Книга: Американха
Назад: Глава 36
Дальше: Глава 38

Глава 37

Ифемелу казалось, что она отвернулась лишь на миг, а когда глянула вновь, Дике преобразился: ее малыш-кузен испарился, а на его месте возник мальчик, совсем не похожий на мальчика, — шесть футов гладких мышц, играет в баскетбол за старшую школу Уиллоу, встречается с гибкой блондинкой по имени Пейдж, облаченной в крошечные юбочки и кеды-«конверсы». Как-то раз Ифемелу спросила:
— Как дела с Пейдж?
Дике ответил:
— Секса пока не было, если ты об этом.
Вечерами к нему в комнату сбредалось шестеро-семеро его друзей, все белые, за исключением Мина, высокого парня-китайца, чьи родители преподавали в университете. Компания играла в компьютерные игры и смотрела ролики на Ю-Тьюбе, они подкалывали друг дружку и хорохорились, опоясанные сверкающим кольцом беспечной юности, а в середке был Дике. Они все смеялись над его шутками, искали его согласия и тонко, бессловесно позволяли ему принимать решения за всех: заказывать пиццу, идти в общинный клуб играть в пинг-понг. С ними Дике изменился: в голосе и походке появилась удаль, он раздался в плечах, будто перешел на верхнюю передачу, а речь пересыпал «эт не» и «да чё».
— Ты почему с друзьями так разговариваешь, Дике? — спросила Ифемелу.
— Йо, куз, ты чё ваще? — отозвался он с нарочитой гримасой, от которой она расхохоталась.
Ифемелу вообразила его в колледже: прекрасный из него выйдет наставник первокурсникам — будет водить стайку абитуриентов и их родителей по студгородку, рассказывать всякое замечательное, но непременно станет добавлять что-нибудь несимпатичное ему лично, и все время будет смешным, умным и ярким, и девчонки повлюбляются в него с первого взгляда, пацаны обзавидуются его куражу, а родители захотят, чтобы их дети были как он.
* * *
На Шэн была блестящая золотая маечка, груди буйны — колыхались при каждом движении. Она флиртовала со всеми — то к руке прикоснется, то обнимет слишком крепко, то замрет под поцелуем в щеку. Ее распирающие от чрезмерности комплименты казались неискренними, но все друзья улыбались и расцветали. Неважно, что́ она сказала, — важно, что сказала это Шэн. Впервые оказавшись на салоне у Шэн, Ифемелу нервничала. А не стоило, это лишь сборище друзей, но она нервничала все равно. Сломала себе всю голову, что бы надеть, перемерила и отмела девять ансамблей одежды и в конце концов остановилась на сине-зеленом платье, в котором талия казалась тонюсенькой.
— Эй! — воскликнула Шэн, когда прибыли Блейн с Ифемелу, обняла обоих по очереди. — Грейс приедет? — спросила она у Блейна.
— Да. На поезде, попозже.
— Отлично. Я ее сто лет не видела. — Шэн заговорила тише и обратилась к Ифемелу: — Я слыхала, Грейс ворует у своих студентов исследования.
— Что?
— Грейс. Я слыхала, она ворует у своих студентов исследования. Ты знала?
— Нет, — ответила Ифемелу. Ей показалось странным, что Шэн говорит такое о подруге Блейна, однако почувствовала себя особенной — Шэн впустила ее в сокровенный грот сплетен. А затем, внезапно устыдившись, что не осмелилась вступиться за Грейс, которая ей нравилась, Ифемелу добавила: — Совсем не думаю, что это правда.
Но внимание Шэн уже ускользнуло прочь.
— Хочу познакомить тебя с самым сексуальным мужчиной в Нью-Йорке — с Омаром, — сказала Шэн, представляя Ифемелу человеку ростом с баскетболиста, линия волос слишком безупречна: отчетливая кривая вдоль лба, острые углы у ушей. Когда Ифемелу подалась вперед, чтобы пожать руку, он слегка поклонился, прижав ладонь к груди, и улыбнулся. — Омар не прикасается к женщинам, которые ему не родственницы, — сказала Шэн. — Что очень сексуально, а? — Тут она склонила голову набок и томно глянула на Омара. — А это красавица и совершенная оригиналка Мэрибелл и ее подруга Джоан, такая же красавица. Я из-за них прямо расстраиваюсь!
Мэрибелл и Джоан хихикали — мелковатые белые женщины в громадных очках с темной оправой. На обеих были короткие платьица, одно — красное в горошек, другое — отделанное кружевами, оба — слегка потускневшие, слегка не очень сидящие находки из винтажных магазинов. В некотором смысле карнавальные костюмы. Они поставили галочки в эдакой просвещенной образованной среднеклассовости: любовь к платьям скорее интересным, чем красивым, любовь к эклектике, любовь к тому, что полагается любить. Ифемелу представила их в путешествии: они собирают все необычное и наполняют этим дом — непритязательными доказательствами собственной притязательности.
