Глава 12.В контакте с реальностью
Что за мастерское создание – человек!
Как благороден разумом!
Как беспределен в своих способностях, обличьях и движениях!
Как точен и чудесен в действии!
Как он похож на ангела глубоким постижением!
Как он похож на некоего бога!
Уильям Шекспир. Гамлет
Отправная точка в признании человеческой природы – благоговейный трепет и смирение перед лицом ошеломительной сложности ее источника – мозга. Организованный тремя миллиардами нуклеотидов нашего генома и сформированный сотнями миллионов лет эволюции, мозг – это невообразимое хитросплетение: сотни миллиардов нейронов связаны сотнями триллионов связей, образуя извилистые трехмерные структуры. Ошеломляет и сложность того, что мозг делает. Даже обыденные умения, свойственные и другим приматам – ходьба, хватание, узнавание, – это решения инженерных задач на грани или за гранью способностей искусственного интеллекта. Таланты, присущие человеку по праву рождения, – речь и понимание, здравый смысл, обучение детей, угадывание мотивов других людей – машины, скорее всего, не смогут повторить на протяжении жизни нашего поколения, а возможно, и никогда. Все это может служить опровержением образа мозга как бесформенного сырого материала, а людей – как ничтожно малых атомов, составляющих сложное существо, которое мы называем «обществом».
Человеческий мозг позволяет нам преуспевать в мире объектов, живых существ и других людей. Эти сущности сильно влияют на наше благополучие, и естественно предположить, что мозг должен уметь распознавать их и их возможности. Неумение опознать крутой обрыв, голодную пантеру или ревнивого супруга может повлечь за собой, мягко говоря, неблагоприятные последствия для биологической приспособляемости. Фантастическая сложность мозга существует в том числе и для того, чтобы регистрировать важные факты о мире вокруг нас.
Но во многих областях современной интеллектуальной жизни этот трюизм отвергается. В соответствии с релятивистской философией, превалирующей сегодня в академических кругах, реальность социально сконструирована использованием языка, стереотипами и медийными образами. Идея, что людям доступны знания о мире, наивна, говорят сторонники таких течений, как социальный конструкционизм, научные исследования, культурные исследования, критическая теория, постмодернизм и деконструкционизм. Согласно их воззрениям, наблюдения всегда подвержены влиянию теорий, а теории идеологизированы и политизированы, так что любой, кто заявляет, что владеет фактами или знает истину, просто пытается захватить власть над остальными.
Релятивизм связан с доктриной «чистого листа» двояким образом. Во-первых, у релятивистов есть убогая психологическая теория, согласно которой разум не оснащен механизмами, предназначенными для того, чтобы отражать реальность; все, что он может делать, – это пассивно загружать слова, образы и стереотипы из окружающей культуры. Во-вторых, доктрину «чистого листа» использует релятивистский подход к науке. Большинство ученых считают свою работу продолжением обычной способности понимать, что нас окружает и как все устроено. Телескопы и микроскопы усиливают зрительную систему, теории формализуют наши интуитивные представления о причинах и следствиях, эксперименты помогают реализовать наше стремление собрать данные о событиях, которые мы не можем наблюдать непосредственно. Релятивисты признают, что наука – это восприятие и познание в широком смысле, но они приходят к противоположному заключению: ученые, как и обычные люди, не имеют инструментов для отражения объективной реальности. Вместо этого, говорят их сторонники, «западная наука – это лишь один из способов описывать реальность, природу и как все устроено – определенно, очень эффективный способ для производства товаров и извлечения прибыли, но неудовлетворительный во многих отношениях. Империалистическое чванство игнорирует науки и достижения большинства других культур и эпох»1. И наиболее сильно это заметно в исследованиях таких политически окрашенных тем, как раса, пол, насилие и устройство общества. Апелляция к «фактам» или «истине» в этих областях просто лукавство, говорят релятивисты, потому что «истины» в смысле объективного критерия, независимого от культурных и политических предпосылок, не существует.
