Лист 21.
Вечер у нас тоже интересно прошёл. Как поужинал я на кухне (Амихи от щедрот половинку медового пряника добавил) и зажёг в кабинете люстру (ох, и муторное же это дело!), господин велел мне в гостевое кресло садиться. В смысле, опять изучить моё драгоценное здоровье. Зеркала даже и не убирал после графёныша, только оплывшие свечи заменил.
Я, конечно, скривился. Знаю я эти проверки! Опять приснится пакость какая-то, и долго ещё помниться будет. Ну вот не верю, что это для здоровья нужно. То есть если и нужно, то уж точно не для моего.
– А может, не надо, господин? – для порядку поворчал я, устраиваясь в кресле поудобнее. – Недавно ж только проверяли?
– Надо, Гилар, надо, – сухо ответил господин. – Мне лучше знать.
Можно было и дальше с ним собачиться, но я не стал. Всё равно же ничего не изменить. Так что принялся я, как и велено, глядеть на свечи и вспоминать, что мою душу грызёт. А её ведь много чего грызёт, червей в ней, сами понимаете, изрядно скопилось. И все жирные такие, кусачие…
Ну, как и раньше, задрожали огоньки свечей, расплылись, пошли крутиться жёлтыми кругами, и почудилось мне, что круги эти один за другим выстраиваются, и получается этакая то ли труба, а то ли кишка, и затягивает меня туда какая-то равнодушная сила. Зазвенело в ушах, а в глазах не то чтобы потемнело, а посерело как-то, словно туман сгустился, а как рассеялся он, обнаружил я себя в подполе.
То есть там, в трактире. Был у нас, конечно, и подвал, где запасы хранились, и ледник, а был и малый такой подпол, на кухне, там овощи держали, которые на сегодня-завтра предназначены. Люк туда квадратный вёл с медным кольцом, поднимешь люк, и вниз лесенка на семь ступенек. А внутри тесно, четыре локтя всего в ширину и локтей семь в длину. Ящики деревянные вдоль земляных стенок стоят, а в ящиках – и морковь, и репа, и свёкла. Дальняя стенка из досок сбита, только вы б её на моём месте не увидели, потому что не было огня, в полных потёмках я сидел. И если бы не приходилось мне бессчётное число раз туда с лучиной лазить за припасом, о деревянной стенке и не знал бы. А так – выручила.
В подполе я почему сидел? Дядюшка Химарай засадил на ночь. В наказание за то, что поднос с мисками уронил, когда заказанный ужин купцам из Верхнего Амглуса нёс. Закружилась голова – то ли с устатку, то ли жар поднимался, поскольку одна из сестриц-лихорадиц уже день как поцеловала меня. Ну, знаете, есть в народе такое поверье. Как поцелует, так, значит, и начинается… Короче, миски вдребезги, пол дощатый в брызгах да в ошмётках… а были там куриный бульон с лапшой да свинина запечённая с овощами… Ну, понятное дело, чем кончилось. Сперва, как водится, пришлось мне штаны спустить да на лавку лечь, а там уж чёрная дядюшкина плеть вдоволь натешилась. Но порка – это ещё ладно, главное-то наказание – подпол! Потому что на всю ночь, а там мало того что зябко – там крысы! Попробуй только уснуть – мигом что-нибудь отгрызут. А прикиньте, легко ли их гонять, когда ни лучика света… И предстояло бы мне так до утра время провести, да только решил я погулять. Помните, про стенку дальнюю говорил? Так вот, пара досок в ней только на верхних гвоздях держатся, а снизу проржавели гвозди насквозь, и вытянуть их даже десятилетнему сопляку не задачка. Отодвинешь доски – и пожалуйста, огромный открывается тебе простор, гуляй под полом, там лишь кое-где перегородки. И прикинул я, какие комнаты надо мной будут, если пойти куда.
Ну да, вы правы, в полной тьме гулять непросто. А сидеть в ней, думаете, легко? Когда ходишь туда-сюда, крысы хоть опасаются, а будешь в том подполе крошечном сидеть – мигом обнаглеют. Проверено!
В общем, вылез я по ту сторону стенки и побрёл куда глаза глядят. А поскольку никуда они глядеть и не могли, то сделал я сорок шагов направо, а после десять налево. Аккурат попал под комнатку за нижней залой, где дядюшка повадился дела перетирать с мутными личностями. Личности и товары всякие из-за рубежей возили, в обход, понятное дело, мытных застав, и барахлишко сбывали – то ли просто краденое, то ли снятое с тех, кого дорожные душегубы зарезали. Коли дядюшка меня на ночь в подпол сажал, я частенько под ту комнатку приходил, послушать. Всё ведь слышно, пол тонкий, всего в два слоя двухпальцевые доски положены, и мой потолок – а стало быть, дядюшкин пол – тянулся всего в вершке от моей макушки лохматой. А если приложить левую ладонь к этим доскам, а правую – к правому же уху, то каждое слово разобрать можно, даже тихонько сказанное.
