Уильям Фрайр Харви
(1885–1937)
Августовская жара
Пер. с англ. С. Антонова
Клэфам, Фенистон-роуд
20 августа 190… года
Полагаю, это был самый удивительный день в моей жизни, и, пока события еще свежи в моей памяти, я хочу как можно отчетливее отобразить их на бумаге.
Прежде всего позвольте представиться: меня зовут Джеймс Кларенс Уизенкрофт.
Мне сорок лет, у меня отменное здоровье, и я не припомню ни одного дня, когда был болен.
По профессии я художник, не слишком преуспевающий, хотя средств, выручаемых за мои графические работы, вполне хватает, чтобы удовлетворить мои жизненные потребности.
Сестра, моя единственная близкая родственница, умерла пять лет назад, так что ныне моя жизнь протекает независимо от кого бы то ни было.
В то утро я позавтракал в девять часов, просмотрел свежую газету, закурил трубку и предался мысленным блужданиям, надеясь найти тему, достойную моего карандаша.
Хотя окна и двери были распахнуты, в комнате стояла изнуряющая духота, и я уже решил было отправиться в самое прохладное и удобное место в округе — дальний угол публичного плавательного бассейна, расположенного неподалеку, — как вдруг меня посетила идея.
Я принялся рисовать и так погрузился в работу, что позабыл про обед и оторвался от своего занятия, лишь когда часы на Сент-Джудс пробили четыре раза.
Для беглого эскиза результат оказался превосходным; убежден, это был лучший из когда-либо созданных мною рисунков.
Эскиз изображал преступника на скамье подсудимых сразу после оглашения приговора. Человек этот был тучен — необыкновенно тучен. Жир слоями свисал у него из-под подбородка, бороздил складками короткую массивную шею. Человек был гладко выбрит (точнее сказать, несколькими днями ранее он, вероятно, был гладко выбрит) и почти лыс. Он стоял у скамьи, вцепившись короткими, грубыми пальцами в барьер и устремив взгляд прямо перед собой. На лице его был написан не столько ужас, сколько выражение полного и окончательного краха.
Казалось, в этом человеке не было сил, способных поддерживать подобную гору мяса.
Свернув эскиз в трубочку, я, сам не зная зачем, засунул его в карман. Затем с редким ощущением счастья, которое доставляет сознание хорошо сделанного дела, я вышел из дому.
Кажется, я собирался навестить Трентона, поскольку, помнится, шел по Литтон-стрит и свернул направо возле Гилкрайст-роуд, у подножия холма, где велись работы по прокладке новой трамвайной линии.
О том, куда я направился после этого, у меня сохранились довольно смутные воспоминания. Единственное, что занимало мои мысли, — это неимоверный жар, который почти осязаемой волной поднимался от пыльного асфальта. Я жаждал грозы, которую обещала длинная череда красных как медь облаков, низко висевших в западной стороне небосвода.
Я, должно быть, успел прошагать так пять или шесть миль, прежде чем встречный мальчишка заставил меня очнуться, спросив, который теперь час.
Было без двадцати минут семь.
Когда он ушел, я начал осматриваться по сторонам, дабы понять, где нахожусь. И обнаружил, что стою у ворот, ведущих во двор, который окаймляла полоска сухой земли, где росли пурпурные левкои и багровая герань. Над входом висела дощечка с надписью: «Чарльз Аткинсон, изготовитель надгробных плит. Работы по английскому и итальянскому мрамору».
Со двора доносились веселый свист, шум ударов молотка и холодный скрежет стали о камень.
Повинуясь внезапному импульсу, я вошел внутрь.
Спиной ко мне сидел человек, трудившийся над плитой причудливо испещренного прожилками мрамора. Услышав мои шаги, он обернулся, и я застыл на месте как вкопанный.
Это был тот самый человек, которого я недавно нарисовал и чей портрет лежал у меня в кармане.
Он сидел там, огромный, слоноподобный, и красным шелковым платком утирал пот, катившийся с его лысой головы. И хотя это было то же самое лицо, его выражение было теперь абсолютно иным.
Он с улыбкой приветствовал меня, словно давнего друга, и пожал мне руку.
Я извинился за вторжение.
— Снаружи так жарко и ослепительно, — произнес я, — а у вас тут словно оазис посреди пустыни.
— Не знаю насчет оазиса, — отозвался он, — но печет и правда как в аду. Садитесь, сэр.
Он указал на край надгробия, над которым работал, и я присел.
— Прекрасный камень вам удалось раздобыть, — заметил я.
Человек покачал головой.
— Отчасти вы правы, — сказал он. — С этой стороны поверхность камня — лучше некуда; однако с обратной стороны большая трещина, которую вы, конечно, не могли увидеть. Из такого куска мрамора никогда не выйдет стоящей работы. Сейчас, летом, это не имеет значения — камню не страшна эта чертова жара. Но подождите, пока наступит зима. Ничто так не выявляет изъяны в камне, как сильный мороз.
— Тогда зачем он вам? — удивился я.
В ответ он неожиданно рассмеялся:
— Не поверите — я готовлю его к выставке. Это сущая правда. Художники устраивают выставки, бакалейщики и мясники — тоже. И у нас есть свои выставки. Самые последние новшества в изготовлении надгробий, ну вы понимаете.
