Глава I
Аллан Квотермейн узнает о Мамине
Мы, люди белой расы, полагаем, что знаем все. Мы, например, думаем, что постигли природу человека. Так оно и есть, но мы постигли ее лишь в том виде, в котором она предстает перед нами, со всеми ее ловушками и малозначительными деталями, явленными нам сквозь мутное стекло наших условностей, пропуская те аспекты, о которых мы позабыли или считаем неделикатным говорить. Я же, Аллан Квотермейн, размышляя об этих вещах как человек невежественный и необразованный, всегда полагал, что постичь человеческую природу по силам лишь тому, кто изучил ее в «дикой» форме. А с этими ее проявлениями я был отлично знаком.
Большую часть жизни мне приходилось иметь дело с «сырым» материалом, с девственной рудой, а не с завершенным украшением, которое в итоге изготавливают из нее, – если, конечно, о нем можно говорить как о завершенном, в чем я весьма сомневаюсь. Уверен, придет время, когда в глазах будущих совершенных поколений – если цивилизация, как мы ее понимаем, в самом деле имеет будущее и этим поколениям будет дарован шанс насладиться своим часом в нашем мире, – мы будем выглядеть как примитивные, полуразвитые существа, единственная заслуга которых состоит лишь в том, что мы передали искру жизни своему потомству.
Возможно, возможно… Ведь все познается в сравнении, и в то время как на одном конце лестницы стоит обезьяночеловек, на другом, как надеемся мы, стоит ангел. Нет, не ангел, обитатель иных сфер, но последнее выражение человечности, гадать о достоинствах которого я даже не берусь. Пока человек остается человеком – то есть до той минуты, когда смерть отправит его из материального существования в духовное, коли такой подарок уготовит ему судьба, – человеком он и останется. Я хочу сказать, те же страсти будут управлять им; те же честолюбивые замыслы будут манить и устремлять его; он познает те же радости и будет подавляем теми же страхами, живи он в нищей хижине кафра или в золотом дворце; передвигайся он на своих двоих или же (насколько мне известно, это случится однажды) летай он по воздуху. Определенно одно: пребывая в своем физическом теле, человек является частью окружающей его атмосферы, и пока он дышит содержащимся в ней воздухом, в главном, хоть и с некоторыми вариациями, обусловленными климатом, местными законами и религией, он поступает так же, как на протяжении неисчислимых веков поступали его предки.
Вот почему я всегда находил туземцев такими интересными, ведь в них мы со всей очевидностью видим воплощение тех внутренних принципов, которые управляют судьбой человека.
Желая покончить с этими обобщениями, замечу напоследок, что именно по этой причине я, который терпеть не может писанину, счел сто́ящим затраченного времени и усилий, по крайней мере по моим собственным расценкам, решение занять свой досуг в чужой для меня стране – хоть я и рожден в Англии, я не считаю ее своим домом, – и записать несколько случаев из собственного прошлого, которые, по моему мнению, объясняют эту нашу универсальную природу. Может статься, никто и никогда не прочтет их; и тем не менее полагаю, что записать эти истории все же необходимо: кто знает, не попадут ли они в один прекрасный день в руки тех, для кого будут представлять определенную ценность. Как бы там ни было, это подлинные истории об интересных племенах, которым, если, конечно, им удастся выжить в дикой борьбе народов, суждено пройти через великие перемены. Потому-то я и рассказываю о них сейчас, пока перемены их еще не настигли.
В первой из моих историй, которую я хотел бы сохранить для будущего, предав ее бумаге, хоть и записываю ее не в строгом хронологическом порядке, повествуется главным образом об удивительно красивой женщине; за исключением, разумеется, Нады, именуемой Черной Лилией, о которой я тоже когда-нибудь расскажу, думается, это была самая прекрасная женщина из всех, когда-либо живших в племени зулусов. Вместе с тем это была самая умная, самая порочная и самая честолюбивая женщина. Мамина, дочь Умбези, – по словам зулусов, ее имя звучало очень притягательно, особенно для тех, кто был влюблен в нее. Но звали ее также и другим именем – Дитя Бури (Ингане-ие-Сипепо, или, проще и короче, О-ве-Зулу), поскольку она появилась на свет в ночь, когда свирепствовала буря. Имя «Ма-мии-на» произошло от шума ветра, завывавшего за стенами хижины, в которой она родилась.
