Часть пятая
Какой смысл ловить дракона? Какой смысл его убивать? Но можно ли оставлять его в живых?
1
Ливия посмотрела на часы. Почти два. Потом перевела взгляд на маленькую шахматную доску, стоящую между ней и Дукой. Надо было чем-то убить время, пока парень не вернется с сигаретами. И они играли в шахматы.
– Ходи, – сказал Дука. Он на часы не смотрел.
Она машинально сделала ход, думая о Каролино. Уже почти час, как его нет. Ей очень нравилось играть в шахматы с Дукой, но лицо Каролино все время стояло у нее перед глазами: худое, скуластое, большой нос с горбинкой, светлые глаза навыкате, во взгляде страх и одновременно вызов.
– Странная защита, ты сама ее выдумала? – насмешливо произнес Дука.
– Нечего язвить, – обиделась она. – Это новая защита Бенони, а ты...
Ее перебил телефонный звонок.
– Я подойду, – сказала из прихожей Лоренца. Секунду спустя она появилась на кухне. – Маскаранти.
Дука встал, пошел к телефону, послушал.
– Понятно. Сейчас буду.
Вернувшись, он поглядел на Ливию с легкой грустью.
– Он сбежал. Маскаранти видел, как он вошел в дом на площади Дузе. Он там дежурит уже около часа. Каролино не выходил. Надо ехать, может, успеем захватить его на выходе. – Говоря это, он укладывал шахматные фигуры в маленькую коробку. – Ты проиграла, – добавил он и протянул руку.
Она вышла в прихожую за сумочкой и отдала ему тысячу лир за проигранное пари.
– Я не думала, что он сбежит, – сказала она, тоже погрустнев. – Мне он показался хорошим парнем.
– Он и есть хороший парень, – ответил Дука. – Просто ты не бывала в сиротском приюте и в колонии, потому тебе не понять, что значит для таких парней свобода. Они за нее и убить могут.
В два с минутами их машина уже въезжала на площадь Дузе.
– Еще не выходил, – доложил Маскаранти.
– Надо ждать, – решил Дука. – По меньшей мере до девяти, пока подъезд не закроют. Стой здесь, я пойду поговорю с консьержкой, – бросил он Ливии и направился к тому подъезду, куда чуть меньше часа назад вошел Каролино.
Консьержка, услыхав звонок, выглянула из окна своей квартиры, выходившего на веранду. Дука поднялся по трем ступенькам к веранде, показал консьержке удостоверение, та начала извиняться, что не домыла посуду: на левой руке у нее была длинная перчатка из желтоватой резины.
– Список жильцов, – потребовал Дука.
Молодая женщина пошла за списком; мимоходом сняла перчатку и мокрый клеенчатый передник и предстала ему во всем великолепии плотно обтянутой свитером фигурки.
Углубившись в список, Дука пробормотал:
– Почти час назад сюда вошел парень лет четырнадцати, высокий, худой с орлиным носом, вы его видели?
Консьержка стала напряженно вспоминать.
– Нет, я... я обедала. В обеденное время я дверь на лестницу открываю, но могла и не уследить, я ведь все время звонок слушаю, даже во сне он у меня в ушах трезвонит.
Уяснив, что консьержка не видела Каролино и, значит, не может сказать, к кому из жильцов он пошел, Дука перестал ее слушать и продолжил изучать список. Среди имен много вычеркнутых. Внимательно читая, он задал женщине новый вопрос:
– Что, жильцы у вас беспокойные?
Вопрос крайне туманный, ответ мог быть еще туманнее, однако оказался довольно любопытным.
– Куда там! – махнула рукой консьержка. – На втором и третьем этаже конторы, в семь вечера закрываются. А жильцы все больше люди пожилые, степенные, самая молодая живет на чердаке, домовладелец называет его мансардой, но и ей уже под пятьдесят. Молодые только служанки, вот от них я держусь подальше – насмерть заговорят.
Дука проглядел список; из всех имен, которые увидел на потрепанных страницах, одно что-то ему напоминало: Доменичи. Едва ли он знал синьору Марию Доменичи, по профессии домохозяйку, но фамилию эту определенно где-то слышал, причем недавно.
– Послушайте, – сказал он молодой консьержке, – если увидите парня, высокого, худого, с больим носом, одетого в светло-серый костюм, не говорите, что им интересовалась полиция.
– Что вы, как можно! – с готовностью откликнулась она. – Если полиция чем интересуется, разве я не понимаю, что нельзя об этом повсюду звонить. Можете не со...
– Спасибо, – перебил ее Дука и вышел. (Консьержка явно была из тех людей, что жаждут поговорить с ближним – о чем угодно и с каким угодно ближним.)
Он пересек площадь, кивнул Маскаранти и уселся в машину рядом с Ливией.
– Домой, – сказал он, имея в виду квестуру. (Он говорил «домой» и когда имел в виду площадь Леонардо да Винчи, но с другим оттенком в голосе. А Ливия сразу понимала, куда «домой», ей не надо было растолковывать.)
Во дворе квестуры Дука вышел и сказал ей:
– Можешь прокатиться поглазеть на витрины, но будь здесь, поблизости.
Он поднялся в кабинет, открыл все тот же ящик, достал все ту же папку и сразу нашел «новое» имя, непрестанно звучавшее у него в голове: Этторе Доменичи. 17 лет. Два года исправительной колонии. Мать проститутка. Воспитывается у тетки. Это был один из компании юных садистов, и Карруа, должно быть, пребывая в крайнем раздражении, дал ему такую краткую и резкую характеристику.
Про отца Этторе Доменичи в деле не упоминалось, только про мать, и этой матерью вполне могла быть Мария Доменичи, проживающая на площади Элеоноры Дузе, если только они не однофамильцы. Хотя об однофамильцах вряд ли может идти речь, размышлял Дука, поигрывая красно-синим карандашом, было бы странно, если бы Каролино пошел бы в дом на площади Дузе, где проживала однофамилица его приятеля по исправительной колонии. Слишком уж нелепое совпадение.
Но коль скоро эта Доменичи с площади Дузе – мать трудновоспитуемого подростка Доменичи, значит, она и есть проститутка, а если она проститутка, тогда на нее наверняка что-нибудь есть в здешнем архиве.
Окрыленный надеждой, Дука отправился в архив. Естественно, он занимал самое темное помещение во всей квестуре, и несколько прикрепленных к потолку люминесцентных трубок своим мертвенным светом только подчеркивали эту темноту. И, естественно, главным архивариусом был жутко нервный неаполитанец, злейший враг полицейских. («По их мнению, чтобы поймать преступника, достаточно порыться в моих картотеках, а если он там не ловится, стало быть, я виноват!.. А пошли бы они все...» На своем красноречивом неаполитанском диалекте он добавлял, куда бы следовало отправиться полицейским.)
– Здравствуйте, доктор Ламберти, – пробурчал главный архивариус, не вставая и даже не подняв головы от пишущей машинки, на которой что-то сосредоточенно тюкал.
– Мария Доменичи, проститутка.
Дука знал, что тот любит краткость. Он был не из тех, кто жаждет поговорить с ближним, как консьержка с площади Элеоноры Дузе. Более того, ему на ближнего и глядеть-то неприятно.
– Прошу прощения, доктор Ламберти. – Архивариус наконец соизволил встать из-за стола; он был высок, худ, сутуловат, в огромных очках. – Насколько я понимаю, вам неизвестны ни отчество этой особы, ни место ее рождения, ни возраст, и что вы будете делать, если в картотеке окажется двадцать семь носительниц этого имени, занимающихся упомянутой профессией? – Произнеся свою язвительную тираду, он повел Дуку по длинным и сумрачным коридорам, уставленным металлическими шкафами с картотеками.
Дука не знал, что он будет делать, если надо будет выбирать из двадцати семи женщин. Оставалось надеяться, что их окажется меньше.
– Вам повезло, доктор Ламберти, – сказал архивариус, протягивая ему карточку, извлеченную из необъятного шкафа. – У нас только две проститутки Доменичи, и только одну из них зовут Мария.
Дука жадно прочитал карточку. Там были все данные на Марию Доменичи, даже ее «сценическое имя» – Маризелла, даже девичья фамилия – Фалуджи; было также имя человека, который женился на ней и признал ее незаконнорожденного сына. Супруга Маризеллы звали Оресте Доменичи по прозвищу Франконе (см. личную карточку на «Франконе», пометил пунктуальный архивариус). Да, карточка была насыщена сведениями; в ней перечислялись все задержания, связанные с основной профессией Маризеллы, все приговоры (четыре, общим сроком семь лет), а также различного рода хобби: кражи, удар ножом, нанесенный коллеге по уличным делам, сбыт и потребление наркотиков.
Но хотя сведения были исчерпывающими, Дука мало что из них почерпнул. Он нашел в себе смелость вновь обратиться к архивариусу:
– Дайте мне, пожалуйста, еще карточку Доменичи Оресте по прозвищу Франконе.
Получив вторую карточку, он схватил обе и побежал к себе их изучать. Перечитал три раза, сделал выписки. Вроде все есть, а зацепиться не за что. Голые факты обычно ничего не говорят, зацепку дают не они, а детали, нюансы, разрывы в цепочке событий. Однако он добросовестно запротоколировал все данные. Синьор Оресте Доменичи по прозвищу Франконе с молодых ногтей посвятил себя ремеслу сутенера и сводника. В первый раз он женился в возрасте двадцати шести лет, приобщил жену к проституции (за что и получил срок), затем «перепродал» ее своему компаньону за сумму в две тысячи лир (это было еще до войны). Кроме того, Франконе более сорока лет занимался наркобизнесом и за это опять-таки отмотал несколько сроков. Вот и недавно, в прошлом, шестьдесят седьмом году он был посажен за перевозку наркотиков из Швейцарии. Среди многочисленных фактов его биографии был также следующий: 27 сентября 1960 года он женился на Марии Фалуджи, ставшей, таким образом, Марией Доменичи, признал ее незаконнорожденного сына Этторе девяти лет. Однако в 1964 году был лишен отцовства, ибо лучше уж никакого отца, чем такой; и неуправляемый подросток был передан под опеку тетки, вдовы Новарка, в девичестве Фалуджи, то есть родной сестры матери.
И, наконец, весьма важным фактом для биографии синьора Оресте Доменичи по прозвищу Франконе явился тот факт, что 30 января 1968 года упомянутый субъект скончался от пневмонии в миланской тюрьме Сан-Витторе, где отбывал наказание за ставшее для него привычным преступление – контрабанду и сбыт наркотиков.
Все перечислено: имена, даты, адреса, события – но Дука из них ничего не выудил, кроме того, что Оресте Доменичи со своей супругой Марией порядочная-таки мразь. Эти архивные карточки подобны сметам – вроде бы все учтено до последнего гроша, да только мало кто знает, что графа «управленческие расходы» включает тридцать тысяч некой синьорине X, про которую все знают, что она дама сердца генерального директора.
Дука на всякий случай переписал еще кое-какие данные, затем вызвал охранника, отдал ему карточки, с тем чтобы вернуть в архив. Туман на улице почти рассеялся, ветер бойко расправлялся с последними клочьями. Допросить Оресте Доменичи он не может, поскольку тот умер. Маризеллу тоже – так как лучше дождаться, пока она вместе с Каролино не сделает следующий ход, ведь Каролино пришел к ней, значит, имел основания искать у нее убежища.
