Глава VIII
Лагерь смерти
Путешествие проходило благополучно, вот только подводило самочувствие… Я не бывал в море с детских лет и потому, вовсе не будучи прирожденным моряком, начал страдать от морской болезни, едва мы вышли из гавани; с каждым днем пучина становилась все неспокойнее, и мои страдания усиливались. Сколь бы ни был я крепок физически, качка меня попросту извела. А к физическим неудобствам добавлялись еще душевные терзания, каковые, думаю, легко будет вообразить всякому, по этому я не стану снова их описывать. Порою мне и вправду хотелось, чтобы наш бриг, переваливая через очередную волну, вонзился носом в воду на полном ходу, до самого клотика, и мои муки окончились бы вместе с жизнью.
Впрочем, мои мытарства – так казалось мне в редкие мгновения, когда я преодолевал изнурение и обращал внимание на окружающих, – не шли ни в какое сравнение со страданиями моего слуги Ханса. Он никогда прежде не ступал на борт корабля, даже на лодках не плавал. Можно сказать, ему до сих пор везло. Я уверен: знай готтентот заранее обо всех ужасах морского путешествия, он нашел бы тот или иной способ отказаться от плавания на бриге, несмотря на всю привязанность ко мне. Бедняга, изнемогая от страха, распростерся на полу моей крохотной каюты и перекатывался туда-сюда, когда корабль давал крен то на один, то на другой борт. Ханс не сомневался, что нам суждено утонуть, и в промежутках между приступами морской болезни оплакивал нашу скорбную участь по-голландски, по-английски и на разных туземных наречиях, пересыпая причитания молитвами и проклятиями самого низменного, самого, если угодно, реалистического пошиба.
Спустя сутки плавания Ханс уведомил меня, сопровождая свои слова громкими стонами, что все его внутренности от качки вывалились наружу и теперь он внутри совершенно пуст, как тыква. Еще он заявил, что все эти беды обрушились на него, поскольку он имел глупость отказаться от веры предков (интересно, что это была за религия) и позволил «отмыть себя набело» – то есть согласился окреститься у моего отца.
Я ответил, что он действительно сделался из смуглокожего белым и разумнее ему таким и оставаться, ведь ясно же, что боги готтентотов не желают иметь дела с тем, кто им изменил. Ханс состроил обиженную физиономию, и это было столь уморительно, что, вопреки одолевавшим меня мучениям, я не мог не рассмеяться; он же издал протяжный стон и замолчал так резко, что я испугался, как бы готтентот и вправду не умер. Однако матрос, приносивший еду, – о, что это была за еда! – уверил меня, что с Хансом все в порядке, и помог крепко привязать его к ножкам койки, за руку и за ногу, чтобы мой слуга не поранился, катаясь по полу.
На следующее утро Ханс очнулся, и его напоили бренди; на пустой желудок мой слуга быстро опьянел и с того мгновения начал смотреть на жизнь веселее. Особенно веселым он становился тогда, когда наступала пора принимать «жгучее лекарство». Подобно большинству готтентотов, Ханс любил спиртное и ради рюмочки-другой готов был примириться со многим, даже с яростными обличениями моего отца.
Так или иначе, на четвертый день плавания по бурным волнам мы достигли отмели у Порт-Наталя и на короткий срок очутились в безопасной гавани, под прикрытием мыса, за которым раскинулась чудесная бухта – на ее берегах ныне стоит город Дурбан. В те дни поселение на берегу смотрелось жалко, состояло из нескольких кособоких домишек, позднее сожженных зулусами, и десятка кафрских хижин. Последнее неудивительно, потому что белые, которые там проживали, держали при себе туземных слуг, а также, не стану отрицать, обзаводились женами-туземками.