Поселившись в Англии, я прочел – разумеется, в переводе – историю Елены Троянской, пересказанную греческим поэтом Гомером. Должен признаться, Мамина во многом напоминает мне Елену или, скорее, Елена напоминает Мамину. Во всяком случае, между ними существовало определенное сходство, хотя одна обладала черной кожей или, скорее, медно-красной, а другая – белой: обе они были красивы, более того, обе были вероломны и оказались повинны в гибели сотен мужчин. На этом, пожалуй, сходство и заканчивается, поскольку в Мамине я видел больше огня и твердости характера, чем в бедняжке Елене, которая, если, конечно, Гомер не представляет нам ее в ложном свете, была, по большому счету, не более чем игрушкой в руках богов. Само воплощение красоты, которое греческие боги, эти старые плуты, использовали, чтобы расставить свои ловушки, угрожавшие жизни и чести многих достойных мужей, – вот кем была Елена, не более того; именно такой она видится мне, человеку, не познавшему преимуществ классического образования. Мамина же, хоть и была суеверной – подобная слабость присуща многим великим умам, – при этом не признавала никаких богов, как мы их понимаем, расставляла свои собственные ловушки, с переменным успехом, но с довольно определенной целью: занять главенствующее положение в знакомом ей мире – мятежном, залитом кровью мире зулусов.
Однако пусть читатель судит об этом сам, если, конечно, кого-нибудь когда-нибудь привлечет рассказанная мной история.
Впервые я встретил Мамину в 1854 году, и мое знакомство с ней длилось до 1856 года, внезапно прервавшись вследствие кровопролитного сражения при Тугеле, в котором Умбелази, сын Панды и брат Кечвайо, – также, на свою беду, встретивший Мамину, – лишился жизни. В те дни я был еще довольно молод, хотя уже успел похоронить свою вторую жену, как я прежде упоминал в своих записях, после нашего счастливого, но недолгого брака.
Оставив своего маленького сына в Дурбане на попечение добрых людей, я отправился в Зулуленд, страну зулусов, хорошо знакомую мне еще с юности, чтобы вновь с головой окунуться в дикую жизнь, занявшись охотой и коммерцией.
Что до торговли, то она меня никогда особо не занимала, да и, признаюсь, не лежит у меня к ней душа, о чем можно догадаться из того малого, чего мне удалось достичь на сем поприще. Охота же нужна мне как воздух, и вовсе не потому, что мне нравится убивать живых существ: любой человек довольно скоро пресыщается, проливая кровь. Нет, здесь дело в упоительном спортивном азарте, который был довольно высок, могу вас уверить, и до появления казнозарядного оружия; в чувстве единения с дикой природой, когда ты оказываешься с ней один на один, а твоими спутниками зачастую являются лишь солнце да звезды; в бесконечных приключениях; в неизвестных племенах, с которыми мне доводилось вступать в контакт, – короче говоря, постоянные перемены, опасность и надежда открыть для себя что-то значительное и неизведанное – вот что всегда влекло и продолжает влечь меня, даже теперь, когда я уже нашел это новое и значительное… Ну, будет, я не должен продолжать писать в таком духе, иначе не выдержу, отложу в сторону ручку и бумагу и отправлюсь в Африку – в тот самый мир неизведанного и великого!
Если память мне не изменяет, в мае 1854 года, с разрешения Панды, которого буры провозгласили королем Зулуленда после поражения и смерти его брата Дингаана, я охотился в дикой местности между двумя рукавами реки Умфолози, Белым и Черным. Из-за крайне неблагоприятного в плане малярии климата я отправился туда в зимние месяцы. В этой поросшей густым кустарником местности дороги отсутствовали вовсе, и я счел благоразумным не брать с собой фургон с багажом, а поскольку ни одна лошадь не могла бы выжить в вельде, решил идти пешком. Моими верными спутниками были метис Сикаули, которого обычно звали сокращенно – Скоул, вождь зулусов Садуко и глава клана Ундвандве по имени Умбези, в горном краале которого милях в тридцати отсюда я оставил фургон кое с кем из своих людей присматривать за товарами и слоновой костью, которую я уже успел к этому времени выменять.
Этот Умбези был полным, добродушным мужчиной лет шестидесяти и, что редко встречается среди аборигенов, относился к охоте не как к промыслу, а любил сам процесс. Будучи предупрежден об этой его особенности, а также о том, что он хорошо знает местность и слывет отличным следопытом, я пообещал Умбези ружье в случае, если он пойдет со мной, прихватив с собой еще нескольких охотников. Было у меня в запасе довольно скверное, видавшее виды ружье, имевшее обыкновение палить при полувзведенном курке; но даже после того, как Умбези увидел его, а я честно объяснил, в чем кроется недостаток оружия, он прыгал от радости.
– О Макумазан, – (такое имя дали мне туземцы, оно означает «Исключительный», но многие его переводят, не знаю почему, как «Бодрствующий в ночи»), – обладать ружьем, которое порой стреляет, когда не ждешь, гораздо лучше, чем совсем не иметь ружья, у тебя большое сердце, хозяин, раз ты обещаешь его мне. Ведь, когда оружие белого человека станет моим, все жители меж двух рек будут глядеть с почтением и бояться меня.