Сомнение в надежности умственных способностей человека также определяет, стоит ли уважать вкусы и мнения обычных людей (даже те, что не очень нам нравятся) или лучше считать их жертвами обмана со стороны коварной коммерческой культуры. Релятивистские доктрины вроде «ложного сознания», «адаптивных предпочтений» и «интернализованного авторитета» предполагают, что люди могут ошибаться относительно собственных желаний. Если так, то это может подорвать допущения, лежащие в основе демократии, дающей абсолютную власть тем, кого предпочитает бо́льшая часть населения, и предположения, лежащие в основе рыночной экономики, согласно которым люди сами способны решать, как им лучше распорядиться своими ресурсами. Возможно, не случайно такой подход вдохновляет ученых и людей искусства, анализирующих использование языка и образов, потому что только они могут разоблачать способы, которыми такие информационные средства манипулируют людьми.
Эта глава посвящена предположениям о познании, в частности концепциям, словам и образам, которыми руководствуются современные релятивистские движения. Лучший способ представить мои аргументы – подкрепить их примерами из исследований восприятия, самой непосредственной связи с окружающим миром. Эти примеры убедительно демонстрируют, что вопрос, является ли реальность социально сконструированной или доступна непосредственно, неправильно поставлен. Ни одна из этих альтернатив не верна.
Да, у релятивистов есть основания утверждать, что мы не просто открываем глаза и воспринимаем реальность, словно восприятие – окно, сквозь которое душа смотрит на мир. Идея, что мы видим вещи такими, какие они есть, называется наивным реализмом и была развенчана философами-скептиками тысячи лет назад с помощью простого феномена – оптических иллюзий. Наша зрительная система может обмануть нас, и это убедительно доказывает, что она только инструмент, а не проводник к истине. Вот две мои любимые иллюзии. В иллюзии Роджера Шепарда «Поворачивая столы»2(сверху) два параллелограмма идентичны по форме и размеру. В иллюзии Эдварда Адельсона «Тень на шахматной доске»3 (ниже) светлая клетка в тени (В) точно такого же оттенка серого, как и темная клетка за пределами тени (А) (см. рис. ниже).
Но только из того, что образ мира, который мы знаем, смоделирован нашим мозгом, не следует, что это случайная модель – фантазм, порожденный ожиданиями или социальным контекстом. Наши системы восприятия приспособлены регистрировать свойства внешнего мира, важные для выживания, – формы, размеры, материалы, из которых состоят объекты. Для выполнения этой задачи им требуется сложный дизайн, потому что образ на сетчатке не есть точная копия мира. Проекция объекта на сетчатке увеличивается, сокращается и деформируется, когда объект движется. Цвет и яркость меняются в зависимости от освещения – солнечно сейчас или облачно, в помещении мы или снаружи. Но каким-то образом мозг решает эти сводящие с ума проблемы. Он работает, как будто размышляет в обратном порядке: от образа на сетчатке к гипотезам о реальности, используя геометрию, оптику, теорию вероятности и предположения о мире. Бо́льшую часть времени система работает: люди, как правило, не врезаются в деревья и не пытаются есть камни.
