ЧАСТЬ ПЯТАЯ. МОРЕ И СУДЬБА ПОСЛУШНЫ ОДНИМ И ТЕМ ЖЕ ВЕТРАМ
1. ПРОЧНОСТЬ ХРУПКИХ ПРЕДМЕТОВ
Порою судьба протягивает нам чашу безумия. Из неизвестного появляется вдруг рука и подает нам темный кубок с неведомым дурманящим напитком.
Гуинплен ничего не понял.
Он оглянулся, чтобы посмотреть, к кому обращается шериф.
Слишком высокий звук неуловим для слуха; слишком сильное волнение непостижимо для разума. Существуют определенные границы, как для слуха, так и для понимания.
Жезлоносец и судебный пристав приблизились к Гуинплену, взяли его под руки, и он почувствовал, как его сажают в то кресло, с которого поднялся шериф.
Он безропотно подчинился, не пытаясь понять, что означает все это.
Когда Гуинплен сел, судебный пристав и жезлоносец отступили на несколько шагов и, вытянувшись, стали позади кресла.
Шериф положил свой букет на выступ каменной плиты, надел очки, которые подал ему секретарь, извлек из-под груды дел, лежавших на столе, пожелтелый, покрытый пятнами, позеленевший, изъеденный плесенью и местами разорванный пергамент, исписанный с одной: стороны и хранивший на себе следы многочисленных сгибов. Подойдя поближе к фонарю, шериф поднес пергамент к глазам и, придав своему голосу всю торжественность, на какую только был способен, принялся читать:
"Во имя отца и сына и святого духа,
Сего двадцать девятого января тысяча шестьсот девяностого года по рождестве христовом,
На безлюдном побережье Портленда был злонамеренно покинут десятилетний ребенок, обреченный тем самым на смерть от голода и холода в этом пустынном месте.
Ребенок этот был продан в двухлетнем возрасте по повелению его величества, всемилостивейшего короля Иакова Второго.
Ребенок этот — лорд Фермен Кленчарли, законный и единственный сын покойного лорда Кленчарли, барона Кленчарли-Генкервилла, маркиза Корлеоне Сицилийского, пэра Английского королевства, ныне покойного, и Анны Бредшоу, его супруги, также покойной.
Ребенок этот — наследник всех владений и титулов своего отца. Поэтому, в соответствии с желанием его величества, всемилостивейшего короля, его продали, изувечили, изуродовали и объявили пропавшим бесследно.
Ребенок этот был воспитан и обучен с целью сделать из него фигляра, выступающего на ярмарках и рыночных площадях.
Он был продан двух лет от роду, после смерти отца, причем королю было уплачено десять фунтов стерлингов за самого ребенка, а также за различные уступки, попущения и льготы.
Лорд Фермен Кленчарли в двухлетнем возрасте был куплен мною, нижеподписавшимся, а изувечен и обезображен фламандцем из Фландрии, по имени Хардкванон, которому был известен секрет доктора Конкеста.
Ребенок был нами предназначен стать маскою смеха — masca ridens.
С этой целью Хардкванон произвел над ним операцию Bucca fissa usque ad aures , запечатлевающую на лице выражение вечного смеха.
Способом, известным одному только Хардкванону, ребенок был усыплен и изуродован незаметно для него, вследствие чего он ничего не знает о произведенной над ним операции.
Он не знает, что он лорд Кленчарли.
Он откликается на имя "Гуинплен".
Это объясняется его малолетством и недостаточным развитием памяти, ибо он был продан и куплен, когда ему едва исполнилось два года.
Хардкванон — единственный человек, умеющий делать операцию Bucca fissa, и это дитя — единственный в наше время ребенок, над которым она была произведена.
Операция эта столь своеобразна и неповторима, что если бы этот ребенок превратился в старика и волосы его из черных стали бы седыми, Хардкванон все-таки сразу узнал бы его.
В то время, как мы пишем это, Хардкванон, которому доподлинно известны все упомянутые события, ибо он принимал в них участие в качестве главного действующего лица, находится в тюрьме его высочества принца Оранского, ныне именуемого у нас королем Вильгельмом Третьим. Хардкванон был задержан и взят под стражу по обвинению в принадлежности к шайке компрачикосов, или чейласов. Он заточен в башню Четэмской тюрьмы.
Ребенок, согласно повелению короля, был продан и выдан нам последним слугой покойного лорда Линнея в Швейцарии, близ Женевского озера, между Лозанной и Веве, в том самом доме, где скончались отец и мать ребенка; слуга умер вскоре после своих господ, так что это злодеяние в настоящее время является тайной для всех, кроме Хардкванона, заключенного в Четэмской тюрьме, и нас, обреченных на смерть.
Мы, нижеподписавшиеся, воспитали и держали у себя в течение восьми лет купленного нами у короля маленького лорда, рассчитывая извлечь из него пользу для нашего промысла.
Сегодня, покинув Англию, чтобы не разделить участи Хардкванона, мы, из опасений и страха перед суровыми карами, установленными за подобные деяния парламентом, с наступлением сумерек оставили одного на Портлендском берегу упомянутого маленького Гуинплена, лорда Фермена Кленчарли.
Сохранить это дело в тайне мы поклялись королю, но не господу.
Сегодня ночью, по воле провидения, застигнутые в море сильной бурей и находясь в совершенном отчаянии, преклонив колени перед тем, кто один в силах спасти нам жизнь и, быть может, по милосердию своему спасет и наши души, уже не ожидая ничего от людей, а страшась гнева господня и видя якорь спасения и последнее прибежище в глубоком раскаянии, примирившись со смертью и готовые радостно встретить ее, если только небесное правосудие будет этим удовлетворено, смиренно каясь и бия себя в грудь, — мы делаем это признание и вверяем его бушующему морю, чтобы оно воспользовалось им во благо, согласно воле всевышнего. Да поможет нам пресвятая дева! Аминь. В чем и подписуемся".
Шериф прервал чтение и сказал:
— Вот подписи. Все сделаны разными почерками.
И снова стал читать:
"Доктор Гернардус Геестемюнде. — Асунсион". — Крест, и рядом: "Барбара Фермой с острова Тиррифа, что в Эбудах. — Гаиздорра, капталь. — Джанджирате. — Жак Катурз, по прозвищу Нарбоннец. — Люк-Пьер Капгаруп, из Магонской каторжной тюрьмы".
Шериф опять остановился и сказал:
— Следует приписка, сделанная тем же почерком, каким написан текст, очевидно учиненная тем лицом, которому принадлежит первая подпись.
Он прочел:
"Из трех человек, составлявших экипаж урки, судовладельца унесло волною в море, остальные два подписались ниже: — Гальдеазун. — Аве-Мария, вор".
Перемежая чтение своими замечаниями, шериф продолжал:
— Внизу листа помечено: "В море, на борту "Матутины", бискайской урки из залива Пасахес".
— Этот лист, — прибавил шериф, — канцелярский пергамент с вензелем короля Иакова Второго. На полях есть еще приписка, сделанная тою же рукою:
"Настоящее показание написано нами на оборотной стороне королевского приказа, врученного нам в качестве оправдательного документа при покупке ребенка. Перевернув лист, можно прочесть приказ".
Шериф перевернул пергамент и, держа его в правой руке, поднес ближе к свету. Все увидели чистую страницу, если только выражение "чистая страница" применимо к полусгнившему лоскуту; посредине можно было разобрать три слова: два латинских — jussu regis и подпись "Джеффрис".
— Jussu regis, Джеффрис, — произнес шериф во всеуслышание, но уже без всякой торжественности.
Гуинплен был подобен человеку, которому свалилась на голову черепица с крыши волшебного замка.
Он заговорил, словно в полузабытьи:
— Гернардус… да, его называли "доктор". Всегда угрюмый старик. Я боялся его. Гаиздорра, капталь, это значит — главарь. Были и женщины: Асунсион и еще другая. Потом был провансалец — Капгаруп. Он пил из плоской фляги, на которой красными буквами было написано имя.
— Вот она, — сказал шериф.
И положил на стол какой-то предмет, который секретарь вынул из "мешка правосудия".
Это была оплетенная ивовыми прутьями фляга с ушками. Она, несомненно, перевидала всякие виды и, должно быть, немало времени провела в воде. Ее облепили раковины и водоросли. Она была сплошь испещрена ржавым узором — работой океана. Затвердевшая смола на горлышке свидетельствовала о том, что фляга была когда-то герметически закупорена. Ее распечатали и откупорили, потом снова заткнули вместо пробки втулкой из просмоленного троса.
— В эту бутылку, — сказал шериф, — люди, обреченные на смерть, вложили только что прочитанное мною показание. Это послание к правосудию было честно доставлено ему морем.
Сообщив своему голосу еще большую торжественность, шериф продолжал:
— Подобно тому, как гора Харроу родит отличную пшеницу, из которой получается прекрасная мука, идущая на выпечку хлеба для королевского стола, точно так же и море оказывает Англии всевозможные услуги, и когда исчезает лорд, оно его находит и возвращает обратно.
Он прибавил:
— На этой фляге действительно красными буквами выведено чье-то имя.
Возвысив голос, он повернулся к преступнику, лежавшему неподвижно:
— Здесь стоит ваше имя, злодей! Неисповедимы пути, которыми истина, поглощаемая пучиной людских деяний, снова всплывает на поверхность.
Взяв в руки флягу, шериф поднес ее к свету той стороной, которая была очищена, — вероятно, для расследования. В ивовые прутья была вплетена извилистая красная полоска тростника, местами почерневшая от действия воды и времени. Несмотря на то, что кое-где она была повреждена, можно было совершенно ясно разобрать все десять букв, составлявших имя Хардкванон.
