Глава 2
Обинзе увидел ее электронное письмо, сидя в «лендровере» посреди лагосской пробки; пиджак бросил на переднее сиденье, к окну приклеился лицом ребенок-попрошайка с выгоревшими волосами, к другому прижимал пестрые аудиодиски лоточник, радио, настроенное на «Вазобия ФМ», тихо выдавало новости на пиджине, вокруг — серая хмарь надвигавшегося дождя. Обинзе уставился в свой «блэкберри», тело внезапно напряглось. Сперва он промотал письмо, поневоле жалея, что оно не такое уж длинное. «Потолок, кеду? Надеюсь, на работе и в семье все в порядке. Раньинудо сказала, что столкнулась с тобой недавно и что при тебе был ребенок! Гордый папочка. Поздравляю. Я недавно решила вернуться в Нигерию. В Лагосе буду через неделю. Было б здорово не терять связи. Всего доброго тебе. Ифемелу».
Он перечитал сообщение еще раз, медленно, и ощутил порыв огладить — брюки, гладковыбритую голову. Она называла его Потолком. В последней депеше от нее, присланной незадолго до его женитьбы, она именовала его Обинзе, извинилась за многолетнее молчание, в солнечных словах пожелала ему счастья и упомянула черного американца, с которым жила. Любезное письмо. Оно ему люто не понравилось. До того не понравилось, что он погуглил этого черного американца, — с чего бы ей иначе указывать полное имя этого человека, если не для того, чтобы Обинзе его погуглил? Лектор из Йеля; Обинзе взбесило, что она живет с человеком, который у себя в блоге называет друзей «кошаками», но добила Обинзе фотокарточка черного американца — потрепанными джинсами и очками в черной оправе она источала интеллектуальную крутизну, — и Обинзе ответил Ифемелу холодно. «Спасибо за теплые пожелания, я счастлив как никогда», — написал он. Понадеялся, что она ответит насмешливо, — так не похоже на нее, что она даже смутно не ехидничала в первом письме, — но Ифемелу не ответила вовсе, а когда Обинзе после медового месяца в Марокко написал вновь, дескать, хочет поддерживать связь и как-нибудь поболтать, она и тут промолчала.
Пробка сдвинулась. Заморосило. Ребенок-попрошайка побежал следом, волоокий взгляд еще более театрален, жесты заполошны: подносил руку ко рту, вновь и вновь, пальцы сложены щепотью. Обинзе опустил окно, выдал стонайровую купюру. Его шофер Гэбриел поглядел на него в зеркало заднего вида с суровым осуждением.
— Благослови вас Бог, ога! — сказал ребенок-попрошайка.
— Не давайте вы денег этим побирушкам, сэр, — сказал Гэбриел. — Они все богатеи. Они попрошайничеством большие деньги делают. Я слыхал об одном таком — он в Икедже дом на шесть квартир построил!
— Чего же ты тогда шофером работаешь, а не нищим, Гэбриел? — спросил Обинзе и рассмеялся, немножко слишком заливисто. Захотел рассказать Гэбриелу, что вот сейчас ему написала университетская подружка, — не только университетская, но и школьная. Когда впервые позволила ему снять с нее лифчик, она лежала на спине и тихонько постанывала, распластав ладони у него на голове, а потом сказала: «Глаза я не закрывала, но потолка не видела. Такого раньше никогда не случалось». Другие девчонки сделали бы вид, что к ним ни один парень сроду не прикасался, но эта — нет, ни за что. Была в ней живая искренность. Она стала называть то, чем они вместе занимались, «потолковать», — когда они уютно сплетались, пока его матери не было дома, у него на кровати, в одном белье, целовались, трогали друг друга, облизывали, понарошку двигали бедрами. «Мечтаю потолковать», — написала она однажды на обороте его тетрадки по географии, и он потом долго не мог смотреть на эту тетрадку и не ощущать при этом трепета, потаенного волнения. В университете, когда они наконец прекратили играть понарошку, она стала называть Потолком его самого, игриво, с намеком, — но, когда они ссорились или же когда дулась, она именовала его Обинзе. Зедом она его не называла никогда — в отличие от его друзей.
— Почему ты зовешь его Потолком? — спросил у нее Оквудиба, друг Обинзе, в один из разморенных дней после экзаменов первого семестра. Она подсела к компании, прохлаждавшейся вокруг замызганного пластикового стола в пивбаре рядом со студгородком. Ифемелу отпила из бутылки «Молтины», сглотнула, глянула на Обинзе и ответила:
— Потому что он такой высокий, что до потолка достает, что тут непонятного?
Ее нарочитая неспешность, улыбочка, что растянула ей губы, дала всем понять, что Потолком она зовет его вовсе не поэтому. Да и высоким он не был. Она пнула его под столом, он пнул ее в ответ, оглядывая хохотавших друзей: они все ее немножко боялись и были в нее немножко влюблены. Видела ли она потолок, когда к ней прикасался черный американец? Применяет ли слово «потолковать» с другими мужчинами? Мысль, что, в общем, может, его сейчас огорчила. Зазвонил телефон, и на одно растерянное мгновение он подумал, что это из Америки звонит Ифемелу.
