Автобиографии можно верить только тогда, когда она обнаруживает что-то постыдное. Человек, представивший себя в благоприятном свете, вероятно, лжет, поскольку жизнь, когда на нее смотришь изнутри, – это просто ряд поражений. Но даже вопиюще лживая книга (пример – автобиографические сочинения Фрэнка Харриса) может, вопреки намерению автора, дать его верный портрет. К этому разряду относится недавно опубликованная «Тайная жизнь» Дали. Некоторые происшествия в ней явно неправдоподобны, другие переиначены и поданы в романтическом ключе. За рамками оставлено не только все унизительное, но и неизбежная обыкновенность повседневной жизни. Дали даже по собственному диагнозу нарцисс, и автобиография его – просто стриптиз в розовом свете рампы. Но как отчет о фантазиях, об извращении инстинктов, порожденном машинным веком, она весьма ценна.
Вот некоторые эпизоды его жизни, начиная с первых лет. Какие из них подлинны, а какие вымышлены, не суть важно: что ему хотелось бы сделать – вот что главное.
Ему шесть лет, с некоторым волнением ожидают комету Галлея:
«В ту же минуту на пороге появился служащий отцовской конторы и объявил, что комету прекрасно видно с верхней террасы. Все ринулись к лестнице, я же, парализованный ужасом, так и остался сидеть на полу. Потом, собравшись с силами, встал и очертя голову побежал на террасу и уже у самой двери увидел свою трехлетнюю сестренку – она степенно, на четвереньках двигалась за гостями. Я остановился и после секундного замешательства ударил ее ногой по голове – как по мячу. И, подхваченный бредовым ликованием, которым преисполнило меня это злодеяние, кинулся было на террасу. Но отец, оказывается, шел позади – он схватил меня, поволок в кабинет, запер там и не выпускал до самого ужина».
Годом раньше Дали «внезапно, как всегда приходит ко мне большинство мыслей», столкнул мальчика с моста. Рассказывается о других подобных происшествиях, среди прочего о том (ему уже двадцать один год), как он сбил кулаком девушку и топтал, «пока ее не отняли у меня, окровавленную».
Сальвадору пять лет; ему попадается раненая летучая мышь, и он кладет ее в ведро. На другое утро он находит ее полумертвой и облепленной муравьями, которые ее уже едят. Он берет ее в рот, с муравьями и прочим, и почти перекусывает пополам.
Он студент, и в него без памяти влюбляется девушка. Он целует и ласкает ее, чтобы возбудить как можно сильнее, но дальше идти не хочет. Решает продолжать это пять лет (называет это своим «пятилетним планом»), наслаждаться ее унижением и ощущением своей власти. Часто говорит ей, что через пять лет ее бросит, и, когда наступает срок, так и делает.
До зрелых лет онанирует и, по-видимому, любит заниматься этим перед зеркалом. В обычном смысле, он, судя по всему, лет до тридцати импотент. Познакомившись со своей будущей женой Галой, испытывает сильное искушение столкнуть ее в пропасть. Он чувствует: Гала хочет, чтобы он с ней что-то сделал, и после первого поцелуя происходит признание:
«Схватив Галу за волосы, я запрокинул ей голову и, дрожа в совершенной истерике, приказал:
– А теперь скажи, что мне с тобой сделать? Скажи медленно, глядя мне в глаза, самыми грубыми, самыми непристойными словами, чтобы мы почувствовали самый большой стыд!
…Тогда последняя тень удовольствия в глазах Галы сменилась жестоким тиранским блеском, и она ответила:
– Я хочу, чтобы ты меня убил!».
Он несколько разочарован ее требованием, потому что именно это и сам хотел сделать. Он подумывает сбросить ее с колокольни в Толедо, но воздерживается.