Во время своей восторженной речи он взял в руки ружье, которое было заряжено, я же, заметив это, встал позади него. Как и следовало ожидать, громыхнул выстрел, Умбези отбросило назад – у этого ружья была дьявольская отдача, – и пуля срезала кончик уха одной из его жен. Женщина с воплем бросилась наутек, оставив на земле кусочек уха.
– Подумаешь! – проговорил Умбези, приходя в себя и с удрученным видом потирая плечо. – Лучше бы злой дух этого ружья отрезал ей язык, а не ухо! Дряхлая Старая Корова сама виновата, вечно всюду сует свой нос, как обезьяна. Теперь ей есть о чем трепать языком, зато хоть ненадолго оставит меня в покое. Благодарю духа предков, что это была не Мамина, а то б ее наружность пострадала…
– Мамина? Кто это? – спросил я. – Твоя последняя жена?
– Нет-нет, Макумазан, об этом я могу только мечтать, потому что тогда у меня была бы самая красивая жена во всей стране. Мамина моя дочь, но не от Старой Коровы. Мать родила ее в ночь Великой бури и умерла. О Мамине тебе лучше расспросить Садуко, – добавил Умбези, широко улыбнувшись и оторвав свой взгляд от ружья, которое он осматривал с такой опаской, словно то, даже будучи разряженным, могло выстрелить еще раз, и кивком указал на кого-то у себя за спиной.
Я повернулся и впервые увидел Садуко, тотчас разглядев в нем человека, сильно отличавшегося от всех прочих туземцев. Это был высокий, прекрасно сложенный юноша, грудь его покрывали многочисленные шрамы от ассегаев, указывающие на то, что он уже стал воином, но еще не удостоился чести закреплять в своей прическе исикоко – кольцо из заплетенных вокруг жилы и облитых воском тростниковых полосок, – являвшееся символом, который, с дозволения короля, зулусам можно было носить только по достижении определенного возраста или как награду за свершение славных дел. Однако лицо юноши поразило меня даже больше, чем мужественная грация, сила и статность его стройного тела. Спору нет, лицо Садуко было очень красивым, но оно так не походило на лица негроидного типа; на самом деле, внешне он скорее напоминал араба с очень темной кожей, и не исключено, что именно от одного из арабских племен он и вел свое происхождение. Глаза Садуко тоже были необычны: большие и печальные, а его несколько отстраненная, полная достоинства манера держаться выдавала породу и быстрый ум.
– Сийякубона (что значит «мы видим тебя», а по-английски – «доброе утро»), Садуко, – проговорил я, с любопытством разглядывая его. – Скажи мне, кто такая Мамина?
– Инкози, – ответил он низким голосом и взмахнул своей красиво очерченной сильной рукой в знак приветствия, польстив своим почтительным обращением моему самолюбию простого белого охотника, – разве ее отец не сказал вам, что она его дочь?
– Верно, – весело отозвался старый Умбези, – но чего ее отец не сказал, так это того, что Садуко – ее возлюбленный или, скорее, мечтает им стать. Ты, Садуко, – продолжал он, погрозив молодому человеку толстым пальцем, – верно, с ума сошел, если думаешь, что такая девушка может принадлежать тебе? Дай мне для начала сто голов скота, и тогда я, пожалуй, подумаю об этом. Но у тебя нет и десятка, а Мамина – моя старшая дочь и должна выйти за человека богатого.
– Она любит меня, Умбези, – возразил Садуко, опуская взгляд. – Это важнее скота.
– Для тебя, Садуко, может, и важнее, но не для меня, ведь я беден и хочу иметь коров. К тому же, – добавил Умбези, устремив на него проницательный взгляд, – так ли уж ты уверен, что Мамина любит тебя, хоть ты и такой красавчик? По моему разумению, что бы ни говорили ее глаза, сердце Мамины не любит никого, кроме нее самой; в конце концов, вот увидишь, она последует велению своего сердца, а не своих глаз. Красавица Мамина не захочет стать женой бедняка, чтобы всю жизнь потом выпалывать мотыгой сорняки. Однако приведи мне сто голов скота, и тогда посмотрим, ведь, по правде сказать, будь ты знатным вождем, я не желал бы себе лучшего зятя, разве что Макумазана, – при этих словах он ткнул меня локтем в бок, – который бы возвеличил мой дом.
Во время этой речи Садуко беспокойно переминался с ноги на ногу: мне показалось, он согласен с оценкой Умбези относительно характера его дочери. Но он только сказал:
– Скот можно купить.
– Или украсть, – подсказал Умбези.
– Вернее, захватить в виде добычи на войне, – поправил Садуко. – Когда у меня будет сотня голов, я напомню тебе твои слова, о отец Мамины.
– И на что ты тогда будешь жить сам, дурень, если отдашь мне весь свой скот? Нет-нет, прекрати нести чушь. Прежде чем ты успеешь раздобыть сотню коров, Мамина уже нарожает шестерых детишек, но отцом они будут звать не тебя. А, что, не нравится? Ты уходишь?