Шериф опять повернулся к преступнику и снова заговорил тем не похожим ни на какой другой тоном, который можно назвать голосом правосудия:
— Хардкванон! Когда эта фляга с вашим именем была нами, шерифом, предъявлена вам в первый раз, вы сразу же добровольно признали ее своею; затем, по прочтении вам пергамента, находившегося в ней, вы не пожелали ничего прибавить к своим предшествующим показаниям и отказались отвечать на какие бы то ни было вопросы, вероятно рассчитывая, что пропавший ребенок не найдется и что вы, таким образом, избегнете наказания. Вследствие этого я к вам применил "длительный допрос с наложением тяжестей", и вам вторично прочитали вышеупомянутый пергамент, содержащий в себе показания и признание ваших сообщников. Это не привело ни к чему. Сегодня, на четвертый день, — день, назначенный по закону для очной ставки, — очутившись лицом к лицу с тем, кто был брошен в Портленде двадцать девятого января тысяча шестьсот девяностого года, вы убедились в крушении всех своих греховных надежд и, нарушив молчание, признали в нем свою жертву…
Преступник открыл глаза, приподнял голову и необычно громким для умирающего голосом, в котором вместе с предсмертным хрипом звучало какое-то странное спокойствие, с зловещим выражением произнес несколько слов; при каждом слове ему приходилось подымать всей грудью кучу наваленных на "его камней, могильной плитою пригнетавших его к земле.
— Я поклялся хранить тайну и действительно хранил ее до последней возможности. Темные люди — люди верные; честность существует и в аду. Сегодня молчание уже бесполезно. Пусть будет так. И потому я говорю. Ну, да. Это он. Таким его сделали мы вдвоем с королем: король — своим соизволением, я — своим искусством.
Взглянув на Гуинплена, он прибавил:
— Смейся же вечно.
И сам захохотал.
Этот смех, еще более страшный, чем первый, звучал как рыдание.
Смех прекратился, голова Хардкванона откинулась назад, веки опустились.
Шериф, предоставив преступнику возможность высказаться, заговорил снова:
— Все это подлежит внесению в протокол.
Он дал секретарю время записать слова Хардкванона и продолжал:
— Хардкванон, по закону, после очной ставки, приведшей к положительному результату, после третьего чтения показаний ваших сообщников, подтвержденных ныне вашим собственным откровенным признанием, после вашего вторичного свидетельства вы сейчас будете освобождены от оков, чтобы, с соизволения ее величества, быть повешенным, как плагиатор.
— Как плагиатор, — отозвался законовед, — то есть как продавец и скупщик детей. — Вестготский закон, книга седьмая, глава третья, параграф Usurpaverit ; и Салический закон, глава сорок первая, параграф второй; и закон фризов, глава двадцать первая — "De Plagio" . Александр Неккам говорит также: "Qui pueros vendis, plagiarius est tibi nomen" .
Шериф положил пергамент на стол, снял очки, снова взял букет и произнес:
— Суровый длительный допрос с пристрастием прекращается. Хардкванон, благодарите ее величество.
Судебный пристав сделал знак человеку в кожаной одежде.
Человек этот, подручный палача, "виселичный слуга", как он назывался в старинных хартиях, подошел к пытаемому, снял один за другим лежавшие на животе камни, убрал чугунную плиту, из-под которой показались расплющенные ее тяжестью бока несчастного, освободил кисти рук и лодыжки от колодок и цепей, приковывавших его к четырем столбам.
Преступник, избавленный от всякого груза и от оков, все еще лежал на полу с закрытыми глазами, раскинув руки и ноги, точно распятый, которого только что сняли с креста.
— Встаньте, Хардкванон! — сказал шериф.
Преступник не шевелился.
"Виселичный слуга" взял его за руку, подержал ее, потом опустил, — она безжизненно упала. Другая рука, которую он приподнял вслед за первой, упала точно так же. Подручный палача схватил сначала одну, затем другую ногу преступника; когда он отпустил их, они ударились пятками о пол. Пальцы обеих ног остались неподвижными, точно одеревенели. У лежащего плашмя на земле голые ступни всегда как-то странно торчат кверху.
Подошел врач, вынул из кармана маленькое стальное зеркальце и приложил его к раскрытому рту Хардкванона, затем пальцем приподнял ему веки. Они уже больше не опустились. Остекленевшие зрачки не дрогнули.
Врач выпрямился и сказал:
— Он мертв.
Затем прибавил:
— Он засмеялся, и это его убило.
— Это уже не имеет значения, — заметил шериф. — После того как он сознался, вопрос о его жизни или смерти — пустая формальность.
И, указав на Хардкванона букетом роз, он отдал распоряжение жезлоносцу:
— Труп убрать отсюда сегодня же ночью.
Жеэлоносец почтительно наклонил голову.
Шериф прибавил:
— Тюремное кладбище — напротив.
Жезлоносец опять наклонил голову.
Секретарь писал протокол.
Шериф, держа в левой руке букет, взял в правую руку свой белый жезл, стал прямо перед Гуинпленом, все еще сидевшим в кресле, отвесил ему глубокий поклон, потом с не меньшей торжественностью откинул назад голову и, глядя в упор на Гуинплена, сказал:
— Вам, здесь присутствующему, мы, кавалер Филипп Дензил Парсонс, шериф Серрейского графства, в сопровождении Обри Доминика, эсквайра, нашего клерка и секретаря, наших обычных помощников, получив надлежащим образом прямые и специальные на этот счет приказания ее величества, в силу данного нам поручения, со всеми вытекающими из него правами и обязанностями, сопряженными с нашей должностью, а также с разрешения лорд-канцлера Англии, на основании протоколов, актов, сведений, сообщенных адмиралтейством, после проверки документов и сличения подписей, по прочтении и выслушании показаний, после очной ставки, учинения всех требуемых законом процедур, приведших к благополучному и справедливому завершению дела, — мы удостоверяем и объявляем вам, чтобы вы могли вступить в обладание всем, принадлежащим вам по праву, что вы — Фермен Кленчарли, барон Кленчарли-Генкервилл, маркиз Корлеоне Сицилийский и пэр Англии. И да хранит господь ваше сиятельство.
И он поклонился.
Законовед, врач, судебный пристав, жезлоносец, секретарь — все присутствующие, за исключением палача, последовали его примеру и поклонились Гуинплену еще более почтительно, чуть не до самой земли.
— Что это такое? — крикнул Гуинплен. — Да разбудите же меня!
И, смертельно бледный, вскочил с кресла.
— Я и пришел для того, чтобы разбудить вас, — проговорил чей-то голос, который прозвучал здесь в первый раз.
Из-за каменного столба выступил человек. Так как никто не спускался в подземелье с той минуты, когда железная плита, поднявшись, открыла доступ в застенок полицейскому шествию, было ясно, что этот человек проник сюда и спрятался в тени еще до появления Гуинплена, что ему поручили наблюдать за всем происходившим и что в этом заключалась его обязанность. Это был тучный человек в придворном парике и дорожном плаще, скорее старый, чем молодой, державшийся весьма пристойно. Он поклонился Гуинплену почтительно, непринужденно; с изяществом хорошо вышколенного лакея, а на с неуклюжестью судейского чина.
— Да, — сказал он, — я пришел разбудить вас. Вот уже двадцать пять лет, как вы спите. Вы видите сон, и вам пора очнуться. Вы считаете себя Гуинпленом, тогда как вы — Кленчарли. Вы считаете себя простолюдином, между тем как вы — знатный дворянин. Вы считаете, что находитесь в последнем ряду, между тем как стоите в первом. Вы считаете себя скоморохом, в то время как вы — сенатор. Вы считаете себя бедняком, в действительности же вы — богач. Вы считаете себя ничтожным, между тем как вы принадлежите к сильным мира сего. Проснитесь, милорд!
Слабым голосом, в котором звучал неподдельный ужас, Гуинплен прошептал:
— Что значит все это?
— Это значит, милорд, — ответил толстяк, — что меня зовут Баркильфедро, что я — чиновник адмиралтейства; что эта выброшенная волнами фляга Хардкванона была найдена на берегу моря; что она была доставлена мне, ибо распечатывание таких сосудов входит в круг моих обязанностей; что я откупорил ее в присутствии двух присяжных, состоящих при отделе Джетсон, двух членов парламента, Вильяма Блетуайта, представителя города Бата, и Томаса Джервойса, представителя города Саутгемптона; что они описали и удостоверили содержимое фляги и вместе со мною скрепили протокол своими подписями; что о находке я доложил ее величеству; что, по повелению королевы, все требуемые законом формальности были выполнены с соблюдением тайны, необходимой в столь щекотливом деле, и что последняя из этих формальностей — очная ставка — только что имела место; это значит, что у вас миллион годового дохода, что вы — лорд Соединенного королевства Великобритании, законодатель и судья, верховный судья и верховный законодатель, облаченный в пурпур и горностай, что вы стоите на одной ступени с принцами и почти равны императору, что ваша голова увенчана пэрской короной и что вы женитесь на герцогине, дочери короля.
Потрясенный этим превращением, поразившим его подобно удару грома, Гуинплен лишился чувств.
2. ТО, ЧТО ПЛЫВЕТ, ДОСТИГАЕТ БЕРЕГА
Все случившееся явилось следствием того, что некий солдат нашел на берегу моря бутылку.
Расскажем, как это случилось.
Каждое происшествие должно рассматривать лишь как звено в цепи других обстоятельств.