— Милый, кеду эбе и но? — Его жена Коси всегда начинала разговор с этих слов: ты где? Обинзе никогда не спрашивал по телефону, где она, но Коси все равно докладывала: «Я захожу в салон», «Я на Третьем материковом мосту». Словно ей нужно убеждаться в физическом существовании их обоих, когда они не рядом. У нее был высокий девчачий голос. На вечеринку у Шефа им полагалось добраться к семи тридцати, а сейчас уже перевалило за шесть.
Он сообщил ей, что стоит в пробке.
— Но она движется, мы только что повернули на Озумба Мбадиве. Подъезжаю.
На шоссе Лекки автомобильный поток под редеющим дождиком двигался ходко, и вскоре Гэбриел уже сигналил перед высокими черными воротами их дома. Жилистый привратник Мохаммед в обтерханном белом халате распахнул створки и приветственно вскинул руку. Обинзе оглядел рыжеватый дом с колоннадой. Внутри все обставлено мебелью, которую он привез из Италии, жена, двухгодовалая дочка Бучи, няня Кристиана, сестра жены Чиома на вынужденных каникулах, поскольку университетские преподаватели вновь устроили забастовку, и новая домработница Мари, которую выписали из Республики Бенин, после того как жена решила, что нигерийские домработницы не годятся. В комнатах повсюду прохладно, тихонько трепещут клапаны в отдушинах кондиционеров, а кухня благоухает карри и тимьяном, внизу включен Си-эн-эн, а наверху телевизор настроен на «Мультяшную сеть», и все это пропитывает невозмутимый дух благоденствия. Обинзе выбрался из машины. Походка у него была одеревеневшая, он с трудом поднимал ноги. В последние месяцы из-за всего, что обрел, он почувствовал себя раздувшимся — из-за семьи, домов, автомобилей, банковских счетов, — и время от времени его одолевало желание проткнуть все это булавкой, сдуть, освободиться. Он уже не был уверен — да и вообще-то никогда уверен не был, — доволен ли своей жизнью, потому что действительно доволен, или же доволен, потому что так полагается.
— Милый, — сказала Коси, открывая дверь прежде, чем он успел до нее добраться. Она уже накрасилась, лицо у нее сияло, и он подумал, как это частенько бывало, какая же она красавица: глаза — безупречный миндаль, поразительная симметрия черт. Платье из жатого шелка туго обхватывало талию, и фигурка выглядела совершенно как песочные часы. Он обнял ее, тщательно избегая губ, накрашенных розовым и обведенных розовым чуть темнее.
— Солнышко вечернее! Аса! Уго! — сказал он. — Шефу незачем включать на вечеринке свет, раз ты приедешь.
Она рассмеялась. Так же смеялась она — с открытым приемлющим удовольствием от собственной красоты, — когда люди спрашивали: «Не белая ли у вас мать? Вы метиска?» — такая она была светлокожая. Его это вечно расстраивало — радость, с какой она относилась к тому, что ее держат за полукровку.
— Папа-папа! — воскликнула Бучи, подбегая к нему чуть косолапо, как все малыши. Свеженькая после вечерней ванны, в цветастой пижаме, сладко пахнет детским кремом.
— Буч-буч! Папина Буч! — Он подхватил ее, поцеловал, потерся носом о дочкину шею и, поскольку это всегда смешило малышку, прикинулся, что роняет ее.
— Ополоснешься или просто переоденешься? — спросила Коси, поднимаясь вслед за ним по лестнице, где уже выложила для него на кровати синий кафтан. Он бы предпочел сорочку или кафтан попроще, не такой, чрезмерно украшенный вышивкой. Коси купила его за возмутительную сумму у одного из претенциозных дизайнеров с Острова. Но наденет — чтобы сделать ей приятно.
— Просто переоденусь, — сказал он.
— Как на работе? — спросила она неопределенно и любезно, как спрашивала всегда. Он сказал, что размышлял о новом многоквартирнике в Парквью, который только что завершил. Надеялся, что его снимет «Шелл»: нефтяные компании — всегда лучшие съемщики, никогда не жалуются на резкое повышение цен, запросто платят в американских долларах, чтобы никому не возиться с плавающей найрой.
— Не волнуйся, — сказала она, коснувшись его плеча. — Бог приведет «Шелл». Все у нас будет хорошо, милый.
Квартиры на самом деле уже сняла некая нефтяная компания, но Обинзе иногда бессмысленно врал ей, вот как сейчас, — что-то в нем надеялось, что она спросит что-нибудь или надерзит, хотя знал, что такому не бывать: ей хотелось лишь, чтобы условия их жизни никак не менялись, а добиваться этого она полностью предоставила ему самому.
* * *
На вечеринке у Шефа ему, по обыкновению, будет скучно, но он все равно посещал все вечеринки у Шефа и всякий раз, когда ставил машину у обширных Шефовых владений, вспоминал, как впервые приехал сюда с двоюродной сестрой Ннеомой. Он только что вернулся из Англии, пробыл в Лагосе всего неделю, но Ннеома уже бурчала, дескать, сколько можно валяться на диване у нее в квартире, читать и кукситься.
— А, а! О гини? У тебя у первого, что ли, такая беда? Надо шевелиться, хлопотать. Все хлопочут. Лагос, он хлопотливый, — говорила Ннеома. У нее были умелые руки с толстыми ладонями и многочисленные деловые интересы: в Дубай она ездила закупать золото, в Китай — женскую одежду, а недавно стала распространителем для одной компании, торгующей мороженой курятиной. — Я б сказала, помог бы ты мне по бизнесу, но нет, ты слишком мягкий, слишком много по-английски разговариваешь. Мне нужен человек гра-гра.
