Предисловие
Личность
Идеи, нравы смерзлись в ледники:
Он стал их плавить жаром убежденья —
И, показав реальности значенья,
Безжалостной зимы разжал тиски.
Кто чтил его за помощь? Тьмы и тьмы,
Ощерясь в ненависти, сбились кучей —
Покой свой уберечь средь стужи жгучей
Заслоном мифа от свирепств зимы.
Слова нас губят. Утвердил он вновь
Действительность как истины мерило —
И пониманье нам глаза раскрыло:
Страшней войны — страдания и кровь.
Стремясь к высокой цели, он владел
Присущей лишь немногим прямотою —
Как тем друзьям, что до конца с тобою
(Полдюжины писателей удел).
Морали гений, он подчас впадал
В наивность, глупость ли в конечном счёте
(Играл же Дарвин злакам на фаготе!):
Искатель истины — но нет, не идеал.
Тем вопреки, кто опыт, факт обрек
На жертву гимнам, догме истеричной —
Сумел он, чуждый струнке поэтичной,
Всему искусству преподать урок.
Роберт Конквест,
«Джордж Оруэлл» (1969)
Эти строки, сложенные в период вечной мерзлоты, отсылают нас к временам почти космического холода — «полночь столетия» видится сквозь призму холодной войны, в перспективе ядерной зимы, слишком реальной, чтобы от нее отмахнуться. Но первая же искра человечности немедленно разгоняет пронизывающую стужу начальной строки, а далее заря дружеской поддержки лишь разгорается, к завершающим строкам уже пламенея горячей волной.
Ответ на вопрос, относятся ли честность и принципиальность к холодным добродетелям рассудка или же к горячим качествам души, остается неясным, и туманы Англии, возможно, не лучшее место для его прояснения. «Ледяная совесть поколения», — такой подзаголовок выбрал Джеффри Мейерс для биографии Оруэлла 2000 года (фраза эта позаимствована у нейтрального пера В. С. Притчетта). Сам Оруэлл, не до конца избавившийся от веры отцов в благотворное воздействие закаливающих процедур, в своем творчестве остается во власти деморализующего влияния температуры точки замерзания. Однако в душном, знойном климате Бирмы и Каталонии этому суровому, замкнутому в себе человеку суждено было пережить два момента обжигающего откровения, а его произведениям — в обход цензуре и запретам воспламенить искру надежды во вселенской тьме ГУЛАГа, согревая собой продрогшие души поляков и украинцев и помогая растопить вечную мерзлоту сталинизма. И если бы авторство афоризма про «горячее сердце и холодную голову» не принадлежало Ленину, он прекрасно подошел бы Оруэллу, с душевным пылом и великодушием которого могли сравниться лишь его же сдержанность и бесстрастность.
Виктор Притчетт, позднее — сэр, был одним из многих, кто встраивал фигуру Оруэлла в сонм «святых», пусть и как мирянина. И вот раскованный, склонный к веселому богохульству писатель, сказавший однажды (касательно Махатмы Ганди), что святые всегда должны считаться виновными, пока не будет доказано обратное, опять предстает перед нами в виде мощей или призрака, символа самоотречения. Говоря о Кромвеле, другом знаменитом человеке, считавшемся пуританином, Томас Карлейль писал, что столкнулся с необходимостью извлечь своего героя из-под груды мертвых фраз и другого мусора, и лишь потом у него получилось утвердить его в качестве фигуры, достойной биографии. Я не пишу биографии, однако иногда также чувствую необходимость освободить имя Джорджа Оруэлла от груза медовых словес и душещипательных речей; образ писателя, ставший объектом болезненного поклонения и сентиментальных восхвалений, подходит лишь для зомбирования несчастных школьников своей правильностью и невыносимой добропорядочностью. Воздаяние подобного рода часто оформлено в духе Ларошфуко, что позволяет задуматься о подкупе добродетели пороком, а также о шутке, которую сыграла над вором его собственная шапка. (В конце концов, именно Притчетт походя отмахнулся от Оруэлла и его опасно правдивых репортажей из Барселоны, написав в 1938 году: «Существует множество веских аргументов в пользу того, чтобы держать креативных писателей подальше от политики, и мистер Джордж Оруэлл — один из таких писателей».)