Но иногда мозг обманывается. Поверхность земли, простирающаяся от наших ног, проецируется на зрительное поле снизу по направлению к центру. В результате мозг часто интерпретирует низ-верх в зрительном поле как близко-далеко в мире, особенно если образ подкреплен другими сигналами перспективы, такими как перекрытые части (например, ножки стола). Объекты, простирающиеся в направлении от зрителя, в проекции укорачиваются, и мозг компенсирует это, так что мы обычно видим вертикальную линию как более длинную, чем ту же самую линию, расположенную горизонтально. И поэтому параметры одних и тех же столов в разных положениях нам кажутся разными. По той же логике затененные объекты отражают меньше света на нашу сетчатку, чем хорошо освещенные. Мозг компенсирует и это, заставляя нас видеть один и тот же оттенок серого светлее в тени и темнее на свету. В каждом примере мы можем видеть линии и пятна на странице неправильно, но происходит это только потому, что наши зрительные системы работают изо всех сил, чтобы показать их такими, какие они есть в реальном мире. Словно полицейские, очерняющие подозреваемого, Шепард и Адельсон сфабриковали свидетельства, которые подталкивают разумного, но доверчивого наблюдателя к ошибочному заключению. Если бы мы действительно находились в мире обычных 3D объектов (а не просто видели их нарисованными на бумаге), наше восприятие было бы точным. Адельсон объясняет: «Так же, как и во многих так называемых иллюзиях, этот эффект демонстрирует скорее успех, чем провал нашей зрительной системы. Зрительная система не очень хороша в измерении интенсивности света, но это и не является ее целью. Ее задача – разделять визуальную информацию на значимые компоненты и таким образом воспринимать характер объектов, находящихся в поле зрения»4.
Это не значит, что ожидания, порожденные прошлым опытом, не важны для восприятия. Но влияние опыта должно сделать нашу систему восприятия более точной, а не более субъективной. На рисунке ниже мы воспринимаем одну и ту же форму как «Н» в первом слове и как «А» во втором5:
Мы видим формы именно так, потому что опыт подсказывает нам, – правильно – что, скорее всего, в середине первого слова это действительно «Н», а в середине второго – «А», даже если в каком-то нестандартном случае это будет не так. Механизмы восприятия проходят через множество трудностей, чтобы то, что мы видим, соответствовало тому, что мы чаще всего встречаем во внешнем мире.
Итак, примеры, которые решительно развенчивают наивный реализм, заодно опровергают и идею, что разум оторван от реальности. Есть третья альтернатива: что мозг развил небезошибочные, однако разумные механизмы, работающие, чтобы держать нас в контакте с теми свойствами реальности, которые были важны для выживания и размножения наших предков. И это верно не только для восприятия, но и для познавательных способностей. То, что наши познавательные способности (как и способности восприятия) настроены на реальный мир, наиболее очевидно из их реакции на иллюзии: они учитывают возможность нарушения связи с реальностью и находят способ отыскать истину за ложным впечатлением. Когда нам кажется, что весло разрезано поверхностью воды, мы знаем, как определить, действительно ли это так или нам просто кажется: мы можем потрогать весло, направить вдоль него какой-нибудь прямой предмет или вытащить его, чтобы посмотреть, не отделится ли погруженная в воду часть. Концепция истины и реальности, лежащая в основе таких проверок, кажется, универсальна. Люди во всех культурах отличают истину от лжи и внутреннюю психическую жизнь от внешней реальности и пытаются определить присутствие невидимых объектов через следы, которые те оставляют6.
* * *
Визуальное восприятие – наиболее интересная форма познания мира, но релятивисты больше озабочены не тем, как мы видим объекты, а тем, как мы классифицируем их: как мы разделяем опыт согласно понятийным категориям, таким как птицы, инструменты и люди. Казалось бы, безобидное предположение, что умственные категории соответствуют чему-то в реальности, в XX веке стало спорной идеей, потому что некоторые категории – стереотипы расы, пола, национальности и сексуальной ориентации – могут нанести вред, если используются для дискриминации и подавления.
Слово «стереотип» первоначально относилось к определенному виду печатной пластины. Его современное значение как неодобрительного и неточного образа, представляющего категорию людей, было предложено в 1922 году журналистом Уолтером Липпманом. Липпман был известным интеллектуалом, который, кроме всего прочего, помог основать политический еженедельник The New Republic, влиял на политику Вудро Вильсона в конце Первой мировой войны и одним из первых обрушился с критикой на тесты IQ. В своей книге «Общественное мнение» (Public Opinion) Липпман с беспокойством рассуждал о трудностях достижения настоящей демократии в эпоху, когда обычные люди не могут больше обоснованно судить о важных для общества вопросах, поскольку располагают лишь обрывочной информацией. В связи с этим Липпман предположил, что представления обычных людей о социальных группах – это стереотипы: умственные картинки, которые неполны, пристрастны, невосприимчивы к изменениям и устойчивы к опровергающей их информации.