Мы провели в Порт-Натале два дня, поскольку капитан Ричардсон доставил какой-то груз английским поселенцам – кое-кто из них завел торговлю с дикарями и с бурами, что начали партиями прибывать в те края по суше. Я поспешил сойти на берег, но Ханса оставил на корабле, чтобы ему не взбрело в голову сбежать. Не тратя времени впустую, я постарался раздобыть сведения о текущем положении дел, в особенности относительно намерений и передвижений зулусов, народа, с которым мне было суждено свести вскоре близкое знакомство. Вряд ли стоит уточнять, что я расспрашивал равно туземцев и белых насчет партии Марэ, но выяснилось, что о такой никто даже не слышал. Зато я узнал, что мой знакомец Питер Ретиф с большим отрядом пересек горы Кватламба, что ныне зовутся Драконовыми, и отправился в Наталь. Ретиф и его спутники собирались поселиться в тех местах, если им разрешит вождь зулусов Дингаан, туземный царек, воины которого наводили панику на окрестности.
На третье утро стоянки – к моему несказанному облегчению, ибо я опасался, что мы можем задержаться в Порт-Натале, – бриг поднял паруса и отплыл с попутным ветром. Через три дня мы вошли в залив Делагоа, обширное водное пространство, протянувшееся на много миль в длину и в ширину. Несмотря на отмель при входе, это лучшая естественная гавань Юго-Восточной Африки, ныне, увы, не принадлежащая Англии.
Шесть часов спустя мы бросили якорь у песчаного острова, на котором высился полуразрушенный форт; под стенами форта ютилось грязное поселение Лоренсу-Маркиш, где португальцы держали малочисленный гарнизон, в основном из цветных. Пришлось проходить таможню, если можно, конечно, так выразиться. В итоге мне позволили выгрузить свои пожитки, пошлина на которые была поистине чудовищной – я пожертвовал двадцатью пятью английскими соверенами, что разошлись по рукам местных чиновников, начиная от исполнявшего обязанности губернатора и заканчивая вечно пьяным чернокожим трубочистом, сидевшим в сторожевой будке на набережной.
Рано утром бриг снова отправился в путь: у капитана случилась ссора с чинушами, которые вознамерились задержать корабль, уж не знаю почему. Курс лежал к портам Восточной Африки и, сдается мне, на Мадагаскар, где велась прибыльная торговля скотом и рабами. Капитан Ричардсон заметил, что, возможно, вернется в Лоренсу-Маркиш через пару-тройку месяцев – или не вернется. К слову, последнее предположение оказалось верным: бриг «Семь звезд» сел на мель где-то выше по побережью, а команда после многих тяжких испытаний добралась до Момбасы.
Что ж, меня этот бриг и вправду выручил; позднее стало известно, что целый год после прибытия «Семи звезд» ни один другой корабль не входил в залив Делагоа. Не перехвати я бриг в Порт-Элизабет, мне оставалось бы одно: идти к своей цели по суше. Подобное путешествие растянулось бы на многие месяцы, да и в одиночку такую дорогу не одолеть.
Но вернусь к своему рассказу.
В Лоренсу-Маркиш не было постоялого двора. Благодаря любезности местного жителя и его полукровки-жены, немного понимавшей по-голландски, я сумел найти пристанище в полуразрушенном строении, которое принадлежало беспутному типу, именовавшему себя доном Жозе Хименешем (на деле он тоже был полукровкой). Здесь мне улыбнулась удача. Дон Жозе, когда бывал трезвым, вел торговлю с дикарями и годом ранее прикупил у них по случаю два отличных фургона, обшитых воловьими шкурами. Быть может, кафры украли эти фургоны у каких-то скитальцев-буров, или имущество досталось им в качестве добычи, после того как владельцы погибли или умерли от лихорадки. Дон Жозе охотно продал мне фургоны. Помнится, я заплатил ему двадцать фунтов за оба и еще тридцать – за дюжину волов, которых он приобрел одновременно с фургонами. Животные африкандерской породы выглядели спокойными и выносливыми, после долгого отдыха они окрепли и отъелись.
Разумеется, дюжины волов было недостаточно даже для одного фургона, не говоря уже о двух. Поэтому, прослышав о живущих неподалеку туземцах, у которых много скота, я немедленно пустил слух, что готов покупать животных и буду расплачиваться одеялами, тканями, бусами и прочим добром. Всего через два дня мне привели четыре или пять десятков голов на выбор – приземистых зулусских животных, причем отборных, крепких, привычных к местному вельду и стойких к местным болезням. Вот тут-то и пригодилась купленная у дона Жозе дюжина обученных волов. Мы с Хансом разделили их поровну на оба фургона (два впереди, два позади, два посредине) и добавили к ним зулусских; в итоге каждая упряжка составляла шестнадцать животных, которыми теперь было сравнительно просто управлять.