Обинзе все еще потряхивало от того, что с ним случилось в Англии, он по-прежнему окукливался в слои жалости к себе, и вопрос Ннеомы «У тебя у первого, что ли, такая беда?» расстроил его. Ничего-то она не понимала, эта его сестрица, выросшая в деревне и смотревшая на мир простецки и черство. Но постепенно он осознал ее правоту: он не первый и не последний. Обинзе принялся устраиваться на работы, добытые по газетным объявлениям, но на собеседования его никто не звал, а школьные друзья, ныне трудившиеся в банках и компаниях мобильной связи, стали избегать его, боясь, что он начнет пихать им в руки свое резюме.
Однажды Ннеома сказала:
— Я знаю одного очень богатого человека — Шефа. Гонялся он за мной, гонялся, э, но я ему отказала. Бедовый он в смысле женщин, кого-нибудь СПИДом заразит. Ты ж знаешь таких: им женщина если скажет «нет», ее-то они как раз не забудут. Ну и вот он время от времени звонит мне, и я к нему приезжаю повидаться. Помог мне с капиталом даже, начать свое дело, после того как те бесовы дети украли у меня деньги в прошлом году. Все еще думает, я на него соглашусь когда-нибудь. Ха, о ди егву, на кого? Я тебя к нему свожу. Дядя этот, когда в хорошем настроении, бывает очень щедрый. Всех в этой стране знает. Может, записочку даст какому-нибудь директору.
Дворецкий проводил их внутрь; Шеф сидел в позолоченном кресле, похожем на трон, потягивал коньяк, а вокруг толпились гости. Шеф, некрупный мужчина, жизнерадостный и бурливый, вскочил на ноги.
— Ннеома! Ты? Вспомнила сегодня обо мне! — воскликнул он. Обнял Ннеому, отстранился беспардонно оглядеть ее бедра, очерченные юбкой в обтяжку, волны наращенных локонов до плеч. — Хочешь мне инфаркт устроить, э?
— Как же я вам инфаркт устрою? Что мне без вас делать? — игриво отозвалась Ннеома.
— Сама знаешь, что делать, — сказал Шеф, и трое гостей, прожженных мужчин, заржали.
— Шеф, это мой двоюродный брат Обинзе. Его мать — сестра моего отца, профессорша, — сказала Ннеома. — Она платила за мою учебу в школе от начала до конца. Если б не она, я б неизвестно где нынче была.
— Чудесно, чудесно! — сказал Шеф, оглядывая Обинзе так, будто он как-то отвечает за подобную щедрость.
— Добрый вечер, сэр, — сказал Обинзе. Его поразило, что Шеф, оказывается, эдакий хлыщ, весь из себя привередливо ухоженный: ногти наманикюрены, блестят, черные бархатные туфли, крест с брильянтами на шее. Обинзе предполагал увидеть мужчину покрупнее, с внешностью посуровее.
— Присаживайся. Чего желаешь?
Большие Мужчины и Большие Женщины, как позднее выяснил Обинзе, разговаривали не с людьми — они разговаривали при людях, и в тот вечер Шеф говорил и говорил, проповедуя о политике, а гости его подпевали: «Точно! Вы правы, Шеф! Спасибо!» Все носили форменную одежду лагосских моложавых и франтоватых: кожаные мокасины, джинсы и рубашки с раскрытым воротом, сплошь знакомых модных марок, однако была в их манере настырная рьяность нуждающихся людей.
После того как гости отбыли, Шеф обратился к Ннеоме:
— Слыхала песню «Никто не знает, что там завтра?» — И продолжил петь с ребячливым смаком: — «Никто не знает, что там завтра! Что зав-тра! Никто не знает, что там завтра!» — Очередной плюх коньяка в бокал. — На одном этом принципе живет вся страна. Это главный принцип. Никто не знает, что там завтра. Помнишь тех больших банкиров, при правительстве Абачи? Думали, поимели себе эту страну, а потом раз — и в тюрьму их. Глянь на нищего, который за квартиру себе заплатить не мог, а потом Бабангида дал ему нефтяную скважину, и у него теперь частный самолет! — Шеф вещал торжествующим тоном, пошлые обобщения предлагал как великие откровения, а Ннеома слушала, улыбалась и соглашалась. Оживлена она была понарошку, будто улыбка пошире и смешок пошустрее наводили на это эго все больший лоск и гарантировали, что Шеф им с Обинзе поможет. Обинзе веселило, насколько это вроде бы очевидно, до чего откровенна Ннеома в своих заигрываниях. Но Шеф всего лишь выдал им в подарок ящик вина и расплывчато сказал Обинзе:
— Заходи на той неделе.