Идеи Липпмана напрямую повлияли на социальные науки (хотя тонкости и оговорки его первоначального рассуждения были забыты). Психологи предложили людям списки этнических групп и списки черт и попросили сопоставить их. И конечно, люди соединили евреев с «расчетливый» и «корыстный», немцев – с «трудолюбивый» и «националист», негров – с «суеверный» и «беззаботный» и т. д.7 Такие обобщения вредны, когда относятся к отдельным личностям, и, хотя они все еще, к сожалению, распространены по всему миру, сейчас образованные люди и влиятельные публичные фигуры активно их избегают.
К 1970-м годам многие мыслители уже не довольствовались утверждением, что стереотипы о категориях людей могут быть неточны. Они стали настаивать, что сами категории могут существовать только в наших стереотипах. По их мнению, отрицать, что понятийные категории, касающиеся людей, имеют какое-то отношение к объективной реальности, – это эффективный способ борьбы с расизмом, сексизмом и другими видами предубежденности. Нельзя считать, что гомосексуалы женственны, черные суеверны, а женщины пассивны, если таких категорий, как гомосексуалы, черные или женщины, просто не существует. Например, философ Ричард Рорти писал: понятия «гомосексуал», «негр» и «женщина» лучше рассматривать не как строгую классификацию человеческих существ, а как вымысел, принесший больше вреда, чем пользы8.
Раз так, думают многие авторы, зачем на этом останавливаться? Тогда уж лучше заявить, что все категории социально сконструированы и, стало быть, являются плодом воображения, потому что такой подход действительно делает несправедливые стереотипы фикцией. Рорти одобрительно заметил, что многие мыслители сегодня «дошли до предположения, что кварки и гены, возможно, такие же выдумки». Постмодернисты и другие релятивисты нападают на истину и объективность не столько потому, что озабочены философскими проблемами онтологии и эпистемологии, а потому, что чувствуют: это лучший способ выбить почву из-под ног расистов, сексистов и гомофобов. Философ Ян Хакинг составил список из почти 40 категорий, которые недавно были названы «социально сконструированными». Яркие примеры – «раса», «пол», «мужественность», «природа», «факты», «реальность» и «прошлое». Но список расширяется и сегодня включает авторские права, СПИД, братство, выбор, опасность, деменцию, болезнь, индийские леса, неравенство, спутниковую систему Landsat, медицинскую иммиграцию, национальное государство, кварки, школьный успех, серийные убийства, технологические системы, преступления «белых воротничков», женщин-беженцев и национализм племени зулу. По Хакингу, связующая нить здесь – убеждение, что категория не определена природой вещей и потому не постоянна. Вывод – нам было бы гораздо лучше, если б мы покончили с ними или решительно пересмотрели9.
Вся эта затея основана на негласной теории о том, как формируются человеческие понятия: что понятийные категории не связаны с вещами и явлениями внутренне, а сконструированы обществом (и таким же образом могут быть сконструированы заново). Верна ли эта теория? В некоторых случаях она содержит зерно истины. Как мы видели в главе 4, некоторые категории действительно являются социальными конструктами: они существуют только потому, что люди пришли к негласному соглашению действовать так, словно они существуют. Например, деньги, собственность, гражданство, награды за храбрость и должность президента Соединенных Штатов10. Но это еще не значит, что все понятийные категории социально сконструированы. Когнитивные психологи десятилетиями изучали формирование понятий и пришли к заключению, что большинство понятий отражают категории объектов, которые обладали своего рода реальностью еще до того, как мы впервые о них задумались11.