Как-то раз один из четырех канониров, составлявших гарнизон Келшорского замка, подобрал во время отлива на песке оплетенную ивовыми прутьями флягу, выброшенную на берег волнами. Фляга эта, сплошь покрытая плесенью, была закупорена просмоленной втулкой. Солдат отнес находку в замок полковнику, а тот отослал ее адмиралу Англии. Адмиралу — значит, в адмиралтейство; в адмиралтействе же предметами, выброшенными на берег, ведал Баркильфедро. Баркильфедро, распечатав и откупорив бутылку, доставил ее королеве. Королева сразу взялась за дело. Она сообщила о находке и предложила высказаться двум важнейшим своим советникам — лорд-канцлеру, который по закону является "блюстителем совести английского короля", и лорд-маршалу, "знатоку в вопросах геральдических и родословных". Томас Ховард, герцог Норфолькский, пэр-католик, наследственный гофмаршал Англии, передал через своего представителя графа-маршала Генри Ховарда, графа Биндона, что он заранее соглашается с мнением лорд-канцлера. Лорд-канцлером был тогда Вильям Коупер. Не надо смешивать его с его однофамильцем и современником Вильямом Коупером, анатомом и комментатором Бидлоу, выпустившим в Англии свой "Трактат о мускулах" почти в то же самое время, когда во Франции Этьен Абейль напечатал "Историю костей"; между хирургом и лордом существует некоторая разница. Лорд Вильям Коупер стяжал себе известность фразой, сказанной по поводу дела Талбота Иелвертона, виконта Лонгвиля: "Для конституции Англии восстановление в правах пэра имеет большее значение, чем реставрация короля". Найденная в Келшоре фляга чрезвычайно заинтересовала лорд-канцлера. Всякий, высказавший какое-либо принципиальное суждение, рад отучаю применить его на деле. А тут как раз представился случай восстановить пэра в его правах. Принялись за розыски человека, выступавшего под именем Гуинплена; найти его оказалось делом нетрудным. Хардкванона тоже. Он был еще жив. Тюрьма может сгноить человека, но вместе с тем сохранить его, если только содержать под стражей значит сохранять. Заключенных в крепости тревожили редко. Темницу не меняли так же, как не меняют мертвецам гроба. Хардкванон все еще сидел в Четэмской тюрьме. Оставалось только взять его оттуда. Его перевезли из Четэма в Лондон. Одновременно с этим навели справки в Швейцарии. Все факты полностью подтвердились. В соответствующих учреждениях в Лозанне и Веве нашли брачное свидетельство лорда Линнея, относящееся к периоду его изгнания, метрическую запись о рождении ребенка, акты о смерти отца и матери; со всех этих бумаг сняли "на всякий случай" по две засвидетельствованные копии. Все это было выполнено с соблюдением строжайшей тайны в чрезвычайно короткий срок, как говорилось тогда, "с королевской быстротой" и с сохранением глубочайшего "рыбьего молчания", рекомендованного и применявшегося Беконом, а позднее возведенного Блекстоном в обязательное правило при производстве дел верховной канцелярии и государственных дел, а также при рассмотрении вопросов, именовавшихся в ту пору "сенаторскими".
Надпись "Jussu regis" и подпись "Джеффрис" были признаны подлинными. Для того, кто изучал патологический характер королевских прихотей, именовавшихся "соизволением его или ее величества", это "Jussu regis" не представляет ничего удивительного. Почему Иаков II, которому, казалось бы, следовало скрывать подобные деяния, запечатлел их в документах, рискуя даже повредить успеху предприятия? Ведь это цинизм. Высокомерное презрение ко всему на свете. Ах, вы думаете, что только непотребные женщины, бывают бесстыдны? Государственная политика тоже не отличается стыдливостью. Et se cupit ante videri . Совершить преступление и хвастаться им — к этому сводится вся история. Король делает себе татуировку, точно каторжник. Надо бы спастись от жандарма и от суда истории, но в то же время жаль расстаться с такой интересной приметой: ведь хочется, чтоб тебя знали и запомнили. Взгляните на мою руку, обратите внимание на этот рисунок с изображением храма любви и пылающего сердца, пронзенного стрелой, — это я, Ласнер. "Jussu regis" — это я, Иаков Второй. Совершить злодеяние — и приложить к нему свою печать. Проявить бесстыдство, сознательно выдать самого себя, выставить напоказ свое преступление — в этом и заключается наглая похвальба злодея. Христина велит схватить Мональдески, вырвать у него признание, умертвить его и при этом говорит: "Я — королева Швеции и пользуюсь гостеприимством короля Франции". Не все тираны поступают одинаково: одни прячутся, как Тиберий, другие тщеславно хвастаются, как Филипп II. Одни ближе к скорпиону, другие — к леопарду. Иаков II принадлежал ко второй разновидности. Лицо у него, как известно, в противоположность Филиппу II, было открытое и веселое. Филипп II был мрачен, Иаков II — жизнерадостен. Это не мешало ему быть жестоким. Иаков II был тигр добродушный, но, подобно Филиппу, спокойно относился к своим преступлениям. Он был извергом "милостью божией". Потому-то ему ничего не приходилось скрывать и затушевывать: его убийства находили себе оправдание в его "божественном праве". Он тоже готов был оставить после себя Симанкасские архивы, в которых хранились бы пергаменты с подробным перечнем всех его злодеяний, перенумерованные, разложенные по отделам, снабженные ярлыками, в полном порядке, каждый на своей полке, словно яды в лаборатории аптекаря. Подписываться под своими преступлениями — жест, достойный короля.
Всякое совершенное деяние — вексель, выданный на великого неизвестного предъявителя. По векселю со зловещей передаточной надписью "jussu regis" наступил срок платежа.
Королева Анна, умевшая, в отличие от большинства женщин, прекрасно хранить тайну, предложила лорд-канцлеру представить ей по этому важному делу тайный доклад, так называемый "доклад королевскому уху". Такого рода доклады были в большом ходу во всех монархических странах. В Вене был даже особый "советник уха", в звании советника двора. Эта почетная должность, учрежденная во времена Каролингов, соответствовала auricularius старинных палатинских хартий — лицу, близкому к императору и имевшему право нашептывать ему на ухо.
Вильям Коупер, канцлер Англии, пользовавшийся доверием королевы на том основании, что был близорук, как и она, если не больше, составил докладную записку, начинавшуюся так: "У Соломона к его услугам были две птицы: удод "худбуд", говоривший на всех языках, и орел "симурганка", покрывавший тенью своих крыльев караван из двадцати тысяч человек. Точно так же, хотя и в несколько иной форме…" и т. д. Лорд-канцлер признавал доказанным тот факт, что наследственный пэр был похищен, изувечен и впоследствии найден. Он не порицал Иакова II, который как-никак приходился королеве родным отцом. Он даже приводил доводы в его оправдание. Во-первых, испокон веков существуют известные монархические принципы. E senioratu eripimus. In roturagio cadut . Во-вторых, королю принадлежит право изувечения его подданных. Чемберлен это признавал. "Corpora et bona nostrorum subjectorum nostra sunt" , — изрек преславной и преблагой памяти Иаков I. "Для блага государства" выкалывали глаза герцогам королевской крови. Некоторые принцы, слишком близкие к трону, в полезных для него целях были удушены между двумя тюфяками, прячем их смерть приписывалась апоплексии. Удушить же — дело более серьезное, чем изуродовать. Король тунисский вырвал глаза своему отцу, Муллей-Ассему, тем не менее его послы были приняты императором. Итак, король может приказать лишить своего подданного какой-либо части тела точно так же, как лишают прав состояния и т. п., — это вполне законно. Но одно законное действие не уничтожает другого. "Если человек, которого утопят по приказанию короля, выплывет на поверхность живым, это означает, что бог смягчил королевский приговор. Если найден наследственный пэр, должно ему возвратить пэрскую корону. Так было с лордом Алла, королем Нортумбрии, который тоже был фигляром. Так должно поступить и с Гуинпленом, который тоже король, то есть лорд. Низкое ремесло, которым ему пришлось заниматься в силу непреодолимых обстоятельств, не позорит герба; тому свидетельством Абдолоним, который, будучи королем, был вместе с тем и садовником, или святой Иосиф, который был плотником, или, наконец, Аполлон, который был богом и в то же время пастухом". Короче, ученый канцлер приходил к выводу, что необходимо восстановить Фермена, лорда Кленчарли, ложно именуемого Гуинпленом, во всех его имущественных правах и титулах, но "под непременным условием, чтобы ему была дана очная ставка с преступником Хардкваноном и чтобы упомянутый Хардкванон признал его". Этим заключением канцлер, конституционный блюститель королевской совести, окончательно успокаивал эту совесть.
В особой приписке лорд-канцлер напоминал, что в случае упорного запирательства Хардкванона к нему следует применить "длительный допрос с пристрастием", причем очная ставка должна произойти лишь на четвертый день, когда для преступника настанет час "смертного хлада", о котором говорит хартия короля Адельстана. В этом было, конечно, некоторое неудобство: а именно — пытаемый мог умереть на второй или на третий день, что затруднило бы очную ставку; тем не менее приходилось подчиняться закону. Применение закона всегда встречает известные трудности.
Впрочем, по мнению лорд-канцлера, можно было быть вполне уверенным, что Хардкванон признает Гуинплена.
Анна, с одной стороны, в достаточной мере осведомленная об уродстве Гуинплена, с другой — не желая обижать сестру, к которой перешли все поместья Кленчарли, с радостью согласилась на брак герцогини Джозианы с новым лордом, то есть с Гуинпленом.
Восстановление в правах лорда Фермена Кленчарли не представляло никаких затруднений, ибо он являлся прямым и законным наследником. В сомнительных случаях, когда трудно бывало доказать родство или когда пэрство in abeyance оспаривалось родственниками по боковой линии, закон требовал перенесения вопроса в палату лордов. Не обращаясь к более отдаленным временам, укажем, что в 1782 году здесь был разрешен вопрос о праве Елизаветы Перри на Сиднейское баронство; в 1789 году — о праве Томаса Степльтона на Бомонтское баронство; в 1803 году — о праве достопочтенного Таимвела Бриджеса на баронство Чандос; в 1813 году — о праве генерал-лейтенанта Ноллиса на пэрство и на графство Бенбери и т. д. В данном случае не было ничего подобного. Никакой тяжбы. Незачем было тревожить палату, и для признания нового лорда было вполне достаточно одного волеизъявления королевы в присутствии лорд-канцлера.