Великие Небеса, сколько дел мы переделали за ту неделю, что пришлось провести в Лоренсу-Маркиш! Мы готовили фургоны, загружали снаряжение, покупали животных и приучали к ярму, запасались провизией, нанимали туземцев – среди них мне посчастливилось отыскать восьмерых зулусов, желавших вернуться в родные края, откуда они когда-то ушли с переселенцами-бурами. По-моему, на сон у нас оставалось от силы два-три часа в сутки.
Наверняка возникнут вопросы, какова была моя цель, куда я направился и о чем говорил с местными. Начну с последнего, пожалуй. Я старательно искал любые сведения, которые могли оказаться полезными, но мои поиски были безуспешными. Мари писала, что буры разбили лагерь на берегу Крокодильей реки, приблизительно в пятидесяти милях от залива Делагоа. Я расспрашивал при встрече каждого португальца – увы, таких встреч было немного, – доводилось ли тому слышать о таком поселении буров. Никто, похоже, ничего не знал, разве что мой хозяин дон Жозе что-то припоминал, однако весьма смутно.
Беда была в том, что немногочисленные жители Лоренсу-Маркиш чересчур предавались возлияниям и другим пагубным порокам, чтобы интересоваться происходящим вокруг. А ту земцы, с которыми тут обращались грубо, словно те были рабами, или воевали, если те противились, мало что сообщали, да и в сказанном была лишь толика правды; обе расы разделяла застарелая ненависть, переходившая по наследству от поколения к поколению. Словом, от португальцев я не узнал ровным счетом ничего.
Тогда я обратился к кафрам, прежде всего к тем, у которых покупал скот. Они слышали, что какие-то буры вышли к берегам Крокодильей реки несколько месяцев назад (когда именно, точно установить не удалось). Но в тех землях, говорили мне кафры, правит враждебный вождь, который убивает всех чужих туземцев, туда забредающих. Поэтому достоверно мало что известно. Один кафр, правда, сказал, его рабыня проходила теми местами несколько недель назад и уверяет, будто, по слухам, эти буры все умерли от болезни. Дескать, она видела издали верхушки фургонов, так что фургоны-то пока целы, даже если хозяева их мертвы.
Я попросил привести эту женщину, но туземец наотрез отказался. После долгих уговоров он предложил мне ее купить – мол, она его утомила. Я сторговался с этим типом и согласился отдать за рабыню три фунта медной проволоки и восемь ярдов синего холста. На следующее утро мне привели чрезвычайно уродливую туземку с большим и приплюснутым носом, явно уроженку глубинных африканских земель; должно быть, в свое время ее схватили арабы, а потом несколько раз перепродавали. Звали женщину Джил – если я правильно воспроизвел дикарское произношение.
Пришлось немало потрудиться, чтобы ее разговорить. В конце концов выяснилось, что один из тех кафров, которых я недавно нанял, отчасти понимает ее наречие. Вдобавок Джил боялась меня, потому что никогда прежде не видела белого человека и была убеждена, что я купил ее то ли для жертвоприношения, то ли для чего-то не менее жуткого. Но когда женщина уверилась в том, что никто ее не обидит, то сразу стала общительной и поведала мне ту же историю, какую я уже слышал от ее бывшего хозяина, почти слово в слово.
Конечно, я не преминул спросить, может ли она отвести меня туда, где видела фургоны.
Она ответила утвердительно. Дескать, она ходила многими дорогами, но хорошо помнит каждую из них.
Ничего другого и не требовалось от этой женщины, которая, скажу, забегая вперед, стала источником многих неприятностей. Бедняжка, видимо, до сих пор не сталкивалась с проявлениями доброты, и ее признательность за мою малую ласку была столь велика, что туземка сделалась для меня помехой. Она преследовала меня буквально повсюду, пыталась мне помогать – по-своему, по-дикарски, даже пробовала разжевывать для меня еду, стоило отвернуться, – и всячески оберегала. Пришлось выдать ее замуж, отчасти против воли, за одного из нанятых мной кафров. Он стал для Джил очень хорошим мужем, однако, когда его служба завершилась, она пожелала расстаться с ним и последовать за мной.