— А вот и Билл! — воскликнула Шэн, обнимая мускулистого темного человека в федоре. — Билл — писатель, но, в отличие от всех нас, у него прорва денег. — Шэн едва не ворковала. — У Билла есть великолепный замысел путеводителя под названием «Странствия в шкуре черного».
— Я бы с удовольствием об этом послушала, — сказала Ашанти.
— Кстати, Ашанти, девочка моя, восхищаюсь твоей прической, — сказала Шэн.
— Спасибо! — отозвалась Ашанти.
Она являла собой грезу, облаченную в каури: ракушки гремели у нее на запястьях, унизывали ее волнистые дреды, обхватывали шею. Она часто повторяла слова «родина» и «религия йоруба», поглядывала на Ифемелу словно бы в поисках подтверждения, и Ифемелу неуютно было от этой пародии на Африку, а следом — стыдно за то, что неуютно.
— Ты в итоге добилась желанной обложки? — спросила Ашанти у Шэн.
— «Желанной» — сильно сказано, — ответила Шэн. — Так, слушайте все, эта книга — мемуары, ага? Она про уйму всякого, про детство в полностью белом городе, про то, как я была единственным черным ребенком в садике, про смерть мамы, про всякое такое. Мой редактор читает рукопись и говорит: «Я понимаю, раса — это у нас тут важно, но необходимо, чтобы книга оказалась выше расы, чтобы она была не только про это». И я такая думаю, а чего это мне делаться выше расы? Понимаете, будто раса — напиток, который надо подавать умеренно, смешанным с другими жидкостями, иначе белая публика не проглотит.
— Забавно, — сказал Блейн.
— Он все помечал мне диалоги в рукописи и черкал на полях: «Люди правда такое говорят?» И я такая: эй, скольких черных ты знаешь? В смысле, знаешь на равных, как друзей. Я не про секретаршу в конторе и не про одну черную пару, чей ребенок ходит с твоим ребенком в школу, и ты с ними здороваешься. Я про знаешь-знаешь прямо. Ни одного. И ты мне еще будешь рассказывать, как разговаривают черные?
— Он не виноват. Вокруг не так-то много черных из среднего класса, — сказал Билл. — Многие белые либералы ищут черных друзей. Почти так же трудно, как найти доноршу яйцеклетки — высокую белокурую восемнадцатилетку из Гарварда.
Все рассмеялись.
— Я написала сцену о том, что случилось в магистратуре, — об одной знакомой гамбийке. Она обожала есть кондитерский шоколад. Всегда носила в сумке упаковку. Короче, она жила в Лондоне и влюбилась в белого англичанина, и тот собирался бросить ради нее жену. Сидели мы в баре, и она рассказала нам нескольким обо всем этом — мне и еще одной девчонке и одному парню, Питеру. Коротышке из Висконсина. И знаете, что ей сказал Питер? Он сказал: «Его жене должно быть еще хуже — оттого что ты черная». Произнес так, будто это очевидно. Не то, что жене будет обидно из-за другой женщины, а потому что другая женщина — черная. Я это вписываю в книгу, а мой редактор хочет поменять эту сцену, потому что она не изящная. Можно подумать, жизнь всегда, бля, изящная. Дальше пишу о том, как моя мама обижалась на работе, поскольку чувствовала, что достигла потолка и выше ее не пустят, раз она черная, и мой редактор говорит: «Можно тут больше оттенков? Были ли у вашей мамы плохие отношения с кем-то на работе? Или, может, ей уже диагностировали рак?» Он считает, что все это нужно усложнить, что дело не только в расе. А я ему говорю — но дело как раз в расе. Она обижалась, потому что считала: если б все остальное было такое же, как у нее, — кроме расы — ее бы вице-президентом сделали. И она много об этом рассуждала — пока не померла. Но почему-то в жизни моей мамы вдруг нет оттенков, оказывается. «Оттенок» означает «пусть всем будет уютно, чтобы всяк волен был считать себя личностью, а все оказались там, где оказались, благодаря личным достижениям».
— Может, стоит сделать из этого роман, — сказала Мэрибелл.
— Ты смеешься? — переспросила Шэн, слегка пьяно, слегка театрально, йогически усаживаясь на пол. — В этой стране нельзя написать честный роман о расе. Если пишешь о людях, по-настоящему задетых расовыми трудностями, сочтут слишком очевидным. У черных писателей, занятых художкой в этой стране, у всех троих — а не у десятка тысяч, которые пишут чепуховые книжки про гетто, в ярких обложках, — выбор такой: творить либо насыщенное, либо напыщенное. Если получается ни то ни другое, никто не понимает, что с тобой делать. Так что если собираешься писать на расовые темы, нужно лепить такую лирику и утонченность, что читатель, который не видит между строк, даже не поймет, что тут расовая тема. Такую, знаете, прустовскую медитацию, водянистую и расплывчатую, и ты под конец сам делаешься водянистым и расплывчатым.