Зачем, спрашиваете, я подслушивал? Ну, первую причину я уже вам растолковал – из овощного подпола уйти надо было, не сражаться же впотьмах с крысиным племенем. Вторая причина – раз уж ночью поспать не получится, то хоть не так скучно будет. Иногда там, в комнатке, очень даже занятные вещи говорятся.
Я, кстати, ещё когда только начал там слушать, решил: коли трактир мой всё же по закону и наследственному праву мне достанется, то продам я его поскорее, хоть и за малую цену, и уйду подальше. Потому что при отце трактир был трактир, в нём и перекусить могли, и повеселиться, и переночевать, а как дядюшка всё в свои потные руки прибрал, превратилось наше заведение в воровское логово. Ох, недаром же он, дядюшка, всю прислугу поменял, ещё при матушкиной жизни… матушке, впрочем, до того дела не было, она к тому времени из комнатки своей уже не выбиралась. И публика постепенно поменялась у нас. Раньше всё местные заходили, из ближних деревень, а сейчас – незнакомые какие-то, и не всегда по виду поймёшь, какого полёта птица.
Так вот, стою под этой тайной комнаткой, которую сам про себя прозвал я злоумышленей. Ну как вот есть спальня, едальня, парильня, цирюльня, так у нас там – злоумышленя. Левой рукой о доски опираюсь, правую у уха держу, а ногой время от времени притоптываю, чтоб, значит, крыс пугнуть. Нет, почтенный брат! Сверху сей топот никак услышан быть не мог. А если и почуяли бы какой звук, так решили бы, что это крысы в подполье шумят. И правильно бы решили.
Да, верно, холодно там было. И время-то уже нежаркое стояло, листва почти вся облетела, поутру лужи тонюсеньким ледком уже затягивались. А на мне – рубаха холщёвая, до дыр изодранная, да штаны ничем не лучше. Но от холода и польза имелась – не так больно было иссечённому телу. Я к тому ж и капустный лист куда надо приложил – на ощупь, ясное дело, капусту нашарил, как только сверху люк за мной захлопнулся.
А в злоумышлене разговор идёт неспешный. Чую по голосам – дядюшка и те самые купцы, до которых я заказ ихний не донёс. Купцы, как уж сказал я, из Амглуса, а Амглус – это уже за восточным рубежом Державы.
– Нет, почтеннейший, – дядюшка внушительно так вещает, – за такие дела вы лучшей цены не найдёте. Можете, конечно, к хромому Басадару обратиться, он меньше запросит. Да ведь надует, старая крыса, уж мне ль его повадки не знать! Вы всё получше обмозгуйте, я ж не тороплю. Да и куда торопить-то, в эту ночь всё одно из-под крыши никуда, сами ж знаете, Зелёный Старец на небо выкатился. Храни нас Творец и Святое Его колесо!
– Так-то оно так, – возражает один из купцов, судя по басу, тот, что пониже да потолще, – но времени-то мало, до снега всё успеть надобно. А на заставах нынче прямо как не люди, а волки в доспехе! Пяти огримов с носа им уже и мало, семь требуют. А тут вы ещё… ну не в убыток же себе нам работать, чубыть его в хрынду.
– Да всё так, – соглашается дядюшка, – но у меня ж тоже интерес имеется. Вот кабы седьмую долю мне предложили, то был бы у нас совсем иной разговор, и много чем посодействовал бы, у меня и к Раихалалю ниточки имеются.
– Ха, седьмая доля! – тут уж второй купец вмешался. – Всего-то нужна от вас, почтеннейший, такая мелочь, а вам седьмую подавай. Если уж долю, то только десятую, но про то ведь и разговор, что дело от вас требуется разовое, и потому речь об однократной выплате. И не о двухстах пятидесяти огримах, а не более чем о двух сотнях. Больше просто смысла нет. Вот вы старого Бадасару честили, к нему обращаться не советовали, а я так мыслю, что коли его послушать, то это он вас, не в обиду будь сказано, крысой обзовёт и предостережёт от всяких совместных с вами предприятий. Ну а как нам, людям пришлым, понять, кто ж из вас обоих прав, а кто жук хитрый? При том, что, опять же не обижайтесь, но оба вы те ещё жуки… Посему в нашем положении первым делом следует на цене экономить.
