Берлин – Тодтмос
10/VI —26
Тушкан,
утром, вместе с постоломом, принесли мне третье твое письмецо. О, тушкан…
Погодка была ничего утром: мутненько, но тепло, небо прокипяченное, в пленках – но ежели их раздвинуть ложечкой, то совсем хорошее солнце, и следственно, я надел белые штанишки. К одиннадцати поехал к Заку, играл с ним в мяч. Потом пенки сгустились – и закапало. Когда я вернулся домой, шел проливной дождь, который продолжался весь день. Во дворе у меня образовалась большая лужа, и по ней расходились концентрические кольца – одни поменьше, другие побольше, – быстробыстро, так что в глазах рябило, – и уж вместо кругов приливали, приливали тонкие, неисчислимые, волнообразные линии, – и нужно было как-то переключить зренье, чтобы опять увидеть круги под каплями дождя. Я так больше и не выходил весь день. Обед был недурной – баранья котлета и компот из кружовника. После обеда читал Федина, потом решился разобрать ману-скриптики. Мне ведь нужно приготовить для Штейна – он давно уж просил – все мои рассказы, – а тут оказалось, что «Драки» нет. Кроме того, ведь нужно все это переписать на машинке (пока только «Благость» и «Порт» в приличном виде), – так что я не знаю, как быть. Потом опять читал, потом разложил доску шахматную, стал придумывать задачку, но вскоре бросил. Принесли «Руль» и ужин (не знаю, почему такой галдеж сегодня в районе кухни. Хозяюшка, вероятно, не в духах). В «Руле» отвратно написанная рецензия о вечере («В. Сирин прочел свое последнее стихотворенье о родине [словно я больше уж не буду писать!], вчера помещенное в „Руле“, „Тихий шум“, талантливое, особенно задушевное в передаче конкретной обстановки, как повода [?!] к основным, глубинным переживаньям»). Ужин состоял из яицка и обычных мясцов. «Руль» я сохраню для тебя, а ужин съел. А доклад – в субботу, и думается, что он выйдет недурно. (Куда это я спички дел? У вещей есть какой-то инстинкт самосохраненья. Если кинешь мяч в огромной комнате, где никакой мебели нет, кроме одного кресла – ничего-ничего, кроме него, – то мяч непременно под него закатится. А спички я нашел. Они были в пепельнице.) Ты знаешь, я уже около недели не играл в теннис – благодаря дождю… Тюфенька, я сегодня решил поцеловать тебя в конце письма. Подожди, не двигайся. Нет, подожди. Тюфенька ты моя… О, моя любовь, мое милое, мое дорогое. А в Тодмос мы ходили из St. Blasien’а пешком. Была жарища, и я снял рубашку. Тюфенька… Тушканысч мой баснословный… Почитаю и лягу. В.
Берлин – Тодтмос
11 /VI —26
Комочек,
утречком, не торопясь, отправился к Ладыжникову, отдал книжки, получил обратно залог и поплыл в «Москву», где зря истратил две марки на «Волю России». Госпожа Мельникова-Папоушек (ей папа ушек не драл) пишет, что «Машенька» не роман, что я подражаю Прусту, что некоторые описанья «миниатюрны», что есть длинноты, которых, мол, у Пруста нет, что вообще задумано не скверно, но выполнено слабо, – что она, мадам Мельникова-Папоушек, не понимает тех критиков, которые увидели в «Машеньке» символ России. Вообще, рецензия дамская и неблагосклонная. Вернувшись домой, сел писать доклад и писал не переставая весь день (Капланы отменили урок) до половины второго утра. Вперемежку с докладом писал рассказик под теперешний советский стиль. Если хватит нахальства, я его сегодня у Татариновых прочту, выдав его за русское изделье. А доклад занял двадцать восемь больших страниц (не этих, а тех других листов, которые ты, Комочек, мне оставил в наследство) и вышел, кажется, недурно. Издеваюсь и терзаю. Пришлю тебе его, как только кончу читать.