Ехать опять в Беккарию и допрашивать сына Маризеллы – Этторе Доменичи – также не было смысла. Все ребята, в том числе Этторе, упорно твердят, что ничего не видели, не слышали и не знают и наверняка опять будут на этом настаивать. С кем же ему поговорить, чтобы наполнить хоть каким-то смыслом голые сведения с карточек?
Спустя мгновение пришел ясный и четкий ответ. Он заглянул в свои записи и отыскал в них адрес: Улица Падуи, 96.
– Улица Падуи, девяносто шесть, – сказал он Ливии, садясь в машину. Вдруг вспомнив о ее существовании, он положил ей руку на колено.
– Не надо, пожалуйста, – попросила она. – Я слишком по тебе истосковалась, и мне это трудно выносить. Я жду тебя уже много дней, Дука. Но знаю: ты не вспомнишь обо мне, пока не закончишь свое расследование.
Синьорина Ливия Гусаро как всегда предельно искренна. Она же не какая-нибудь англичанка, чтоб говорить иносказаниями. Режет все напрямик. А ты порядочная скотина, Дука Ламберти: мучишь близких людей, даже не отдавая себе в том отчета.
– Извини, – сказал он, убирая руку.
2
В доме номер девяносто шесть по улице Падуи проживала вдова Новарка, урожденная Фалуджи, оказавшаяся маленькой худенькой женщиной с черными, почти без проседи волосами, в безукоризненно отглаженном сером платье в белый горошек; на шее у нее висел медальон, в котором она, без сомнения, носила фотографию покойного супруга. Эта женщина, как ни странно, была сестрой Маризеллы Доменичи.
– Я к полицейским привычная, – сказала вдова Новарка. – Уж сколько лет, с тех пор, как суд сделал меня опекуншей Этторино, они сюда то и дело шастают. Видит Бог, не хотела я взваливать на себя такую ношу, ну, я тетка, сестра его матери, единственная, можно сказать, родственница – так что из этого?
Сидя в жестком кресле обставленной старой мебелью гостиной вдовы Новарка, Дука сосредоточенно слушал типично миланскую смесь диалекта и итальянского языка.
– Мало ли что сестра! Да мы с ней похожи как черепаха с жирафом. Но эти инспекторши, прах их побери, всю плешь мне проели: «Возьмите мальчика, вы ведь одинокая, вдова, вам с ним веселей будет, вы сможете его воспитать, отвадить от дурных компаний...» А я, старая дура, и расчувствовалась, взяла! Боже ж ты мой! С той поры этот дом для полиции как родной: то забирают его на каникулы в Беккарию за очередное хулиганство, то опять возвращают. А то приходят и давай выспрашивать: где Этторино да где Этторино, мы, мол, ему уши оборвем. А мне-то откуда знать, где он, этот прохвост, неделями дома не ночует, не стану же я по всему городу за ним бегать! Ну, так с чем вы на этот раз, синьор бригадир, уж выкладывайте сразу, не стесняйтесь, мы теперь с полицией как нитка с иголкой, это я в шутку говорю, хоть мне и не до шуток, если б вы знали, сколько я натерпелась из-за этого змееныша и его пропащей матери! Чего только не делала, чтоб направить его на путь истинный. Да, видно, черного кобеля не отмоешь добела!
Дука терпеливо внимал этой беспорядочной, но идущей от сердца речи, а когда женщина умолкла, словно у нее вдруг кончился завод, и улыбнулась усталой улыбкой, от которой морщинистое лицо сразу помолодело, то ему было известно не больше, чем вначале.
– Значит, он жил у вас по определению суда? – задал он первый ворос.
– Ну да, куда же его еще определишь? – проворчала она. – Утром ему следовало сидеть дома, днем работать рассыльным в колбасной – знаете колбасную на площади? Лучшая в Милане. А вечером он в школу должен был ходить. Все по определению. Но, извините, конечно, кому они нужны ваши определения? Курам на смех!
Как официальное лицо в системе правосудия, Дука не мог согласиться с этой точкой зрения. Закон необходимо уважать, иначе он и становится посмешищем, как утверждает эта хрупкая, сидящая перед ним женщина, синьора Фалуджи-Новарка.
– Иной раз вдруг поведет себя прилично, – с горечью продолжала она. – Работает на совесть, помогает мне по хозяйству, ходит в школу каждый вечер. Господи, думаю, неужто и вправду исправляется, внушаю ему, что надо все время себя так вести, тогда, глядишь, и человеком станет. Какое там! Напрасные труды.
– Почему?
– Да потому что после все начиналось сызнова. Исчезнет на неделю – ни дома, ни в школе его нет. Ну, я – в полицию звонить, мол, так и так, они же сами обязали меня обо всем им докладывать, а полицейский мне по телефону: хорошо, синьора, учтем – и весь разговор. Их ведь тоже понять надо: в городе грабеж, убийства, а тут какой-то сорванец от тетки сбежал, велика важность... Все же кого-нибудь да пришлют: ну что, синьора, не объявился? Или инспекторша пожалует...
– Альберта Романи?
– Она самая, инспекторша по нашему району. Тоже спрашивает, не вернулся ли племянник, я говорю, нет, а она мне: только в полицию не заявляйте, не то его опять в колонию отправят. Хорошая женщина, добрая, но этих паршивцев жалеть – себе дороже. Один раз даже учительница приходила из вечерней школы.
– Синьорина Крешензаги? – спросил Дука.
– Ну да, синьорина Матильда.
– Та, что умерла? – допытывался Дука.
Глаза пожилой черноволосой женщины вспыхнули гневом.
– Да, та самая, которую головорезы эти на куски разорвали! – жестко уточнила она.
Дука полностью разделял ее гнев, только воздерживался от сильных выражений.
– И что вам сказала синьорина Крешензаги?
– Что она могла мне сказать? Что мой племянничек уж две недели в школу не ходит и она, дескать, пришла узнать, не захворал ли он часом. Такая добросовестная, такая душевная, чистый ангел, обо всех учениках пеклась, точно о родных, и вот как поплатилась за это, бедняжка!
Дука нутром почувствовал: сейчас с уст словоохотливой вдовы сорвется истина.
– А вы что ей ответили?
– Правду, – без промедления отозвалась женщина. – Что я сама его две недели не видела. Она спросила, не знаю ли я, где он может быть, а я говорю: где ж ему быть, как не у матери своей да у отчима?
– Иными словами, ваш племянник навещал свою мать, Марию Доменичи, вашу сестру? – уточнил Дука.
– Ну да, сестру мою и ейного мужа.
– А зачем он их навещал?
– Зачем такую мать навещают? Уж ясно, не для хороших дел!
Это верно, с матерью-проституткой да отчимом-сводником и торговцем наркотиками Этторе Доменичи вряд ли ходил в зоопарк, в музеи и в картинные галереи, подумал Дука.
– Вы не знаете, ваш племянник не бывал в Швейцарии?
– Откуда мне знать?
– Да я просто так спросил.
– Раз вернулся с пачками сигарет и говорит, мол, в Швейцарии купил.
– Но вы ведь понимаете, что у вашего племянника не только нет паспорта, но он вдобавок находится под надзором, так что, если он и был в Швейцарии, то мог попасть туда только незаконно?
– Да с таким отчимом и с такой матерью какой закон! Они ведь на все способны!
Дука был готов расцеловать эту маленькую импульсивную ворчунью.
– Даже наркотики перевозить? – спросил он.
– Говорят вам – на все! Мне-то он, ясное дело, про это не докладывал.
– Но вы все равно что-то знали, а не знали, так чувствовали. Почему не сообщили в полицию? Вы знаете, что ваш подопечный ездит в Швейцарию и что обделывает там преступные делишки, и молчите?
Она действительно долго молчала – не только тогда, но и теперь. Потом очень тихо, едва сдерживая гнев, произнесла:
– Вот и учительница меня все корила.
– Матильда Крешензаги?
– Так я ж и говорю – учительница. Как можно, синьора, вы должны заявить! А я ей: мне начхать! – Она будто выплюнула это слово. – Мой племянник – сукин сын, был им и останется, и пускай меня посадят, я знать ничего не хочу.
– И что вам ответила синьорина Крешензаги?
Вдова улыбнулась.
– Бедняжка, ангельская душа, как же она осерчала! Дети, говорит, не виноваты, их надо воспитывать и наказывать, когда они того заслуживают. Вот почему, говорит, надо в полицию заявить, чтоб он больше не возвращался к матери и к отчиму. А ко мне только два дня, как инспекторша заходила: не надо, говорит, заявлять, в колонии, мол, он только озлобится. Вот и пойми, кого слушать! Я, помнится, с собой не совладала, напустилась на учительницу, а потом каялась – она-то хотела как лучше! Оставьте, говорю, меня в покое, я палец о палец не ударю, все одно горбатого могила исправит, а ежели вам неймется, так сами и заявляйте, мне, говорю, недосуг валандаться ни с ним, ни с вами! Она оторопела, сердешная, – уж больно я раскипятилась, – а после набралась смелости и сказала, что коли так, она сама в полицию пойдет. И пошла.
Дука Ламберти застыл как изваяние на жестком кресле. Когда приближаешься к истине, боишься шелохнуться, чтобы ее не спугнуть. А эта женщина, сама того не ведая, открывала перед ним истину.
– И что было дальше?
– Вы полицейский и лучше меня знаете, что может быть дальше. Учительница пошла в полицию и заявила, что мой племянник уже две недели не ходит в школу, она, дескать, опасается, что мать и отчим вовлекают его в темные дела. Я ж говорю, душевная была, переживала за Этторино, хотела защитить от матери и от этого уголовника отчима, а чего там защищать, когда и защищать нечего! Ну, словом, через четыре дня всех их посадили: и племянника, и сестру, и мужа ейного. Меня и то чуть не заграбастали, что вовремя не заявила. Вот до чего дожила! Все их дела с наркотиками наружу вышли, запутанная история, я теперь уж и не припомню толком. Вроде бы это зелье из Швейцарии сюда переправляли. Муж сестры будто подвозил Этторино и какого-то дружка его к границе, а они переходили: пацаны все же не так в глаза бросаются, и там в Швейцарии шли они будто в бар при гостинице, и две официантки снабжали их этой дрянью, а после они тем же путем возвращались в Италию и все отдавали мужу сестриному. Он их уж и к наркотикам приучил, то-то я гляжу, иной раз Этторино словно бы не в себе, а мне и невдомек, что он наркотики принимает. – Странное выражение: «наркотики принимает» – так сказать может только человек, очень-очень далекий от этого мира.
Больше Дуке Ламберти ничего не надо было знать, но он тем не менее дослушал женщину до конца, пока все слова у нее не вышли. Как только она замолчала, тут же поблагодарил ее и простился. Спустя десять минут он уже сидел вместе с Ливией в квестуре, в кабинете Карруа, перед его письменным столом.
3
Было шесть часов вечера, но еще не стемнело, несмотря на холод и туман; весна уже настойчиво рвалась наружу, бродила в воздухе, точно в воздушном шарике, который вот-вот лопнет.