Тот период, что прошел между написанием «Фунтов лиха в Париже и Лондоне» (1933) и «1984» (1949), вообще был богат на «креативных писателей» с активной политической позицией. Если мы решим ограничиться рамками исключительно англоязычного мира, то только лишь первый писательский ряд составят такие имена, как Джордж Бернард Шоу, Г. Дж. Уэллс, Дж. Б. Пристли и Эрнест Хемингуэй. И, разумеется, были поэты — группа, объединенная нескладным названием «Макспондэй», что расшифровывалось как Луис Макнис, Стивен Спендер, У. Х. Оден и Сесил Дэй-Льюис. (Акронимическое название не включало имени их учителя, Эдварда Апворда, о котором Оруэлл также писал.) Однако можно смело говорить о том, что политические заявления, сделанные этими людьми, сегодня не имели бы успеха. Некоторые из их высказываний были или вздорны, или излишне мрачны, некоторые — просто глупы, или легковесны, или несерьезны. И ярким контрастом на их фоне выделяется Оруэлл, каждую строчку которого, каждую статью и эссе можно смело переиздавать спустя годы, не испытывая при этом неловкости за автора. (Есть одно возможное исключение из этого утверждения, его я намереваюсь обсудить отдельно.)
Говорить о том, что упомянутые выше джентльмены наравне со многими другими, занимавшимися чистой журналистикой, оказались слишком падки на соблазны и искушения власти, а Оруэлл перед ними устоял, было бы заведомым упрощением. Однако можно со всей определенностью утверждать, что им не приходилось особенно волноваться, попадут ли их книги в печать, а вот Оруэлл никогда не мог быть столь же уверен в этом. А потому его писательская жизнь была постоянной борьбой, несущей в себе два важных смысла: первое — это отстаивание принципов, которые он исповедовал, второе — право свидетельствовать об этой борьбе. Он никогда не смягчил бы своего мнения в надежде увидеть свою подпись в издании, популярном среди платежеспособной публики; только одно это уже объясняет сегодня его актуальность и остроту.
С другой стороны, образ работяги из мансарды, считающего свои неудачи знаком собственной исключительности и принципиальности, узнаваем до навязчивости, и тип этот скрупулезно и карикатурно выведен Оруэллом в романе «Да здравствует фикус!». Важность Оруэлла для прошедшего века и как следствие — его статус человека, оставившего след в истории, а также в литературе, определяется исключительной важностью проблем, за которые он «брался», над которыми работал и которые никогда не бросал. Как результат мы, не задумываясь, прибегаем к термину «оруэлловский» в одном из двух случаев. Если мы подразумеваем разрушительную тиранию и царящий страх и привычный конформизм, мы называем текущее положение вещей «оруэлловским». Если мы описываем литературное произведение как «оруэлловское», мы признаем наличие в нем неиссякаемого человеческого сопротивления подобному террору. Неплохо для одной короткой жизни.
Три великие темы двадцатого века: империализм, фашизм и сталинизм. Было бы банальностью утверждать, что три эти «вопроса» сами по себе вызывают исторический интерес, они передают потомству сам дух и тон нашей эпохи. Интеллектуальное сообщество большей частью было роковым образом скомпрометировано компромиссным отношением к той или иной из этих бесчеловечных структур, сконструированных человеком, а некоторые его представители — и более чем к одной. (Сидней Вебб, в соавторстве с женой Беатрисой, написал пресловутую книгу «Советский коммунизм — новая цивилизация?», которая во втором своем издании утратила знак вопроса в заглавии как раз вовремя для того, чтобы это совпало с началом большого террора, стал лордом Пассфилдом в лейбористском правительстве Рамсея Макдональда 1929 года и в этом качестве действовал как исключительно жесткий и напыщенный министр по делам колоний. Джордж Бернард Шоу умудрился проявить глупейшую снисходительность и к Сталину, и к Муссолини.)