Заправлял всем Баркильфедро.
Благодаря ему дело велось с такими предосторожностями, тайна охранялась так тщательно, что ни Джозиана, ни лорд Дэвид даже не подозревали о том, как искусно под них подкапываются. Высокомерную Джозиану, державшуюся в стороне от всех, обойти было нетрудно. Что же касается лорда Дэвида, то его отправили в плавание к берегам Фландрии. Ему предстояло лишиться титула лорда, а он об этом и не догадывался. Отметим здесь одну подробность. В десяти лье от места стоянки флотилии, которой командовал лорд Дэвид, капитан Хелибертон разбил французский флот. Граф Пемброк, председатель совета, предложил наградить капитана Хелибертона чином контр-адмирала. Анна вычеркнула фамилию Хелибертон и внесла вместо нее в список имя лорда Дэвида Дерри-Мойр, для того чтобы к тому моменту, когда он узнает о потере пэрства, лорд Дэвид мог по крайней мере утешиться адмиральским чином.
Анна чувствовала себя вполне удовлетворенной. Сестре — безобразный муж, лорду Дэвиду — прекрасный чин. С одной стороны — злорадство, с другой — благоволение.
Ее величеству предстояло насладиться ею же самой придуманной комедией. К тому же она убедила себя в том, что исправляет несправедливость, допущенную ее августейшим отцом, возвращает сословию пэров одного из его членов, то есть действует, как подобает великой монархине, что, по воле божией, она защищает невинность, что провидение в благих и неисповедимых путях своих… и т. д. Нет ничего приятнее, чем поступать справедливо, когда тем самым причиняешь огорчение тому, кого ненавидишь.
Впрочем, для королевы было достаточно уже одного сознания, что у ее красавицы-сестры будет уродливый муж. В чем именно состоит уродство Гуинплена, каково это безобразие, — Баркильфедро не счел нужным сообщить королеве, а сама она не соблаговолила расспросить его об этом. Подлинно королевское пренебрежение. Да и не все ли равно? Палата лордов могла быть только признательна ей. Лорд-канцлер, официальный оракул, выразил общее мнение. Восстановить пэра — значит поддержать все пэрское сословие. Королевская власть в этом случае выступала как верная и надежная заступница пэрских привилегий. Какова бы ни была внешность нового пэра, она не может явиться препятствием, поскольку речь идет о законном праве на наследство. Анна, вполне удовлетворенная своими доводами, пошла прямо к цели — к великой, женской и королевской цели, состоящей в том, чтобы поступать так, как ей заблагорассудится.
Королева жила в то время в Виндзоре, поэтому придворные интриги не сразу получили огласку.
Только лица, без которых никак нельзя было обойтись, были осведомлены о предстоящих событиях.
Баркильфедро торжествовал, и это придавало его лицу еще более зловещее выражение. Порою радость бывает самым отвратительным чувством.
Ему первому выпало на долю удовольствие откупорить флягу Хардкванона. Он не выказал при этом особого удивления, ибо удивляются только ограниченные люди. К тому же — не правда ли? — это было для него вполне заслуженной наградой, — он так долго ждал счастливого случая. Должна же была, наконец, судьба улыбнуться ему.
Это nil mirari было одной из отличительных черт его поведения. Однако, надо сознаться, в глубине души он был поражен. Тому, кто мог бы сорвать с него личину, под которой он скрывал свою душу даже перед богом, представилась бы такая картина: именно в это время Баркильфедро начинал приходить к убеждению, что он, человек ничтожный и вместе с тем так близко стоящий к блистательной герцогине Джозиане, не в силах нанести ей хоть какой-нибудь удар. Это вызвало в нем безумный взрыв затаенной ненависти. Он дошел до полного отчаяния. Чем больше терял он надежду, тем сильнее становилась его ярость. "Грызть удила" — как верно передают эта слова состояние духа злого человека, которого гложет сознание собственного бессилия. Баркильфедро был, пожалуй, готов отказаться если не от желания причинить зло Джозиане, то от своих мстительных планов; если не от бешеной вражды к ней, то от намерения ужалить ее. Но какой это позор для него — выпустить из рук добычу! Затаить в себе злобу, как прячут в ножны кинжал, годный лишь для музея! Какое горчайшее унижение!
И вдруг, как раз в это самое время (хаос, господствующий во вселенной, любит такие совпадения!) фляга Хардкванона, перепрыгивая с волны на волну, попадает в руки Баркильфедро. В неведомом сокрыты какие-то силы, всегда готовые выполнять веления зла. В присутствии двух равнодушных свидетелей, двух чиновников адмиралтейства Баркильфедро открывает флягу, находит в ней пергамент, разворачивает его, читает… Представьте себе только его сатанинскую радость!
Странно подумать, что море, ветер, водные пространства, приливы и отливы, бури, штили могут прилагать столько усилий с единственной целью доставить счастье злому человеку. Однако именно такой заговор осуществлялся целых пятнадцать лет. Непостижимая тайна! В течение пятнадцати лет океан беспрерывно работал над этим. Волны передавали одна другой всплывшую на поверхность флягу, подводные камни сделали все, чтобы она не разбилась о них и на стекле не появилось ни одной трещины, пробка осталась цела, морские водоросли не разъели ивовой плетенки, раковины не стерли слова "Хардкванон", вода не проникла внутрь сосуда, плесень не покрыла пергамента, сырость не уничтожила написанного — сколько забот приняла на себя морская пучина! И вот в конечном итоге то, что Гернардус бросил во тьму, тьма отдала Баркильфедро: послание, предназначенное богу, попало в руки к дьяволу. Беспредельность злоупотребила доверием человека; по мрачной иронии судьбы торжество справедливости — превращение покинутого ребенка, Гуинплена, в лорда Кленчарли — осложнилось победой адской злобы; судьба совершила благое дело, прибегнув к дурному средству, и заставила правосудие послужить несправедливости. Отнять жертву у Иакова II — и отдать ее в руки Баркильфедро. Возвысить Гуинплена только для того, чтобы унизить Джозиану. Баркильфедро достиг успеха — и для этого в продолжение стольких лет волны, бурные валы и шквалы бросали, терзали — и уберегли стеклянную флягу, в которой тесно переплелись жребии стольких людей! Для этого вступили между собою в сердечное согласие ветры, приливы и бури! Необъятный, вечно волнующийся океан сотворил это чудо в угоду мерзавцу! Бесконечность оказалась помощницей жадного червя! Какие мрачные прихоти бывают порою у судьбы!
Баркильфедро почувствовал прилив титанической гордости. Он говорил себе, что все было сделано ради него одного. Ему казалось, что он — центр и цель происшедшего.
Он ошибался. Отдадим справедливость случаю. Не в этом заключался истинный смысл замечательного происшествия, которым воспользовался в своей ненависти Баркильфедро. Дело обстояло совсем иначе. Океан, заменив сироте отца и мать, наслал бурю на его палачей, разбил урку, оттолкнувшую от себя ребенка, поглотил тех, кто находился на ней, не внимая их мольбам о пощаде и соглашаясь принять от них только раскаяние; буря получила залог из рук смерти; прочное судно, хранящее преступления, заменила собою хрупкая фляга, внутри которой был документ, долженствовавший восстановить поруганную справедливость; море, подобно пантере, ставшей кормилицей, взяло на себя новую роль: оно принялось укачивать не самого ребенка, а его жребий, в то время как ребенок рос, не подозревая о том, что совершает для него морская пучина; волны, в которые была брошена бутылка, неусыпно бодрствовали над этим осколком прошлого, заключавшим в себе грядущее; ураган осторожно проносился над хрупким сосудом, течения несли его зыбкими путями среди бездонных глубин; водоросли, буруны, утесы, кипящие пеной волны взяли под свое покровительство невинное существо; океанский вал оказался непоколебим, как совесть; хаос восстанавливал порядок; мрак стремился к торжеству света; тьма содействовала восходу солнца истины; изгнанник, лежавший в могиле, получил утешение, наследник — законное наследство: преступное решение короля отменялось, предначертанное свыше воплощалось в жизнь, беспомощный, брошенный ребенок обрел опекуна в лице самой бесконечности. Вот что мог бы увидеть Баркильфедро в событии, приводившем его в такой восторг. Но ничего этого он не видел. Ему и в голову не приходило, что все это совершилось ради Гуинплена; он решил, что все было сделано для него, Баркильфедро, и что он вполне заслужил это. Таковы сатанинские натуры.
Тот, кто удивился бы, что такой хрупкий предмет, как стеклянная фляга, мог уцелеть, проплавав пятнадцать лет, лишь обнаружил бы недостаточное знакомство с океаном, который очень кроток по природе. 4 октября 1867 года в Морбигане, между островом Груа, оконечностью Гаврского полуострова и утесом Странников, рыбаки из Порт-Луи нашли римскую амфору четвертого века, которую море разрисовало своими арабесками. Эта амфора проплавала полторы тысячи лет.
Как ни старался Баркильфедро напустить на себя равнодушный вид, его изумление могло сравниться только с его радостью.
Все само давалось ему в руки, все было словно нарочно подготовлено. Все составные части события, которое должно было насытить его ненависть, оказались к его услугам. Ему оставалось только сблизить их еще больше и соединить между собой. Такая пригонка — приятное занятие. Чеканная работа.