Да, каждая снежинка уникальна, и ни одна категория не описывает полностью все свои составляющие. Но наш интеллект должен уметь обобщать вещи, обладающие одинаковыми свойствами, иначе каждый новый объект, с которым мы столкнемся, будет сбивать нас с толку. Как писал Уильям Джеймс: «Любой полип обладал бы абстрактным мышлением, если бы в его разуме когда-нибудь мелькнуло ощущение: "Ого! Опять такая же штуковина!"» Мы воспринимаем какие-то свойства нового объекта, помещаем его в умственную категорию и предполагаем, что другие его свойства – те, которые сейчас от нас скрыты, будут такими же, как и у прочих объектов в этой категории. Если это ходит, как утка, и крякает, как утка, вероятно, это утка. Если же это утка, она, скорее всего, плавает, летает, с нее скатывается вода, у нее вкусное мясо, особенно если его завернуть в блинчик с зеленым луком и соевым соусом.
Этот вид умозаключений работает, потому что в мире действительно существуют утки и у всех них есть общие черты. Если бы мы жили в мире, в котором крякающие и передвигающиеся объекты содержали бы мясо с вероятностью не большей, чем любой другой объект, категория «утка» была бы бесполезной и, вероятно, способность формировать ее у нас бы не развилась. Если бы вам понадобилось составить гигантскую сводную таблицу, в которой строчки и столбцы были бы свойствами, на которые люди обращают внимание, и в ячейках были объекты, обладающие комбинацией этих свойств, структура заполненных ячееек получилась бы несуразной. Было бы много данных в пересечении столбца «крякает» и строчки «ходит», но ни одного – в пересечении столбца «крякает» и строчки «скачет». Значения столбцам и строчкам присваиваете вы, но несуразность привносится реальным миром, а не обществом и не языком. Не случайно одни и те же живые объекты классифицируются одинаково словами европейской культуры, словами для растений и животных в других (даже дописьменных) культурах и системой классификации Линнея, которой пользуются профессиональные биологи, имеющие в своем распоряжении кронциркули, скальпели и приборы для секвенирования генома. Утки, говорят биологи, – это несколько десятков видов подсемейства Anatinae с общей анатомией, способностью скрещиваться с другими представителями вида и общим предком в эволюционной истории.
Большинство когнитивных психологов считают, что понятийные категории складываются в ходе двух умственных процессов12. Один из них отмечает группы входных данных в воображаемой сводной таблице и воспринимает их как категории с размытыми границами, классическими представителями и общими чертами, вроде членов одной семьи. Вот почему умственная категория «утка» может включать и отличающихся уток, которые не совпадают с образцовой, например увечных, не способных плавать или летать, или мускусных уток, на ногах которых есть когти и шпоры, или Дональда Дака, который говорит и носит одежду. Второй процесс – поиск жестких правил и определений и включение их в цепь рассуждений. Эта система может учитывать, что настоящие утки линяют дважды в сезон, что их ноги покрыты перекрывающимися чешуйками и что, хотя некоторые птицы выглядят как гуси и называются гусями, на самом деле это утки. Даже если люди не знакомы с этими биологическими фактами, они чувствуют, что виды определяются их внутренней сутью или скрытыми свойствами, которые закономерно проявляются в их внешних чертах13.
Каждый, кто преподавал психологию категоризации, сталкивался с таким вопросом озадаченного студента: «Вы говорите нам, что делить вещи на категории – целесообразно и что именно это делает нас умными. Но нас всегда учили, что относить к разным категориям людей – неправильно, и это делает нас сексистами и расистами. Если категоризация – это так здо́рово, когда мы думаем об утках или стульях, почему это так ужасно, когда мы думаем о гендере и этнических группах?» Как и многие другие простодушные вопросы студентов, этот скорее говорит о недостатке информации, чем о недостатке понимания.
Идея, что стереотипы изначально иррациональны, обязана скорее высокомерному отношению к обычным людям, чем хорошему психологическому исследованию. Многие исследователи, обнаружив, что у людей есть стереотипы, решили, что они, должно быть, нерациональны. Ученые чувствовали себя неуютно при мысли, что некоторые черты могут быть статистически верны для некоторых групп. Они никогда это не проверяли на самом деле. Ситуация начала меняться в 1980-х, и сегодня существует достаточно убедительных подтверждений точности стереотипов14.