Во время гражданской войны в Испании он предусмотрительно не становится ни на ту, ни на другую сторону и едет в Италию. Его все сильнее тянет к аристократам, он посещает модные салоны, обзаводится богатыми покровителями и фотографируется с толстым виконтом де Ноай, которого называет своим Меценатом. Назревает война в Европе, и он озабочен только одним: подыскать место, где хорошо готовят и откуда можно быстро удрать в случае опасности. Оседает в Бордо, а во время французской кампании своевременно бежит в Испанию. Там успевает услышать несколько историй о зверствах красных, после чего отбывает в Америку. Конец повествования озарен респектабельностью. Тридцатисемилетний Дали становится примерным мужем, избавляется от отклонений, по крайней мере некоторых, и полностью примиряется с католической церковью. И, насколько можно понять, хорошо зарабатывает.
Но ни в коей мере не перестает гордиться своими картинами сюрреалистического периода с такими названиями, как «Великий мастурбатор», «Содомия черепа с роялем» и т. д. Книга полна их репродукциями. Многие рисунки Дали чисто натуралистичны и отмечены одной особенностью, о которой будет речь дальше. Но в сюрреалистической живописи и фотографии выделяются две черты: сексуальная извращенность и некрофилия. Раз за разом появляются сексуальные объекты и символы – в том числе хорошо известные, вроде нашей старой знакомой – туфли на высоком каблуке, и запатентованные самим Дали, такие, как костыль и чашка теплого молока, – и довольно отчетливо прослеживается экскреторный мотив. О своей картине «Мрачная игра» он говорит: «Трусы, запачканные экскрементами, были выписаны с такой любовной реалистичностью и тщательностью», что весь сюрреалистический кружок мучился вопросом: копрофаг он или нет? Дали решительно заявляет, что нет и что это извращение ему кажется омерзительным, но интерес его к испражнениям только этим, по-видимому, и ограничен. Рассказывая о том, как он наблюдал за женщиной, мочившейся стоя, Дали не может не добавить подробность, что она промахнулась и запачкала туфли. Ни одному человеку не дано быть носителем всех пороков, и Дали хвастается тем, что он не гомосексуалист; но в остальном он, кажется, наделен извращениями на зависть любому.
Самое навязчивое из них – некрофилия. Он сам откровенно признается в этом, но утверждает, что излечился. Лица мертвецов, трупы животных встречаются часто в его картинах, а муравьи, поедавшие полудохлую летучую мышь, появляются бесчисленное множество раз. На одной фотографии показан эксгумированный труп, сильно разложившийся. На другой – дохлые ослы гниют на роялях, это вошло в сюрреалистический фильм «Андалузский пес». Дали до сих пор вспоминает этих ослов с большим энтузиазмом:
«Гниение ослов я «изобразил», вылив на них несколько пузырьков вязкого клея. Кроме того, я вынул у них глаза и укрупнил их, вспоров ножницами. Я безжалостно разрезал им рты, чтобы выигрышнее смотрелся оскал, и в каждый рот запихнул лишние челюсти, дабы создать впечатление, что ослы хотя и разлагаются, но еще выблевывают немного своей смерти над другими рядами зубов, образованными клавишами черных роялей».
И наконец, псевдофотография – «Манекен, гниющий в такси». По уже раздувшемуся лицу и груди мертвой девушки ползут громадные улитки. В подписи под фотографией Дали поясняет, что это бургундские улитки – то есть съедобные.
Конечно, в этой длинной книге, 400 страниц in quarto, содержится гораздо больше того, что я упомянул, но полагаю, я не изобразил превратно ее моральную атмосферу и психологическое наполнение. Книга отвратительная. Если бы книга могла испускать вонь, то эта воняла бы, что, впрочем, могло бы обрадовать Дали: перед тем как приступить к ухаживанию за будущей женой, он с головы до ног намазался составом из козьего кала, сваренного в рыбьем клею. Всему этому надо противопоставить другой факт: Дали – исключительно одаренный рисовальщик. И, судя по тщательности и уверенности его рисунка, очень усердный работник. Он эксгибиционист и карьерист, но не мошенник. Он в пятьдесят раз талантливее большинства людей, которые готовы морально осуждать его и смеяться над его живописью. Сочетание этих двух фактов ставит нас перед вопросом, редко обсуждаемым всерьез, поскольку нет почвы для согласия.