Задумался дядюшка, а пока он думал, успел я особо наглой крысе пинка дать. На звук бил, и попал же! Взвизгнула поганая тварь, метнулась подале… Не вернулась бы только с подругами. Крысы – они ж только когда толпой смелые.
– Ну, может, двести двадцать, – решился дядюшка. – И вот ещё что. Коли уж завяжется у нас с вами, сделаю малый подарочек. Мальчишку моего приблудного себе забирайте. У себя в Амглусе вы на невольничьем рынке за него и двадцать пять, а то и тридцать огримов выручите. Если отмыть, конечно. Ну или на худой конец в рудник продадите, уж всяко не меньше десятки дадут.
Замер я, и как замер – так холод со всей злости на меня и накинулся, ледяными пальцами шею сдавил.
– А что ж, самому не надобен? – усмехнулся тот, что басовитый.
– Да наглый он и ленивый, – охотно пояснил дядюшка. – Больше хлеба проедает, чем пользы приносит. Я-то по доброте, Творцом завещанной, пригрел бродяжку, да видно, зря. Уж сколько порол, а не идёт ему в толк наука. Так что если сладим мы, то завтра и забирайте.
– Так ежели он такой наглый, – подал голос который повыше, – то как бы дорогой не сбёг…
– Это дело нетрудное, – хихикнул дядюшка. – Связать хорошенько да в телегу под мешки сунуть. А ещё могу сон-травы заварить, такому мальцу много ли надо? До порубежья уж точно дрыхнуть будет…
– Ну, подарочек, конечно – оно неплохо, – задумался басовитый, – но двести двадцать многовато! Двести десять – моё последнее слово.
Поскрипел мозгами дядюшка, а потом ладонью по столешнице хлопнул.
– Ну, почтенные, быть по сему! Говорил же – всё у нас получится!
А я стоял, быть может, всего в локте под дядюшкой Химараем, и горькую дума думал. Значит, вот оно как вышло! Продал меня дядюшка, отцов младший брат, заезжим прощелыгам, а те меня в Амглусе в рабство продадут. И хорошо ещё, коли к хозяину, а то ведь и на рудник могут, на смерть верную. Очень умно дядюшка повернул. От наследника законного избавился, при котором он покуда опекуном числится, а потом, как в возраст войду, обязан будет всё хозяйство мне передать и ступать себе подобру-поздорову в свою Малую Глуховку, просо сеять. А тут как всё один к одному складывается. Пропал племянничек, и когда и как, уж и не установить будет. Среди трактирной обслуги никого и не осталось, кто отца моего помнит и меня знает. Для всех нынешних я просто мальчик на побегушках, и вздумай я заявить свои права на трактир – в лучшем случае посмеялись бы, а скорее всего, отодрали бы за уши, чтоб неподобного не сочинял. Но это пока, а что коли подрасту да к окружному исправнику заявлюсь, и свидетелей призову, кто личность мою удостоверить сможет? В окрестных деревнях такие найдутся… Нет, надо одним махом всё и решить. Я в Амглусе сгину, тут меня никто искать не станет, а через восемь лет за давностью и позабудут. Останутся тут две могилки, бурьяном заросшие, и трактир – теперь уж и по закону дядюшкин, ибо считается он не только опекуном моим, но и полноправным наследником.
Только вы, почтенные братья, не думайте, что это я тогда всё так чётко по полочкам раскладывать умел. Тогда я тоже всё это понял, но не словами, а как-то душою, что ли. Стоял и про всё забыл – и про холод, и про крыс, и про боль. И так мне худо сделалось, что прямо всего изнутри скрутило! Всего ночь осталась, а назавтра опоят меня или повяжут – и повезут на погибель.
И тогда понял я, что одно мне средство осталось. А как понял – так меня снизу доверху как молнией пронзило, и закружилась тьма, лиловыми сполохами озарённая, и заплясали перед глазами радужные пятна, и всё желтее они становились, всё меньше – а вскоре и вовсе в огоньки свечные слились. Покрутил я головой, первым делом кота увидел, на излюбленном своём месте, на том книжном шкафу, что пониже. Сверкает кот глазищами, шерсть встопорщена, усами шевелит. Потом уж господина приметил – у окна он стоял ко мне спиной и в темноту заоконную глядел, будто нашёл в ней чего занятное.
– Всё, Гилар, – сказал он не оборачиваясь, – в порядке твоё здоровье. Пахать на тебе можно. Вставай и можешь спать идти. Хочешь в чулан, хочешь в людскую. До утра ты мне будешь не надобен.