За некоторыми важными исключениями, на самом деле стереотипы достаточно верны, когда оцениваются по объективным критериям, таким как данные статистики или сообщения самих людей, которых касаются эти стереотипы. Люди, которые считают, что афроамериканцы чаще живут на пособия, чем белые; что евреи имеют больший средний доход, чем белые протестанты англосаксонского происхождения; что студенты бизнес-школ более консервативны, чем студенты институтов искусств; что женщины больше мужчин озабочены своим весом; и что мужчины чаще женщин убивают мух голыми руками, – не иррациональны и не узколобы. Эти представления верны. Людские стереотипы обычно соответствуют статистике и во многих случаях склонны недооценивать реальную разницу между полами и этническими группами15. Это, конечно, не значит, что стереотипизируемые черты нельзя изменить или что люди думают, что их нельзя изменить, просто сегодня люди воспринимают эти особенности довольно точно.
Более того, даже когда люди полагают, что у этнических групп есть характерные черты, они не клеят ярлыки бездумно и не считают, что эти черты свойственны абсолютно каждому члену группы. Люди могут думать, что немцы в среднем более трудолюбивы, чем не немцы, но никто не думает, что каждый немец более трудолюбив, чем любой не немец16. И люди с легкостью отказываются от своих стереотипов, когда у них есть достоверная информация о конкретной личности. В противоположность типичным обвинениям, впечатления учителей об отдельных учениках не портят стереотипы о расе, поле или социоэкономическом статусе. Впечатление учителя об учениках отражает успехи учеников, измеренные объективными тестами17.
А сейчас о важных исключениях. Стереотипы бывают явно ошибочными, если человек совсем не сталкивался, или очень мало знаком со стереотипизируемой группой, или сам принадлежит к группе, открыто враждебной к первой. Во время Второй мировой войны, когда американцы и русские были союзниками, а немцы – врагами США, американцы приписывали русским больше положительных черт, чем немцам. Несколько позже, когда союзниками стали немцы, американцы обнаружили в них больше положительных черт, чем в русских18.
Кроме того, умение отказаться от стереотипов при оценке конкретного индивидуума достигается сознательным, взвешенным размышлением. Когда люди рассеяны или их заставляют отвечать, не дав времени подумать, они с большей вероятностью решают, что член какой-то этнической группы обладает всеми обычно приписываемыми этой группе чертами19. Это происходит из-за свойственной человеку двухфазной системы категоризации, упомянутой раньше. Когда мы встречаемся с человеком впервые, наша сеть неясных ассоциаций прежде всего обращается к стереотипам. Но наш категоризатор, руководствующийся правилами, может блокировать эти ассоциации и сделать вывод на основе фактов, касающихся конкретного индивидуума. Он может поступить так из практических соображений, если информация о среднегрупповом значении менее прогностична, чем информация о личности, или по социальным и моральным причинам – из уважения к требованию, что мы должны игнорировать среднегрупповые значения, когда судим о конкретной личности.
Суть этого рассуждения не в том, что стереотипы всегда точны, а в том, что они не всегда ложные и даже, как правило, они не ложные. Именно этого можно ожидать, если склонность человека к категоризации – как и другие проявления интеллекта – это адаптация, отражающая свойства мира, важные для нашего благополучия в долгосрочной перспективе. Как подчеркивал социальный психолог Роджер Браун, основное различие между делением на категории людей и делением на категории других объектов в том, что, когда вы используете характерный пример какого-то предмета для иллюстрации всей категории, никто не обидится. Когда словарь Вебстера иллюстрирует понятие «птица» рисунком воробья, «эму, страусы, пингвины и орлы не бросаются в атаку». Но только представьте, что произошло бы, если бы Вебстеровский словарь использовал изображение домохозяйки, чтобы проиллюстрировать категорию «женщина», и изображение топ-менеджера, чтобы проиллюстрировать понятие «мужчина». Браун замечает: «Конечно, люди обиделись бы и были бы правы, потому что типичный образец никогда не сможет отразить все вариации, существующие в естественных категориях. Это только птицам все равно, а людям – нет»20.
