресить в памяти одно за другим все случившееся за этот месяц.
— Но ведь я же нахожусь в Симле, — непрестанно твердил я себе. — Я, Джек Пэнси, нахожусь в Симле, и нет тут никаких духов. До чего же безрассудна эта женщина, если она думает, что они существуют. Неужели Агнес не могла оставить меня в покое? Я не сделал ей ничего дурного. Ведь то же самое легко могло бы случиться со мной. Только я никогда не стал бы возвращаться оттуда, для того чтобы ее убивать. Почему же нельзя было оставить меня в покое — оставить меня в покое, дать мне насладиться моим счастьем?
Солнце стояло высоко, когда я в первый раз проснулся; оно успело опуститься совсем низко, прежде чем я снова уснул — уснул так, как засыпает на тюремной подстилке истерзанный пыткой преступник, в изнеможении своем уже переставший чувствовать боль.
На следующий день я не мог подняться с постели. Утром Хезерлег сказал мне, что получил ответ от мисс Мэннеринг и что благодаря его, Хезерлега, дружескому участию в моем деле моя горестная история обошла всю Симлу вдоль и поперек и все меня очень жалеют.
— Гораздо больше, чем вы заслужили, — заключил он с улыбкой, — хотя один только Господь знает, через какие тяжкие испытания вы прошли. Ну не беда, мы еще вылечим вас, распутный вы феномен.
Я наотрез отказался от его лечения.
— Вы и так уже были чересчур добры ко мне, дорогой мой, — сказал я, — но сейчас, мне кажется, я могу обойтись без ваших услуг.
В глубине души я был убежден, что Хезерлег ничего не может сделать, чтобы облегчить гнетущее меня бремя.
Вместе с этим убеждением явилось также чувство безнадежного, бессильного протеста против всей этой нелепой истории. Было же множество людей ничем не лучше меня, а ведь их все-таки сразу не наказали за их грехи, им решили воздать за все на том свете. Мне казалось, что это горькая, жестокая несправедливость, что мне одному только досталась такая страшная участь. Это состояние сменилось другим, когда мне стало казаться, что единственными живыми существами в мире теней были я и рикша, что Китти — это дух, что Мэннеринг, Хезерлег и все остальные мужчины и женщины, которых я знал, — тоже духи; что даже высокие серые горы — это только бледные тени, явившиеся для того, чтобы мучить меня. Так за эти семь томительных дней бросался я из одной крайности в другую; меж тем физически я становился за это время все крепче и крепче, и наконец висевшее у меня в комнате зеркало окончательно заверило меня, что я возвратился в колею моей повседневной жизни и снова сделался таким, как все остальные люди. Интересно, что вся эта внутренняя борьба, которую я пережил, никак не отразилась на моем лице. Оно, правда, было бледным, но все таким же невыразительным и заурядным, как раньше. Я ожидал, что оно день ото дня будет меняться, что снедавший меня недуг оставит на нем некие видимые следы. Их не было.
Пятнадцатого мая в одиннадцать часов утра я покинул дом Хезерлега и по старой холостяцкой привычке отправился в клуб. Все присутствующие знали уже от Хезерлега, что со мной было, и встретили меня чрезвычайно предупредительно и любезно, хотя в обращении их все же замечалась некоторая неловкость. Но, несмотря на все их усилия, я понял, что, сколько бы мне ни было суждено прожить на этом свете, я уже всегда буду себя чувствовать среди них чужим, и с горечью позавидовал жизнерадостным кули там, внизу, на бульваре. Я позавтракал в клубе, а в четыре часа пошел побродить по бульвару, втайне надеясь где-нибудь встретить Китти. Возле самой эстрады со мною поравнялись черные с белым ливреи, и я услышал совсем близко голос миссис Уэссингтон — всё те же слова. Я ждал этого с той самой минуты, когда вышел из клуба, и удивлялся только тому, что это случилось не сразу. Рикша-призрак и я двигались рядом в безмолвии по дороге на Чхота-Симлу. У самого базара нас обогнала Китти, ехавшая верхом с каким-то незнакомым мне мужчиной. На меня она обратила не больше внимания, чем на собаку. Она даже не поблагодарила за то, что я уступил ей дорогу; день, правда, выдался дождливый, и можно было ее извинить.