Обинзе навестил Шефа на той неделе, а затем и на следующей: Ннеома велела болтаться рядом, пока Шеф что-нибудь для него не сделает. Дворецкий Шефа всегда подавал свежий перечный суп, остро душистые куски рыбы в бульоне, от которого у Обинзе текло из носа, прояснялась голова и как-то развиднялось будущее, он преисполнялся надежд и потому сидел себе довольный, слушал Шефа и его гостей. Они его завораживали — неприкрытый трепет почти богатых перед очень богатыми: иметь деньги, похоже, означало быть ими поглощенным. Обинзе это отвращало, он томился: жалел их, но и представлял, каково это — быть ими. Однажды Шеф выпил коньяка больше обычного и болтал без разбору о людях, что всаживают тебе нож в спину, и о маленьких мальчиках, у которых хвосты отрастают, и о неблагодарных дураках, которые вдруг начинают думать, что шибко умные. Обинзе не очень понимал, что именно произошло, но кто-то расстроил Шефа, возникла брешь, и, когда все ушли, он сказал:
— Шеф, если я могу чем-то помочь — вы, пожалуйста, скажите. На меня можете полагаться.
Эти слова поразили его самого. Он был сам не своей. Перебрал перечного супа. Вот что это означает — хлопотать. Обинзе — в Лагосе, тут приходится хлопотать.
Шеф глядел на него долго, проницательно.
— Нам таких, как ты, в этой стране нужно побольше. Людей из приличных семей, с хорошим воспитанием. Ты джентльмен, по глазам вижу. И мать у тебя профессорша. Нелегкое это дело.
Обинзе полуулыбнулся, изображая робость перед такой вот странной похвалой.
— Ты голодный и честный, в этой стране — большая редкость. Разве не так? — спросил Шеф.
— Так, — сказал Обинзе, хотя не был уверен, согласен он с тем, что в нем есть это качество, или же с тем, что качество это редкое. Но неважно: Шеф, похоже, не сомневался.
— Все в этой стране голодные, даже богатые люди, но честных нету.
Обинзе кивнул, и Шеф оделил его еще одним долгим взглядом, после чего молча вернулся к своему коньяку. В следующее посещение Шеф вновь был в своем болтливом настроении.
— Я дружил с Бабангидой. Дружил с Абачей. Теперь военных нету, я дружу с Обасанджо, — сказал он. — Знаешь почему? Потому что я глупый?
— Разумеется, нет, Шеф, — сказал Обинзе.
— Говорят, Национальный союз поддержки сельского хозяйства разорился, приватизировать будут. Слыхал? Нет. А я откуда знаю? Потому что у меня друзья. Когда ты об этом узнаешь, я уже займу какой надо пост и наварюсь на арбитраже. Такой у нас свободный рынок! — Шеф рассмеялся. — Союз учредили в шестидесятых, у него собственность повсюду. Дома сплошь гнилье, термиты пожрали все перекрытия. Но оно продается. Я собираюсь купить семь владений по пять миллионов за каждое. Знаешь, почем они, если по-белому? Миллион. А чего они стоят на деле — знаешь? Пятьдесят миллионов. — Шеф умолк, уставился на один из зазвонивших мобильников — перед ним на столе их лежало четыре штуки, — пренебрег входящим вызовом и откинулся на спинку дивана. — Мне нужен кто-нибудь, чтоб вести эту сделку.
— Да, сэр, я могу, — сказал Обинзе.
Позднее Ннеома, присев к нему на кровать, взбудоражилась не меньше, давала советы, а сама время от времени шлепала себя по голове: череп у нее зудел под накладными волосами, и почесаться она могла только вот так.
— Вот тебе возможность! Зед, разуй глаза! Это называется громко-громко — оценочный консалтинг, но вообще это нетрудно. Занижаешь оценочную стоимость недвижимости и делаешь все, чтобы со стороны выглядело, будто ты следуешь букве процедуры. Приобретаешь недвижимость, продаешь половину, чтобы выплатить цену приобретения, — и ты в деле! Зарегистрируешь собственную компанию — и оглянуться не успеешь, как построишь дом в Лекки, накупишь машин, попросишь наш родной город повеличать тебя по-крупному, друзей — дать в газеты поздравительные заметки, и пожалуйста: любой банк, в какой ни войдешь, тут же захочет тебе взаймы дать, потому что им кажется, что тебе деньги больше не нужны! А как зарегистрируешь компанию — ищи белого человека. Накопай кого-нибудь из своих белых друзей в Англии. Расскажи всем, что он твой главный управляющий. Увидишь, как тебе двери-то пооткрываются, потому что у тебя ойинбо в управляющих. Даже у Шефа есть несколько белых, которых он показывает, когда надо. Так оно в Нигерии все. Как есть говорю.
И впрямь так оно и было — в том числе для Обинзе. Легкость всего этого ошарашила его. Впервые принеся в банк свое предложение по закупке, он как во сне произнес слова «пятьдесят» и «пятьдесят пять», а «миллионов» оставил за скобками, поскольку не было нужды объявлять очевидное. Потрясло его и то, каким простым стало многое другое, как даже намек на богатство подмазал ему все рельсы. Довольно было лишь подъехать к воротам на БМВ — и привратник уже здоровался и отпирал ему, ни о чем не спрашивая. Даже американское посольство стало иным. Много лет назад ему отказали в визе, тогда его, свежего выпускника, опьяняли американские надежды, однако с новым банковским счетом визу ему дали запросто. В первую его поездку иммиграционный офицер в аэропорту Атланты, общительный и доброжелательный, спросил у него:
— И сколько же при вас наличных? — Обинзе сказал, что немного, и офицер, кажется, удивился: — Нигерийцы вроде вас декларируют тысячи и тысячи долларов, постоянно.
