Глава 3
«Что-то слишком много совпадений, — думал я, спускаясь по лестнице. — Автомат вышел из строя примерно в то время, когда исчез Синтакис, — раз. Один из стражников отсутствовал — два. Оставшийся стражник сам посылал товарища в буфет на подзарядную станцию — три. Каждое из этих трех событий по отдельности вполне могло быть случайным, но все вместе… И без теории вероятности более чем подозрительно».
Надо было ехать ко второму стражнику. В сущности, это и есть наша работа. Позвольте представиться… Не могли бы вы помочь нам… один — два вопроса… простите… И снова: позвольте представиться… Не слишком увлекательное дело. За деньги, во всяком случае, я бы этим заниматься не стал. Но мы, помоны, пострижены, как говорили когда-то. Мы даем обет безбрачия, служим без денег. Многих это отпугивает. Но зато большинство нам доверяет. Человек, служащий в наше меркантильное время без денег, человек, которому деньги просто не нужны, — это последний оплот общества, последняя плотина перед морем коррупции. «Люди верят не тому, кто честен по натуре, — учил нас пактор Браун, — а тому, кто не имеет возможности быть нечестным. Вы, будущие помоны, должны будете вызывать доверие у людей хотя бы потому, что вынуждены быть честными». Как всегда, он оказался прав. Я почувствовал в груди привычную и теплую волну гордости. Налигия, в отличие от христианства, не осуждает гордость, а наоборот, поощряет ее. Пактор Браун учил: «Ты избранник, Дин. Твой дух промыт кармой. Ты чист, как космос. Ты отказался от семьи, денег. И отказ твой вознес тебя ввысь. Люди смотрят на твою бритую голову, на желтую одежду и не могут остаться равнодушными. Одни клянут тебя, потому что в глубине души завидуют тебе, твоей промытой в карме я растворенной в Церкви душе. Другие восхищаются тобой».
Вот из-за этих теплых волн гордости у меня когда-то возникали сомнения. Возможно ли примирить индивидуальную гордость с растворением в Церкви, то есть добровольным отказом от индивидуальности? Позже я понял, что возможно, ибо ни одна церковь, ни одна религия не могут существовать, не испытывая коллективной гордости. И эта коллективная гордость может складываться лишь из маленьких, индивидуальных гордостей прихожан.
По ветровому стеклу моего «шеворда» ползала какая-то муха. Она раздражала меня. Несколько раз я пытался прихлопнуть ее ладонью, но дьяволица ловко увертывалась. Я включил обдув стекла, но муха, казалось, только этого и ждала. Должно быть, она вспотела во время схватки со мной и теперь блаженно подрагивала в токе воздуха. «Может быть, открыть боковое стекло?» — подумал я. Может быть, смрадный городской дух выманит ее из холодной стерильной атмосферы машины? Сомнительно. Муха было явно не дурой, а уж если муха неглупа, безрассудностей от нее не дождешься. Я сдался. Дождавшись красного сигнала светофора на одном из перекрестков, я даже поднял вверх руки. Надо уметь признавать поражения. И как только я сдался, муха перестала раздражать меня. Мне даже потребовалось дважды обвести ветровое стекло глазами, чтобы найти ее. Как говорил пактор Браун: «Чтобы победить, часто бывает достаточно потерпеть поражение».
А вот и Санрайз-стрит. Какой мне нужен номер? Тридцать семь. Вот он. Захудалый отельчик, из которого, наверное, никто никуда не выезжает и в который никто никогда не въезжает. В таком месте могут жить только те, кто потерял всякую надежду.
За обшарпанной конторкой сидела прямая седая старуха в старомодных очках и с бешеной скоростью вязала. Спицы так и мелькали в ее руках. Если бы все вязали с такой быстротой, подумал я, текстильная промышленность была бы обречена. А может быть, она вообще никогда не возникла бы. И не было бы промышленной революции, и я не стоял бы сейчас в сумрачном пыльном вестибюле пятиразрядной гостиницы и не ждал бы, пока портье-вязальщица соизволит ответить мне. Но она не соизволяла. Может быть, старуха ставит сейчас мировой рекорд? Может быть, с ее точки зрения, ей сейчас надоедает какое-то ничтожное существо в желтой одежде, отрывая ее от сладостных спиц. Я вытащил из кармана бумажку в пять НД и шагнул к конторке. Я готов был поклясться, что старуха ни на мгновение не прервала вязанья, не протянула руки, и тем не менее бумажка мгновенно исчезла, чуть хрустнув где-то в одном из ее карманов. Наука узнала, как устроены пульсары и квазары, что происходит в Крабовидной туманности и когда наши предки спустились с деревьев. Но все равно нас окружают повседневные тайны, раскрыть которые науке не дано.