– Теперь мы знаем, из-за чего убили учительницу Матильду Крешензаги. – С Карруа Дука старался, по возможности, говорить тишайшим голосом. – Это была месть. Матильда Крешензаги, учительница вечерней школы Андреа и Марии Фустаньи, несколько дней не видит на уроках одного из своих учеников, семнадцатилетнего Этторе Доменичи, и беспокоится за него, как за всех других из своего класса. Она решает узнать, почему он не посещает школу. И для этого отправляется к тетке, опекунше парня, и тетка ей рассказывает то, о чем учительница не может молчать. Она чувствует себя обязанной заявить в полицию. В результате этого заявления подросток Этторе Доменичи попадает в исправительную колонию, а мать и ее муж Оресте Доменичи в тюрьму за контрабанду и сбыт наркотиков, да еще с отягчающим обстоятельством привлечением несовершеннолетнего к преступной деятельности. Несколько месяцев спустя мать Этторе Доменичи выходит на свободу, тогда как ее муж, Оресте Доменичи по прозвищу Франконе, умирает за решеткой в январе нынешнего года.
В кабинете было очень жарко. Карруа протянул Ливии пачку сигарет, но она помотала головой. Дука тоже отказался. Тогда он сам закурил.
– По-твоему, Маризелла Доменичи расправилась с учительницей за то, что она заложила их с мужем. Но как она это сделала? – Карруа тоже говорил тихо, но чувствовалось, что в нем медленно закипает ярость. Он ненавидел людей, которые создают проблемы там, где без них можно обойтись. А Дука как раз был из таких.
– Спровоцировала ребят на убийство их учительницы, – глухо ответил Дука, чувствуя сарказм в голосе шефа.
– А чем ты докажешь, что она их спровоцировала? – спросил Карруа с насмешливым сочувствием. (Вечно он насмехается!) – Одного-то поди спровоцируй, а уж одиннадцать...
Дука сидел с опущенной головой, скрестив руки на коленях: сбоку от него маячили ноги Ливии, красивые ноги, он и раньше это замечал, а сейчас они ему даже больше понравились. Однако это не помешало его ярости тоже прорваться в голосе, хоть он и оставался тихим:
– Мать Этторе Доменичи затаила злобу на учительницу, поскольку та донесла на нее и мужа, и в результате муж умер в тюрьме. А этот человек, Франконе, он был для нее всем: женился усыновил ее незаконного ребенка, правда, гонял ее на панель, но так или иначе у них была семья, кроме того, Франконе промышлял наркотиками и неплохо на этом зарабатывал. Когда же он умер, Маризелла осталась совсем одна, без опоры, в ее-то возрасте и без денег, которые прежде текли к ним рекой. В этом своем одиночестве перед лицом неминуемой нищеты Маризелла Доменичи не могла не думать о мести учительнице, ставшей причиной ее краха. Проститутки очень мстительны.
– А ты-то откуда знаешь? – с издевкой осведомился Карруа.
Если не отрываясь смотреть на ноги Ливии, то все-таки худо-бедно удается держать себя в руках.
– Я полгода стажировался в клинике венерических болезней. Осматривал в день десятки проституток. Так ты себе не представляешь, что они готовы были сделать с теми, кто их заразил: только попадись, мол, такой-то и такой-то, они его на куски разорвут. И это были не шутки, я знаю.
– Хорошо, хорошо! – Карруа наконец-то повысил голос. – Ты все обо всем знаешь, даже о нравах проституток, у тебя на все есть статистические данные, но если мы возьмем эту женщину, какое предъявим ей обвинение? Что она сказала одиннадцати ученикам вечерней школы: «Пойдите, ребятки, убейте свою учительницу?» А доказательства? Опять же твои догадки? Да, я тоже верю, что так оно и было: Доменичи хотела отомстить учительнице к спровоцировала ребят на убийство. Но суду наплевать на то, что мы с тобой думаем: ему нужны доказательства, а доказательств нет, есть только наши подозрения, выводы, умозаключения – вся эта дребедень, которая суду задаром не нужна!
Дука поднял голову, сам себе удивляясь: и откуда у него столько ангельского терпения?
– Когда я за что-то берусь, то привык доводить дело до конца. Прошу тебя, дай мне и это дело довести до конца!
Карруа молча поднялся и начал по диагонали мерять шагами свой кабинет. Его растрогало это «прошу тебя»: Дука редко о чем-нибудь просил. Несколько раз пройдя взад-вперед, он остановился за спиной у Ливии.
– Что ты под этим подразумеваешь? – проговорил он с неожиданной мягкостью.
– Спасибо, – поблагодарил его Дука за мягкость. – Я найду эту женщину и заставлю ее заговорить.
– Да не заговорит она! Проститутки не колются. Я в клинике венерических болезней не стажировался, но знаю: проститутку нипочем не расколешь!
Дука и на этот раз не потерял терпения.
– Ну что ты бесишься? Дай мне попробовать, и я доведу дело до конца.
Карруа положил руку на плечо Ливии.
– Как по-вашему, он прав?
– Не знаю, – тут же отозвалась она. – Но я бы пошла ему навстречу.
Карруа чуть посильнее сдавил ее плечо.
– Разумеется, я пойду ему навстречу, – задумчиво, даже с какой-то тоской произнес он. Затем подошел к своему креслу и в упор поглядел на обоих. – Я всегда иду ему навстречу. Ты помнишь, чтоб я хоть раз не пошел тебе навстречу? – Он сверлил взглядом Дуку, изо всех сил пытаясь скрыть свои отеческие чувства. – Но учти, ты должен найти не только женщину, но и парня, которого забрал из колонии, чтобы испробовать на нем свои новые методы дознания. Где он теперь, этот парень? У нее дома, на площади Дузе? Он пришел к ней в час дня, теперь уже шесть вечера, а он оттуда еще не выходил. Найди мне парня, только посмей сказать, что ты его упустил, слышишь, найди его – это самое важное, если не найдешь, я тебе не прощу!
4
Парень, то есть Каролино, должен быть в доме на площади Элеоноры Дузе, в мансарде Маризеллы Доменичи.
– Быстрей, – торопил Дука сидящую за рулем Ливию.
Но к семи часам на улицах было такое столпотворение, что короткий отрезок пути с улицы Фатебенефрателли до площади Дузе вместо пяти минут занял двадцать.
Маскаранти стоял на площади со своим напарником. Каролино не выходил. Стемнело, зажглись фонари, вокруг них клубился туман. Словоохотливая консьержка, всегда готовая поболтать с ближним, сообщила Дуке, что высокий подросток, одетый в серое, с орлиным носом не выходил, зато вышла синьора Доменичи.
– Ее рыжую лису нельзя не заметить.
Час ушел на то, чтоб разыскать слесаря, взломать дверь мансарды и войти. Дука, Маскаранти и Ливия обшарили все, хотя и шарить-то было особо негде: квартирка маленькая, полно окурков, ящики, забитые снотворными, транквилизаторами, стимуляторами, – все препараты продаются в аптеках. Разумеется, ничего противозаконного.
Дука открыл дверь на веранду. Подошел к парапету и посмотрел на соседнюю мансарду сквозь два декоративных керамических столбика. Вот, значит, как. Каролино вошел в квартиру Маризеллы Доменичи. Вошел, но не вышел. А в квартире никого нет. Стало быть, он вышел другим путем. Единственный путь – через все связанные между собой веранды.
Около восьми Дука узнал от старухи, занимавшей вместе с пятью котами соседнюю мансарду, что парень в сером костюме прошел через ее веранду, хотя она пыталась остановить его криками «Держите вора!» Это мог быть только Каролино. Дука повторил его маршрут и очутился на улице Боргетто.
Ситуация прояснилась, думал он, сидя в машине рядом с Ливией. Каролино пошел к Маризелле Доменичи. Маризелла догадалась, что он привел хвоста, и велела ему выбираться на улицу Боргетто по верандам. Сама же спокойно вышла через подъезд на площадь Дузе, поскольку следствие в лице Маскаранти еще не знало ее как Маризеллу Доменичи, числящуюся среди подозреваемых лиц. А дальше что? Куда направился Каролино? Куда поехала Маризелла? Встретились они или разбежались в разные стороны?
Трудно сказать. Ясно одно: он упустил Каролино. Парня, за которого нес ответственность, ради которого подставил под удар троих: свое начальство в лице Карруа, директора Беккарии и прокурора, подписавшего ордер на выдачу Каролино из исправительной колонии. Парень исчез, и неизвестно, где его искать.
– Может, в кино пойдем? – предложил Дука.
В баре под портиками Корсо, неподалеку от кинотеатра, они съели по бутерброду, затем посмотрели полицейскую картину: там двое молодых ребят истребили целую семью, нашли в доме всего несколько долларов, попались в руки полиции, несколько лет провели в тюрьме и по приговору суда были повешены.
– Нет, – сказал Дука Ливии, выйдя из кино, – я не желаю дискутировать о смертной казни! – Видно было, что ее волнует эта тема.
Ливия надменно вскинула голову. Они молча вышли из-под портиков и двинулись по проспекту Витторио к площади Сан-Карло, где оставили машину. Когда она в конце концов собралась ему ответить, голос ее прозвучал тоже надменно:
– Я и не думала с тобой дискутировать. Я только сказала, что не понимаю, как можно в такой цивилизованной стране, как Соединенные Штаты, сохранять такое варварство, как смертная казнь!
Но ему было наплевать и на Соединенные Штаты, и на варварство. Он дал две тысячи человеку на стоянке машин и уселся на переднее сиденье.
– Домой не поедем, – заявил он, имея в виду дом-дом, а не дом-квестуру, и Ливия, как всегда, поняла его по интонации. – Давай прокатимся, поезжай куда хочешь, только не оставляй меня одного.
Она вздохнула.
– А почему бы тебе не поехать домой поспать?
– Сама знаешь почему. Из-за Каролино.
Они улыбнулись друг другу, но улыбка у обоих вышла горькая. Ливия повела машину в сторону площади Сан-Бабила, свернула на проспект Порта-Венеция.
– Не переживай, ты его скоро найдешь.
– Конечно! – усмехнулся Дука. – Скажи еще сакраментальную фразу: «Он не мог далеко уйти», мне будет спокойнее. – Он включил приемник. Совершенно случайно передавали довольно приятную современную музыку, легкую, без претензий на баховскую глубину. Он немного послушал, выключил приемник и повернулся к Ливии: – Останови-ка.
Она остановилась перед баром. Дука выпил очень крепкого темного пива, облокотясь на стойку и с ненавистью глядя, как все входящие с неприкрытым любопытством пялятся на ее шрамы: под жестоким светом ламп эти ловко и умело замаскированные бороздки становились заметнее. Ну почему весь род людской состоит сплошняком из грубых невежд?! Ведь тут не простое любопытство, а какое-то садистское удовольствие: вот, мол, я нормальный, а ты урод!
У него в горле перехватило от того, как Ливия выдерживает эти взгляды: губы презрительно сжаты, в глазах усмешка. Любопытно тебе? Ну смотри, да, порезы, интересно, правда?
Он положил ей руку на локоть и едва слышно проговорил:
– Здесь поблизости есть гостиница.
– Я видела, – отозвалась она, не понижая голоса. – Там должно быть уютно. Пошли.
Именно так, по его представлениям, должна была ответить столь нестандартная личность, как Ливия Гусаро. «Там должно быть уютно. Пошли». А ведь она еще ни разу не была с ним в гостинице.
Гостиница оказалась действительно уютная; взглянув на его удостоверение, портье позаботился о том, чтоб им отвели лучшую комнату; не успели они расположиться, как посыльный явился с темным пивом для него и мороженым для нее. Он тут же начал пить пиво, она – есть мороженое; они сидели далеко друг от друга: Ливия на диване, Дука на табурете перед трюмо.
Несмотря на закрытые окна, с проспекта Буэнос-Айрес доносился текучий гул уличного движения; скоро он схлынет.