– Да, я ухожу. – Глаза его, обычно смотревшие спокойно, сверкнули. – Только пусть тогда человек, которого они станут звать отцом, остерегается Садуко.
– Остерегайся лучше собственных слов, юнец, – сурово ответил Умбези. – Хочешь пойти по дорожке отца? Надеюсь, что нет, потому что ты нравишься мне; но такие слова не забываются.
Садуко уже шел прочь, делая вид, будто не слышал его.
– Кто он, этот Садуко? – спросил я.
– Он из знатного рода, – коротко ответил Умбези. – И уже теперь мог бы быть великим вождем, если бы не его отец, заговорщик и колдун. Дингаан разоблачил его. – Он повел рукой из стороны в сторону – жест, много значивший у зулусов. – Тогда почти всю его родню убили: самого вождя, его жен, детей и даже его воинов – всех, кроме Тшозы, его брата, и Садуко, его сына, которого укрыл у себя Зикали – древний карлик, Разоблачитель злодеев, состарившийся еще задолго до того, как Сензангакона стал отцом королей. Даже говорить об этом страшно, – сказал он, содрогнувшись. – Пойдем, белый человек, полечи мою Старую Корову, иначе она меня совсем со свету сживет.
И я отправился осматривать Старую Корову – вовсе не из любопытства к сварливой и древней старухе, брошенной жене какого-то вождя, на которой в незапамятные времена хитроумный Умбези женился по политическим соображениям, – но лишь в надежде побольше узнать о заинтересовавшей меня Мамине.
Войдя в большую хижину, я нашел там пострадавшую, так неучтиво прозванную Старой Коровой, в довольно жалком состоянии. Окруженная толпой женщин и детей, она лежала на полу, вся в крови, которая продолжала сочиться из ее раны. Через равные промежутки времени она объявляла, что умирает, и следом испускала жуткий вопль, тотчас подхватываемый всеми присутствующими в хижине. Короче говоря, здесь творился сущий ад.
Я попросил Умбези выпроводить посторонних из хижины и отправился за лекарствами, велев своему слуге, Скоулу, забавного вида малому с кожей светло-желтого оттенка и ярко выраженными чертами готтентота, промыть тем временем рану. Когда десять минут спустя я подходил к хижине, крики из нее доносились еще более душераздирающие, чем раньше, хотя хор сочувствующих стоял теперь снаружи. В этом не было ничего удивительного: зайдя внутрь, я обнаружил, что Скоул подравнивает покалеченное ухо Старой Коровы тупыми ножницами для ногтей.
– О Макумазан, – хрипло зашептал Умбези, – не лучше ли оставить ее в покое? Если она истечет кровью до смерти, по крайней мере, станет тише.
– Да ты человек или гиена? – рявкнул я грозно и принялся за дело, велев Скоулу зажать голову бедной женщины у себя между колен.
Вскоре нехитрая операция по прижиганию раны – полагаю, это медицинский термин – крепким раствором каустической соды, который я нанес на кожу при помощи птичьего перышка, была кончена.
– Ну вот, мамаша, – сказал я, оставшись с ней в хижине наедине, поскольку Скоул бежал, укушенный пострадавшей в икру. – Теперь ты не умрешь.
– Да, гадкий белый человек, не умру, – горестно всхлипнула она. – Но как же моя красота?
– Ты станешь еще краше, чем прежде, – ответил я. – Ни одна женщина не может похвастать ухом с таким изгибом. Кстати, о красоте, скажи мне, где Мамина?
– Не знаю я, где она, – злобно прошипела женщина, – но зато я отлично знаю, где бы она оказалась, будь на то моя воля! Это она, эта голодранка, – здесь Старая Корова добавила некоторые эпитеты, повторять которые я не стану, – навлекла на меня несчастье! Мы с ней вчера малость повздорили, белый человек, а она, между прочим, колдунья, так вот, она напророчила мне беду. Да, когда я ненарочно оцарапала ей ухо, она сказала, что в скором времени мое ухо сгорит, и оно действительно горит, аж мочи нет. – (Это было, несомненно, именно так, поскольку каусти ческая сода начала действовать). – О белый дьявол! – снова завыла она. – Ты околдовал меня, ты зажег в моей голове огонь!
Она схватила глиняный горшок и запустила в меня со словами:
– Вот тебе плата за твое врачевание! Проваливай, ползи за Маминой, как остальные, и пусть она хорошенько полечит тебя!
К этому моменту я уже наполовину выбрался из низкого полукруглого входа в хижину, а горшок с горячей водой, брошенный мне вслед, заставил меня поспешить.
– Что стряслось, Макумазан? – спросил ожидавший снаружи старый Умбези.