И он пустился в рассуждения о том, какой сорт мрамора наиболее устойчив к ветру и дождю и какой легче всего поддается обработке; потом завел речь о своем саде и о новом сорте гвоздик, который ему недавно довелось купить. При этом он поминутно ронял инструменты, вытирал блестевшую от пота лысину и проклинал жару.
Я говорил мало, ибо чувствовал себя неловко. В моей встрече с этим человеком было что-то неестественное и жуткое.
Поначалу я пытался убедить себя, что уже видел его прежде и что его лицо неосознанно запечатлелось в каком-то укромном уголке моей памяти, но вместе с тем я знал, что это всего лишь успокоительный самообман.
Закончив работу, мистер Аткинсон сплюнул и со вздохом облачения поднялся.
— Ну вот. Что скажете? — спросил он с явной гордостью в голосе.
И я впервые увидел выбитую им на камне надпись:
«Памяти Джеймса Кларенса Уизенкрофта.
Родился 18 января 1860 года.
Скоропостижно скончался 20 августа 190… года.
«И в гуще жизни мы открыты смерти».
Некоторое время я сидел молча. Затем по моей спине пробежала холодная дрожь. Я спросил у него, где он наткнулся на это имя.
— Да нигде, — ответил мистер Аткинсон. — Мне требовалось какое-нибудь имя, и я написал первое, что пришло в голову. А почему вы спрашиваете?
— По какому-то странному совпадению это имя принадлежит мне.
Он протяжно присвистнул.
— А даты?
— Я могу сказать лишь об одной. Она совершенно точна.
— Ну и дела! — произнес он.
Однако он знал меньше, чем было известно мне. Я рассказал ему о своей утренней работе, достал из кармана и показал ему эскиз. Аткинсон разгадывал рисунок, и выражение его лица постепенно менялось, обретая все большее сходство с портретом человека, изображенного мной.
— А ведь только позавчера я говорил Марии, что призраков не существует! — произнес он наконец.
Ни мне, ни ему никогда не являлись призраки, но я понимал, что он имеет в виду.
— Должно быть, вы слышали мое имя, — предположил я.
— А вы, вероятно, где-то видели меня прежде и позабыли об этом! Вы не были в июле в Клэктон-он-Си?
Я никогда в жизни не бывал в Клэктоне. Некоторое время мы молчали, глядя на две даты, выбитые на могильном камне, одна из которых была совершенно точной.
— Заходите в дом, поужинаем, — предложил мистер Аткинсон.
Его жена оказалась маленькой веселой женщиной с благодушным румяным лицом уроженки сельской местности. Ее супруг представил меня как своего друга, художника по профессии. Результат получился досадный, ибо, как только со стола были убраны сардины и водяной кресс, она принесла Библию Доре, и мне пришлось битых полчаса сидеть и рассматривать книгу, расточая восторги.
Когда я вышел наружу, то увидел Аткинсона, который курил, присев на надгробный камень.
Мы продолжили наш разговор с того самого места, где он прервался.
— Простите мне мой вопрос, — сказал я, — но не знаете ли вы, за что вас могли бы привлечь к суду?
Он покачал головой.
— Мне не грозит банкротство, мои дела идут вполне успешно. Три года назад я преподнес кое-кому из сторожей индеек на Рождество, но это все, что я могу припомнить… Да и те были невелики, — добавил он после некоторого раздумья.
Он поднялся, взял с крыльца лейку и принялся поливать цветы.
— В знойную погоду нужно регулярно поливать дважды в день, — сказал он, — да и тогда жара порой губит самые чувствительные побеги. А папоротники — боже правый! — им ни за что не устоять против нее. Вы где живете?
Я назвал ему свой адрес. Мне требовался час быстрой ходьбы, чтобы вернуться к себе.
— Ну так вот, — сказал он. — Давайте говорить напрямик. Если вы отправитесь нынче вечером домой, с вами может произойти несчастный случай. На вас налетит повозка, либо банановая кожура или апельсиновая корка подвернется под ногу, не говоря уже о том, что под вами может обрушиться лестница.
Он говорил о невероятных вещах с необыкновенной серьезностью, которая шестью часами ранее показалась бы мне смехотворной. Но сейчас я не смеялся.
— Было бы лучше всего, — продолжал он, — если бы вы остались здесь до полуночи. Поднимемся наверх и покурим; внутри, возможно, прохладнее.
К моему собственному удивлению, я согласился.
И вот мы сидим в низкой, продолговатой комнате под свесом крыши. Жену Аткинсон отправил спать, а сам при помощи маленького оселка натачивает какие-то инструменты и покуривает сигару, которой я его угостил.
Воздух полнится предстоящей грозой. Я пишу эти строки, сидя за шатким столиком у открытого окна. Одна ножка стола дала трещину, и Аткинсон, который, кажется, ловко умеет обращаться с инструментами, намерен залатать ее, когда заострит как следует лезвие своего резца.
На часах уже больше одиннадцати вечера. Меньше чем через час я отправлюсь домой.
Но вокруг по-прежнему стоит удушающая жара.
Жара, от которой любой способен сойти с ума.
1910