Гуинплен! Это имя было ему известно. Masca ridens. Как и все, он ходил смотреть на "Человека, который смеется". Он прочитал вывеску у Тедкастерской гостиницы, как читают всякую театральную афишу, привлекающую к себе внимание толпы; он заметил ее и теперь сразу припомнил ее до мельчайших подробностей, которые, впрочем, позднее проверил; эта афиша возникла перед его умственным взором с быстротою электрической искры, заняла место в его сознании рядом с пергаментом, обнаруженным в бутылке, как ответ на вопрос, как разгадка загадки, и слова вывески: "Здесь можно видеть Гуинплена, покинутого в десятилетнем возрасте в ночь на 29 января 1690 года на берегу моря в Портленде" — внезапно озарились для него апокалиптическим светом. Перед ним на ярмарочной вывеске вспыхнула огромными буквами надпись — "Мене, текел, фарес". Все сложное сооружение, каким была по существу жизнь Джозианы, сразу рухнуло. Обвал произошел с молниеносной быстротой. Дэвид Дерри-Мойр терял все. Пэрство, богатство, могущество, высокое положение — все переходило от лорда Дэвида к Гуинплену. Все — замки, охоты, леса, особняки, дворцы, поместья, — все, в том числе и Джозиана, доставалось отныне Гуинплену. А Джозиана! Какой финал! Кто теперь был предназначен ей? Ей, прославленной, высокомерной герцогине — площадной шут. Ей, привередливой красавице — урод. Кто мог бы этого ожидать? Говоря по правде, Баркильфедро был в восторге. Неожиданные прихоти судьбы, неистощимой на дьявольские выдумки, иногда превосходят самые злобные замыслы людей. Действительность порой творит настоящие чудеса. Теперь Баркильфедро казались глупыми и жалкими его недавние мечты. Его ожидало нечто лучшее.
Если бы предстоящая перемена даже послужила ему во вред, он все равно, продолжал бы к ней стремиться. Есть злые насекомые, которые жалят, не только не извлекая из укуса никакой пользы для себя, но даже зная, что сами умрут от этого. Баркильфедро принадлежал к их числу.
Но в этот раз он действовал не бескорыстно. Лорд Дэвид Дерри-Мойр не был ему обязан ничем, тогда как лорд Фермен Кленчарли должен был стать его неоплатным должником. Из покровительствуемого Баркильфедро становился покровителем. И чьим покровителем? Пэра Англии. У него будет свой собственный лорд — лорд, созданный им! Баркильфедро твердо рассчитывал, что сразу же приберет его к рукам. И этот лорд будет морганатическим зятем королевы! Своим уродством он столько же будет приятен королеве, сколько противен Джозиане. Благодаря ему и он, Баркильфедро, облачившись в скромную, солидную одежду, может стать значительной персоной. Он всегда чувствовал влечение к духовной карьере. Ему так хотелось сделаться епископом.
А пока он был вполне счастлив настоящим.
Какой блестящий успех! Простая случайность, и как все отлично сложилось! Волны медленно, но верно доставили ему возможность мщения: он называл это своим мщением! Не напрасно подстерегал он удачу.
Он, Баркильфедро, был подводным утесом, а Джозиана — потерпевшим крушение судном. Джозиана разбилась о Баркильфедро! Он испытывал неописуемый злобный восторг.
Он обладал так называемым даром внушения, который состоит в том, что в уме другого человека делают как бы надрез, куда влагают собственную мысль; держась в стороне и не вмешиваясь явно ни во что, Баркильфедро устроил так, чтобы Джозиана поехала в "Зеленый ящик" и увидела Гуинплена. Это никак не могло повредить планам Баркильфедро. Напротив, показать фигляра в окружавшей его унизительной обстановке — это было совсем неплохо придумано и позднее должно было оказаться острой приправой к тому, что ожидало Джозиану впереди.
Он заранее потихоньку подготовил все. Он хотел, чтобы события разразились внезапно. Проделанную им работу можно было обозначить только необычным определением: он стремился вызвать удар грома.
Покончив с предварительными приготовлениями, он позаботился о том, чтобы все требуемые законом формальности были выполнены. Однако дело не получило огласки, ибо закон предписывал соблюдать в подобных случаях строгую тайну.
Произошла очная ставка Хардкванона с Гуинпленом; Баркильфедро присутствовал при этом. Чем она окончилась, читателю известно.
В тот же самый день за леди Джозианой, находившейся в Лондоне, неожиданно приехала посланная королевой карета, чтобы отвезти герцогиню в Виндзор, где пребывала в это время Анна. Джозиана, у которой были свои планы, с удовольствием ослушалась бы приказания ее величества или по крайней мере отложила бы свою поездку на один день, но придворный этикет не допускает такого своеволия. Ей пришлось немедленно отправиться в дорогу и переменить свою лондонскую резиденцию, Генкервилл-Хауз, на виндзорскую — Корлеоне-Лодж.
Герцогиня Джозиана покинула Лондон как раз в ту самую минуту, когда жезлоносец явился в Тедкастерскую гостиницу, чтобы арестовать Гуинплена и отвести его в саутворкское подземелье пыток.
Когда она приехала в, Виндзор, пристав черного жезла, дежуривший у дверей в приемную королевы, сообщил Джозиане, что ее величество слушает доклад лорд-канцлера и может принять ее только на следующий день; поэтому она должна ждать в Корлеоне-Лодже распоряжений ее величества, которые будут переданы ей лично завтра же утром. Джозиана, весьма раздосадованная, вернулась к себе, была за ужином в дурном расположении духа и, почувствовав приступ мигрени, отослала всех слуг, кроме своего пажа, потом отпустила и его и легла спать еще засветло.
Уже дома она узнала, что завтра в Виндзоре ожидают лорда Дэвида Дерри-Мойр, который получил в море приказание королевы немедленно прибыть ко двору.
3. ВСЯКИЙ, КОГО В ОДНО МГНОВЕНИЕ ПЕРЕБРОСИЛИ БЫ ИЗ СИБИРИ В СЕНЕГАЛ, ЛИШИЛСЯ БЫ ЧУВСТВ (ГУМБОЛЬДТ)
Нет ничего удивительного в том, что даже самый крепкий и выносливый мужчина теряет сознание под влиянием внезапной перемены судьбы. Неожиданность оглушает человека, как мясник оглушает обухом быка. Франциск д'Альбескола, тот самый, что разрывал голыми руками железные цепи в турецких гаванях, целый день пролежал в обмороке, когда его избрали папой. А ведь расстояние, отделяющее кардинала от папы, меньше расстояния, отделяющего скомороха от пэра Англии.
Ничто не действует так сильно, как нарушение равновесия.
Когда Гуинплен открыл глаза и пришел в себя, была уже ночь. Он сидел в кресле посреди просторной комнаты, где стены и потолок были обтянуты пурпурным бархатом, а пол устлан мягким ковром. Рядом стоял без шляпы и в дорожном плаще человек с толстым животом — тот, который вышел из-за колонны в саутворкском подземелье. Кроме него и Гуинплена, никого в комнате не было. По обеим сторонам от кресла, так близко, что Гуинплен мог достать до них рукой, стояли два стола, а на них — канделябры с шестью зажженными восковыми свечами. На одном из столов находились какие-то бумаги и шкатулка; на другом — золоченое блюдо с закуской: холодная дичь, вино и бренди.
В высоком, от самого пола до потолка, окне на светлом фоне ночного апрельского неба вырисовывались колонны, обступившие полукругом парадный двор с тремя воротами: одними очень широкими и двумя поуже; средние ворота — для карет — были очень большие, ворота направо — для всадников — поменьше, а налево — для пешеходов — еще меньше. Все ворота запирались решетками с блестящими остриями на концах прутьев. Средние ворота были украшены лепкой. Колонны были, по-видимому, из белого мрамора, так же как и блестевшие, точно снег, плиты, которыми был вымощен двор; они окаймляли белым полем какой-то мозаичный узор, еле выделявшийся в полумраке; при дневном свете этот узор, вероятно, оказался бы гербом, выложенным по флорентийскому образцу из разноцветных плиток. Балюстрады, то поднимавшиеся зигзагами кверху, то спускавшиеся вниз, были не чем иным, как перилами лестниц, соединявших между собою террасы. Над двором высилось громадное здание замка, очертания которого расплывались в ночной мгле; вверху, на усеянном звездами небе, выступал резкий силуэт кровля. Видна была огромная крыша, щипец с завитками, мансарды, похожие на шлемы с забралами, дымовые трубы, напоминавшие башни, и карнизы со статуями богов и богинь. В полумраке между колоннами взлетали кверху брызги одного из тех волшебных водометов, которые, переливаясь с тихим журчанием из бассейна в бассейн, ниспадают то мелким дождем, то сплошными каскадами, похожи на ларцы, из которых высыпались драгоценности, и с безрассудной щедростью разбрасывают во все стороны свои алмазы и жемчуга, словно для того, чтобы развеять скуку окружающих их статуй. В простенках длинного ряда окон виднелись барельефы в виде щитов с доспехами и бюсты на подставках. На цоколях фронтона военные трофеи и каменные шишаки с султанами чередовались с изображениями богов.