Вот кем он теперь стал — нигерийцем, который, предположительно, заявит в аэропорту о куче наличных. От этого Обинзе до странного растерялся: ум у него с той же скоростью, что и жизнь, не менялся, и между ним и человеком, которым ему полагалось теперь быть, возник зазор.
Он по-прежнему не понимал, почему Шеф решил ему помочь, тем временем упуская — с готовностью — побочные прибыли для себя самого. В дом к Шефу, в конце концов, вел след из поклоняющихся посетителей, родственников и друзей, приводивших родственников и друзей, с полными карманами просьб и молений. Обинзе по временам задумывался, не затребует ли Шеф однажды чего-нибудь взамен — с него, голодного честного мальчика, которого он сделал Большим Человеком, и когда на Обинзе накатывало мелодраматическое настроение, он воображал, что Шеф закажет ему организовать чье-нибудь убийство.
* * *
Как только они прибыли на вечеринку, Коси обошла всю залу, обнимаясь с мужчинами и женщинами, которых едва знала, с избыточным почтением именуя старших «ма» и «сэр», купаясь во внимании, что привлекало к себе ее лицо, но сплющивая личность, дабы ничто в ней не состязалось с ее красотой. Хвалила прически, платья и галстуки. Часто произносила «слава Богу». Когда какая-то женщина спросила у нее упрекающим тоном: «Каким вы кремом для лица пользуетесь? Как вообще может быть у человека такая безупречная кожа?» — Коси милостиво рассмеялась и пообещала прислать собеседнице эсэмэску с подробностями своего ухода за кожей.
Обинзе всегда поражало, до чего важно ей быть безукоризненно приятным человеком, не иметь никаких острых углов. По воскресеньям она приглашала его родственников на дробленый ямс и онугбу и следила, чтобы все как следует объелись. «Дядя, вам обязательно надо кушать, а! На кухне еще есть мясо! Давайте еще “Гиннесса” вам принесу!» Когда Обинзе незадолго до свадьбы впервые отвез ее к своей матери в Нсукку, Коси ринулась помогать накрывать на стол, а когда мать взялась убирать за гостями, встала и обиженно сказала: «Мама, чего это вы прибираетесь, когда я тут?» Любую фразу в разговоре с его дядьями она завершала словом «сэр». Вплетала ленты в волосы дочек его двоюродных сестер. Было в ее скромности нечто нескромное: она заявляла о себе.
Сейчас Коси приветственно приседала перед миссис Акин-Коул, знаменитой старухой из знаменито старинного рода, с лицом высокомерным, брови вечно вздернуты, как это бывает у людей, привычных к поклонению. Обинзе частенько представлял себе, как она срыгивает после шампанского.
— Как ваш ребенок? Пошла в школу? — спросила миссис Акин-Коул. — Обязательно отправьте ее во французское заведение. Они хорошие, очень строгие. Разумеется, преподают на французском, но ребенку это на пользу — выучит еще один цивилизованный язык, раз уж английский она дома слышит.
— Хорошо, ма. Ознакомлюсь с французскими школами, — наобещала Коси.
— Французские школы неплохи, но я предпочитаю Сидкот-Холл. Они дают полную британскую программу, — сказала другая женщина, чье имя Обинзе позабыл. Он знал, что она во время правления генерала Абачи сколотила большие деньги. Поговаривали, трудилась сутенершей — подгоняла девушек армейским офицерам, которые в награду обеспечивали ей раздутые заказы на всякие поставки. Ныне, затянутая в платье с блестками, что обрисовывало ее вздутое пузо, она сделалась одной из примечательных лагосских дам интересного возраста, рассохшихся от разочарований, выжженных желчью, с россыпью прыщиков, погребенных под толстым слоем тонального крема.
— О да, Сидкот-Холл, — согласилась Коси, — он уже первый в моем списке. Я знаю, там преподают по британской программе.
Обинзе обыкновенно помалкивал, просто смотрел и слушал, но сегодня почему-то сказал:
— А мы все разве учились в школах не по нигерийской программе?
Женщины воззрились на него, их растерянные лица подразумевали, что ну никак не всерьез же он. И в некотором смысле так и было. Разумеется, сам он желал своей дочери только лучшего. Временами, вот как сейчас, он чувствовал себя чужим в этом свежем для себя кругу, среди людей, убежденных, что новейшие школы, новейшие программы обеспечат детям благо. Подобной уверенности он не разделял. Слишком долго оплакивал он то, что́ могло бы случиться, и сомневался в том, как все должно быть.
Когда был моложе, он обожал людей с детством как сыр в масле, с заграничными акцентами, но нащупал в них негласное томление, грустный поиск чего-то такого, что никак не удавалось найти. Он не хотел, чтобы его ребенок был хорошо образован и при этом томим неопределенностью. Во французскую школу Бучи не пойдет, в этом он не сомневался.
— Если решите навредить своей дочери, отправив ее в какую-нибудь школу с недоделанными нигерийскими учителями, винить потом придется только себя, — сказала миссис Акин-Коул. Говорила она с неопределенным иностранным акцентом — и британским, и американским, и каким-то еще в придачу, — акцентом состоятельной нигерийки, не желавшей, чтобы мир забыл, до чего она видавшая виды, а золотая карточка «Британских авиалиний» у нее под завязку забита милями.