Решение Оруэлла отречься от бездумного империализма, который был источником доходов для его семьи (его отец был одним из мелких управляющих в деградирующей системе торговли опиумом между Индией и Китаем), может быть представлено как проявление эдипова комплекса, особенно теми критиками, которые предпочитают подобные линии расследования. Однако решение это было очень серьезным и для его времени — очень прогрессивным. Оно оставило свой след на всем его творчестве. Оно чувствуется не только в одной из самых первых опубликованных его статьей — описании тарифной политики, тормозящей развитие Бирмы, написанной для французской газеты Le Progrus Civique в 1929 году, но и пропитывает первую его настоящую книгу, «Фунты лиха в Париже и Лондоне» и образует подтекст его литературного вклада в New Writing Джона Лемана. Оруэлл мог ощущать вину за то, из какого источника получает доход его семья, а мог и не чувствовать угрызений совести — вспомним часто возникающий в его творчестве знаменитый образ самой Англии как семьи, вокруг финансового положения которой царит заговор молчания, — но он, без всякого сомнения, был убежден в том, что эксплуатация колоний является грязной тайной всей просвещенной британской элиты, как политической, так и культурной. Это понимание также позволило ему подмечать отдельные черты проявления того, что Ницше называл отношениями «господин — раб»; его художественные произведения непрерывно демонстрируют осведомленность об отвратительной сладости и соблазнах раболепия, и многие самые живые его сцены без этого непредставимы. Живя, как мы сейчас, в теплом свете постколониализма, с удовлетворенной благодарностью погружаясь в постколониальные занятия, мы подчас забываем, чем обязаны этим пионерским усилиям.
Сохранив приверженность тому, чего достиг, получив колониальный опыт, временно пожив среди внутренних илотов империи (тут можно вспомнить бесприютных, отверженных людей периода «Фунтов лиха в Париже и Лондоне»), Оруэлл был полностью подготовлен для того, чтобы понять и душой, и разумом суть империй нашего времени — империй нацизма и сталинизма. Среди разнообразных качеств, из которых просвещенное сочувствие к жертвам, особенно к жертвам расовой неприязни, было лишь одним из многих, он развил в себе особую восприимчивость к интеллектуальному лицемерию и был готов в любой момент уловить любой — неизменно отвратительный — звук, которым оно себя выдавало. Другими словами, он был хорошо подготовлен Индией к тому, чтобы во всеоружии встречать порочные, но обманчиво «пристойные» оправдания незаслуживающей их, никому не подконтрольной власти.
Довольно странно, но выступления, направленные против фашизма, не стали частью самых его сильных или самых известных работ. Похоже, то, что «теории» Гитлера, или Франко, или Муссолини являются квинтэссенцией всего самого ненавистного и фальшивого из известного ему в человеческом обществе, воспринималось им как само собой разумеющееся, что виделись ему эти теории как «сатанинская сумма» милитаристской спеси, расистского солипсизма, издевательств, характерных для школьного двора, и капиталистической алчности. Особую роль для него сыграло постижение того, насколько часто представители Римско-католической церкви и католические интеллектуалы оказывались тайно связаны с вакханальным разгулом глупости и злобы; Оруэлл ссылался на это снова и снова. Как я уже писал, время запоздалого искупления за деяния того периода для католической церкви и ее апологетов только начинается.
С самого начала войны в Испании бывший ее добровольцем, Оруэлл, как представляется, за аксиому полагал, что фашизм — значит война (во всех значениях слова «значит») и что к этой битве необходимо присоединиться со всей решимостью и как можно скорее. Но одновременно с этим он открыл огонь в сторону коммунизма, каким он был в его понимании, и вступил в десятилетнее сражение с его приверженцами, и результат этой битвы стал, по мнению большинства живущих ныне людей, его моральным и интеллектуальным наследием. Однако наследие это, несомненно, неполно без понимания других его побуждений и мотивов.
Первое, что приводит в изумление любого изучающего работы и жизнь Оруэлла, это его полная независимость. Пережив в детстве то, что часто называют «традиционным» английским образованием (традиционным, по всей вероятности, потому, что доступно оно ничтожному проценту населения), он отказался от традиционного его продолжения в одном из средневековых университетов, а выбрав в качестве альтернативы колониальную службу, впоследствии неожиданно ее бросил. Начиная с этого момента он жил собственной жизнью, следуя собственному пути, и ни разу не назвал ни одного человека господином. Он никогда не мог похвастаться стабильным доходом, никогда не мог рассчитывать на стабильные авторские гонорары. Сам не будучи уверен, можно ли назвать его романистом, он внес свой вклад в богатство английской художественной литературы, сконцентрировавшись на форме эссе. В этом качестве он противостоял ортодоксии и деспотизму своих времен, вооруженный лишь потрепанной печатной машинкой и упорством характера.