В глубине комнаты, где находился Гуинплен, был с одной стороны громадный, упиравшийся в самый потолок, камин, а с другой, под балдахином, — одна из тех непомерно высоких и широких кроватей средневекового стиля, на которые надо взбираться по ступенькам помоста и где свободно можно улечься поперек. К помосту этого ложа была придвинута скамейка. Остальная мебель состояла из кресел, выстроившихся вдоль стен, и расставленных перед ними стульев. Потолок имел форму купола; в камине, на французский лад, пылал жаркий огонь; по яркости пламени, по его розовато-зеленым языкам знаток сразу определил бы, что горят ясеневые дрова — большая роскошь в те времена; комната была так велика, что два канделябра еле освещали ее. Несколько дверей, одни с опущенными, другие с приподнятыми портьерами, вели в смежные комнаты. Вся обстановка, прочная и массивная, носила на себе отпечаток несколько устаревшей, но великолепной моды времен Иакова I. Точно так же, как ковер и обивка стен, все в этой комнате было из красного бархата: полог, балдахин, покрывало кровати, занавеси, скатерти на столах, кресла, стулья. Никакой позолоты, кроме как на потолке. Там, в самой середине, блестел огромный чеканной работы круглый щит с ослепительными геральдическими украшениями; среди них, на двух расположенных рядом гербах, выделялись баронская корона в виде обруча и корона маркиза. Из чего были сделаны все эти эмблемы? Из позолоченной меди? Из позолоченного серебра? Определить было трудно. Они казались золотыми. С темного свода роскошного потолка этот мрачно сверкающий щит сиял, словно солнце на ночном небе.
Выросший на воле человек, который дорожит своей свободой, испытывает во дворце почти то же чувство беспокойства, что и в тюрьме. Это пышное зрелище вызывает тревогу. Всякое великолепие внушает страх. Кто обитатель этого царского чертога? Какому исполину принадлежит этот дворец? Гуинплен все еще не мог прийти в себя, и сердце его сжималось.
— Где я? — произнес он вслух.
Человек, стоявший перед ним, ответил:
— Вы у себя дома, милорд.
4. ЧАРЫ
Для того чтобы всплыть со дна на поверхность, требуется некоторое время.
Гуинплен был ввергнут в такую глубокую пучину изумления, что сразу прийти в себя он не мог.
Невозможно в одно мгновение освоиться с неведомым.
Мысли иногда приходят в расстройство точно так же, как войско на войне, и их так же трудно собрать, как разбежавшихся солдат. Человек чувствует себя как бы расчлененным на части. Он присутствует при каком-то странном распаде собственной личности.
Бог — рука, случай — праща, человек — камень. Попробуйте остановиться, когда вас метнули ввысь.
Гуинплена — да простят нам это сравнение — как бы швыряло от одного поразительного события к другому. После любовного письма герцогини — открытие в саутворкском подземелье.
Когда вы вступаете в полосу неожиданностей, готовьтесь к тому, что они обрушатся на вас одна за другой. Как только перед вами распахнулась эта страшная дверь, в нее сразу устремляются неожиданности. Как только в стене пробита брешь, события сразу же врываются в этот пролом. Необычайное не приходит только один раз.
Необычайное — это мрак. Этот мрак окутывал Гуинплена. То, что с ним случилось, казалось ему непостижимым. Он видел все сквозь туман, который заволакивает наше сознание после пережитого нами глубокого потрясения подобно тому, как после обвала еще стоит в воздухе облако пыли. Это было действительно сильное потрясение. Он не мог разобраться в окружающем. Но мало-помалу воздух становится прозрачнее. Пыль оседает. С каждой минутой ослабевает удивление. Гуинплен напоминал человека, спящего с открытыми глазами и старающегося разглядеть то, что происходит с ним во сне. Он то разгонял это облако, то опять давал ему сгущаться, то терял рассудок, то снова обретал его. Под влиянием неожиданности он переживал те колебания разума, которые бросают нас из стороны в сторону, заставляя переходить от понимания к полной растерянности. Кому не случалось наблюдать это качание маятника в собственном мозгу?
Постепенно мысль Гуинплена стала осваиваться с мраком загадочного события, подобно тому как ранее его глаза освоились с мраком саутворкского подземелья. Трудность заключалась в том, что надо было как-то распутать все эти сбившиеся в один клубок впечатления. Для того чтобы воспринять нагромождение событий, нужна передышка. Здесь же ее не было: события обрушивались одно за другим, не давая ни минуты отдыха. Входя в ужасное саутворкское подземелье, Гуинплен ожидал, что его закуют в кандалы, как каторжника, а его увенчали короной. Как это могло случиться? Между тем, чего опасался Гуинплен, и тем, что с ним произошло в действительности, промежуток времени был слишком мал, все следовало слишком быстро одно за другим, его испуг чересчур скоро сменился иными чувствами, и он не мог прийти в себя. Противоположности были слишком разительны. Они как тисками сдавили рассудок Гуинплена, и он всеми силами старался высвободить его.
Он молчал. Мы не в достаточной мере отдаем себе отчет, насколько силен инстинкт, заставляющий нас прибегать к молчанию, когда мы чем-нибудь поражены до глубины души. Тот, кто не говорит ничего, способен противостоять всему. Одно случайно оброненное слово может иногда погубить все.
Бедняк живет в вечном страхе быть раздавленным. Толпа всегда боится, что ее кто-то растопчет. А Гуинплен с младенческих лет был частью этой толпы.
Бывает странное состояние тревоги, выражающееся словами "что-то надвигается". Гуинплен находился именно в таком состоянии, когда человек чувствует, что положение еще не определилось окончательно, когда выжидаешь чего-то, что еще должно произойти. Смутно настораживаешься. "Что-то надвигается". Что? — Неизвестно. Кто? Всматриваешься в даль.
Человек с большим животом повторил:
— Вы у себя дома, милорд.
Гуинплен озирался. Когда человек изумлен, он сперва оглядывается кругом, чтобы удостовериться, что все по-прежнему стоит на своем месте, затем ощупывает самого себя, чтобы убедиться в собственном существовании. Да, действительно обращались к нему, но он уже был не он. На нем уже не было его рабочего костюма, его кожаного нагрудника. На нем был камзол из серебряной парчи и, судя по ощущению, атласный, расшитый золотом кафтан, в кармане камзола туго набитый кошелек; поверх узкого, в обтяжку, трико клоуна — широкие бархатные панталоны, а на ногах башмаки с высокими красными каблуками. Его не только перенесли во дворец, его переодели с головы до ног.
Человек продолжал:
— Соблаговолите запомнить, ваша милость, что меня зовут Баркильфедро. Я чиновник адмиралтейства. Это я вскрыл флягу Хардкванона и извлек из нее ваш жребий. Так в арабских сказках рыбак выпускает из бутылки великана.
Гуинплен устремил глаза на улыбающееся лицо говорившего.
Баркильфедро продолжал:
— Кроме этого дворца, милорд, вам принадлежит Генкервилл-Хауз — тот дворец еще роскошнее. Вам принадлежит Кленчарли-Касл, дающий вам титул пэра и представляющий собою крепость времен Эдуарда Старого. Вы владеете девятнадцатью округами со всеми входящими в них деревнями и поселянами. Это дает вам возможность собрать под вашим знаменем лорда и дворянина около восьмидесяти тысяч вассалов и тяглых людей. В Кленчарли вы — полновластный судья и господин над всем — над имуществом и над людьми; там вы можете править свой баронский суд. У короля только то преимущество перед вами, что он чеканит монету. Король, который в нормандских законах именуется chief signer , имеет право суда и право чеканки. За исключением последнего, вы такой же король в своих поместьях, как он в своем королевстве. Как барон, вы в Англии имеете право на виселицу о четырех столбах, и в Сицилии, как маркиз, — на виселицу о семи столбах; у простого дворянина виселица о двух столбах, у ленного владельца — о трех, а у герцога — о восьми. В старинных хартиях Нортумбрии вы именуетесь государем. Вы состоите в родстве с виконтами Валеншиа (они же Поуэр) в Ирландии и с графами Эмфревиль (они же Ангус) в Шотландии. Вы являетесь главою клана, так же как Кемпбел, Ардманах и Мак-Каллумор. У вас восемь родовых поместий: Рикелвер, Бекстон, Хелл-Кертерс, Хомбл, Морикемб, Гемдрайт, Тренуордрайт и еще другие. Вам принадлежит право на торфяные разработки в Пилинморе и на алебастровые ломки в Тренте; кроме того, в вашем владении находится вся Пенетчейзская область и гора с расположенным на ней старинным городом. Город называется Вайнкаунтон, а гора — Мойл-Энли. Все это дает вам сорок тысяч фунтов стерлингов ежегодного дохода, то есть в сорок раз больше тех двадцати пяти тысяч франков, которыми довольствуется какой-нибудь французский маркиз.
В то время как Баркильфедро говорил, изумление Гуинплена все возрастало, и он припоминал многое. Воспоминание — пучина, которую одно слово может всколыхнуть до дна. Все названия замков и поместий, которые перечислил Баркильфедро, были знакомы Гуинплену. Они занимали несколько строк внизу двух надписей, украшавших стены возка, в котором протекло его детство; долгие годы взор его машинально скользил по ним, он невольно заучил их наизусть. Придя покинутым сиротою в передвижной балаган Урсуса, он нашел в нем опись ожидавшего его наследства; просыпаясь по утрам, бедный мальчик первым делом устремлял свой беспечный и рассеянный взгляд на перечень своих владений и титулов. Удивительное совпадение, присоединившееся ко всем неожиданностям, уготованным ему судьбою: в течение пятнадцати лет он, клоун бродячей труппы, кочевавшей с одного перекрестка на другой, он, с трудом зарабатывавший себе изо дня в день на пропитание, собиравший гроши и живший впроголодь, странствовал, все время имея перед глазами перечень своих богатств.
Баркильфедро дотронулся указательным пальцем до шкатулки, стоявшей на столе.
— Милорд, в этой шкатулке две тысячи гиней, которые ее величество, всемилостивейшая королева, посылает вам на первые расходы.
Гуинплен сделал движение.
— Это будет для моего отца Урсуса, — сказал он.