Словом, Китти со своим спутником и я вместе с моею ветреною возлюбленной с того света, следуя попарно, медленно огибали Джакко. По дороге струились потоки воды; с веток сосен капало, как с водосточных труб, на скалы внизу, и самый воздух весь был полон тонким, хлестким дождем. Я поймал себя два или три раза на том, что почти вслух сказал: «Я, Джек Пэнси, в отпуске в Симле — в Симле! В обычной, живущей своей повседневной жизнью Симле. Я не должен этого забывать, да, не должен забывать». Потом я старался припомнить обрывки разговора, слышанного мною в клубе: цены на таких-то и таких-то лошадей — словом, все, что относилось к будничной англо-индийской жизни, которую я так хорошо знал. Я даже наскоро повторил про себя таблицу умножения, чтобы окончательно убедиться, что чувства мои мне не изменили. Меня это очень успокоило и даже помогло мне, должно быть, один раз не услышать обращенных ко мне слов Агнес.
Еще раз поднялся я, усталый, по склону Монастырской горы и выехал на ровную дорогу. Тут Китти и сопровождавший ее мужчина перешли на галоп и ускакали дальше, а я остался в обществе миссис Уэссингтон.
— Агнес, — сказал я, — может быть, ты откинешь верх и скажешь мне, что все это значит?
Верх бесшумно откинулся, и я оказался с глазу на глаз с моей умершей и похороненной любовницей. На ней было платье, в котором я видел ее последний раз живой; в правой руке она держала все тот же тонкий платок, в левой — футляр для визитных карточек. (Женщина, умершая восемь месяцев назад, с футляром для визитных карточек!) Я должен был пригвоздить себя к таблице умножения и коснуться обеими руками парапета дороги, чтобы удостовериться, что по крайней мере он-то действительно существует.
— Агнес, — повторял я, — ради всего святого, скажи мне, что все это значит.
Миссис Уэссингтон наклонилась вперед, порывисто и чудно вздернула голову — движение, которое я так хорошо знал, — и заговорила.
Если бы рассказ мой уже не перескочил так далеко границ вероятного, мне следовало бы сейчас попросить у вас прощения. Хотя я знаю, что никто — никто, даже Китти, для которой я все это пишу, чтобы в какой-то степени оправдать мое поведение, — все равно не поверит мне, я буду продолжать. Миссис Уэссингтон заговорила, а я шел с ней рядом от Санджаулийской дороги до поворота возле дома командующего округом — так, как я мог бы идти рядом с рикшей, на которой сидела бы какая-нибудь живая женщина, поглощенный разговором с ней. Второе и самое мучительное из моих болезненных состояний внезапно овладело мною, и, подобно принцу в стихотворении Теннисона,
Я шел, казалось, средь живых теней.
У командующего округом были в этот день гости, и мы оба, миссис Уэссингтон и я, присоединились к группе возвращавшихся домой людей. Когда я вгляделся в них, мне показалось, что все они — только тени, бесплотные, фантастические тени — и что они расступаются для того, чтобы рикша миссис Уэссингтон могла проехать. О чем мы говорили во время этого загадочного свидания, я не решаюсь, собственно говоря, даже не смею сказать. Хезерлег посмеялся бы надо мной и заметил, что я волочился за химерой, порожденной болезнью мозга, глаз и желудка. Это было страшное и вместе с тем каким-то неизъяснимым образом чудесное и ставшее драгоценным для меня переживание. Я спрашивал себя, возможно ли, что в этой жизни я могу еще раз ухаживать за женщиной, которую уже однажды убил своим небрежением и жестокостью.
Возвращаясь домой, я встретил Китти — она была тенью среди теней.