Комочек, не удивляйся, что я пишу «сегодня у Татариновых». Дело в том, что вечером 11-го я не мог из-за усталости тебе написать, – и хотя начало письма так звучит, как будто пишу я 11-го вечером, на самом деле сейчас утро 12 июля, я только что встал и в неубранной моей комнатушке сел тебе писать. Обед вчера состоял из телячьей котлеты и банана в компании черешен. К ужину подарили яишницу и мясики. Вчера дождило, сегодня солнечно, но свежо, и ветер пушит яркую кривую акацию у дворовой стены. Доклад мой называется так: «Несколько слов об убожестве советской беллетристики и попытка установить причины оного». Завтра пришлю, прочтешь.
Под моим письменным столом целый остров пеплу. Стучится горничная, хочет убирать. Сейчас я выйду купить марок, нехорошо, что ты мне так редко пишешь, и бритву-жилетт. У меня для тебя есть две программы кисти Голубева-Багрянороднова, относящиеся ко дню моего торжества. Книжки Бунину и дяде Косте я еще не послал, Панченко и полицей-президиум ждут, и не собрался я еще сообщить мой адрес «Рулю», хотя непонятным чудом получаю газету каждый вечер. Ждет и Штейн моих рассказов. Не удосужился я Б. Г. позвонить. Все это очень нехорошо. Мой комочек, как ты в общем поживаешь? Как поживают шерстки? В моей акации есть что-то птичье, попугайное. До вечера, мой комочек, – вечером беспременно тебе напишу. А доклад в девять часов, у Татариновых. Радость моя… В.
Берлин – Тодтмос
12/VI —26
Катюша,
кончив письмо к тебе, вышел его опустить, зашел в часовой магазин (оказалось, что до сих пор еще не могут мне сказать стоимость починки!), затем купил бритву, затем приобрел за две марки коллекцию марок – десять по десять и пять по двадцать, – а также на лотке две английские книжки за полтинник – Squire, «Steps to Parnassus» (литературные пародии) и знаменитого Henry James, «The Outcry» (роман). Вернулся домой (а погодка потеплела, ия – в новеньких штанах) и пообедал (тушеное мясо и яблочный плевок). Пообедав, стал просматривать свой доклад – и тут позвонила Софа, что, мол, Е. И. приехала. По дороге к Капланам я и зашел на Регенсбург, видел там Е. И. и Е. Л., который вчера вернулся. Особенно много о тебе от Е. И. не узнал. Она необыкновенно неразговорчива. Узнал, во всяком случае, то, что ты переехала в Tod(t)moos, – что очень приветствую. Шубка тебе все-таки посылается. Затем был на уроке у К., тихонько вернулся домой, думал найти от тебя письмецо и, разумеется, ошибся. Я тоже, кажется, перестану тебе писать. До ужина почитал приобретенные книжки, ужинал (макароны и мясики) и около девяти поплыл к Татариновым. Постепенно там собралось большое множество народу (конечно, Айхенвальд, Волховыский, Кадиш, Офросимов и т. д.), и я приступил. Говорил (не читал, только изредка заглядывал – когда приводил выдержки) больше часу. Доклад признали блестящим, но очень злым и несколько «фашистским». Особенно на меня нападал Волховыский. Кончилось все это около часу, я проводил до угла Аугсбургаштр. мадам Фалковскую и тихонько вернулся в свою одинокую комнатку. Сейчас без четверти два, завтра воскресенье, дольше посплю. Доклад посылаю тебе – я, конечно, очень много менял и прибавлял, когда говорил, – это только конспект. Ну вот. Пора спатушки, Катюша. Я тебя больше чем обожаю. Ты мое счастье и жизнь. Когда я думаю о тебе, мне делается так весело и легко, а так как я о тебе думаю всегда, то мне и всегда легко и весело на душе. А сегодня кто-то будет писать рассказик – вернее, придумывать его, пока не придет сон. Радость моя, Катюшенька, маленькая моя музыка, любовь моя. Не правда ли, Тодмоос уютен? Мы там стояли в гостинице «Орла». Спокойной ночи, Катюшенька.
В.