— Хорошо, милорд, — ответил Баркильфедро. — Для Урсуса, что живет в Тедкастерской гостинице. Присяжный законовед, сопровождавший нас сюда, сейчас отправляется обратно: он и отвезет ему эти деньги. Быть может, и я поеду в Лондон. В таком случае я возьму это поручение на себя.
— Я сам отвезу их, — возразил Гуинплен.
Баркильфедро перестал улыбаться и сказал:
— Невозможно.
Есть интонации, которые подчеркивают слова. Баркильфедро прибегнул именно к такой интонации. Он остановился, как будто для того, чтобы поставить точку. Потом продолжал тем почтительным и полным значения тоном, каким говорят слуги, чувствующие себя господами:
— Милорд, вы находитесь в двадцати трех милях от Лондона, в Корлеоне-Лодже, вашей придворной резиденции, смежной с Виндзорским королевским замком. Никому не известно, что вы здесь. Вас привезли сюда в закрытой карете, которая ждала вас у ворот Саутворкской тюрьмы. Люди, доставившие вас в этот дворец, вас не знают, но они знают меня, и этого довольно. Мы могли попасть в это помещение лишь благодаря тому, что у меня есть секретный ключ. В доме спят, и сейчас неудобно будить слуг. Поэтому я успею дать вам некоторые объяснения, тем более что сказать мне остается немного. Сейчас изложу суть дела. У меня есть поручение от ее величества.
Продолжая говорить, Баркильфедро принялся перелистывать пачку бумаг, лежавших рядом со шкатулкой.
— Милорд, вот ваша грамота на звание пэра. Вот другая грамота на титул сицилийского маркиза. Вот документы ваших восьми баронств, с печатями одиннадцати королей, начиная с Бальдрета, короля Кентского, и до Иакова Шестого и Первого, короля Англии и Шотландии. Вот документ на право председательствования в разных учреждениях. Вот арендные договоры на получение доходов, акты на право владения и подробные описания ваших ленов, поместий, земель и вотчин. Вот в щите над вашей головой изображены две короны — баронская с жемчугами и зубчатая корона маркиза. Рядом с этой комнатой, в гардеробной, висит ваша пурпурная, отороченная горностаем, бархатная мантия пэра. Сегодня, всего лишь несколько часов тому назад, лорд-канцлер и депутат — граф-маршал Англии, узнав о результате вашей очной ставки с компрачикосом Хардкваноном, получали распоряжения ее величества. Королева Анна соизволила своей подписью скрепить соответствующий приказ, что равносильно закону. Все формальности соблюдены. Не позднее, чем завтра, вы вступите в качестве полноправного члена в палату лордов; там уже несколько дней идет обсуждение представленного короною билля об увеличении на сто тысяч фунтов стерлингов, то есть на два с половиной миллиона французских ливров, годичного содержания герцогу Кемберлендскому, супругу королевы; вы можете принять участие в прениях.
Баркильфедро остановился, медленно перевел дух и продолжал:
— Однако дело еще не доведено до конца. Нельзя стать пэром Англии помимо своего желания. Если вы не захотите понять, что от вас требуется, все может рухнуть и погибнуть безвозвратно. В политике бывают случаи, когда назревающее событие так и не воплощается в жизнь. Милорд, о перемене в вашем положении пока еще никому не известно. Палата лордов узнает об этом только завтра. Все ваше дело хранилось в тайне по соображениям государственного порядка, и соображения эти настолько серьезны, что те немногие высокопоставленные лица, которые в настоящее время осведомлены о вашем существовании и ваших правах, немедленно же забудут о них, если того потребуют государственные интересы. То, что сохраняется сейчас в тайне, может остаться скрытым навсегда. Устранить вас ничего не стоит. Это тем более легко, что у вас есть брат, побочный сын вашего отца и женщины, которая впоследствии, во время его изгнания, стала любовницей короля Карла Второго, благодаря чему и ваш брат занимает при дворе видное положение; ваше пэрство может перейти к нему, хотя он и незаконный сын. Хотите вы этого? Не думаю. Итак, все зависит от вас. Надо повиноваться королеве. Вы покинете этот дворец только завтра и отправитесь в карете ее величества прямо в палату лордов. Милорд, желаете вы быть пэром Англии, да или нет? Королева имеет на вас виды. Она намерена соединить вас браком с особой почти королевской крови. Лорд Фермен Кленчарли, настала решительная минута в вашей жизни; Судьба никогда не открывает одной двери, не захлопнув в то же время другой. Сделав несколько шагов вперед, уже нельзя отступить ни на шаг. Перевоплощение неизбежно предполагает исчезновение прежней личности, Милорд! Гуинплен умер. Вы все поняли?
Гуинплен задрожал с головы до ног, потом овладел собой.
— Да, — сказал он.
Баркильфедро улыбнулся, поклонился и, спрятав шкатулку под плащ, вышел.
5. ЧЕЛОВЕКУ КАЖЕТСЯ, ЧТО ОН ВСПОМИНАЕТ, МЕЖДУ ТЕМ КАК ОН ЗАБЫВАЕТ
Что за странные перемены совершаются порою в человеческой душе!
Гуинплен в одно и то же время был вознесен на вершину и низвергнут в пропасть.
У него кружилась голова.
Кружилась вдвойне.
Кружилась от взлета и от падения.
Роковое сочетание.
Он чувствовал, как подымается, но не ощущал своего падения.
Новый горизонт всегда пугает нас.
Перспектива помогает найти направление. Не всегда правильное.
Перед Гуинпленом в облаках открылся волшебный просвет — не западня ли это? — и сквозь него проглянула густая синева. Такая густая, что ее можно было принять за тьму.
Он стоял на горе, с которой видны все земные царства. Гора эта тем страшнее, что в действительности ее не существует. Те, кто находится на этой вершине, погружены в сон. Тут искушает бездна, и она так сильна, что ад надеется совратить здесь рай и дьявол возносит сюда бога. Обольстить вечность — какая странная надежда! Каково же бороться человеку там, где сатана искушает Иисуса?
Дворцы, замки, могущество, богатство, все блага земные, мир безграничных наслаждений, нечто вроде лучезарной карты обоих полушарий, средоточием которых являешься ты сам, — какой опасный мираж!
Вообразите же себе смятение души перед таким видением, возникшим внезапно и без предварительно пройденных ступеней, без предупреждения, без всяких переходов.
Гуинплен был подобен человеку, заснувшему в кротовой норе, а проснувшемуся на шпиле колокольни Страсбургского собора.
Головокружение — это своего рода ясновидение. В особенности то, которое, слагаясь из двух противоположных вращательных движений, увлекает вас одновременно и к свету и к мраку.
Видишь и слишком много и слишком мало.
Видишь все и не видишь ничего.
Испытываешь состояние, которое автор этой книги назвал где-то состоянием "ослепленного светом слепого".
Оставшись один, Гуинплен взволнованно зашагал взад и вперед по комнате. Вспышка всегда предшествует взрыву.
Обуреваемый нахлынувшими мыслями, он не в силах был усидеть на месте. Эта вспышка уничтожала все его прошлое. Он вызывал в своей памяти картины минувшего. Странно: оказывается, мы прекрасно слышим то, к чему почти не прислушиваемся. Прочитанное шерифом в саутворкском подземелье показание погибших на урке теперь до малейших подробностей всплыло в его мозгу; он припоминал каждое слово; этот документ раскрыл ему тайну его детства.
Вдруг он остановился, заложив руки за спину, и поглядел на потолок или на небо — словом, куда-то вверх.
— Возмездие! — воскликнул он.
Он походил на человека, вынырнувшего из воды. Ему казалось, что он видит все: и прошедшее, и настоящее, и будущее, озаренные внезапным светом.
"Ах! — мысленно воскликнул он, ибо можно восклицать и мысленно. — Так вот в чем дело! Я, значит, родился лордом. Теперь все ясно. Меня похитили, продали, лишили наследства, покинули, обрекли на смерть! Пятнадцать лет труп моей судьбы носился по морю и, наконец, воспрянул и ожил. Я возрождаюсь. Я рождаюсь вновь! Я всегда чувствовал, что под моими лохмотьями бьется сердце не простого фигляра, и когда я обращался к людям, я сознавал, что если они стадо, то я не собака, а пастух! Пастырями народов, предводителями, правителями и властелинами, — вот кем были мои предки; и я могу быть тем же! Я дворянин — у меня есть шпага; я барон — у меня есть шлем; я маркиз — у меня есть шляпа с перьями; я пэр — у меня есть корона. Ах! Все это отняли у меня. Я был рожден для света, меня низвергли во тьму. Изгнавшие отца продали ребенка. Когда скончался мой отец, они вынули из-под его головы камень изгнания, служивший ему изголовьем, они повесили этот камень мне на шею и бросили меня в помойную яму. Эти разбойники, мучившие меня в детстве, как живые стоят передо мной, я снова вижу их. Я был куском мяса, который клевала на могиле стая воронов. Я истекал кровью, я кричал от ужаса перед этими кошмарными призраками. Ах, так вот куда меня кинули — под ноги прохожим, чтобы меня попирали все, кому не лень; меня сделали последним из последних, ниже крепостного, ниже лакея, ниже каторжника, ниже раба, — меня швырнули туда, где хаос превращается в смрадную клоаку, где все исчезает. И вот я выхожу из нее! Я воскресаю! Я здесь! Вот оно, возмездие!"