– Ровным счетом ничего, друг мой, – ответил я с безмятежной улыбкой. – Твоя жена хочет видеть тебя немедля. Ей больно, она желает, чтобы ты утешил ее. Входи, не мешкай.
Умбези немного помедлил и вошел, то есть половина его скрылась в хижине. Тут же послышался жуткий треск, и он вынырнул наружу с ободком горшечного горлышка на шее, лицо же его было вымазано тем, что я принял за мед.
– Так где же Мамина? – спросил я Умбези, когда он уселся, отплевываясь.
– Там, где я сам хотел бы быть, – ответил он хрипло, – в краале, что в пяти днях пути отсюда.
Вот так я впервые услышал о Мамине.
В ту ночь я сидел под парусиновым навесом моего фургона, курил трубку и посмеивался про себя, вспоминая происшествие со Старой Коровой, незаслуженно названной «дряхлой», и гадая, удалось ли Умбези смыть мед со своей шевелюры. Вдруг полог навеса приподнялся, и в фургон забрался закутанный в накидку из звериных шкур кафр и сел передо мной на корточки.
– Ты кто? – спросил я, поскольку в темноте не разглядел его лица.
– Инкози, – ответил низкий голос, – это я, Садуко.
– Добро пожаловать, – приветствовал его я и в знак гостеприимства протянул ему флягу из высушенной тыквы, в которой хранил нюхательный табак. Затем подождал, пока Садуко не насыпал табак себе на ладонь и не втянул его ноздрями.
– Инкози, – начал гость, утерев выступившие от табака слезы. – Я пришел просить тебя об одной милости. Ты слышал сегодня, как Умбези сказал, что не отдаст мне свою дочь Мамину, если я не приведу ему сто коров. Так вот, скота у меня нет, и я не смогу на него заработать, даже много лет трудясь не покладая рук. Поэтому мне придется отобрать его у одного племени, которое, как мне известно, ведет войну с зулусами. Но и это мне не по силам, если мне не удастся раздобыть ружье. Будь у меня доброе ружье – которое стреляет только тогда, когда надо, а не по своей прихоти, – я бы, воспользовавшись своим именем, смог уговорить несколько человек из тех, кого я знаю, кто когда-то служил у моего отца, или их сыновей пойти со мной.
– Правильно ли я понял, Садуко, ты хочешь, чтобы я вот так просто отдал тебе одну из моих лучших двустволок, цена которой по меньшей мере двенадцать быков? – спросил я с холодным возмущением.
– Нет, о Бодрствующий в ночи, – ответил он, – нет, о Макумазан, Тот кто всегда спит с одним открытым глазом, – (еще один довольно вольный и трудный перевод данного мне туземцами имени), – я никогда бы не осмелился оскорбить твой высокий ум таким недостойным предложением. – Он помедлил и втянул еще одну понюшку табаку, затем продолжил задумчиво: – Там, где я намереваюсь раздобыть эту сотню голов, скота очень много: мне говорили, не менее тысячи голов. Так вот, инкози, – он искоса глянул на меня, – а что, если ты дашь мне ружье и отправишься вместе со мной, со своим собственным ружьем и своими вооруженными охотниками, и за это получишь половину добытого скота? Это будет справедливо?
– Недурно, – ответил я. – То есть, молодой человек, ты хочешь сделать из меня вора, чтобы Панда перерезал мне глотку за нарушение мира в его стране?
– Нет, Макумазан, ведь этот скот принадлежит мне. Выслушай меня, я расскажу тебе одну историю. Слыхал ли ты о Мативане, вожде амангвана?
– Да, – ответил я. – Его племя жило у истока Умзиньяти, так? Затем их разбили то ли буры, то ли англичане, и Мативане перешел к зулусам. Но позже Дингаан убил его и его родню, а остатки племени, кому удалось выжить, рассеялись по свету.
– Верно, племя его рассеялось по свету, но его род продолжает жить. Я один из представителей этого рода, Макумазан. Я единственный сын главной жены Мативане. Меня спас и укрыл у себя великий старец Зикали Мудрый, в жилах которого течет кровь амангвана, который ненавидел Чаку и Дингаана, а еще раньше – их отца Сензангакону, но которого никому из них было не под силу убить, ибо дух его велик и неодолим.
– Если он так велик и могуществен, почему же тогда он не спас и твоего отца, Садуко? – спросил я, будто никогда прежде не слышал о Зикали.
– Не знаю, Макумазан. Быть может, когда духи сажают дерево для себя, ради этого они срубают много других деревьев. Как случилось, так случилось. Бангу, предводитель амакоба, нашептал Дингаану, будто бы мой отец Мативане – колдун и к тому же очень богат. Дингаан поверил, полагая, что болезнь, которой он захворал, наслал на него Мативане. И тогда Дингаан сказал: «Иди, Бангу, возьми людей и отправляйся к Мативане в гости, а ночью, о, ночью!.. А потом, Бангу, потом мы поделим с тобой скот, потому что Мативане силен и умен, и ты не должен рисковать своей жизнью задаром».