– Ты привел меня сюда только потому, что этой ночью не сможешь уснуть, да? – спокойно спросила она.
– Да, – сказал он, совсем не спокойно, скорее угрюмо. – Я не так представлял себе первую ночь с тобой.
– А как?
– Ну, не знаю. Во всяком случае, не в гостинице на проспекте Буэнос-Айрес.
– А чем тебя не устраивает гостиница на проспекте Буэнос-Айрес?
С шахматисткой бесполезно спорить.
– Наверно, ты права. Здесь вполне уютно.
Ливия доедала мороженое, не произнося больше ни слова. Он свое пиво не допил.
– Я не только его потерял, – сказал он наконец, – но и не знаю, где искать.™ Мыслями он был по-прежнему с Каролино.
– Безвыходных положений не бывает, – возразила шахматистка.
Ну да, он опять забыл, что говорит не с человеческим существом, а с ходячей моралью и диалектикой.
– И какой же у меня, по-твоему, выход? Где мне его искать? – спросил он без намека на раздражение.
Что ему, бегать по всему Милану и кричать: «Ау, Каролино, где ты?!» Или пойти к шефу и честно сказать ему, что упустил парня, пусть поднимет на ноги все опергруппы? История, конечно, попадет в газеты, и не только он, но и Карруа лишится места.
– Я не знаю, где его искать, – сказала Ливия. – Знаю только, что ты должен его искать, именно этим тебе надо сейчас заниматься.
Эта неумолимая барышня всегда права. Он поднялся, поставил стакан на столик перед Ливией. Потом присел рядом с ней на диван. Искать парня в городе с двухмиллионным населением (если он до сих пор в Милане)! Искать, не имея ни малейшей зацепки!
– Ты права, – отозвался он. – Давай подумаем, как отреагировала Маризелла, когда Каролино явился к ней и навел на ее логово полицию.
Наверняка не обрадовалась. Мало того – почувствовала себя в опасности, иначе бы не заставила его бежать через крышу. Итак, ушли они порознь. Теперь надо решить, встретились ли потом, чтобы вместе продолжить бегство. Каролино искал у нее помощи, рассчитывал, что она спрячет его от полиции.
– Понимаешь, – с напряжением говорил Дука, чувствуя, что Ливия напряженно слушает, – спрятать несовершеннолетнего не так легко. Кому нужна такая обуза? Несовершеннолетний – это всегда опасность. У Маризеллы наверняка много знакомых, но представим себе на минуту: может ли у нее быть настолько надежный друг, чтобы взялся спрятать несовершеннолетнего, и доверит ли она сама кому-нибудь такого опасного подростка, как Каролино?
– Логично, – заметила Ливия.
Изнутри Дука был так напряжен, что мог лопнуть.
– Да, скорее всего, она никому его не доверит, а привезет в какое-нибудь уединенное место, подальше от привратников, соседей, торговцев, автомехаников – словом, от людей и их любопытства... А такого места в городе не найти, разве что на окраине или даже за городом, но только не в деревне, потому что деревня – самое ненадежное укрытие, какое только может быть, там человек нездешний точно осьминог на Соборной площади: все тут же про него узнают. Следовательно, эта женщина с Каролино не в городе и не в близлежащей деревне, но все же где-нибудь неподалеку от Милана.
– Почему неподалеку от Милана?
Ливия положила руку ему на плечо, и напряжение медленно отпустило. Потом голова ее соскользнула по его груди и улеглась к нему на колени; сама же Ливия вытянулась на диване, подогнув ноги.
– Потому что, – ответил Дука, прикрыв ей лицо своей большой ладонью и ощутив ее теплое, неровное дыхание, сразу же согревшее ладонь, – если она не дура, а она не дура, и если знает полицию, а она должна ее знать, то будет опасаться засады. Я не просил Карруа устраивать засады на выезде из города, но она этого не знает, она почти наверняка думает, что дороги блокированы, поэтому не рискует удаляться от Милана. Наверняка она избегает больших перекрестков и кружит по боковым улочкам или дорогам местного значения. – Дука взъерошил Ливии волосы, как ребенку (в каком-то смысле она и есть ребенок). – Эта женщина направляется в определенное место, зная, что там может надолго спрятать Каролино.
– Тогда, – заключила Ливия, – надо искать на окраинах или сразу за городской чертой.
Как просто, усмехнулся про себя Дука. Сам того не замечая, он несильно потянул ее за волосы.
– По таким ориентирам черта с два кого-нибудь найдешь. Я просто хотел доставить тебе удовольствие, а на самом деле ничего из этого не выйдет. Как ты не понимаешь, нам не от чего оттолкнуться! Я ничего не могу сделать. Я упустил парня и... потерял его. И нечего обольщаться: у меня никаких следов, никаких!
– Не дергай меня за волосы.
– Извини. – Дука с нежностью положил ей руку на лицо, чтобы снова почувствовать ее дыхание – неровное от того, что вообще-то она не привыкла лежать на коленях у мужчины. – Я проиграл. Теперь мне придется пойти к Карруа и сказать, что я упустил Каролино, и положить на стол удостоверение – бывший врач теперь станет и бывшим полицейским. С утра пойду к нему. Чем раньше, тем лучше.
– Почему?
Дука ответил не сразу: есть вещи, которые в двух славах не объяснишь.
– Потому что я не знаю, как эта женщина собирается помочь Каролино и как она хочет его спрятать. Возможно, она захочет спрятать его навсегда.
Ливия Гусаро, эта шахматистка, отвела от лица нежно гладившую его руку, резко выпрямилась и села. Она хорошо поняла, что он хотел сказать, но Дука все-таки уточнил, пока она приглаживала растрепанные волосы.
– Этой женщине дай волю, она убила бы их всех за то, что они знают о ней правду, хотя никто из них пока не заговорил. Она не делает этого только потому, что не может. Но Каролино у нее в руках, и она боится, что он заговорит раньше остальных. А если она его убьет, то, во-первых, он уже не заговорит, а во-вторых, остальные, узнав о его смерти, будут держать язык за зубами.
Он проиграл – это ясно, и надо уметь проигрывать.
Ему было холодно, несмотря на то, что отопление в номере было включено. Он чувствовал какой-то неестественный озноб, вспоминая худощавое лицо Каролино, его длинный нос, выпученные глаза, нездоровый румянец... Это он не уследил за ним, позволил сунуть голову в петлю. Дука посмотрел на часы: почти два. Жив ли он еще?
– Прими снотворное, – сказала Ливия. – У меня с собой таблетки. Иногда я тоже не могу заснуть.
Дука отказался. В какой-то мере он тоже был шахматист и не желал искусственного, химического сна.
– Что толку вот так сидеть и смотреть в пустоту? – заметила она, заранее зная, что это бесполезно: он все равно не станет принимать снотворное.
В четыре утра они еще сидели на кровати, обнявшись, но поверх одеяла, полностью одетые. Дука даже ботинок не снял.
– Который час? – спросил он, уткнувшись ей в шею; галстук сдавил ему шею, пистолет оттягивал боковой карман пиджака.
– Четыре, – ответила она.
Четыре. Где сейчас Каролино? Жив или нет?
Ливия отстранилась, встала с кровати.
– Мне холодно, я заберусь под одеяло.
Она сбросила свитер. Когда стягивала юбку, что-то с грохотом упало на пол.
– Что это? – вздрогнул он.
– Пистолет. Ты же сам велел носить его в поясе.
Дука часто задышал, и губы сами растянулись в улыбке; его душил смех. Ты сам велел ей носить пистолет в поясе для чулок, подумал он, тоже начиная раздеваться, и она свято исполняет твою волю. Он с облегчением снял ботинки, распустил узел галстука, снял рубашку, майку; дыхание его было частым и прерывистым от сдерживаемого смеха.
– Ну хватит! – сказала Ливия, дрожа под холодной простыней. – Не смей так смеяться.
– Как хочу, так и смеюсь.
– Прекрати, иначе я встану и уйду.
Голос был суровый и умоляющий. Он перестал смеяться и забрался к ней под одеяло.
– Прости.
– Согрей меня, – попросила она. – И усни.
Любовью они займутся в другой раз, пообещала она себе. Он согрел ее, но не заснул. Его жесткая щетина царапала шею, а жаркое дыхание щекотало грудь. Он то и дело ворочался, но так и не отодвинулся от нее ни на миллиметр.
– Четверть шестого, – ответила она на его безмолвный вопрос.
Он действительно хотел знать, который час, и продолжал думать о том, где в этот час может быть Каролино.
5
В местечке за городской чертой, но не близ деревни, потому что в деревне не спрячешься, она остановила машину и, нервно улыбаясь тонкими морщинистыми губами, которые от помады не становились моложе, сказала ему:
– Здесь мы в безопасности.
Вслед за ней Каролино вышел из машины. Шел четвертый час дня; окрестности были туманны и залиты солнцем. Деревьев здесь не было, только голая, необработанная земля, пересеченная гигантскими опорами линии электропередач. Вдали виднелись рисовые поля: в отличие от остальной равнины их покрывал более толстый слой тумана. Каролино даже не понял, что под этими далекими облаками скрыты рисовые поля, да и вообще ему не было до них дела. Гораздо больше его заинтересовал длинный деревянный барак с забитыми окнами и дверями; он с трудом прочел размытые слова на табличке: «ЭНЭЛ. Линия электропередач Мадженты. Сектор 44. Посторонним вход воспрещен. Осторожно, высокое напряжение! Опасно для жизни!»
Каролино посмотрел на вырастающую из тумана опору, на жестяную трубу над крышей деревянного барака, где когда-то жили рабочие, тянувшие линию, и, наконец, на нее, Маризеллу Доменичи.
– Иди сюда, – сказала она. – Здесь никого нет.
И действительно, всего в нескольких километрах от Милана нашлось местечко, где не было никого и ничего: ни городков, ни деревень, ни хуторов, ни дорог (та, по которой они сюда добрались, была колеей от трактора, видимо, возившего опоры). Маризелла остановилась перед забитой дверью барака и улыбнулась парню. Дверь наверняка забили уже давно, потому что весь переплет был опутан плотной сетью паутины. Одного удара ногой оказалось достаточно, чтобы дверь распахнулась.
– Входи, – сказала она, по-матерински ласково подталкивая его в спину, а сама тем временем открыла сумочку и засунула туда руку – пока только чтобы вытащить сигареты, но пальцы с удовольствием нащупали сбоку от пачки холодную сталь. – На это забытое место Франконе набрел в прошлом году. – Она вошла за ним и оставила дверь открытой, чтобы свет просачивался в барак. – Когда-то здесь жили монтажники, а уезжая, все как есть побросали – и печку, и лампы, и керосин. Погляди, там на столе должна быть лампа.
Она закурила среди этой тьмы и пыли; пламя зажигалки на миг осветило два длинных стола и несколько опрокинутых стульев. Убирая в сумочку зажигалку, она подумала о Франконе, о том, что с его смертью и для нее жизнь кончилась, но она не даст себя сгноить в вонючей камере, поэтому, положив на место зажигалку, она снова нащупала нож, необходимый ей, чтобы уничтожить одного из очевидцев свершившейся мести; две тонизирующие таблетки, проглоченные в машине, придали ей сил для удара в спину этому сопливому свидетелю, которого она ненавидела еще и за то, что он молод и здоров, а она стара и у нее все в прошлом; удар она нанесла со всей силы, и Каролино, разглядывавший пыльный стол, где, как она сказала, должна быть керосиновая лампа, резко обернулся, не издав ни звука, не чувствуя боли и не понимая, что произошло. И лишь инстинктивно, когда он оборачивался, рука его потянулась к пояснице, куда вошел нож, проткнув пиджак, свитер, рубашку, майку; нащупав нож, рука опять-таки инстинктивно схватила его и вырвала из тела.