Самым удивительным в его независимости было то, что ему приходилось ей учиться, ее добиваться, ее завоевывать. Его воспитание и его врожденные склонности по всем свидетельствам делали его от природы тори и даже кем-то вроде мизантропа. Конор Круз О’Брайен, известный критик Оруэлла, однажды написал об Эдмунде Бёрке, что сила его заключается во внутреннем его конфликте:
«Противоречивость позиции Бёрка обогащает его речь, расширяет диапазон ее выразительных средств, возвышает ее пафос, усиливает ее образность и делает возможным эту странную апелляцию к „человеку либеральных нравов“. В этой интерпретации секрет его способности проникать в суть процесса [французской] революции частично объясняется подавленной симпатией к этой революции в сочетании с интуитивным пониманием разрушительных возможностей контрреволюционной пропаганды, столь сильно воздействующей на устоявшийся порядок в родной его земле… силы революции и контрреволюции для него существовали не только в большом, внешнем, но и во внутреннем его мире…»
Если поменять кое-что местами, очень похоже на случай Оруэлла. Он вынужден был подавлять в себе недоверие и нелюбовь к бедным, отвращение к толпам «цветных», которыми кишела империя, подозрительность к евреям, неловкость в отношениях с женщинами и антиинтеллектуализм. Он учился самостоятельно, учился теории и практике, иногда — с излишним педантизмом, и смог стать великим гуманистом. И лишь одно из врожденных его предубеждений — одна мысль о гомосексуализме заставляла его вздрагивать — во всей видимости оказалось неподвластно процессу самоусовершенствования. Но даже это «извращение» он часто изображал как результат жестокости судьбы или уродство, вызванное неестественными для человека, ужасными условиями; его отвращение было направлено на «грех», а не на «грешника» (когда он не забывал делать это фальшивое разграничение). (Существуют некоторые намеки на то, что частично виной этому был некий неудачный опыт, полученный в иноческой среде британской частной школы).
Так, Оруэлл, который считается человеком, символизирующим все английское не в меньшей степени, чем ростбиф и теплое пиво, родился в Бенгалии и первую свою работу опубликовал на французском. Оруэлл, который никогда не любил Шотландию и шотландский культ, построил свой дом на Гебридских островах (по общему мнению, необитаемых) и оказался одним из немногих писателей того периода, предугадавших потенциальную силу шотландского национализма. Оруэлл, который в юности мечтал всадить штык в кишки бирманского жреца, становится защитником независимости Бирмы. Сторонник равноправия и социалист, в то же время он раздумывает о вреде централизации и государственной собственности. Человек, ненавидящий милитаризм, поддерживает войну ради спасения страны. Брезгливый анахорет, выпускник частной школы ночует под открытым небом в компании босяков и уличных женщин и заставляет себя терпеть в ночлежках клопов и нечистоты. Самое неожиданное в этом его дауншифтинге состоит в том, что осуществлен он был с сознательной самоиронией, но без тени религиозного самоуничижения или смирения. Враг ура-патриотизма и агрессивного христианства был лучшим автором, писавшим о патриотической поэзии и литургической традиции.
Эти творческие метания, помноженные на с трудом обретенную уверенность в собственных убеждениях, позволяли Оруэллу проявлять необычную прозорливость не только по поводу всяких «измов» — империализма, фашизма, сталинизма, — но и разбираться во многих темах и вопросах, и сегодня не дающих нам покоя. Перечитывая собрания его сочинений, погружая себя в обширный новый материал, собранный в образцовом труде профессора Питера Дэвидсона, я чувствовал, что нахожусь в обществе писателя, все еще необыкновенно современного. Вот несколько тому примеров:
— его работы об «английском вопросе», а также на схожую тематику, включающую региональный национализм и европейскую интеграцию;
— его убежденность в важности языка, предвидение того, что многие современные дебаты будут строиться на основе использования наукообразного жаргона, бюрократизмов и с учетом «политкорректности»;
— его интерес к народной или популярной культуре и к тому, что сегодня называется «культурологией»;
— его увлеченность проблемой объективности и доказательности истины — центральной проблемой дискуссии, сегодня предлагаемой нам теоретиками пост-модернизма;
— его влияние на развитие художественной литературы, включая романы так называемого течения «рассерженных молодых людей»;
— его тревоги об окружающей природной среде, о том, что сегодня признается экологическими проблемами;
— его активное беспокойство по поводу опасности гонки ядерных вооружений и наличия ядерных держав.