— У одной из моих подруг сын учится на материке, и, знаете ли, у них всего пять компьютеров на всю школу. Всего пять! — Обинзе вспомнил наконец имя этой женщины. Адамма.
Миссис Акин-Коул сказала:
— Все меняется.
— Согласна, — отозвалась Коси. — Но мне понятно и мнение Обинзе.
Она была на обеих сторонах, угождала всем, всегда жертвовала правдой в пользу мира, всегда стремилась вписаться. Обинзе наблюдал, как она беседует с миссис Акин-Коул, как блестят золотые тени у нее на веках, и стыдился собственных мыслей. Коси такая самоотверженная женщина — такая благожелательная, самоотверженная женщина. Он потянулся к ней, взял ее руку в свою.
— Сходим в Сидкот-Холл и во все французские школы, и на нигерийские, вроде Краун-Дей, тоже посмотрим. — Коси посмотрела на него умоляюще.
— Да, — сказал он, сжимая ей руку. Она поняла, что это его извинения, а позднее он извинится как следует. Надо было помалкивать, оставить ее беседу невозмущенной.
Она часто говорила ему, дескать, ее подруги ей завидуют, что он ведет себя как муж-иностранец: готовит ей завтрак по выходным и каждый вечер проводит дома. И в этой гордости у нее в глазах он видел более глянцевую, улучшенную версию себя. Он уже было собрался сказать что-то миссис Акин-Коул, бессмысленное и умиротворяющее, но тут услышал, как позади него Шеф возвысил голос:
— Но вот мы тут с вами беседуем, а прямо сейчас нефть течет по незаконным трубам, и ее продают в бутылках в Котону! Да! Да!
Шеф нагрянул к ним.
— Моя прелестная принцесса! — сказал Шеф Коси, обнял ее, прижал к себе, и Обинзе задумался, не выходил ли Шеф к ней с предложениями. Не удивился бы. Как-то раз при нем к Шефу приехал какой-то человек со своей подругой, и, когда она вышла в туалет, Обинзе услышал, как Шеф говорит тому человеку: «Нравится мне эта девушка. Отдай мне, а я тебе — славный кусок земли в Икедже».
— Вы так хорошо выглядите, Шеф, — сказала Коси. — Даже молодо!
— Ах, дорогая моя, стараюсь, стараюсь. — Шеф игриво подергал себя за атласные лацканы черного пиджака. Он и впрямь хорошо выглядел — худощавый, осанистый, — в отличие от многих своих сверстников, на вид — будто беременных. — Мой мальчик! — обратился он к Обинзе.
— Добрый вечер, Шеф. — Обинзе пожал ему руку обеими своими, слегка поклонившись. Он видел, что прочие мужчины на вечеринке тоже кланяются, толпясь вокруг Шефа, соревнуясь, кто кого пересмеет, когда Шеф шутит.
Вечеринка сделалась люднее. Обинзе огляделся и заметил Фердинанда, коренастого приятеля Шефа: тот баллотировался в губернаторы на последних выборах, проиграл и, как все проигравшие политики, отправился в суд — оспаривать результаты выборов. У Фердинанда было стальное безнравственное лицо, а если вглядеться в его руки, под ногтями, возможно, обнаружилась бы кровь его врагов. Они с Фердинандом встретились взглядами, Обинзе отвел глаза. Встревожился, что Фердинанд подойдет поговорить о подковерной сделке на землю, о которой упоминал, когда они в прошлый раз наткнулись друг на друга, и потому промямлил, что ему нужно в туалет, и ускользнул от своей компании.
У буфетного стола заметил молодого человека, разочарованно глядевшего на холодную мясную нарезку и пасты. Обинзе привлекла его неотесанность: в том, как этот человек был одет, как он держался, сквозила чужеродность, которую не скроешь даже при большом желании.
— На другой стороне есть еще один стол, с нигерийской едой, — сказал ему Обинзе; молодой человек глянул на него и благодарно рассмеялся. Его звали Йеми, он оказался газетным репортером. Неудивительно: фотоснимки с Шефовых вечеринок постоянно украшали воскресные газеты.
Йеми учил английский в университете, и Обинзе спросил, какие ему нравятся книги, — рвался поговорить о чем-нибудь интересном уже наконец, но вскоре понял, что для Йеми книга не тянула на литературу, если в ней нет многосложных слов и зубодробительных пассажей.
— Беда в том, что этот роман слишком прост, — этот малый никаких больших слов не использует, — сказал Йеми.
Обинзе огорчился, что Йеми так плохо образован — и не догадывается, что образован плохо. Обинзе захотелось стать учителем. Он вообразил, как стоит перед полным классом Йеми, преподает. Ему бы подошла учительская жизнь, как подошла его матери. Он часто представлял себе, чем еще мог бы в принципе заниматься — даже и теперь: преподавать в университете, издавать газету, учить профессиональному настольному теннису.
— Не знаю, по какой части вы ведете дела, сэр, но я всегда ищу работу получше. На магистра сейчас доучиваюсь, — сказал Йеми тоном истинного лагосца, который вечно хлопочет, глаз востр на все, что поярче да получше. Обинзе, собравшись вернуться к Коси, дал ему свою визитку.
— Я уже задумалась, куда ты делся, — сказала она.