Если бы я стал описывать по порядку все, что произошло в течение двух последующих недель, я бы, верно, никогда не окончил мой рассказ и ваше терпение бы истощилось. Утро за утром и вечер за вечером рикша-призрак и я продолжали свои странствия по всей Симле. Куда бы я ни шел, четыре черных с белым ливреи всюду следовали за мной; вместе с ними я выходил из гостиницы, вместе с ними возвращался назад. Смотрел ли я какой-нибудь спектакль, выходя из театра, я находил их среди толпы крикливых джампани; играл ли я в клубе до полуночи в вист, они неизменно появлялись возле веранды; бывал ли я на праздничном балу, они терпеливо дожидались у входа; шел ли я куда-нибудь днем, они неизменно появлялись возле меня. Если не считать того, что она не отбрасывала тени, рикша во всех отношениях с виду была похожа на настоящую, сделанную из дерева и железа. В самом деле, мне не раз приходилось удерживать себя, когда я вдруг кидался предупредить какого-нибудь быстро ехавшего приятеля, чтобы тот не наскочил на нее. Не раз проходил я по бульвару, всю дорогу продолжая разговаривать с миссис Уэссингтон, к несказанному удивлению прохожих. Не прошло еще и недели после моего выздоровления, как я узнал, что версия «припадков» была оставлена и утвердилось убеждение, что я сошел с ума. Однако это не заставило меня изменить образ жизни. Я ходил в гости, разъезжал по городу, обедал у знакомых так же легко и непринужденно, как раньше. У меня появилось пристрастие к обществу людей, чего я раньше никогда за собою не замечал. Меня неудержимо тянуло к повседневной человеческой жизни, и вместе с тем на меня нападала какая-то смутная тоска, когда я надолго расставался с моей потусторонней подругой. Невозможно описать, как часто менялось мое настроение начиная с пятнадцатого мая вплоть до сегодняшнего дня.
Присутствие рикши попеременно то бросало меня в ужас, в безотчетный страх, то приносило мне какую-то смутную радость, уступавшую место самому безысходному отчаянию. Я не осмеливался покинуть Симлу; и вместе с тем я знал, что, продолжая жить там, я себя убиваю. Кроме того, я знал, что судьбою мне определено умирать медленно и понемногу каждый день. Единственное, чего я хотел, — это исполнить назначенную мне епитимью елико возможно спокойно. Я попеременно то стремился поскорее увидеть Китти, то с явным любопытством смотрел, как она флиртует с моим преемником, вернее сказать — с преемниками. Она занимала тогда так же мало места в моей жизни, как я — в ее. Днем я бродил в обществе миссис Уэссингтон и бывал, можно сказать, доволен. По ночам я молил Господа возвратить меня в тот мир, в котором я привык жить. Но сквозь все эти переменчивые состояния проходило чувство тупого, леденящего душу недоумения: как могло случиться, что видимый и невидимый миры так странно переплелись здесь, на земле, для того чтобы с такой жестокостью преследовать несчастную душу до самой могилы?
27 августа. Хезерлег просто неутомим в своих заботах обо мне; но только вчера вечером он посоветовал мне подать прошение об отпуске по болезни. Прошение, для того чтобы убежать от призрака! Просьбу, чтобы правительство любезно разрешило мне избавиться от пяти духов и от летающей по воздуху рикши, уехав в Англию! Совет Хезерлега вызвал у меня истерический хохот.
Я ответил, что спокойно буду ждать смерти в Симле; и я уверен, что ждать придется не так уж долго. Поверьте, я не могу даже сказать, как я боюсь ее прихода. По ночам я мучаюсь, прикидывая на все лады, какой она будет.
Умру ли я в собственной постели, пристойным образом, так, как подобает умереть уважающему себя англичанину, или на одной из моих прогулок по бульвару душу мою вырвут вдруг из тела и не дадут ей никуда убежать от этого ужасного призрака? Вернусь ли я на том свете к той, которой я верен, или встречу снова ненавистную мне Агнес и буду прикован к ней до тех пор, пока существует вселенная? Или обоим нам суждено носиться по воздуху над местами, где прошли наши жизни, до скончания века? По мере того как я чувствую приближение смерти, ужас, который испытывает всякое живое существо к выходцам из могилы, становится все неодолимее. Как это страшно — негаданно очутиться в обители мертвых, не успев прожить и половину жизни. Тысячу раз страшнее ждать — как я жду сейчас, находясь среди вас, — ужаса, который немыслимо себе представить. Пожалейте же меня хотя бы за то, что я поддался «обману чувств», ибо я знаю, что вы никогда не поверите тому, что я здесь пишу. Но если когда-нибудь человек бывал приговорен к смерти Силами Тьмы, то знайте: человек этот — я.
Будьте справедливы, пожалейте и ее. Ибо если когда-нибудь на свете мужчина убивал женщину, то знайте: я убил миссис Уэссингтон. И я еще не испил моего наказания до конца.
1885