Суть в том, что мы имеем дело с прямой, неприкрытой атакой на приличия, на душевное здоровье и даже – поскольку некоторые картины Дали отравляют воображение не хуже порнографических открыток – на самое жизнь. Что сделал Дали и что нафантазировал – об этом можно строить догадки, но во взглядах его, в его характере фундаментальная человеческая порядочность отсутствует напрочь. Он антисоциален, как вошь. Ясно, что такие люди нежелательны, и с обществом, где они процветают, что-то неладно.
Если показать эту книгу с ее иллюстрациями лорду Элтону, мистеру Альфреду Нойесу, авторам передовиц в «Таймс», ликующим по поводу «затмения высоколобых», – да и любому «разумному» англичанину, ненавидящему искусство, то вообразить их реакцию нетрудно. Они наотрез откажутся видеть в Дали какие-либо достоинства. Такие люди не только неспособны признать, что морально ущербное может быть эстетически верным: в сущности, они требуют от каждого художника, чтобы он похлопывал их по спине и говорил, что думать необязательно. Особенно опасны они могут быть в такое время, как сейчас, – когда министерство информации и Британский совет наделили их властью. Ибо инстинкт их требует не только раздавить всякое народившееся дарование, но и кастрировать прошлое. Прислушайтесь к возобновившейся здесь и в Америке травле высоколобых, к негодующим крикам по поводу Джойса, Пруста, Лоуренса и даже Т. С. Элиот. Но если поговорить с человеком, способным увидеть достоинства Дали, его реакция, как правило, будет немногим лучше. Если вы скажете, что Дали, пусть он блестящий рисовальщик, все равно мелкий грязный негодяй, на вас посмотрят как на дикаря. Если вы скажете, что не любите разложившиеся трупы и душевнобольных, – решат, что вы лишены чувства прекрасного.
Коль скоро «Манекен, гниющий в такси» – хорошая композиция (что бесспорно), она не может быть ущербной, отвратительной картиной; Нойес же, Элтон и другие скажут вам, что, раз она отвратительна, она не может быть хорошей композицией. И средней позиции между двумя этими заблуждениями нет; вернее, она есть, но мы редко о ней слышим. С одной стороны, Kulturbolschevismus, с другой (хотя выражение вышло из моды) – «искусство для искусства». Непристойность – проблема, крайне затруднительная для честного обсуждения. Одни слишком боятся показать, что они шокированы, другие – что их невозможно шокировать, и поэтому определить взаимоотношения искусства и морали не могут.
Понятно, что защитники Дали настаивают на своего рода привилегии священнослужителей. Художник должен быть свободен от нравственных законов, которым подчиняются обычные люди. Достаточно произнести магическое слово «искусство» – и все годится. Гниющие трупы, покрытые улитками, – годятся; пинать маленьких девочек в голову – годится; даже фильм «Золотой век» годится. Годится и то, что Дали, годами кормившийся от Франции, бежит, как крыса, как только Франции начинает грозить опасность. Ежели ты можешь прилично писать маслом, тебе всё прощается.
Легко увидеть, насколько фальшив этот подход, если применить его к обычному преступлению. В такой век, как наш, когда художник – персона совершенно исключительная, ему позволительна некоторая безответственность, совсем как беременной женщине. Однако никто не скажет, что беременной женщине позволительно совершить убийство, и то же самое – художнику, сколь угодно одаренному. Если завтра на землю вернется Шекспир и окажется, что его любимое развлечение – насиловать девочек в вагонах, мы ведь не скажем ему «валяй» на том основании, что он может написать еще одного «Короля Лира». И, в конце концов, самые худшие преступления – не всегда наказуемые преступления. Поощрение некрофильских грез, вероятно, приносит не меньше вреда, чем, например, воровство из карманов на скачках. Надо держать в голове одновременно два соображения: что Дали хороший рисовальщик и пакостное существо. Одно не отменяет другого и, в каком-то смысле, не сказывается на другом. От стены требуется прежде всего, чтобы она стояла. Если она стоит, это хорошая стена, а для какой надобности она служит – дело другoe. Тем не менее даже самая лучшая на свете стена заслуживает того, чтобы ее снесли, – если она окружает концлагерь. Точно так же у нас должно быть право сказать: «Это хорошая книга (или картина), и надо, чтобы ее сжег государственный палач». Если вы не можете это сказать, хотя бы мысленно, значит, боитесь сделать выводы из того факта, что художник – тоже гражданин и человек.