Этот список совсем неполон. В нем есть один зияющий пробел: относительное равнодушие Оруэлла к США как к укрепляющейся господствующей культуре. Но даже здесь он сумел сделать несколько интересных наблюдений и прогнозов, и его работы нашли благодарного читателя среди тех американских авторов, которые ценят английскую прозу и политическую честность. Первым вспоминается Лайонел Триллинг, которому принадлежат несколько острейших наблюдений насчет Оруэлла. Прежде всего необходимо сказать, что он — Оруэлл — был очень скромным человеком, потому что скромность требовалась ему во многом: «Если вы спросите меня, что он защищал, что собой воплощал, мой ответ будет: добродетель не быть гением, добродетель обращаться к миру, вооружившись лишь простотой, прямотой, честностью и интеллектом, и уважение к сильным качествам человека и к проделанной им работе… Он не был гением — какое облегчение! Это воодушевляет! Потому что благодаря этому понимаешь: то, что было сделано Оруэллом, может быть сделано любым из нас».
Это осознание — дело первостепенной важности еще и потому, что объясняет чистейшую ненависть по отношению к Оруэллу, которую еще можно встретить в некоторых местах. Всей своей жизнью и всеми своими трудами он дискредитировал отговорку «историческим контекстом» и другие невнятные оправдания, суть которых сводится к тому, что при определенных обстоятельствах ничего другого невозможно было сделать. Следующие строки из труда профессора Триллинга — прекрасно сформулированный абзац, в котором он размышляет о природе человеческой принципиальности:
«Оруэлл упорно хватался за мрачную, ироничную гордость старого образа жизни уходящего класса и руководствовался старыми порядками. Иногда его, должно быть, даже удивляло, как так получилось, что он призван воспевать мужество, и благовоспитанность, и послушание, и физическую стойкость. Похоже, он полагал, и вполне вероятно в этом был прав, что все эти качества могут оказаться очень полезными для дела революции».
«Не давайте сбить себя с толку, — знаменитые слова капитана Мак-Вера из „Тайфуна“ Джозефа Конрада, — идите навстречу. Навстречу, всегда навстречу, — вот единственный способ пробиться!»
«Я знал, — в 1946 году напишет Оруэлл о своей ранней юности, — что обладаю умением складывать слова и волей идти навстречу неприятным фактам». Не способностью идти навстречу, а волей, как вы, должно быть, заметили. Прекрасно сказано. О комиссаре, понявшем, что его пятилетний план — полный провал и что люди его ненавидят либо смеются над ним, можно сказать, что он как минимум столкнулся с неприятными фактами. Примерно то же самое можно сказать о «сомневающемся» священнике. Реакция подобных людей на неприглядную действительность редко бывает активной по отношению к себе, у них нет «воли идти навстречу». Противодействие фактам принимает форму уверток, реакцией на неприятное открытие являются усиленные попытки отрицать очевидное. «Неприятные факты», навстречу которым идет Оруэлл, обычно оказываются тем, что подвергает проверке его собственную позицию и его собственный выбор.
Оруэлл, несколько лет проработавший в радиоподразделении BBC, драматически популяризовавший концепцию всемогущих «телекранов», умер слишком рано и в бедности, еще до того, как эпоха затягивания поясов сменилась эпохой знаменитостей и всемогущих СМИ. У нас нет ни одной записи, которая могла бы достоверно рассказать, как бы он выглядел или звучал на телевизионных шоу. Возможно, это и к лучшему. На его фотографиях мы видим человека худого, почти изнуренного, но явно обладающего чувством юмора; гордого, но ни в коем случае не тщеславного. И да, по правде говоря, у нас есть записи его голоса, и не похоже, что мы достигли уровня, позволяющего сказать, что у нас больше нет острой в них необходимости. Что же касается его «моральной гениальности» — фраза Роберта Конквеста, случайно оказавшаяся в оппозиции к мыслям Триллинга, — в деталях ли она проявилась? Возможно, да, возможно, и не только.