— Билли Иорти? — неожиданно глубоким и звучным контральто переспросила меня вязальщица. — Третий этаж, восьмая комната… Спрашивали его уж сегодня, — неодобрительно добавила она, и я подумал, что, будь ее воля, она бы немедленно забила раз и навсегда все двери, чтобы никто никого не спрашивал и не отрывал ее от спиц.
Гостиница сопротивлялась старости и бедности с трогательным упрямством. На лестнице лежала ковровая дорожка, но терракотовый цвет ее угадывался лишь по краям, и при желании можно было пересчитать все нити, из которых она была соткана в доатомную эпоху. Половины медных прутьев, которые когда-то прижимали дорожку к ступеням, не было, и их заменяли куски проволоки.
Где-то жалобно вибрировали и пели водопроводные трубы. А может быть, это стонали постояльцы, оплакивая вытоптанную ковровую дорожку.
Я деликатно постучал в дверь восьмого номера. Никто не отвечал. Я постучал чуть громче и тут заметил, что дверь прикрыта не полностью. Я толкнул дверь, и она открылась.
— Мистер Иорти! — позвал я.
Никто не ответил. Я стоял в крошечной прихожей и думал, что если Билли Иорти ушел, старуха бы наверняка заметила. Я уже чувствовал, что Билли Иорти не исчез, я чувствовал, что он даже не выходил из комнаты…
Он лежал на полу, и первое, что я заметил, были подошвы его ботинок. Каблуки были основательно стоптаны, но это уже не имело большого значения для бюджета мистера Иорти, стражника ОП Семь. Он лежал лицом вниз, неловко подломив правую руку, но ему-то неудобно не было. Ему было все безразлично, потому что на полу возле его лица стояла невероятно темная в электрическом свете лужица неправдоподобно густой крови.
Я сделал два шага вперед, нагнулся над трупом и дотронулся до его руки. Тело уже было холодным, но мне почудилось, что оно еще не излучило последние остатки тепла и не сравнялось с температурой воздуха.
— Совпадение четвертое, и решающее, — сказал я вслух. Искать здесь что-нибудь было бессмысленным. Этот человек в ботинках со стоптанными каблуками и с неловко подломленной рукой был виноват только в одном: он знал, кого он впустил и выпустил из ОП без регистрации, сломав для этого регистрационный автомат. Теперь это знал только тот или те, кто уговорил его сделать это. Они — да. Я — нет.
Я спустился вниз по вытертой дорожке и сказал старухе:
— Ваш постоялец Билли Иорти убит. И не очень давно.
Старуха не ответила и ни на йоту не изменила скорости вязания. За те десять или пятнадцать минут, что я провел наверху, чулок в ее руках изрядно подлиннел. А может быть, мне это показалось.
— Вы не могли бы мне описать его сегодняшних посетителей? — как можно кротче спросил я.
Вязальщица не отвечала. Я достал из кармана бумажку в десять НД, добавил еще пятерку и подошел к конторке. Увы, на этот раз с купюрами ничего не произошло — они остались в моей руке.
— Я ничего не видела и ничего не знаю, — твердо сказала вязальщица своим необыкновенным голосом, и я понял, что она ничего не расскажет. Или ей хорошо заплатили, или ее хорошенько припугнули. Или и то и другое одновременно. Старуха была теперь неподкупна. Как говорил пактор Браун: «Столкнувшись с выдающейся честностью, ищи такое же преступление».
— Надо сообщить в полицию, — вздохнул я. Лучше уж сделать это самому, поскольку старуха обладала явно избирательной памятью и могла бы, может быть, вспомнить, что я вышел из камеры окровавленный и в состоянии сильного душевного волнения. Раз они его убили, значит, они опасались моего прихода. Я поймал себя на том, что все-таки предпочитаю множественное местоимение.