— Или найти белого писателя. Белые писатели могут сочинять на расовые темы без обиняков и делать из себя активистов, потому что их гнев никому не угрожает, — сказала Грейс.
— А вот эта недавняя книга — «Мемуары монаха»? — спросила Мэрибелл.
— Трусливая, бесчестная книга. Ты читала ее? — спросила Шэн.
— Рецензию на нее читала, — сказала Мэрибелл.
— В этом-то и беда. Ты больше читаешь о книгах, чем сами книги.
Мэрибелл вспыхнула. Ифемелу подумалось, что Мэрибелл молча готова была принять такое только от Шэн.
— К художке в этой стране мы все настроены очень идеологически. Если персонаж не узнается, значит, персонаж неубедителен, — сказала Шэн. — Невозможно читать американскую художку, даже чтоб понять, как вообще нынче живут. Читаешь американскую прозу и узнаешь о неблагополучных белых, занятых всяким таким, что для нормальных белых странно.
Все рассмеялись. Вид у Шэн сделался счастливый, как у маленькой девочки, показательно спевшей для влиятельных друзей родителей.
— Мир просто не похож на эту комнату, — сказала Грейс.
— Но может, — сказал Блейн. — Мы доказываем, что мир может быть как эта комната. Он может быть безопасным пространством, равным для всех. Нужно просто разобрать стены привилегий и угнетения.
— А вот и мой братец, дитя цветов, — сказала Шэн.
Еще смех.
— Написала б ты об этом, Ифемелу, — сказала Грейс.
— Вы знаете, кстати, почему Ифемелу ведет блог? — спросила Шэн. — Потому что она африканка. Она пишет извне. Она не чувствует по-настоящему то, о чем пишет. Ей это все тонко и занятно. Ну и вот она пишет, принимает похвалы и приглашения читать лекции. А будь она афроамериканкой, на нее бы наклеили ярлык злой и бойкотировали.
Комната на миг набрякла тишиной.
— Думаю, это справедливо, — сказала Ифемелу, недолюбливая Шэн — и себя, за то, что поддалась чарам Шэн. Что правда, то правда: раса не была вшита в ткань ее личной истории, не выгравирована у нее в душе. И все же она пожалела, что Шэн не выдала ей этого один на один, а сказала сейчас, торжествующе, перед друзьями, и оставила Ифемелу с озлобленным узлом — с горечью — в груди.
— Многое из этого сравнительно свежо. Черное и панафриканское самоопределения в начале девятнадцатого века были, вообще-то, достаточно сильны. Холодная война вынудила людей выбирать, и ты либо становился интернационалистом, что для американцев, конечно, означало «коммунистом», или же делался частью американского капитализма, и афроамериканская элита совершила этот выбор, — сказал Блейн, словно бы в защиту Ифемелу, но она сочла это слишком абстрактным, слишком вялым, слишком запоздалым.
Шэн глянула на Ифемелу и улыбнулась, и в той улыбке был намек на великую жестокость. Когда через несколько месяцев Ифемелу поссорилась с Елейном, она задумалась, не подогрела ли его гнев Шэн, — гнев, который Ифемелу так до конца и не поняла.
КТО ЖЕ ОБАМА, ЕСЛИ НЕ ЧЕРНЫЙ?
Тут многие — в основном нечерные — говорят, что Обама — не черный, что он мулат, дитя многих рас, черно-белый, какой угодно, но не черный. Потому что у него мать белая. Но раса — это не биология, это социология. Раса — не генотип, это фенотип. Раса имеет значение из-за расизма. А расизм абсурден, потому что он существует из-за того, как ты выглядишь. Речь не о твоей крови. Речь об оттенке твоей кожи, о форме твоего носа и о курчавости волос. У Букера Т. Уошингтона и Фредерика Даглэсса были белые отцы. Вообразите, как они говорят, что они — не черные.
Вообразите Обаму, цвет кожи — жареный миндаль, волосы курчавые, сообщает переписчице: я своего рода белый. Уж конечно, скажет она. У многих черных американцев есть среди предков белый человек, потому что белым рабовладельцам нравилось куролесить в рабских бараках по ночам. Но если ты получился темным — всё. (Если вы — белокурая голубоглазая женщина и говорите: «Мой дедушка был из коренных американцев и меня тоже притесняют», когда черные толкуют о всякой своей дряни, прошу вас, ну хватит уже.) В Америке вам не приходится решать, какой вы расы. Это решено за вас. Полвека назад Бараку Обаме с его внешним видом пришлось бы сидеть на задах автобуса. Если какой-нибудь черный совершает сегодня убийство, Барака Обаму могли бы остановить и допросить на предмет совпадения с описанием подозреваемого. И каково же это описание? «Черный мужчина».
Назад: Глава 36
Дальше: Глава 38