Это, конечно, не значит, что автобиографию Дали или его картины надо запретить. За исключением похабных открыток, продававшихся в средиземноморских портовых городах, вообще запрещать что бы то ни было – политика сомнительная, а от фантазий Дали может быть та польза, что они проливают свет на упадок капиталистической цивилизации. Но в чем он явно нуждается – это в диагнозе. Вопрос не столько в том, что он такое, сколько в том, почему он такой. Не вызывает сомнений, что это больной ум, вероятно, не очень изменившийся в результате якобы обращения, ибо искренне кающиеся или выздоровевшие психически не хвастают публично былыми грехами. Он – симптом мировой болезни. Важно не обличать его как хама, который заслуживает порки, не защищать как гения, которому все позволено, а выяснить, почему он обнаруживает именно такой набор отклонений.
Ответ, вероятно, содержится в его живописи, а я недостаточно сведущ, чтобы ее анализировать. Но готов указать на один ключ, который может приблизить к разгадке. Это старомодная, витиеватая эдвардианская графическая манера, к которой Дали возвращается всякий раз, когда отходит от сюрреализма. Некоторые рисунки Дали напоминают Дюрера, в одном угадывается влияние Бердслея, еще в одном он как будто заимствует у Блейка. Но чаще всего встречаешься с эдвардианской манерой. Когда я впервые открыл книгу и просматривал бесчисленные иллюстрации на полях, меня не оставляло ощущение какого-то сходства, только я не мог определить – с чем. Я задержался на орнаментальном подсвечнике в начале Части I. Он напомнил мне безвкусное роскошное издание Анатоля Франса (в переводе), выпущенное, наверное, около 1914 года. Там в этом стиле были выполнены орнаментальные заставки и концовки глав. На одном конце подсвечника у Дали – изогнутое рыбообразное существо смутно знакомого вида (за основу взят, вероятно, дельфин), на другом – горящая свеча. Эта свеча, кочующая из картины в картину, – наша очень старая приятельница. Вы найдете ее с теми же живописными потеками воска по бокам на электрических лжесвечах, которые так популярны в загородных псевдотюдоровских гостиницах. Эта свеча и нижнее украшение мгновенно воспринимаются как выражение глубокой сентиментальности. Наверное, чтобы уравновесить ее, Дали щедро обрызгал лист тушью, но тщетно. Такое же впечатление возникает то и дело. Одна из композиций сгодилась бы, пожалуй, для «Питера Пэна». Женщина на одной из картин, хотя череп у нее вытянут до пропорций колбасы, – типичная ведьма из детских книжек. Лошадь и единорог могли бы стать иллюстрациями к Джеймсу Бранчу Кэйбеллу. Такое же впечатление производят рисунки несколько женоподобных юношей. Слащавость высовывается отовсюду. Убрать черепа, муравьев, омаров, телефоны и прочую параферналию, и то и дело вы возвращаетесь в мир Барри, Рэкама, Дансейни и «Где кончается радуга».
Любопытно, что кое-какие из скверных проделок в автобиографии созвучны тому же периоду. Когда я читал пассаж, процитированный в начале статьи, – о том, как он пнул младшую сестру, – в голове у меня забрезжило какое-то воспоминание. Что это? Ну, конечно! «Страшные стишки для свирепых семеек» Гарри Грэма. Они были очень популярны году в 12-м, и один:
Очень огорчается
Бедный мальчик Вилли.