Он закричал, сжимая в руке окровавленный нож и глядя на нее; теперь он почувствовал и боль, и тепло стекающей по спине крови.
– Но я... – прохрипел он, – я... Ты чего?
Она бросилась к нему, чтобы вырвать нож и снова ударить, и тут он понял: эта женщина хочет его убить. Он ни о чем не думал, ничего не соображал и даже ничего не видел – не только потому что в пыльном бараке было темно, но и потому, что его ослепили растерянность, страх, боль, почти машинально он выставил вперед колено. Она со всего размаха ткнулась в него нижней челюстью, отверстой в крике: «Ах ты, вошь поганая!» Челюсть клацнула, сильно прищемив язык; оглушенная, она повалилась на пол, коротко застонала и тут же умолкла, потеряв сознание; изо рта у нее пошла кровь.
В наступившей тишине Каролино возвышался над ней, все еще прижимая руку к пояснице; кровь шла уже не так сильно, но рукав мгновенно пропитался кровью; задыхаясь и пошатываясь, Каролино вышел из барака с намерением позвать на помощь, однако вдруг включившийся рассудок дал ему совет не кричать, а подумать, как справиться самому.
Рядом с бараком стояла машина. Луч солнца, проникший сквозь туман, освещал ее точно огни рампы. Парень хлопал глазами от яркого света и размышлял, как ему спастись. Мыслей о том, почему Маризелла вонзила в него нож, еще не было, для него в этот момент важнее было другое: куда и к кому пойти, кто ему поможет; тем временем боль в пояснице распространялась по всему телу.
Вокруг не было ничего, кроме высоких опор, отдаленной пелены тумана над рисовыми полями и по-весеннему голубого неба. Он сел в машину и завел мотор; ему всего четырнадцать, прав нет, но водитель он хоть куда... Хоть куда? А куда?.. Куда вести-то? Очень сильно кружилась голова, и глаза от этого туманились, почти ничего не различая. Может, доехать до ближайшей деревни? А что потом?.. Или в больницу? Но там его сразу возьмут и отвезут в амбулаторию Беккарии.
Он выехал с глинистой колеи, свернул на местную дорогу Маджента – Милан и двинулся в сторону города на скорости двадцать километров в час; машину он вел одной рукой, потому что другую прижимал к пояснице; теперь от нее исходила не только боль, но и угроза потерять сознание и саму жизнь.
Его обгоняли другие машины, нетерпеливо сигналя, потому что он ехал слишком медленно; на обгоне каждый водитель оборачивался и отмечал, что за рулем мальчик, взрослый мальчик; в конце концов кто-нибудь, сообразив, что он действительно мальчик и не может иметь прав, остановится, остановит его, увидит, что он ранен и ему плохо, и отвезет его в больницу, а там уж вызовут полицию.
Все пути спасения, приходившие ему в голову, оканчивались полицией, а полиция – это значит Беккария, а в Беккарию он не хотел – уж лучше умереть. Уж лучше он умрет вот здесь на дороге, истекая кровью, только не в Беккарию.
Каролино тащился как черепаха и думал, у кого искать спасения; вдруг он заметил впереди знак стоянки. Осторожно съехал с дороги на песчаную площадку, называемую стоянкой, хотя там не было ни одной машины, – это его обрадовало, к тому же туман сгустился и солнце уже не проникало сквозь него, значит, здесь он найдет временное укрытие.
Прижимая руку к ране, он, ерзая, отодвинулся с водительского места. Подросток за рулем вызывает подозрения. А сидя на месте рядом с водительским, он всегда может сказать, что ждет папу. И стоило ему с удовлетворением подумать о том, что наконец-то он нашел укрытие на этой брошенной стоянке, где наверняка никто не останавливается, под завесой тумана, как его одолел сон; потеря крови и непроходящая боль нагоняли сонливость; со стороны могло показаться, что он без сознания, но это был лишь сон.
Он просыпался, когда по дороге, отчаянно сигналя, проезжал автобус или когда справа, за вонючим каналом (эта вонь проникала даже сквозь закрытые окна машины), проходил поезд, наполняя воздух яростным грохотом, от которого вибрировала вся малотиражка и он вместе с ней. Просыпаясь, он опять чувствовал боль в пояснице, стонал, приоткрывал глаза, пытаясь понять, на каком он свете; и ему это удавалось, он вспоминал, что находится на дороге, ведущей к Милану, что ранен ножом и что у него нет никакой надежды. Нет, он не боялся умереть: в четырнадцать лет еще не сознаешь, что смерть может прийти не к другим, а к тебе. Боялся он только возвращения в Беккарию – и не потому что там было так уж плохо, а из принципа и одновременно из слепого, необоснованного страха потерять свободу.
Потом он окончательно очнулся от болезненной дремоты, и опять началась пытка. Потеря крови привела к обезвоживанию организма, и его мучила жажда. Губы и язык пересохли, он ощущал жжение в желудке, однако понимал: в баре или в остерии сразу заметят, что он ранен, а это конец.
Он боролся с жаждой до темноты (интересно, который теперь час?), сопротивлялся, пока все внутренности не свело судорогой, а язык не раздулся так, что мешал ему дышать. Сам того не замечая, он начал хрипеть, в полном одиночестве, на забытой стоянке, посреди влажной миланской равнины, и вместе с миражем воды, текущей отовсюду: из кранов, водопадов, фонтанов, – ему явился образ того полицейского.
Полицейских он не любил, но этот, хотя и был самый настоящий полицейский, казался ему человеком, с которым можно поговорить, тогда как другие полицейские никогда такого чувства в нем не вызывали. И потом, у него, у полицейского, он несколько дней прожил в доме, у него были сестра и та девушка, он купил ему все: носки, галстук, рубашку, ботинки – что тоже несвойственно для полицейского.
Если кто и даст ему попить, так это полицейский. С такой раной и думать нечего появиться в общественном месте, а блуждать по окрестностям в поисках какого-нибудь ручья или источника у него тоже не было сил. Только тот полицейский может дать ему напиться, – так он думал, хрипя и дрожа от озноба, потому что у него поднялась температура; и с этой мыслью Каролино снова переполз на водительское место, медленно выжал сцепление и покинул стоянку уже не на двадцати, а на десяти в час; он включил ближний свет и снова подумал: надо ехать на площадь Леонардо да Винчи – не только потому, что там может напиться, но и потому, что там живет единственный в мире полицейский, которого он не боится. Площадь Леонардо да Винчи, твердил он про себя, Милан, площадь Леонардо да Винчи, нужно добраться без происшествий к тому полицейскому, с которым он мог поговорить (хотя сегодня и сбежал от него), у которого мог попросить помощи без страха и недоверия.
6
Он все-таки добрался до Милана, до площади Леонардо да Винчи, до того подъезда, но уже светало, и он вспомнил, что в час, когда светает, все подъезды закрыты и все привратники спят.
Можно позвонить, ведь он знает имя полицейского – Дука Ламберти. Надо найти какой-нибудь открытый бар, купить жетон и позвонить, но все это было выше его сил; теперь он действительно потерял сознание, медленно сполз по сиденью, застонал, спиной задев края ножевой раны, отчего остановившаяся было кровь снова хлынула мощным потоком, но Каролино этого уже не почувствовал.
Он пошевелился, лишь когда услышал голос, голос того самого полицейского, что вытащил его из Беккарии, отмыл в ванне, одел во все новое и возил на прогулки.
– Каролино, Каролино!
В ответ он прохрипел:
– Пить, я так пить хочу! – Он не сказал, что ранен, потому что в этот момент чувствовал только жажду.
Дука с Ливией подъехали к парадному и заметили машину. Дука заглянул внутрь и увидел Каролино, растянувшегося на переднем сиденье; казалось, парень спал, но Дука сразу понял, что он не спит, потряс его за плечо и увидел темное пятно на пиджаке, повыше поясницы. Когда Каролино сказал: «Пить хочу, я так пить хочу!» – он тронул это пятно, оно было влажное и оставило на его пальцах красные следы.
– Садись, поехали в «Фатебенефрателли», – приказал он Ливии.
Ливия умудрилась сесть за руль малотиражки, не сдвинув с места Каролино; Дука уселся сзади, и они прибыли в «Фатебенефрателли», когда рассвет уже облил кровью крыши Милана, и в этом красном свете Каролино доставили в операционную, два молодых дежурных врача и две медсестры (в присутствии Дуки, сидящего на скамейке) уложили его на стол, раздели, промыли рану, ввели наркоз, зашили, вкололи плазму, поставили капельницу, и наконец губы парня, от сухости ставшими шершавыми, как жестянка, смягчились, приобрели нормальный оттенок.
– Нож прошел в миллиметре от почки, – заметил один из врачей, старательный начинающий хирург, чье ночное дежурство уже заканчивалось.
Зашитый Каролино, живой, хотя и без сознания, поехал на каталке по больничным коридорам в палату. Медсестры переложили его на кровать и ушли, предварительно опустив жалюзи, чтобы холодное миланское солнце не било так нахально в окна.
Но и с опущенными жалюзи оно все равно туда вползало, разрезая на полосы фигуры Ливии и Дуки, застывшие по обе стороны кровати Каролино; а парень спал химическим сном и, к счастью для себя, не ведал о том, что на волосок избежал смерти, и вообще ни о чем не ведал в блаженном наркотическом забытьи.
– Опасность миновала? – спросила Ливия; лицо ее было исполосовано красными солнечными шрамами.
– Не знаю, по-видимому, еще нет, – ответил Дука.
– Когда он проснется?
– Часа через два.
– А говорить сможет? – не унималась она.
Парню, получившему ножевое ранение, наверняка есть что сказать, и, заговорив, он наконец откроет им истину – единственное, что интересовало Дуку и Ливию, – хотя, в сущности, кому она нужна, эта истина?
– Лучше его не насиловать, – сказал Дука. – Во всяком случае, до вечера.
До вечера Дука и Ливия отходили от кровати парня посменно: то Дука на минутку заглянет в коридор выкурить сигарету, то Ливия. В девять утра прибыл поставленный в известность Карруа. Поглядел на спящего Каролино, потом уставился на Дуку, взглядом спрашивая: что случилось?
– Кто-то его пырнул ножом, – объяснил Дука. – Не знаю кто, я еще с ним не говорил.
– Он в опасности? – Карруа вновь перевел взгляд на парня.
– Пока да. Надо, чтоб хотя бы сутки прошли.
– А если он умрет?
Дука не ответил. Они устало посмотрели друг другу в глаза.
– Я спрашиваю, что мы будем делать, если он умрет? – повторил Карруа.
Дука опять промолчал. Если кто-то умирает, его остается только похоронить – больше делать нечего.
– Мы в ответе за него и за все, что произошло, ты это понимаешь? – произнес Карруа необычно тихим голосом.
Да, он понимал, но опять не сказал ничего.
– Постарайся, чтобы парень выжил. – Глаза Карруа вспыхнули, как будто он хотел добавить: иначе я тебя собственными руками задушу.
Дука согласно кивнул. Хорошо, он постарается, чтобы парень выжил.