Садуко умолк, опустив взгляд в тяжком раздумье.
– И злодейство было совершено, Макумазан, – продолжил он наконец. – Они ели еду моего отца, они пили его пиво, они вручили ему подарок короля, они говорили ему хвалебные слова. Да, Бангу нюхал вместе с отцом табак и называл его братом, а ночью, о, ночью!.. Отец был в хижине со мной и с матерью; я, вот такой, – рукой Садуко показал рост мальчика лет десяти. – Снаружи вдруг послышались крики – там что-то горело. Отец выглянул наружу и понял, в чем дело. «Женщина, пробирайся через забор и беги подальше отсюда, – велел отец моей матери. – Возьми Садуко, пусть вырастет и отомстит за меня. Скорей, я задержу их у ворот! Бегите к Зикали, это за его колдовство я плачу кровью». Затем он поцеловал меня в лоб, сказав лишь одно слово: «Помни!» – и вытолкал нас из хижины.
Мать стала продираться через изгородь; она рвала прутья ногтями и зубами, как гиена. Укрытый тенью хижины, я оглянулся и увидел моего отца Мативане – он сражался, как буйвол. Враги падали перед ним – один, второй, третий, хоть у него и не было щита, только копье. А затем сзади к нему подкрался Бангу и ударил в спину, и отец взмахнул руками и упал. Что было дальше, я не видел: мы пролезли через изгородь. Мы бросились бежать, но нас заметили. Они устроили на нас настоящую охоту: нас гнали, как дикие собаки гонят антилопу. Они убили мою мать; брошенный ассегай вошел ей в спину и вышел там, где сердце. Я обезумел, я вырвал ассегай из ее тела и бросился на них. Я поднырнул под щит первого преследователя, очень высокого мужчины, креп ко сжимая в маленьких руках древко ассегая, – вот так. Всем своим весом он навалился на острие, и копье проткнуло его насквозь. Он замертво рухнул на землю, и от удара древко ассегая сломалось. Все остальные застыли в изумлении: никогда прежде им не доводилось видеть ничего подобного. Чтобы ребенок убил рослого воина – о таком даже в сказках не рассказывается. Некоторые из них готовы были отпустить меня, но тут подошел Бангу и увидел мертвого, оказавшегося его братом. «Ага! – вскричал он, узнав, как умер брат. – Это щенок – тоже колдун, иначе как бы он смог убить опытного воина? Держите руки гаденыша, чтобы я мог прикончить его. Он будет умирать долго и мучительно».
И вот двое схватили меня за руки, а Бангу с копьем в руках подошел ко мне.
Садуко вдруг умолк – не оттого, что закончил рассказ: от волнения прервался голос. Редко доводилось мне видеть человека, охваченного столь сильным волнением. Он тяжело и глубоко дышал, по лицу и телу струился пот, и мускулы конвульсивно сжимались и разжимались. Я подал Садуко кружку с водой, он отпил из нее и продолжил:
– Острие копья Банги уже начало больно колоть мне грудь – взгляни, вот здесь осталась отметина, – и Садуко, скинув накидку, показал белую полоску шрама под грудиной, – когда вдруг странная тень выросла между мной и Бангу на освещенной пожаром земле, тень, напоминавшая стоявшую на задних лапах жабу. Я оглянулся и понял, что это была тень Зикали, которого прежде я видел лишь раз или два. Не знаю, откуда он взялся, но он стоял, потрясая своей большой седой головой, сидевшей на его плечах, словно тыква на муравейнике, вращая огромными глазами и громко хохоча.
Мы бросились бежать, но нас заметили.
– Вот так повеселил, нечего сказать! – вскричал карлик, и зычный голос его прозвучал, как плеск воды в пустой пещере. – Вот так повеселил, о Бангу, вождь амакоба! Кровь, кровь, сколько крови! Огонь, огонь, сколько огня! Мертвые колдуны здесь, там и всюду! О, развеселое зрелище! Немало подобных зрелищ я повидал на своем веку: в краале твоей бабки, например, великой инкози-каас, когда я сам едва спасся от смерти. Однако не припомню ни одного более веселого, чем то, какое сейчас освещает луна. – И он указал на Белую госпожу, которая в этот самый миг выступила из-за облаков. – Но скажи мне, великий предводитель Бангу, любимец сына Сензангаконы, брата Черного Чаки, покинувшего этот мир верхом на ассегае, что означает эта забава? – И он указал на двух воинов, державших мои маленькие руки.
– Убиваю детеныша колдуна, Зикали, только и всего, – ответил Бангу.