Он сломал сестренке шею,
И его за это сладкого лишили, —
вышел прямо из сюжета Дали. Дали, конечно, знает о своих эдвардианских склонностях и зарабатывает на этом капитал при помощи, условно говоря, стилизации. Он признается в особой любви к 1900 году, утверждая, что каждый декоративный предмет 1900 года полон тайны, поэзии, эротики, безумия, извращенности и т. д. Стилизация, однако, предполагает подлинную любовь к предмету подражания. При этом если не всегда, то довольно часто интеллектуальной склонности сопутствует иррациональная, даже ребяческая тяга к тому же самому. Скульптор, например, занят поверхностями и кривыми, но, кроме того, получает удовольствие от самой возни с глиной или камнем. Механику приятны прикосновение к инструменту, звук динамо, запах масла. Психиатр сам обычно склонен к той или иной сексуальной аномалии. Дарвин стал биологом отчасти потому, что жил в деревне и любил животных. И вполне возможно, что как будто бы нездоровый культ всего эдвардианского у Дали (например, «открытие» станций метро, построенных в 1900-х годах) – лишь симптом более глубокой и менее осознанной привязанности. Бесчисленные, прекрасно исполненные копии иллюстраций из учебников, разбросанные по полям, с серьезными названиями le rossignol, unе montre и т. д., может быть, задуманы отчасти как шутка. Мальчик в бриджах, играющий в дьяболо на одной из картин, – типичный рисунок той эпохи. Но возможно, Дали поместил их в книгу потому, что у него есть потребность так рисовать, потому что он на самом деле принадлежит этой эпохе и этому стилю.
Если так, то его отклонения в какой-то мере объяснимы. Возможно, это способ убедить самого себя, что он – не заурядность. Две черты, которыми Дали обладает безусловно, – талант графика и животный эгоизм. «В семь лет, – говорит он в первом абзаце книги, – я хотел стать Наполеоном. И с тех пор мои амбиции постоянно росли». Сказано с намерением поразить, но по существу это, без сомнения, правда. Такие чувства отнюдь не редкость. «Я знал, что я гений, – сказал мне как-то один человек, – задолго до того, как выяснил, в чем именно буду гением». А предположите, что у вас нет ничего, кроме эгоизма и таланта, который не идет выше локтя; предположите, что настоящее ваше призвание – подробный, академический рисунок и предназначено вам быть иллюстратором учебников. Как тут стать Наполеоном?
Один путь есть всегда: через зловредность. Всегда делать то, что шокирует и ранит людей. В пять лет столкнуть мальчика с моста, отхлестать старого доктора метелкой по лицу и разбить ему очки – или, по крайней мере, помечтать об этом. Двадцатью годами позже вырезать ножницами глаза у дохлого осла. Так ты всегда будешь чувствовать себя оригиналом. К тому же это окупается! И совсем не так опасно, как уголовное преступление. Даже если сделать скидку на возможные цензурные изъятия в автобиографии Дали, ясно, что доставалось ему за эти выходки гораздо меньше, чем досталось бы в прошлые времена. Он вырос в развращенном мире 1920-х годов, когда изломанность царила повсюду и все европейские столицы кишели аристократами и рантье, забросившими спорт и политику и принявшимися покровительствовать искусствам. Вы швыряли им дохлых ослов, и они вам швыряли деньги. Патологический страх перед кузнечиками – несколько десятилетий назад над ним просто смеялись бы, – сделался интересным «комплексом», и на нем можно было заработать. А рухнет этот мир под натиском немецкой армии – тебя ждет Америка. И всё это можно приправить религиозным обращением, перебравшись одним прыжком, без тени раскаяния, из модных салонов Парижа на лоно Авраамово.
Таковы, можно думать, основные контуры истории Дали. Но почему извращения его именно такие и почему так легко было продавать искушенной публике такие ужасы, как разлагающиеся трупы, – это вопросы к психологу и социологу. У марксистской критики с такими явлениями, как сюрреализм, разговор короткий: «Это буржуазные вырожденцы» (постоянно обыгрываются «трупные яды» и «загнивающий класс рантье»), и всё тут. Возможно, это – констатация факта, но не выявление связей. Все же хочется понять, почему Дали склонен к некрофилии (а, скажем, не к гомосексуализму) и почему рантье и аристократы желают покупать его картины, вместо того чтобы охотиться или предаваться любовным утехам, как их деды. Само по себе моральное осуждение ничего нам не объяснит. Но и не надо притворяться ради «объективности», будто такие произведения, как «Манекен, гниющий в такси», морально нейтральны. Они отвратительны и тлетворны, и от этого факта должно отправляться любое исследование.
Июнь 1944 г.