В общем, мы поручили этой Джил быть проводником. Предстояло одолеть около пятидесяти миль, такое расстояние по хорошей дороге любая крепкая лошадь пройдет за восемь часов или быстрее. Но ни лошадей, ни дорог не было – впереди лежали болота, буш и каменистые склоны. Необученные волы путались в постромках, и на первые двенадцать миль ушло три дня, хотя затем дело наладилось.
Можно спросить, почему я не послал никого вперед. Но кого было посылать, если никто не знал, куда идти, за исключением Джил, с которой я боялся расставаться, предполагая, что она сбежит? И потом, разве гонец сумеет помочь? Как уверяла молва, в лагере никого не осталось в живых, а мертвым ничем не поможешь. А если есть выжившие, можно было лишь надеяться, что они протянут еще немного. Джил, повторюсь, я от себя отпускать не хотел – и не осмеливался бросить фургоны и уехать с нею вперед. Я ведь знал, что если так поступлю, то никогда больше своих фургонов не увижу: только страх перед белым человеком, который отличается от португальцев, удерживал кафров от грабежа и угона.
Дорога была поистине ужасной. Сперва я хотел идти по течению Крокодильей реки и, скорее всего, исполнил бы свое намерение, не повстречайся мне туземка Джил. И это оказалось к лучшему, ибо впоследствии я выяснил, что русло реки очень извилистое, в нее впадает множество непреодолимых притоков, берега же густо заросли лесом. А Джил повела нас по старой дороге работорговцев, которая, не отличаясь укатанностью, все-таки обходила стороной заболоченные низины и места обитания племен, свирепость которых опробовали на своей шкуре многие поколения гнусных торговцев живым товаром.
Минуло девять дней этого тяжкого пути. Мы заночевали близ вершины длинного склона, усеянного крупными валунами, причем пришлось на подъеме откатывать кое-какие глыбы вручную, чтобы фургоны могли проехать. Волы улеглись на землю; мы их не распрягали, чтобы они в ночи не убрели прочь от стоянки. Вдобавок в отдалении порыкивали львы; однако дичи вокруг встречалось в изобилии, поэтому хищники вряд ли заинтересовались бы нами. Едва рассвело, мы распрягли волов и пустили их пастись на густой траве, а сами занялись приготовлением пищи для себя.
Взошло солнце, и я увидел внизу широкую равнину, утопающую в тумане, а к северу, справа от нас, в густой его пелене скрывалась Крокодилья река.
Но вот показались макушки высоких деревьев. Постепенно туман рассеивался и вскоре превратился в легкую дымку, которая растаяла на солнце. Я любовался этой картиной, и тут туземка Джил подкралась ко мне в своей привычной манере, тронула меня за плечо и указала на группу деревьев вдалеке.
Присмотревшись, я разглядел между деревьями нечто, принятое мной поначалу за белые камни. Но стоило туману развеяться, как мне стало ясно, что это вполне могут быть крыши фургонов. Тут подошел зулус, понимавший лепет Джил. Я обратился к нему, кое-как изъясняясь по-зулусски, и попросил узнать, что хочет сказать Джил. Он расспросил туземку. По ее словам, перед нами были передвижные дома амабуна, то есть буров, и она видела их на том же самом месте два месяца назад.
Мое сердце замерло, когда я услышал эти слова, и добрую минуту язык отказывался повиноваться мне. Те самые фургоны! Но что – и кого – я среди них найду? Я окликнул Ханса и велел ему собираться как можно скорее, пояснив, что внизу виден лагерь Мари.
– Пусть волы пасутся, баас, – сказал готтентот. – К чему торопиться? Раз фургоны там, значит люди давно мертвы.
– Делай что велят, ты, глупый негодник! – воскликнул я. – И нечего пророчить смерть, как старая ведьма! Я пойду вперед, а ты запрягай фургоны и следуй за мной, когда соберетесь.
– Нет, баас, нельзя идти одному. Это опасно. На тебя могут напасть кафры или дикие звери.