— Прости, наткнулся тут на одного. — Обинзе сунул руку в карман, нащупал «блэкберри». Коси спросила, не хочет ли Обинзе еще поесть. Он не хотел. Хотел домой. Его захватило стремление вернуться к себе в кабинет и ответить на письмо Ифемелу — он бессознательно уже сочинял его в уме. Если она собирается возвратиться в Нигерию, это означает, что она больше не в паре с черным американцем. Но, вероятно, она привезет его с собой, — все же она из тех женщин, какие подталкивают мужчин запросто перевернуть свою жизнь, из тех женщин, какие, поскольку не просят определенности и не ждут ее, позволяют возникнуть своеобразной уверенности. В их студенческие годы, когда держала его за руку, Ифемелу стискивала ее, пока обе ладони не делались скользкими от пота, и приговаривала игриво: «Если вдруг мы в последний раз держимся за руки, давай уж держаться хорошенько. Потому что нас хоть сейчас может сбить мотоцикл или машина, или я вдруг увижу на улице настоящего мужчину моей мечты и брошу тебя — или ты увидишь настоящую женщину своей мечты и бросишь меня». Очень может быть, что черный американец будет вместе с ней, цепляясь за Ифемелу. И все-таки Обинзе чуял по ее письму, что она теперь одна. Вытащил «блэкберри» — рассчитать американское время, когда письмо было отправлено. В обед. У фраз был оттенок поспешности; он задумался, чем она тогда занималась. И подумал вдогонку, что́ еще Раньинудо сказала ей о нем.
Декабрьской субботой, когда он столкнулся с Раньинудо в торговом центре «Палмз», у него на одной руке сидела Бучи — они ждали у входа, когда Гэбриел подгонит машину, — а в другой он держал пакетик с печеньями для Бучи.
— Зед! — окликнула его Раньинудо. В средней школе она была болтушкой-сорванцом, очень высокой, тощей и прямолинейной, не вооруженной девчачьей загадочностью. Всем пацанам она нравилась, но за ней никто не бегал, и они любовно именовали ее Отстань-от-меня — она это произносила всякий раз, когда б кто ни спрашивал, отчего у нее такое необычное имя: «Да, это такое имя игбо, оно означает “Отстань от меня!”» Он удивился, до чего шикарно она теперь смотрится, до чего иначе: короткие волосы-шипы, тугие джинсы, тело налитое, изгибистое. — Зед! Зед! Сто лет, сто зим! Ни слуху ни духу от тебя. Это твоя дочка? Благодать-то! Я тут на днях была с дружком одним, Деле который. Знаешь Деле, из банка «Хейл»? Сказал, то здание рядом с конторой «Эйса» на Банановом острове — твое. Поздравляю. И впрямь все хорошо у тебя-о. И Деле сказал, ты такой скромник.
От ее чрезмерной суеты, от почтения, что тихонько сочилось из нее, ему стало не по себе. В ее глазах он перестал быть Зедом из школы, а байки о его богатстве заставили ее считать, что он изменился сильнее, чем вообще мог. Люди часто говорили ему, какой он скромник, но они не настоящую скромность имели в виду, а то, что он не бахвалится своим членством в клубе богатеев, не пользуется правами, какие от этого возникают, — хамить, ни с кем не считаться, принимать приветствия, но не здороваться самому, — и поскольку слишком многие подобные ему такими правами пользовались, его предпочтения путали со скромностью. Он не хвастался, не рассказывал о своих владениях, из чего люди делали вывод, что владений у него куда больше, чем на самом деле. Даже его ближайший друг Оквудиба частенько говорил ему о его скромности, и Обинзе это слегка коробило, поскольку ему хотелось, чтобы Оквудиба понял: если Обинзе — скромный, значит, хамство — норма. Кроме того, скромность всегда казалась ему обманчивой, изобретенной для чужого удобства: тебя хвалят за скромность, когда ты не вынуждаешь людей чувствовать себя ущербнее, чем на самом деле. Обинзе ценил искренность, всегда хотел быть по-настоящему искренним — и всегда боялся, что в нем этого нет.
В машине по дороге домой с вечеринки Коси сказала:
— Милый, ты же, наверное, голоден. Ты хоть что-нибудь, кроме того рулетика, съел?
— Еще суйю.
— Тебе надо питаться. Слава Богу, я попросила Мари приготовить, — сказала она и добавила, хихикнув: — А мне вот надо было уважить себя и тех улиток не трогать! Кажется, я их съела штук десять. Такие они вкусные и перченые.
Обинзе рассмеялся, смутно скучая, но радуясь, что ей радостно.
* * *
Мари была неприметной, и Обинзе не понимал, причина ли тому ее застенчивость или же такое впечатление возникало из-за ее спотыкливого английского. Она проработала у них всего месяц. Последняя домработница, приведенная в дом кем-то из родственников Гэбриела, — коренастая девица со спортивной сумкой. Когда Коси взялась ее досматривать — такой досмотр вещей прислуги был для Коси обычным делом, поскольку она желала знать, что принесли к ней в дом, — Обинзе рядом не было, но он пришел, услыхав крик Коси, этот ее раздраженный, визгливый тон, какой она применяла к прислуге, чтобы укреплять свой авторитет и не допускать неуважения. Сумка девушки лежала на полу открытая, из нее дыбилась одежда. Коси стояла рядом и держала, зажав в кончиках пальцев, упаковку презервативов.