Он сел, снова вскочил, сжал голову руками и опять принялся ходить, продолжая свой бурный монолог:
"Где я? На высоте! Куда я попал? На вершину! Эта вершина, этот купол мира, это величие и всемогущество — мой родной дом. Я один из богов, обитающих в этом воздушном недосягаемом храме! Я в нем живу. Эта вершина, на которую я смотрел снизу, лучи которой так ослепляли меня, что я закрывал глаза, этот неприступный замок, эта несокрушимая крепость счастливцев — я вхожу в нее! Я поднялся к ней. Я здесь. О решающий поворот колеса судьбы! Я был внизу — и очутился наверху. Наверху — и навсегда! Я — лорд, у меня будет пурпурная мантия, зубчатая корона, я буду присутствовать при коронации королей, принимать их присягу, буду судить министров и принцев, я буду жить своей настоящей жизнью. Из бездны, куда низвергли меня, я возношусь к самому зениту. У меня есть дворцы в городе и за городом, сады, охотничьи угодья, леса, кареты, миллионы, я буду давать пиры, буду писать законы, буду наслаждаться всеми радостями жизни; бродяга Гуинплен, не имевший права сорвать полевой цветок, будет срывать с неба звезды!".
Печально вторжение мрака в человеческую душу! В том Гуинплене, который был раньше героем, да и теперь, пожалуй, не перестал быть им, произошло вытеснение величия морального жаждой величия материального, Пагубная перемена. Уничтожение добродетели сонмом налетевших демонов. Неожиданность, поражающая человека в самое слабое его место. Все низменное, что обычно считается высоким, — честолюбие, нечистые инстинкты, страсти, вожделения, изгнанные из души Гуинплена благотворным влиянием несчастья, — теперь бурной толпой нахлынуло на него и завладело этим великодушным сердцем. Что же было виною этому? Находка пергамента во фляге, выброшенной на берег Англии. Такое растление совести нежданной удачей бывает довольно часто.
Гуинплен упивался гордостью, и душа его становилась при этом все мрачнее и мрачнее. Таково воздействие этого рокового напитка.
У него кружилась голова; ошеломляющая перемена захватила все его существо; он не только принял ее, но и наслаждался ею. Слишком долго не мог он утолить жажды. Разве не добровольно жертвуем мы рассудком, прикасаясь устами к чаше безумия? Он всегда смутно желал этого. Его взор был всегда устремлен на великих мира сего, а смотреть — значит желать. Недаром орленок родился в орлином гнезде.
Он — лорд; теперь это начинало казаться ему совершенно естественным.
Прошло только несколько часов, а как далеко от него все вчерашнее!
Гуинплен встретил на своем пути западню: лучшее оказалось врагом хорошего.
Горе тому, про кого говорят: "Счастливец)"
С несчастьем справиться легче, чем со счастьем. Невзгоды менее пагубны для человека, чем благополучие. Бедность — Харибда, богатство — Сцилла. Те, что устояли под ударами грома, падают, ослепленные внезапным блеском молнии. Ты, не страшившийся пропасти, бойся быть унесенным в облака легионами крылатых мечтаний. Высота может унизить тебя. Зловещая опасность падения кроется в апофеозе.
Трудно познать себя в счастье. Случай всегда рад надеть на себя личину. Нет ничего обманчивее его. Что он: провидение или злой рок?
Не всякий огонь есть свет. Ибо свет — истина, а огонь может быть вероломным. Вы думаете, что он освещает, а он испепеляет.
Ночь. Чья-то рука ставит зажженную свечу на окно, распахнутое в темноту. Жалкая сальная свеча кажется во мраке звездою, и мотылек летит на нее.
Его ли это вина?
Огонь зачаровывает мотылька так же, как взгляд змеи зачаровывает птицу.
Могут ли мотылек и птица устоять перед этим? Может ли листок не поддаться ветру? Может ли камень не подчиниться закону притяжения?
Все это вопросы материальные, но они имеют и моральное значение.
После письма герцогини Гуинплену удалось взять себя в руки. В нем оказалось достаточно сил, чтобы устоять перед соблазном. Но буря, утихнув на одном краю горизонта, начинает бушевать на другом; судьба впадает в не меньшее ожесточение, чем природа. Первый порыв ветра сотрясает дерево, второй вырывает его с корнем.
Увы! Не так ли падают могучие дубы?
И вот тот, кто десятилетним ребенком, оставшись один на Портлендском утесе, бесстрашно смотрел в глаза противникам, с которыми ему предстояло схватиться, — и буре, уносившей корабль, на котором он собирался плыть, и морю, поглотившему доску, по которой он хотел взбежать на корабль, и зияющей пустоте, грозно отступавшей перед ним, и земле, отказавшей ему в приюте, и зениту, отказавшему ему в путеводной звезде, и безжалостному одиночеству, и непроглядному мраку, и океану, и небу — словом, всем силам, заключенным в одной беспредельности, и всем загадкам, заключенным в другой; тот, кто не задрожал и не пал духом перед беспощадной враждебностью неведомого рока; тот, кто еще малым ребенком не убоялся ночи, как древний Геркулес не убоялся смерти; тот, кто в этой неравной борьбе бросил вызов и взял на свое попечение другого ребенка; тот, кто взвалил на себя, несмотря на слабость и усталость, лишнее бремя и стал еще более уязвим, но сорвал своей рукой намордники с чудовищ мрака, подстерегавших его со всех сторон; тот, кто, чуть не с колыбели вступив в поединок с собственной судьбой, стал укротителем диких зверей; тот, кому явное превосходство сил противника все же не помешало сразиться с ним; тот, кто, невзирая на одиночество, в котором он очутился, когда все покинули его, мужественно принял этот жребий и гордо продолжал свой путь; тот, кто храбро боролся с холодом, жаждой и голодом; тот, кто, будучи пигмеем по росту, оказался исполином душой, — тот самый Гуинплен, который победил свирепое дыхание двуликой бездны — бури и несчастья, теперь пошатнулся под дуновением тщеславия.
И вот, когда рок, обрушив на человека все несчастья, бедствия, бури, катастрофы и смертные муки, видит, что тот все-таки устоял, и начинает ему улыбаться, человек, внезапно охмелев, валится с ног.
Улыбка рока! Можно ли представить себе что-нибудь более страшное? Это — последнее средство, к которому прибегает безжалостный искуситель человеческих душ. Судьба, словно тигр, протягивает иногда бархатную лапу. Коварные приготовления. Омерзительна ласковость этого чудовища.
Каждый знает по себе, как часто возвышение совпадает с упадком сил. Слишком быстрый рост нарушает равновесие и вызывает лихорадку.
Бесчисленное множество новых мыслей с головокружительной быстротой проносилось в мозгу Гуинплена; в нем совершались таинственные превращения, непостижимое столкновение прошлого с будущим; это была встреча двух Гуинпленов, это было как бы его раздвоение; позади — ребенок в лохмотьях, вышедший из мрака, бездомный голодный бродяга, дрожащий от холода и вызывающий смех; впереди — блистательный, гордый, пышный вельможа, ослепляющий своим великолепием весь Лондон. Он сбрасывал старую оболочку и срастался с новой. Он расставался с существованием фигляра и становился лордом. Меняя внешний облик, порой меняют душу. Минутами все это казалось слишком похожим на сон. Это было так сложно, это было и дурно и хорошо. Он думал о своем отце. Как мучительно думать об отце, которого не знаешь! Он старался себе представить его. Он думал о брате, о котором ему только что сказали. Итак, у него есть семья. Как? Семья — у него, у Гуинплена! Он терялся в фантастических догадках. Воображение рисовало ему великолепные картины, перед ним, как облака, проходили величественные шествия; ему чудились трубные звуки.
"И к тому же, — думал он, — я буду красноречив".
И он представлял себе свое торжественное вступление в палату лордов. Он входит туда, полный новых идей. Сколько надо ему сказать! Как много накопилось у него мыслей! Какое огромное преимущество имеет он перед ними — он, человек, столько видевший, столько испытавший, столько переживший, столько страдавший, человек, который может крикнуть им: "Все то, от чего вы так далеки, мне было близко!" Этим патрициям, живущим в искусственном, ложном мире, он бросит в лицо голую правду, и они затрепещут, ибо он ничего не скроет, и они станут рукоплескать ему, потому что он будет велик. Он будет головою выше этих всесильных людей, могущественнее их всех; он предстанет перед ними носителем света, ибо явит им истину, и меченосцем, ибо откроет им справедливость. Какое торжество!
И в то время как эти совершенно отчетливые и вместе с тем смутные мысли проносились в мозгу Гуинплена, он беспрерывно двигался, как бы в бреду: опускался в первое попавшееся кресло, впадал в минутное забытье и вдруг снова вскакивал. Он ходил взад и вперед по комнате, глядел на потолок, рассматривал короны, изучал непонятные ему изображения на гербе, ощупывал бархатную обивку стен, передвигал стулья, разворачивал свитки грамот, разбирал титулы — Бекстон, Хомбл, Гемдрайт, Генкервилл, Кленчарли, сравнивал между собою сургучные оттиски королевских печатей, дотрагивался до их шелковых шнурков, подходил к окну, прислушивался к журчанию водомета; устремлял взор на статуи, с терпением лунатика пересчитывал мраморные колонны и говорил: "Да, все это явь".
Ощупывая свой атласный кафтан, он спрашивал себя:
— Я ли это?
И сам же отвечал:
— Да, я.
В нем все еще бушевала буря.
В этом вихре чувств, наполнявшем все его существо, чувствовал ли он слабость, усталость? Утолял ли он жажду и голод, спал ли он? Если да, то бессознательно. При сильном душевном потрясении человек удовлетворяет свои физические потребности без всякого участия мысли. К тому же мысли Гуинплена рассеивались, как дым. Разве в ту минуту, когда черное пламя вырывается из клокочущего кратера, вулкан отдает себе отчет в том, что на траве, у его подножия, пасутся стада?
Часы проходили за часами.
Занялась заря, наступило утро. Луч света проник в комнату, а вместе с тем и в сознание Гуинплена.
— А Дея? — напомнил он Гуинплену.