Около десяти Каролино открыл глаза, но было ясно, что он еще не очнулся. Заснул он уже некрепко: то и дело ворочался на постели, вздыхал и потягивался. Где-то в половине одиннадцатого он снова открыл глаза, увидел Ливию, сидевшую возле кровати, и улыбнулся ей.
– Ну как ты, Каролино? – спросила Ливия, наклонившись к самому его уху, чтобы он услышал ее, не напрягаясь.
Но он не услышал; он смежил веки, будто налитые свинцом, и Дука, не спускавший с него глаз, понял, что на этот раз парень не заснул, а потерял сознание. Пощупав пульс, он удостоверился в этом.
– Беги за Парелли, – сказал он. – У него коллапс.
К счастью, пульс у Каролино все еще прощупывался, когда пришел профессор Джанлука Парелли, молодое светило клиники.
– Орникокс внутривенно и под кислород! – вынес свой приговор профессор.
К полудню дыхание выровнялось, и сердце начало биться нормально. В час дня Каролино посмотрел сквозь кислородную завесу на милое лицо женщины, улыбавшейся ему; он улыбнулся ей в ответ, не сознавая, что до сих пор находится под темным крылом смерти.
Так прошло два дня, и все два дня Дука и Ливия провели у его постели (правда, он об этом не знал), все время задавая себе вопрос: кто же пырнул его ножом, и желая только одного – чтобы он не умер. На второй день к вечеру он пришел в сознание, сосредоточил свой взгляд на Ливии и Дуке.
– Где я? В Беккарии?
Дука покачал головой.
– Ты что, не видишь, это больничная палата.
– Пить хочу, – сказал Каролино.
Он дал ему воды, однако потребовался еще день, чтобы парень окончательно очухался и смог говорить. Но прежде он попросил сигарету.
– Нельзя, Каролино, – ответил Дука. – Ты и так еле дышишь. Потерпи до завтра.
Каролино захотел подержать незажженную сигарету во рту, чтобы почувствовать запах. Теперь в палате сидел и Маскаранти, вызванный в качестве свидетеля и стенографиста.
– Кто ударил тебя ножом?
За эти дни парень побледнел и страшно осунулся; бескровные губы мусолили незажженную сигарету.
– Она.
– Кто – она? – тихо спросил Дука.
– Маризелла.
– Маризелла Доменичи?
– Да.
– Мать Этторе Доменичи, твоего школьного приятеля?
– Да.
– И за что она тебя?..
Каролино вынул сигарету изо рта, фильтр ее размок и потемнел.
– Не знаю. – И это была правда, он действительно не знал.
– Зато я знаю, – откликнулся Дука. – Она боялась, что ты выдашь ее полиции.
– Но я ведь сказал ей, что не выдал.
– Она не поверила. А если и поверила, то все равно боялась, что рано или поздно ты ее заложишь.
– Так зачем же мне было приходить к ней? Если б я хотел ее заложить, то не сбежал бы. – Он никак не хотел смириться с тем, что Маризелла ему не доверяла. Что он такого сделал, чтоб ему не доверять? За что она пыталась его убить?
– Теперь ты должен рассказать все, что знаешь, – заявил Дука.
Парень кивнул и сунул в рот разбухшую и основательно помятую между пальцев сигарету.
– Кто первым напал на учительницу? – Дука напряженно вглядывался в лицо парня, чтобы прекратить расспросы при первых же признаках слабости; то и дело он щупал его пульс. Лицо Каролино чуть порозовело. – Кто? – повторил он, думая, что тот все еще не хочет предавать Маризеллу и товарищей. Даже в самых испорченных из них заложены какие-то нелепые понятия о чести.
Но Каролино молчал по другой причине; он смотрел на Дуку, на Ливию, на Маскаранти, готового записывать, и молчал только потому, что не хотел вспоминать тот вечер.
– Кто первым напал на нее?
Каролино снова кивнул.
– Она.
Дука ожидал услышать имя парня, кого-то из одиннадцати мучителей Матильды Крешензаги, мужское имя, одним словом. Поэтому местоимение «она» его озадачило.
– Кто – она? – опять спросил он, хотя сразу догадался, о ком речь.
– Маризелла.
Невероятно! Даже Маскаранти застенографировал это имя с ощущением чего-то неверно понятого.
– Ты хочешь сказать, что мать твоего приятеля Этторе была там в тот вечер? – все же уточнил Дука.
Эта женщина была в аудитории А вечерней школы Андреа и Марии Фустаньи! Он думал, что она толкнула ребят на преступление, но и представить себе не мог, что она сама, собственной персоной, присутствовала на этой бесчеловечной бойне.
7
И тем не менее она там была; Каролино подробно об этом рассказал. В тот туманный вечер на ней было старое синее пальто, никому не бросавшееся в глаза; в нем она выглядела как бедная мать одного из учеников школы, но под пальто она прятала бутылку сицилийского анисового ликера, такого крепкого, что не успеешь лизнуть, как он испаряется с языка, да еще для пущей надежности добавила в него несколько капель анфетамина.
Она вошла, как все, через дверь, но сторожиха ее не видела. Когда начинались занятия, сторожа запирали дверь, чтобы никто не мог пройти незамеченным. Но изнутри засов с пружиной могли открыть не только они, но и всякий, кто хотел выйти.
Ей открыл сын, Этгоре. Он был в классе со своими приятелями, а молодая учительница, стоя за столом, как за кафедрой, уже начала урок географии; в тот вечер темой урока была Ирландия, и синьорина Крешензаги собиралась объяснить ученикам исторические и религиозные различия Ирландии и Эйре.
Сын Маризеллы Этторе Доменичи в назначенное время встал из-за стола и, объявив: «Я в уборную», – вышел из класса. Они все так выражались, и всякий раз при слове «уборная» раздавался гомерический хохот: все, что связано с физиологическими потребностями организма, вызывает у детей, особенно у трудных подростков, нездоровый интерес. Молодая учительница Матильда Крешензаги ничего не могла с этим поделать. Уборная помещалась этажом выше; парни то и дело пользовались этим предлогом, чтобы покурить, и каждый выходивший во всеуслышание объявлял: «Я в уборную».
Юный Этторе Доменичи в уборную не пошел, а быстро и бесшумно, так, чтобы сторожиха не заметила, направился к входной двери, открыл матери, и она, войдя, последовала за сыном в аудиторию А. Этторе Доменичи распахнул дверь класса и сказал:
– Синьорина, моя мама хочет с вами поговорить.
Матильда Крешензаги тут же прервала свой рассказ об Ирландии. Родители и родственники учеников крайне редко заглядывали в школу, а подобного визита, да еще во время занятий, она уж никак не могла ожидать. С другой стороны, мать ученика уже вошла в класс, чтобы поговорить с учительницей своего сына, и Матильда Крешензаги сочла своим долгом ее выслушать.
– Прошу вас, синьорина, – сказала она, направляясь ей навстречу и протягивая руку. (Для нее было очень важно найти общий язык с родителями учеников, и прежде всего с матерями.)
Маризелла не отозвалась на приветствие, не пожала протянутую руку, а молча вытащила из-под пальто бутылку анисового ликера, приправленного анфетамином, и поставила ее на стол рядом с тетрадями, классным журналом и коробкой, где лежали шариковые ручки и красно-синие карандаши.
Наконец-то она могла заглянуть в глаза женщине, ставшей причиной ее погибели. Она никогда прежде не видела учительницу, так как была не из тех матерей, что ходят в школу справляться об успехах своего ребенка. Ее волновало одно: эта соплячка заложила их с Франконе, отправила в тюрьму, и в тюрьме Франконе умер, а будь он на свободе, она бы устроила его в лучшую клинику, он бы выздоровел, и жизнь для нее была бы не кончена, ведь в ее годы ей уже не по силам жить одной.
Одиннадцать ребят, затаив дыхание, следили за этой сценой, еще более волнующей оттого, что под окнами грохотали трамваи, машины и грузовики; под этот аккомпанемент она плюнула в лицо юной учительнице, и, несмотря на подступавший со всех сторон грохот, в классе воцарилась такая тишина, что все ученики слышали звук плевка, но ни один из них не шелохнулся.
Плевок угодил синьорине Крешензаги в лоб, прямо над переносицей; мгновение она смотрела на женщину в больших темных очках и лишь потом закрыла лицо рукой, не издав ни звука, поскольку была так оглушена этим неожиданным выпадом, что потеряла дар речи.
– Это тебе, паскуда, за твои доносы! – прошипела Маризелла, как разъяренная кошка.
Наконец-то она смогла дать выход своей ярости, своему одиночеству; с тех пор как умер Франконе, она только и думала, против кого эту ярость направить, и очень скоро нашла объект – молодую учительницу; а та даже не поняла ее слов, потому что никому зла не желала, она только сообщила полиции, что ее ученик Этторе Доменичи, внешне распущенный, но по сути хороший, добрый (излюбленная лексика спасителей юных заблудших душ), уже давно не ходит в школу; полиция же дала ход заявлению о непримерном поведении ученика и быстро обнаружила, что ученик вместо того, чтобы посещать школу, ездит в Швейцарию, контрабандно перевозит опиум и помогает своему сердобольному отчиму по кличке Франконе и своей любящей матери, занимающейся самой древней профессией, его сбывать. Полиция, надо заметить, не любит, когда малолетние интересуются наркотиками, и потому тут же замела заботливых родителей, хотя молодая учительница и не думала на них доносить, она только просила вернуть ученика в школу и вовсе не хотела, чтобы от этого кто-нибудь пострадал.
– Синьорина! Что вы делаете?! – Утершись рукавом, юная Матильда Крешензаги сумела наконец обрести достоинство. – Вы не должны так вести себя при детях!
Единственной ее заботой в тот момент были дети, а дети стояли за столами (они поднялись на ноги, как только Маризелла плюнула в лицо учительнице) и молчали, готовые в любой момент выйти на сцену.
Этторино предупредил их, что мать придет в школу устраивать разнос учительнице, которая донесла на нее и отчима в полицию, из-за чего потом отчим умер в тюремном лазарете. С помощью матери ему удалось настропалить дружков: на смерть отчима Этторино им было глубоко наплевать, но все дружно возненавидели училку-доносчицу и были очень довольны, когда ей плюнули в лицо.
– Заткнись, дура, сука! – Маризелла снова плюнула и вслед за этим левой рукой схватила учительницу за волосы, а правой со всей силы ударила по лицу – не раскрытой ладонью, а кулаком.
И тут Матильда Крешензаги поняла, что дело пахнет не просто скандалом, что эта женщина собирается ее уничтожить. За черными очками она не видела глаз, но ощущала клокочущую в той, другой жажду мести, крови. И у нее вырвался крик.
Вернее, не успел вырваться, потому что Маризелла сдернула с шеи шарф и заткнула не только крик, но и дыхание. Левой рукой она все еще держала ее за волосы, а правой молотила по лицу, по голове, по шее и в то же время приглушенно (чтобы не слышали сторожа) изрыгала в адрес ненавистной учительницы всякие грязные слова, больше походившие ей, старой прожженной шлюхе, чем юной и чистой Матильде Крешензаги.
Веро Верини, двадцатилетний ученик-перестарок, хорошо известный в полиции как сексуальный маньяк, сын уголовника, сам три года отсидевший в колонии, беззвучно засмеялся при виде этого насилия; у него возникло такое чувство, будто он тигр, изготовившийся к прыжку; молодая учительница мычала и слабо отбивалась от разъяренной хищницы, которую подхлестывала не только ненависть, но и наркотики, – эта сцена так возбуждала его, словно он сам совершал насилие; потом он задрожал и глухо вскрикнул в пароксизме наслаждения, увидев, как мать Этторино, продолжая осыпать учительницу тумаками и пинками, сорвала с нее темную кофточку, лифчик, стянула юбку; тут на помощь подоспел и сынок, содрав пояс и трусики с той, что прежде называлась его учительницей, а теперь была просто существом, близким к обмороку, который ее, к счастью, и настиг в ту же секунду, когда парень опрокинул ее на пол и сам навалился на нее сверху.