— Это еще зачем? Э? Ты ко мне в дом пришла проституткой работать?
Девушка поначалу стояла потупившись, молча, а затем глянула Коси в лицо и сказала тихо:
— На моей предыдущей работе муж мадам постоянно со мной сильничал.
Глаза у Коси выпучились. Она было двинулась вперед, словно собиралась задать девушке трепку, но замерла.
— Прошу тебя, забирай свою сумку и уходи сейчас же, — проговорила она.
Девушка помялась, вид у нее сделался слегка изумленный, а затем она подобрала сумку и направилась к двери. Когда она ушла, Коси сказала:
— Ты представляешь, какая чушь, милый? Она явилась с презервативами и прям открыла рот да сказала эту ерунду. Ты представляешь?
— Ее бывший наниматель насиловал ее, и она решила на этот раз обезопаситься, — сказал Обинзе.
Коси уставилась на него.
— Тебе ее жалко. Ты этих домработниц не знаешь. Как тебе может быть ее жалко?
Ему захотелось спросить: а как тебе может не быть ее жалко? Но робкий страх в ее глазах заставил его промолчать. Промолчать его заставила ее неуверенность — такая громадная и такая обыденная. Она тревожилась из-за домработницы, которую ему и в голову не пришло бы соблазнять. Лагос мог сотворить такое с женщиной, которая замужем за молодым состоятельным мужчиной. Он знал, как легко соскользнуть в паранойю относительно домработниц, секретарш, лагосских девушек, этих утонченных чудищ гламура, что глотали мужей целиком, пропихивали их по своим украшенным каменьями глоткам. И все же ему хотелось, чтобы Коси боялась меньше — и меньше приспосабливалась.
Несколько лет назад он рассказал ей о привлекательной банковской служащей, что явилась к нему в контору поговорить об открытии счета, — молодая женщина в облегающей блузке с одной избыточно расстегнутой пуговкой, она пыталась скрыть отчаяние во взгляде.
— Милый, твой секретарь обязан не пускать этих вот банковских девиц к тебе в контору! — сказала Коси, словно перестала видеть его, Обинзе, а вместо него возникли размытые фигуры, классические типы: богатый мужчина, девица из банка, получившая согласие на нужную сумму депозита, — простой обмен. Коси ожидала, что он будет ей изменять, и ставила себе задачу предельно сократить ему возможности.
— Коси, ничего не случится, пока я сам этого не захочу. А я не захочу никогда, — сказал он, тем и успокаивая, и укоряя.
С годами их брака она вырастила в себе неукротимую неприязнь к одиноким женщинам и неукротимую любовь к Богу. До их свадьбы она раз в неделю ходила в англиканскую церковь в Марине — то был ритуал для галочки, она исполняла его, потому что ее так воспитали, — но после свадьбы она переключилась на Дом Давидов, потому что, по ее словам, в этой церкви верили в Библию. Позднее, когда он обнаружил, что в Доме Давидовом имеется особая молитвенная служба «Удержи мужа», его это расстроило. Расстроило его и другое: он как-то раз спросил, почему ее лучшая университетская подруга Элохор к ним почти не заходит, и Коси ответила: «Она все еще не замужем». Будто это самоочевидная причина.
* * *
Мари постучала в дверь кабинета и вошла с подносом риса и жареных бананов. Ел он медленно. Поставил диск Фелы и принялся набирать электронное письмо на компьютере: с «блэкберри» и пальцам, и уму было тесно. С Фелой он познакомил Ифемелу еще в университете. Прежде она считала Фелу чокнутым курильщиком травы, который на своих концертах выходил в одном белье, но постепенно полюбила афробит, и они, бывало, валялись на матрасе в Нсукке и слушали, и Ифемелу, когда начинался припев «беги-беги-беги», вскакивала, быстро и похотливо двигала бедрами. Интересно, помнит ли она это. Интересно, помнит ли она, как его двоюродный брат прислал из-за рубежа шесть кассет со смесью всякого и как Обинзе наделал ей копий в знаменитом магазине электроники на рынке, где музыка орала весь день напролет, звенела в ушах даже после того, как оттуда уйдешь. Обинзе хотел, чтобы у нее была вся та же музыка, что и у него. Ни Бигги, ни Уоррен Дж с Доктором Дре, ни Снуп Догг по-настоящему ее так и не увлекли, а вот Фела — другое дело. На Феле они сошлись.
Он писал и переписывал письмо, не упоминая в нем жену, не пользуясь местоимениями первого лица множественного числа, пытаясь уравновесить серьезное и забавное. Не хотел ее отталкивать. Хотел сделать все для того, чтобы на сей раз она ответила. Щелкнул «отправить» и затем через несколько минут проверил, не ответила ли. Он устал. Не физически — в спортзал он ходил постоянно и чувствовал себя как никогда хорошо, — а от опустошающей вялости, из-за которой немел ум. Обинзе встал и вышел на веранду; внезапный горячий воздух, рев соседского генератора, запах дизельного выхлопа принесли ему ясность. Заполошные крылатые насекомые вокруг электрической лампочки. Глядя в удушливую тьму вдали, он почувствовал, будто способен воспарить — достаточно лишь отпустить себя.