– Я все равно пойду. Если боишься за меня, позови парочку зулусов, пусть идут со мной.
Несколько минут спустя я уже торопился вниз по склону, а за мной следовали двое зулусов с копьями. До лагеря было семь миль. Не думаю, что когда-либо мне удавалось преодолеть такое расстояние быстрее, чем в то утро, хотя в юности я неплохо бегал, будучи легок на ногу и крепок телом. Мои сопровождающие отстали, и, когда я достиг деревьев, зулусов еще не было видно. Я перешел с бега на шаг, убеждая себя, что делаю это, чтобы восстановить дыхание. А на самом деле меня так пугало зрелище, которое мне предстояло увидеть, что я нарочно медлил. Пока в душе жила слабая надежда, но не исключено, что в лагере она сменится полнейшим отчаянием.
Теперь я мог видеть за фургонами какие-то постройки – несомненно, те самые «примитивные дома», о которых писала Мари. Ни одной живой души! Не видно ни волов, ни дымков, ни иных признаков жизни! И звуков никаких не доносится…
Выходит, треклятый Ханс был прав. Они все умерли.
Дурные предчувствия обернулись ледяным спокойствием. Я смирился с утратой. Все кончено, я спешил напрасно. Миновав ближайшие деревья, я прошел между двумя фургонами. Мне бросилось в глаза (мы всегда замечаем подобное в такие мгновения), что именно в одном из них хеер Марэ увез от меня свою дочь. К этому фургону, любимой повозке Марэ, я когда-то помогал приделывать новое дышло…
Передо мной появились грубые постройки из веток, обмазанных глиной. Я подходил с востока, а дома смотрели на запад. Я постоял, набираясь мужества, и тут мне послышался слабый звук, как будто кто-то негромко молился или произносил что-то нараспев. Я осторожно обошел первый дом, отер холодный пот со лба и с опаской выглянул из-за угла – мне вдруг при шло в голову, что в лагере могут хозяйничать дикари. И обнаружил источник звука. Оборванный, дочерна загорелый, боро датый человек стоял у длинной неглубокой ямы и читал молитву.
Это был Анри Марэ, хотя тогда я его не узнал – настолько он изменился. Вереница холмиков справа и слева от него подсказала мне, что яма – это могила. К ней приближались двое мужчин; они волокли тело женщины, очевидно слишком ослабевшие, чтобы нести усопшую как полагается. Судя по очертаниям тела, это была высокая молодая женщина; черт я не разглядел, поскольку покойницу тащили лицом вниз. Ее длинные волосы были темными, как у Мари. Мужчины подбрели к яме и уронили туда свою ношу, а я – я не мог даже пошевелиться!
Наконец я овладел собой, на негнущихся ногах шагнул вперед и тихо спросил по-голландски:
– Кого вы хороните?
– Йоханну Мейер, – ответил один из мужчин, даже не потрудившись оглянуться.
Едва отзвучали эти слова, как мое сердце, замершее в груди в ожидании ответа, забилось снова, да так громко, что я отчетливо расслышал его стук.
Я вскинул голову. От порога дома ко мне очень медленно шла Мари, Мари Марэ! Она, должно быть, обессилела от голода, и ее держал за руку тощий, как скелет, ребенок, который на ходу жевал какие-то листья. Она исхудала до полупрозрачности, но я безошибочно узнал ее глаза, эти черные глаза, столь неестественно большие и яркие на ее бледном, осунувшемся личике!
Она тоже увидела меня и на мгновение застыла. Потом отпустила ребенка, раскинула руки, сквозь кожу которых солнце просвечивало, как сквозь пергамент, и опустилась на землю.
– И она ушла, – безразлично произнес кто-то из мужчин. – Так и думал, что она долго не протянет.
Только теперь бородатый человек, стоявший у могилы, обернулся. Он вскинул руку и указал на меня, что заставило повернуться и двух других.
– Боже всемогущий! – проговорил он сдавленным голосом. – Наконец-то я сошел с ума. Глядите! Вот призрак юного Аллана, сына английского проповедника, что живет возле Крэдока.
Услышав этот голос, я узнал бородача.