– Вижу, вижу, – снова захохотал Зикали. – Геройский поступок! Зарезал отца и мать и теперь собираешься зарезать ребенка, который заколол одного из твоих доблестных воинов в честной схватке. Геройский поступок, достойный вождя амакоба! Что ж, давай убей его! Вот только… – Он замолчал и взял щепотку табаку из коробочки, которую вытащил из разреза в мочке своего огромного уха.
– Что – только? – нерешительно прогудел Бангу.
– Только мне интересно, Бангу, каким окажется тот мир, в котором ты очутишься еще до восхода следующей луны. Вернись и расскажи мне о нем, Бангу, ведь по ту сторону солнца не счесть миров, а так я узнаю наверняка, какой из них населяют люди, подобные тебе, те, что из ненависти и наживы ради готовы убить отца и мать ребенка, а затем и самого ребенка, способного сразить закаленного в боях воина копьем, еще горячим от крови его матери.
– Хочешь сказать, я умру, если убью мальчишку? – проревел Бангу.
– Именно, – невозмутимо ответил Зикали, втягивая очередную понюшку табаку.
– Ну, тогда мы отправимся туда вместе, колдун!
– Хорошо, хорошо, – засмеялся карлик. – Вместе так вместе. Давненько я туда собираюсь, и не сыскать мне лучшего спутника, чем Бангу, вождь амакоба и убийца детей, дабы охранял меня по ведущей в тот мир дороге, темной и страшной. Идем же, храбрый Бангу, идем! Убей меня, если сможешь! – И вновь Зика ли рассмеялся ему в лицо.
– И тогда, Макумазан, – продолжил свой рассказ юноша, – люди Бангу, объятые ужасом, отступили. Даже те, что держали меня.
– А что будет со мной, если я пощажу мальчишку? – спросил Бангу.
Зикали вытянул руку и коснулся царапины от копья на моей груди. Затем поднял вверх свой палец, обагренный моей кровью, поглядел на него в лунном свете и лизнул.
– С тобой будет вот что, Бангу, – сказал он. – Если ты отпустишь мальчика, он вырастет и когда-нибудь убьет тебя и многих из твоих людей. Но если ты не пощадишь его, то уже завтра тебя убьет его дух. Весь вопрос в том, хочешь ли ты пожить еще немного или умереть прямо сейчас, прихватив с собой меня? Потому что ты не должен оставлять меня здесь, брат Бангу.
И вот Бангу развернулся и пошел прочь, переступив через тело моей матери, за ним потянулись все его люди, и вскоре Зикали Мудрый и я остались одни.
– Что? Неужели ушли? – спросил Зикали, оторвав взгляд от земли. – Тогда и нам надо уходить, сын Мативане, а то они передумают и вернутся. Живи, сын Мативане, чтобы отомстить за отца.
– Захватывающая история, – проговорил я. – Что же было дальше?
– Зикали взял меня к себе и воспитывал в своем краале в Черном ущелье, где он жил один со своими слугами, потому что ни одной женщине не позволял переступать порог своей хижины. Он научил меня многим премудростям и раскрыл мне много секретов, он мог бы сделать из меня великого врачевателя, стоило мне лишь захотеть. Только я не захотел. Не по душе мне компания духов, а их в Черном ущелье я повидал немало. В конце концов, Макумазан, Зикали сказал мне:
– Ступай туда, куда зовет тебя сердце, и будь воином, Садуко. Но помни: ты открыл дверь, закрыть которую уже невозможно, и через эту дверь духи будут являться и исчезать всю твою жизнь, будешь ли ты искать их или не будешь.
– Но, Зикали, ведь это ты открыл эту дверь, – сердито возразил я.
– Может, и так. – Зикали громко рассмеялся. – Потому что я открываю, когда должен открыть, и закрываю, когда должен закрыть. Знаешь, в годы моей юности, когда зулусы были единым народом, они назвали меня Открывателем дверей; и теперь, заглядывая в одну из таких дверей, я вижу кое-что о тебе, о сын Мативане.
– Что же ты видишь, отец? – спросил я.
– Вижу две дороги, Садуко: дорогу целителя – это дорога духа и дорогу воина – это дорога крови. Я вижу тебя идущим по дороге целителя, это и моя дорога, Садуко, вижу, как ты становишься мудрым и великим, пока наконец не исчезаешь где-то вдали, окруженный почестями и благополучием, внушающий страх и все же любимый всеми людьми, и белыми, и черными. Однако по этой дороге мудрости ты должен идти один, дабы ни друзья, ни тем более женщина, с которой ты захотел бы поделиться своими познаниями, не смогли отвлечь тебя от выбранного пути. А теперь я вижу тебя, Садуко, шагающего по дороге войны: ноги твои красны от крови, женщины обвивают руками твою шею и один за другим перед тобой падают поверженные враги. Ты много любишь и много грешишь ради любви, и та, ради которой ты грешишь, приходит, и оставляет тебя, и снова приходит. И дорога эта коротка, Садуко, и ближе к ее концу тебя окружает множество духов. Ты крепко зажмуриваешь глаза, но ты видишь их; ты залепляешь уши глиной, но слышишь их, потому что это духи тех, чью кровь ты пролил. Однако конца этого твоего пути мне не разглядеть. Теперь выбирай, по какой дороге ты пойдешь, сын Мативане, и выбирай поскорее, потому что я больше никогда не заговорю об этом.