Маризелла стояла и смотрела сверху вниз сквозь темные очки, и губы ее все так же кривились от возбуждения и ненависти. Вот она, месть, зревшая в ней с тех пор, как умер Франконе; она долго думала, как отомстить за его смерть, и наконец придумала: учинить физическую расправу над доносчицей.
А весь класс тоже стоял и молча, сосредоточенно смотрел; на то она и рассчитывала, именно так и должны смотреть более или менее испорченные, не совсем полноценные и совсем не умеющие сдерживать своих инстинктов подростки.
Смотрел Карлетто Аттозо, который в свои тринадцать лет достаточно повидал голых женщин и знал практически все как о нормальных половых отношениях, так и об извращенных, однако голую женщину, подвергающуюся насилию, видел впервые. Он неотрывно смотрел туда, на пол, в тишине, нарушаемой только хриплым, тяжелым дыханием Этторино и едва слышными стонами учительницы, поэтому не сразу заметил, чтр рядом с ним стоит мать Этторино и протягивает ему бутылку.
– На, выпей.
Он машинально потянулся губами к бутылке, не в силах отвести взгляд от пола.
– Только потихоньку, он крепкий.
Он, хотя и глотнул совсем немного, тут же закашлялся, сухо, надрывно, неестественно, а глаза все же оставались прикованными к происходящему на полу.
Двадцатилетний Веро Верини тоже смотрел, правда, он не мог ограничиться взглядами и вскоре вышел из-за стола, томной расхлябанной походкой приблизился к лежащей на полу учительнице (ее заплывшие слезами глаза еще больше расширились от ужаса), и едва его одноклассник Этторино встал, сперва на колени, потом во весь рост и присосался к бутылке, взяв ее у матери, как зверь прыгнул на нее.
Смотрел и Паолино Бовато, перегнувшись через стол, чтобы лучше видеть эту схватку и кисти шарфа, болтающегося по полу, так как учительница отчаянно крутила головой, уклоняясь от поцелуев (точнее, от обмусоливания) сексуального маньяка, а тот зверски сдавливал ей горло.
– Стой, ты ее задушишь, – предупредила Маризелла, но останавливать Веро Верини было все равно, что отнимать кость у собаки.
Он ее не задушил, но она снова потеряла сознание, что было для Матильды Крешензаги настоящим благом, правда, длилось это благо всего несколько минут, потому что она вновь пришла в себя и увидела над собой лицо тринадцатилетнего Карлетто Аттозо, лицо далеко не детское, искаженное дьявольской ухмылкой. Она закрыла глаза.
А ее ученики – нет, они глаз не закрыли. Смотрел и Каролино Марасси, очень внимательно смотрел; он уже видел в подобной ситуации сестру своего приятеля, но там дело было в машине, в темноте, да и девица была одета, так что он скорее не видел, чувствовал, что происходит; здесь же горел свет, с учительницы сняли всю одежду, к тому же временами она пыталась вырваться, тем самым еще больше выставляя напоказ свою наготу; а выражения лиц Этторе, потом Веро, потом Карлетто его пугали и в то же время смешили.
– Ну, теперь давай ты, – подтолкнула его мать Этторино.
Учительница тем временем силилась встать на четвереньки, точно на замедленной съемке, видимо, все еще надеясь на спасение. Он уперся, но его с размаху швырнули на учительницу, а она, вместо того чтобы отпихнуть и снова начать вырываться, как было с другими, вдруг обняла его и взглядом – говорить она не могла, потому что ей заткнули рот, – взглядом умоляла спасти ее от этих зверей, ведь в нем, самом неиспорченном, еще сохранилось что-то человеческое; под взглядом этого истязаемого существа Каролино хотел закричать что-то, возможно: «Хватит, хватит!» – но чья-то грубая рука вырвала его из объятий учительницы; это была рука Этторе Еллусича, сына честных родителей, жившего честными доходами – частично от игры в карты на улице Генерала Фары, в табачной лавке, частично от содержавших его женщин, и молодых и старых.
– Пойди соску пососи, салага! – презрительно сказал школьный товарищ и отшвырнул Каролино, как тряпку.
– Не горюй, и тебе достанется, – утешила его Маризелла. – На вот пока, выпей.
Каролино выпил. И даже не закашлялся.
– А ты чего нахохлился? – обратилась она к другому парню, который скромно сидел за своим столом и тоже смотрел, но иначе, не так, как другие.
– Да с ним каши не сваришь, – объяснил матери Этторино, только теперь постигая весь размах мести и после трех-четырех глотков анисового ликера, сдобренного анфетамином, оценив ее по достоинству. – Он у нас голубенький, как незабудка! – Этторино тихо засмеялся, не глядя ни на Фьорелло Грасси, ни на мать, потому что даже он, первый ее помощник, мог смотреть только на молодую преподавательницу и на очередного ее мучителя – Бенито Росси, юного, но жестокого подростка, наконец нашедшего применение своей жестокости.
– Ну и что, голубому тоже не грех выпить, – возразила мать и протянула Фьорелло бутылку.
Фьорелло не имел ничего общего с другими, даже отдаленно: у него не было родителей воров и проституток, и сам он был не вор, не пьяница, не сифилитик и в колонии ни разу не сидел. Единственный (и безвинный) его порок состоял в том, что он был женщиной в мужском обличье. Это доставляло ему кое-какие неприятности с полицией, но преступником он не был.
– Синьора тебя угощает, неприлично отказываться. – Назвав свою мать «синьорой», Этторино ухмыльнулся от явного несоответствия этого термина, затем схватил Фьорелло за ухо и насильно заставил подняться. – Ну давай, голубок, пей!
Всем известно, что педерасты дико боятся физического насилия, боялся его и Фьорелло. Он послушно взял бутылку и отпил, судорожно закашлялся, но, несмотря на это, Этторино заставил его еще глотнуть.
– Пейте, ребятишки, не тушуйтесь!
Страшный призрак в черных очках и темно-синем пальто кружил с бутылкой посреди этой отвратительной оргии, превращая человеческие существа, и без того близкие к животным, в еще больших зверей. Женщина угостила и Федерико Делль'Анджелетто, хотя тот сам уже прилично поддал перед школой, и тринадцатилетнего звереныша Карлетто Аттозо, видя, что ему просто необходимо еще выпить, чтобы подзарядиться ненавистью для дальнейшего истязания учительницы, которую он люто ненавидел, как ненавидел всякую власть, всякий закон, всякий порядок, и молодых львят Паолино Бовато, рано пристрастившегося к наркотикам, и Сильвано Марчелли, давно с вожделением глядевшего на молодую учительницу и наконец получившего возможность удовлетворить свои гнусные вожделения; с усмешкой ожидая своей очереди, он взял бутылку, хлебнул и стал смотреть сквозь прозрачное стекло, как его учительница отбивается от очередного палача (впрочем, отбивалась она теперь без всякой надежды, чисто механически и почти без сил); затем он вернул бутылку матери Этторе и продолжал смотреть с открытым ртом, так что ликер вместе со слюной тек у него изо рта.
А призрак все разгуливал по классу с бутылкой, совращая парней словами и спиртным, науськивая, подстрекая самого робкого, самого трезвого, улыбаясь тому, кого называли «незабудкой», снова и снова заставляя его пить. Это она первой нарисовала похабные картинки на доске, это она натянула чулок учительницы между столами и предложила благородным юношам попрыгать через него; кому удавалось перепрыгнуть – получал в награду глоток анисового ликера. Это она остановила семнадцатилетнего Микеле Кастелло, также сына честных родителей, когда он хотел отлучиться наверх по малой нужде.
– Ты что, рехнулся? А если увидит кто? Нет уж, делай тут свои дела.
Это она время от времени предостерегала их, чтоб не слишком шумели, тогда как сама вытащила пропитанный слюной и кровью шарф изо рта учительницы, понимая, что та уже не сможет кричать и стонать чересчур громко, и засунула его в карман, чтобы в классе не оставалось ее следов.
Это ока, когда в бутылке ничего не осталось и последний из насильников отполз от тела учительницы, сел на пол и начал озираться вокруг, как дебил, дала команду расходиться по домам и объяснила, что в полиции каждый должен валить все на остальных, таким образом, никто ничего не докажет. А Этторино прибавил, грозно потрясая пустой бутылкой, что посмей только кто упомянуть имя его матери, он того собственноручно по частям разберет. Собственно говоря, угрозы его были излишни: никто из класса не питал особого расположения к властям, каждый готов был покрыть свое чудовищное преступление, лишь бы досадить полиции и правосудию.
И это она, прежде чем выйти из аудитории А, окинула взглядом жалкие останки, еще трепетавшие на полу, руку, шарившую вокруг в тщетной попытке найти опору; эти стонущие без голоса останки были ее триумфом, и в качестве завершающего аккорда своей триумфальной симфонии она нанесла точно рассчитанный удар учительнице Матильде Крешензаги ногой в пах, что и вызвало кровотечение, ставшее, как установил врач во время вскрытия, причиной смерти.
Каролино не отличался особым красноречием, однако рассказал обо всем с дотошностью ребенка, никогда не пренебрегающего подробностями.
Дука молча поднялся. Ливия тоже поднялась, ощущая в желудке рвотный спазм, а в мозгу леденящий ужас. Маскаранти захлопнул блокнот со стенограммой; он также не испытывал внутри большого комфорта.
– Спасибо. – Дука положил руку на лоб Каролино.
– Я не хочу в Беккарию, – произнес тот. Именно потому и рассказал все этому доброму полицейскому, что не хотел обратно в колонию и рассчитывал на его помощь.
– Ты туда больше не вернешься. – Дука снова провел рукой по взмокшему лбу парня. – Клянусь тебе.
Он никогда не употреблял выражений типа «клянусь тебе», «слово чести» или даже просто «обещаю» и сам удивился, как у него вдруг вырвалось это «клянусь тебе».
8
– Надо немедленно ее найти, – сказал Карруа.
Его тоже мутило. Стенографический отчет, представленный Маскаранти, потряс шефа миланской квестуры до глубины души. Убийство убийству рознь; он побывал в России и видел массовую бойню – не в пример убийству одной-единствениой учительницы. Однако в убийстве важно не число убитых, а способ его и дух. Таких кровожадных тварей, как эта Маризелла Доменичи, он еще не встречал. Может, только Эльза Кох, бухенвальдская гиена, заказывавшая себе абажуры из кожи еврейских узниц, может быть, только она превзошла Маризеллу.
– Я дам тебе людей и средства, сколько понадобится, только найди мне ее как можно скорее.
За окном помпезного кабинета стояла тихая, благостная ночь. Дука, развалясь в кресле против письменного стола Карруа, почти засыпал, чувствуя себя разбитым, не физически, а морально.
– Я с тобой говорю, Дука, – терпеливо и устало произнес Карруа.
– Да, я слышу.
– Ну так отвечай.
Дука потянулся и сел попрямее.
– А зачем ее искать. По-моему, не надо.
– То есть как?! – вскричал Карруа, не столько раздраженный, сколько обескураженный. – А что же прикажешь делать? Пусть себе разгуливает на свободе?