Она подвинула мне телефон локтем, не прерывая своего вязания, и я подумал, что движение воистину вечно и неистребимо.
Я сообщил дежурному полицейскому офицеру свое имя, назвал адрес, и он приказал подождать, пока не пришлет людей на место.
Я опустился в кресло, и на мгновение мне показалось, что я проваливаюсь к центру земли. Утомленные контактами с тысячами задов, пружины сдались. Как и весь отель, как и покойный Билли Иорти, они потеряли веру в будущее.
«Может быть, сказать полицейским, что старуха видела, кто приходил к Иорти? — подумал я. — Бессмысленно. Она не признается, а они особенно и настаивать не будут. Еще один труп. Трупом больше, трупом меньше — какое это имеет значение с точки зрения высшей полицейской философии?»
Моя покойная мать отличалась болезненной аккуратностью и глубоко страдала, если хоть какая-нибудь вещь лежала не на месте. Неукротимая страсть к порядку заставляла ее бесконечно прибирать, расставлять и переставлять все, что она могла сдвинуть с места. Она была молчаливой женщиной, и только когда она впадала в экстаз уборки, я замечал на ее лице слабую улыбку художника или человека, предающегося тайному и сладостному пороку.
Она стремилась на все надеть чехлы, все расставить в строго симметричном порядке. Мне до сих пор кажется, что мы с отцом должны были раздражать ее, поскольку были без чехлов и не всегда занимали отведенное место в нашей маленькой квартирке.
С тех пор как я себя помню, я всегда внутренне восставал против этого царства зачехленной симметрии, но потом, уже с того света, матушка все-таки добилась своего: и я тоже замечаю в себе инстинктивное стремление к четкости и симметрии. Как-то, рассматривая альбомы, куда я аккуратно и красиво подклеивал учебные дела, пактор Браун сказал: «Не хочу огорчать тебя, Дики, но боюсь, что тебе будет нелегко служить Первой Всеобщей помоном. Ты тяготеешь к порядку, мир же страстей всегда беспорядочен. Преступления — настоящий экстракт страстей».
Вот и сейчас, утонув в бездонном кресле в маленьком темном вестибюле паршивой гостиницы и ожидая неторопливого появления блюстителей закона, я подсознательно раскладывал и перекладывал по мысленным полочкам те немногие факты, коими я обладал. Фактов было мало, а полочек много. И главная до сих пор совершенно пустая: убили ли они Иорти, так сказать, в порядке перестраховки, с самого начала зная, что покойники, как правило, надежнее живых, или потому, что узнали о вознесенной молитве Кэрол Синтакис и моем расследовании?
Оба варианта были вполне правдоподобны. Уже договариваясь со стражником Седьмого ОП, чтобы он пропустил их без регистрации, а потом выпустил, не заглядывая в машину, они могли планировать его убийство. Торгуясь с человеком со стоптанными каблуками, они включали в цену и стоимость его жизни. Но могло быть и не так. Самим фактом своих розысков я мог напугать их и послать на Санрайз-стрит, в восьмую комнату на третьем этаже. Но где, как, в таком случае, я включил механизм? Ответа пока не было.
Впрочем, это была не единственная пустая полочка. Кому понадобился тихий, одинокий эмбриолог, всего два месяца тому назад вернувшийся из-за границы и живший затворником? Наверное, это были знакомые Синтакиса, раз он не оказывал никакого сопротивления, запер за собой дверь и даже погасил свет…
Чем больше я размышлял, тем тверже укреплялся в уверенности, что, если у меня и есть хоть один шанс из тысячи, мне нужно будет познакомиться с прошлым Мортимера Синтакиса. Легко сказать «познакомиться». Но как? Жизнь и работа его были надежно изолированы от меня. Ни адреса, ни названия фирмы’ или больницы, ни имен знакомых или коллег, ни рассказов сестре. В самом этом отсутствии информации было нечто противоестественное, что каким-то странным образом увязывалось с трупом на третьем этаже, с продавленным креслом, с яростной седой вязальщицей и испуганными глазами Кэрол Синтакис.