– Минхеер Марэ! – воскликнул я. – Я не призрак! Я настоящий Аллан и приехал вас спасти!
Марэ промолчал, явно пребывая в растерянности. Зато один из его товарищей прохрипел с безумным смешком:
– И как ты намерен нас спасти, юнец? Хочешь, чтобы мы тебя съели? Разве не видишь, что мы умираем от голода?!
– Я привел фургоны с едой, – ответил я.
– Allemachte! Анри! – позвал бур, продолжая посмеиваться. – Слыхал, что болтает твой английский призрак? Он привел фургоны с едой! С едой!
Тут Марэ залился слезами и бросился мне на грудь, едва не опрокинув меня наземь. Я высвободился и подбежал к Мари, которая лежала на траве с закрытыми глазами. Она услышала мои шаги, открыла глаза и попыталась сесть.
– Это правда ты, Аллан, или я вижу сон? – прошептала она.
– Это я, я! – вскричал я, помогая ей подняться.
По ощущениям, она весила не больше малого ребенка. Ее головка легла мне на плечо, и Мари тоже расплакалась.
Продолжая ее обнимать, я обернулся к мужчинам и спросил:
– Почему вы голодаете, когда кругом полно дичи?
В этот миг среди деревьев, не далее ста пятидесяти ярдов от нас, мелькнули две антилопы.
– Сам попробуй забить дичь камнем, – проворчал один из буров. – Порох мы извели месяц назад. Эти твари, – он опять захихикал, – приходят потешаться над нами каждое утро. К ловушкам они не приближаются, отлично зная, где те расположены, а копать новые у нас нет сил.
От порога дома ко мне очень медленно шла Мари, Мари Марэ!
Отправляясь сюда, я прихватил с собою то самое ружье, с которым одержал победу над Перейрой в поединке; я выбрал именно его, потому что оно было легче прочих. Я поднял руку, призывая к тишине, осторожно усадил Мари на землю и двинулся в сторону антилоп. Укрываясь за кустарником, я подобрался почти на сотню ярдов, и вдруг животные встрепенулись, напуганные появлением моих зулусов, которые только-только добрались до лагеря.
Антилопы метнулись прочь и исчезли за деревьями. Я прикинул направление их движения и сообразил, что они должны появиться между зарослями кустарника, приблизительно в двухстах пятидесяти ярдах от меня. Я поспешно установил целик на дуле на двести ярдов, поднял ружье и приготовился стрелять, мысленно моля Господа не лишать меня привычной меткости.
Первым из-за кустов выскочил большой самец – шея вытянута, длинные рога закинуты на спину. Расстояние было слишком большим, а животное – слишком крупным, чтобы сразить его наповал одной маленькой пулей. Я прицелился правее и выше, как говорят, с упреждением, на уровне хребта антилопы, и надавил на спусковой крючок.
Ружье выстрелило, пуля вылетела из ствола, а антилопа опрометью понеслась дальше. Я промахнулся! Но что это? Внезапно самец развернулся и устремился к нам. Когда нас разделяло не более пятидесяти ярдов, его ноги вдруг подкосились, он дважды перекатился с боку на бок, точно подстреленный кролик, и замер. Пуля угодила ему прямо в сердце.
Подбежали зулусы, все в поту, едва дыша от усталости.
– Отрежьте мясо с бока. Свежевать не надо! – велел я на ломаном зулусском, подкрепляя слова жестами.
Они поняли меня и мгновение спустя принялись за дело, споро работая своими ассегаями. А я огляделся по сторонам и заметил груду сухих веток для растопки.
– Огонь есть? – спросил я у изможденных буров.
– Нет, – отвечали они, – наш огонь погас.
Я достал трутницу, которую всегда носил при себе, и высек искру. Через десять минут вовсю горел костер, а через три четверти часа был готов сытный суп – ведь чугунков в новом Марэфонтейне хватало, отсутствовала лишь еда. По-моему, до самого вечера несчастные люди только и делали, что ели, прерываясь лишь на краткий сон. О, с какой же радостью я их кормил, особенно когда прикатили мои фургоны и появились соль – в лагере давным-давно не видели соли! – сахар и кофе.