Дука утвердительно кивнул, и Карруа с трудом удержался, чтоб не заорать во всю глотку. Даже если б они были здесь одни, и такую необычайно тихую миланскую ночь на перепутье зимы и весны просто грешно орать; в такую ночь самое разумное – открыть окно и включить электрокамин, потому что центральное отопление опять испортилось. Возможно, поэтому Карруа не заорал, а произнес искаженным, но тихим голосом:
– Дука, что за шутки?! Эта женщина – чудовище, дракон, и мы должны поймать ее как можно скорее.
– Ты собираешься ее ловить? – спросил Дука, вставая. – Я – нет. – Карруа все-таки заорал бы, если б у него не отнялся язык. – Я не хочу ее ловить. Я хочу, чтобы она умерла. – Он в упор посмотрел на шефа. – Ну, поймаем мы ее, и что дальше? Явится следователь из прокуратуры, понаедут адвокаты. Знаешь, что они сделают? Объявят ее психически ненормальной. И это им будет нетрудно, потому что разве психически нормальный человек учинит такое зверство в школе? К тому же она наркоманка и сифилитичка. Словом, поместят ее в сумасшедший дом – и вся недолга. А сумасшедшие дома переполнены, там нет мест для настоящих, буйных психов, поэтому социально неопасных, как правило, выписывают. Через семь, максимум восемь лет эта липовая психопатка будет опять разгуливать на свободе. – Дука снова плюхнулся в кресло. – Несчастная, замученная учительница будет гнить в земле, а девять юных садистов, хотя и были уже испорчены донельзя, вырастут настоящими преступниками после того садистского урока, какой преподала им Маризелла Доменичи. А ты хочешь ее просто поймать. Ну давай, лови. Только меня от этого уволь.
Карруа отозвался почти сразу, причем с невероятной для него выдержкой:
– Да, я хочу ее поймать. Я – полицейский, мое дело – ловить воров и убийц, вот я их и ловлю. Но даже если б я захотел ее убить, в чем, если разобраться, ничего странного нет, то бедную учительницу этим все равно не воскресишь.
Дука был слишком подавлен и морально разбит, чтобы сохранять светски любезный тон, потому он огрызнулся:
– Эти речи прибереги для митингов против смертной казни. А передо мной нечего разоряться!
– Да я и не разоряюсь перед тобой, я только прошу, будь так любезен, скажи, как бы ты поступил на моем месте, раз ты против того, чтобы поймать эту женщину и передать ее в руки правосудия. А ежели не желаешь оказать мне такую услугу – что ж, на нет и суда нет.
Какой бы он ни был. Карруа, с ним всегда можно говорить начистоту.
– Пожалуйста, могу сказать, как бы я поступил. Я не стал бы ее ловить, ни одного, даже самого лопоухого сыскаря на это бы незадействовал, ни одного предупредительного звонка бы не сделал, а если б встретил ее на улице, так перешел бы на другую сторону.
Карруа глядел на него во все глаза.
– Если кого и пора упрятать в сумасшедший дом, так это тебя. – Но сказал он это так, ради красного словца; он видел, что Дука говорит всерьез, и внимательно следил за его мыслью.
– Ведь что, в сущности, произошло? – Голос Дуки сел почти до шепота. – Мы нашли парня, раненного ножом, и он сообщил нам, как была убита молодая учительница. Так давай расскажем об этом людям. Позовем журналистов, устроим пресс-конференцию, раздадим фотографии Маризеллы Доменичи, посоветуем, как ее покрасивше обозвать, к примеру, «гиена в вечерней школе», а главное – выложим им всю правду в том виде, в каком услышали ее от Каролино, не замалчивая даже самых ужасных подробностей: пусть люди знают, что речь идет не просто об убийстве из мести, а о чудовищном зверстве, которое должно быть наказано по заслугам. Знаешь, как теперь говорят? Надо создать общественное мнение, то есть все должны знать, кто она такая, а не только ты, я, Маскаранти да прозектор из морга.
Карруа кивнул.
– Справедливо. Так и сделаем. Завтра в восемь назначаю пресс-конференцию. Но что дальше? На пресс-конференцию она не явится, там мы ее не поймаем. Или... ты на что рассчитываешь? Взбудоражить людей, чтобы, как только она попадется им на глаза, над ней устроили суд Линча?
Дука улыбнулся. Злость Карруа всегда его успокаивала.
– Нет, никакого суда Линча.
– А что? Что нам дадут пресс-конференция и газеты?
– Я повидал немало наркоманок с садистскими наклонностями, – сказал Дука. – По-твоему, что будет с ней, с Маризеллой Доменичи, когда из газет она узнает, что раскрыта, что Каролино во всех деталях рассказал, как она с помощью сына – своего собственного сына, ты только представь! – раздевала его учительницу перед всем классом? О том, как науськивала этих малолетних преступников, как оболванивала их своим адским пойлом, о том, как долго – неделями, месяцами – она вынашивала это преднамеренное убийство, как нанесла бедной девочке последний, смертельный удар, поставив точку под своим чудовищным деянием... Как ты думаешь, что с ней будет, когда она все это пройдет?
Карруа молчал.
– Подумай, ведь она старая, вся прогнившая от наркотиков и сифилиса, вдобавок одинокая, потому что ее кот приказал долго жить! Могла ли она себе представить в довершение всего, что ее раскроют вот так, со всеми потрохами? Ты ведь знаешь, этот сброд всегда рассчитывает выйти сухим из воды. Но когда она поймет, что полиции все про нее известно, что выхода нет, что рано или поздно ее все равно возьмут, что ей негде больше добывать наркотики, – тогда что она, по-твоему, сделает?
Карруа наконец сообразил.
– Покончит с собой.
– Вот именно. Ее найдут где-нибудь, накачанную снотворным, или она бросится с крыши. Так что никакой надобности ее ловить. Незачем зря людей гонять: она сама себя арестует.
Карруа от волнения не мог усидеть на месте.
– А если она покончит с собой... если до того, как мне удастся ее поймать, она убьет себя, в точности как ты сказал, ты будешь доволен?
Дука пристально посмотрел на него.
– Пожалуй. – Уж если Карруа его не поймет, то кто? Он никому не желал смерти, даже самому закоренелому преступнику, но нельзя допустить, чтобы закоренелый преступник оставался в живых на свободе и мог совершать новые преступления. – Но не уверен.
– Ладно, это ты мне потом объяснишь, а сейчас иди отдыхай, – сказал Карруа.
9
Она прочла статью в машине, то есть прежде увидела свою фотографию, довольно большую, потом прочла заголовки и подзаголовки, а уж потом, хотя и не без труда, весь текст. Запершись в маленькой, взятой напрокат машине, она прочла репортаж, и первым ее ощущением был не страх, а негодование: где она теперь будет жить и где станет доставать свои таблетки и порошки?
Теперь, когда ее имя напечатано жирным шрифтом во всех газетах (в каждом киоске она покупала новую, прячась за темными очками и кутаясь в воротник рыжей шубки, столь непохожая на то убогое существо без очков, чьи фотографии пестрели на газетных полосах), никто из друзей не отважится ей помочь, да и друзей-то после смерти Франконе у нее "почти не осталось – ни друзей, ни денег, ни возможности их добыть.
Десятый час. Переулок, где она остановилась, был темнее других, поскольку, прочтя первую газету, она инстинктивно стала избегать людных улиц. Едва схлынула волна накатившего негодования, ее охватил страх. Вся полиция наверняка поднята на ноги, все, кто читал газеты и видел фотографию, готовы ее выдать, а то и растерзать на месте.
Но страх владел ею недолго, совсем недолго. Несмотря на привычку к дурманящим средствам, она до сих пор сохранила ясность мысли и скоро поняла, что ей нечего бояться полиции и правосудия: ее арестуют, потом как пить дать посадят в психушку, а там вечно держать не станут, они к буйных-то теперь не держат. Так что волноваться не о чем.
Как же не о чем, когда у нее подходит к концу порошок? Вот что действительно внушало ей ужас. А в психушке ей и вовсе ни грамма не дадут – примутся отучать, месяцами она будет терпеть адовы муки, а когда отвыкнет, станет просто старой развалиной.
Она все думала об этом, укрывшись в темном и безлюдном уголке городской окраины; прочитанные газеты были свалены на заднем сиденье. Она всегда, во всех случаях жизни умела рассуждать здраво и теперь тоже совершенно отчетливо осознала, что у нее нет больше сил жить, что все кончено, собственно, она и так после смерти Франконе жила лишь по привычке, с неохотой, только благодаря тому, что имела возможность найти порошок и хоть с кем-то пообщаться. Но теперь, после этих заголовков в газетах, у нее не будет ни порошков, ни общения, ни сил скрываться от полиции и жить как загнанный зверь.
Она решила, что умрет не сразу. Сперва примет остатки товара, а уж потом, когда очухается, тогда и... Но тут же передумала: уж лучше сразу со всем покончить, все равно выхода нет, и, рассуждая по обыкновению здраво, медленно повела машину к автостраде на Монцу. Это была даже не автострада, а светящаяся полоса, река автомобильных, автобусных и мотоциклетных фар. Движение немного утихло, уже не было пробок, она постепенно увеличивала скорость и не сбросила ее, когда увидела автобус, шедший по встречной полосе, наоборот, даже прибавила газу и нарочно врезалась прямо ему в лоб.
* * *
Меньше часа спустя Дука прибыл в больницу (дорожная полиция уведомила квестуру о происшествии). Маризелла Доменичи была все еще в операционной, но один из ассистирующих врачей, выйдя покурить, сообщил ему:
– Машина всмятку, даже не знаю, как ее оттуда вытащили, а у нее сломано всего два ребра и раздроблена кисть. Невероятно!
Дука понимал, что задает идиотский – тем более для врача – вопрос, но он хотел быть до конца уверен:
– Опасность для жизни есть?
– Какая может быть опасность с двумя сломанными ребрами? Она еще нас с вами переживет.
Дука вышел из больницы и сел в машину.
– Поехали к шефу.
– Она умерла?
– Нет. Только два ребра сломала.
Ту же фразу он повторил и Карруа, приехав на улицу Фатебенефрателли:
– Она жива. Только два ребра сломала. Так что можешь ее арестовать.
Карруа не удержался и спросил:
– Ты бы, конечно, предпочел, чтоб она умерла?
Он ответил с каким-то непонятным смирением:
– Я этого хотел, пока нам не позвонили из дорожной полиции.
– А после? – настаивал Карруа.
Дука сказал с полной откровенностью:
– А после, когда ехал в больницу, надеялся, что она выживет.
У Карруа вырвался короткий, громкий смешок.
– Почему же твои желания так резко изменились?
Он говорил в шутку, а Дука нет.
– Не знаю.
– И теперь ты доволен, что она жива? – уже не шутя, отеческим тоном спросил Карруа.
– Не знаю. Может быть.
Он снова спустился вниз и сел к Ливии в машину.
– Поезжай куда-нибудь, в общем, никуда, – сказал он ей.
Потом обнял ее за плечи, этот вопрос не давал ему покоя: почему он должен быть доволен, что это чудовище, этот дракон в женском обличье не умер, а остался жив? Жив, а не стерт с лица земли? Почему?
Надо бы обсудить это с Ливией Гусаро, с его личной, персональной Минервой.
– Знаешь, почему... – начал он ей объяснять, представляя, с какой страстью она ухватится за эту проблему.