– И тогда, Макумазан, я ненадолго задумался о безопасной и одинокой дороге мудрости и о кровавой дороге, на которой найду войну и любовь, и молодость запела во мне, и… Я выбрал дорогу войны и любви, дорогу греха и неизвестной смерти.
– Если допустить, что в этой истории о двух дорогах есть доля правды, Садуко, то твой выбор был не самым разумным.
– Нет, Макумазан, он был мудрым: ведь я узнал Мамину и понял теперь, почему выбрал именно эту дорогу.
– О, как же я забыл, Мамина! – воскликнул я. – Что ж, может, ты и прав. Когда увижу Мамину своими глазами, скажу тебе, что я думаю.
– Когда ты увидишь Мамину, Макумазан, ты скажешь, что выбор мой был мудр, однако Зикали, Открыватель дверей, громко смеялся, когда услышал о нем. «Взрослый буйвол непременно найдет тучное пастбище, а буйволенок – скудный горный склон, где пасутся такие, как он, телки, – сказал он. – Однако волк все же лучше буйвола. Что ж, ступай своей дорогой, сын Мативане, и возвращайся время от времени в Черное ущелье, чтобы рассказать о своих делах. Обещаю не помереть до тех пор, пока не узнаю, каким будет конец этой твоей дороги».
Вот, Макумазан, только тебе я поведал то, что доныне хранил в сердце своем. И Бангу теперь в немилости у Панды, которому не хочет подчиниться, и мне дали слово – не важно кто и как, – что тот, кто убьет его, не будет призван к ответу и может забрать себе его скот. Пойдешь ли ты со мной, о Бодрствующий в ночи, и разделишь ли со мной добычу?
– Изыди, Сатана, – пробормотал я по-английски и следом добавил на зулу: – Даже не знаю… Если история твоя правдива, я не возражаю против того, чтобы помочь тебе убить Бангу, но прежде я должен разузнать об этом деле побольше. Кстати, завтра я и Умбези Толстяк идем на охоту. Ты нравишься мне, о Выбравший дорогу крови, и я предлагаю тебе отправиться со мной и заработать ружье с двумя стволами.
– Инкози! – воскликнул Садуко, и глаза его засветились от радости. – Ты щедр и оказываешь мне огромную честь. О большем я и желать не смел… Однако, – добавил он, и лицо его снова омрачилось, – сначала я должен испросить совета у Зикали Мудрого, своего приемного отца.
– О, вот как, ты, значит, все еще держишься за пояс колдуна, как за мамкин подол? – удивился я.
– Не совсем так, Макумазан, просто на днях я пообещал ему не затевать никаких дел, за исключением того, о котором рассказал тебе, пока не поговорю с ним.
– Как далеко отсюда живет Зикали? – спросил я Садуко.
– День ходу. Если выйти на восходе, к закату можно поспеть.
– Хорошо. Тогда я отложу охоту на три дня и пойду с тобой, если тебе кажется, что твой удивительный старый карлик примет меня.
– Думаю, Зикали примет тебя, Макумазан, потому что он говорил мне, что я встречу тебя и полюблю и что судьбы наши переплетутся.
– Видно, он подмешал тебе в пиво своего зелья, – проговорил я. – Ты что же, хочешь, чтобы я полночи выслушивал подобные глупости, тогда как нам отправляться в путь на рассвете? Ступай и дай мне выспаться.
– Ухожу, – ответил он с легкой улыбкой. – Но если так, Макумазан, отчего же ты сам хочешь отведать его зелья?
Однако спал я в ту ночь скверно: жуткая история Садуко завладела моим воображением. Мне очень хотелось увидеть Зикали, о котором я так много слышал еще в прежние годы, и по другим причинам. Мне не терпелось выяснить, не был ли этот карлик, заявивший, что моя судьба переплетена с судьбой его приемного сына, обыкновенным шарлатаном, каких великое множество среди прочих шаманов и знахарей; к тому же он мог рассказать мне правду или ложь о Бангу – человеке, к которому я почувствовал, быть может и необоснованную, антипатию. Но более всего мне хотелось увидеть Мамину, чьи дарования и красота произвели такое сильное впечатление на юного туземца. Быть может, пока я хожу к Зикали, она уже вернется из крааля своего отца и я увижу ее еще до отъезда на охоту.
Так и случилось: словно в греческой трагедии, судьба, как зачастую делала со мной и прежде, закружила меня в вихре весьма странных событий – страшных и трагичных.