Что же следует из того факта, что многие стереотипы статистически верны? Например, то, что новейшие научные исследования о межполовых различиях нельзя признать недействительными только потому, что некоторые из открытий подтверждают традиционные стереотипы о женщинах и мужчинах. Какие-то детали этих стереотипов могут быть ложными, но сам факт, что это стереотипы, еще не доказывает, что они неверны по всем статьям.
Конечно, из того, что стереотипы бывают точными, не следует, что приемлемы расизм, сексизм и этнические предубеждения. Помимо демократического принципа, что в общественной сфере людей нужно оценивать индивидуально, есть еще одна убедительная причина относиться к стереотипам с осторожностью. Стереотипы, основанные на враждебных описаниях, а не на личном опыте, заведомо неверны. А некоторые стереотипы верны только потому, что представляют собой самосбывающиеся пророчества. Сорок лет назад мнение, что немногие женщины или афроамериканцы достаточно компетентны, чтобы стать президентом компании или кандидатом в президенты, было фактически верным. Но оно было верным только из-за барьеров, которые не давали им получить необходимую квалификацию: в университеты они не допускались, потому что считалось, что они не годны к обучению. Ситуация изменится, только когда эти организационно-правовые барьеры будут разобраны. Хорошая новость: когда меняются факты, стереотипы людей меняются вместе с ними.
А как насчет политики, которая идет еще дальше и активно компенсирует предвзятость, например, раздает квоты и преференции, которые ставят недостаточно представленные группы в привилегированное положение? Некоторые защитники таких стратегий считают, что блюстители социальных лифтов безнадежно поражены безосновательными предубеждениями и что квоты нужно сохранить навсегда, чтобы нейтрализовать этот эффект. Исследования адекватности стереотипов опровергают этот аргумент. Тем не менее они могут предложить другой довод в пользу преференций и прочих стратегий, чувствительных к полу или цвету кожи. Стереотипы, даже когда они правильные, могут быть самореализующимися, и не только в очевидном случае организационно-правовых барьеров вроде тех, что мешали женщинам и афроамериканцам получать образование и профессию. Многие слышали об эффекте Пигмалиона, согласно которому люди ведут себя так, как этого от них ожидают другие (например, учителя). Как оказалось, эффект Пигмалиона невелик и незначителен, однако есть и неявные формы самосбывающихся пророчеств21. Если субъективные решения, такие как доступ в учебные заведения, наем на работу, банковские кредиты и зарплаты, будут хотя бы частично основываться на среднегрупповых значениях, они приведут к тому, что богатые станут еще богаче, а бедные – еще беднее. Женщины отчуждались от высшего образования, и это делало их еще менее влиятельными, что, в свою очередь, усиливало их отчуждение. Афроамериканцы считались ненадежными заемщиками, им отказывали в кредитах, и это снижало для них возможность преуспеть, что делало их ненадежными заемщиками. Как считают психолог Вирджиния Вэлиан, экономист Глен Лоури и философ Джеймс Флинн, чтобы разорвать порочный круг, нам могут потребоваться расово и гендерно чувствительные стратегии22.
Открытие, что стереотипы менее точны, когда относятся к враждебным и конкурирующим коалициям, разворачивает нас лицом к другой проблеме. Оно должно заставить нас задуматься о политике идентичности, в рамках которой публичные институты определяют своих членов с точки зрения расы, пола и этнической группы. Мы должны оценить, как такие стратегии ставят одну группу выше других. Во многих университетах, например, студенты, принадлежащие к меньшинствам, посещают специальные собрания, где их поощряют рассматривать весь учебный опыт с точки зрения своей группы и того, как их подвергают гонениям. Настраивая одни группы против других, такие стратегии могут способствовать формированию еще более отрицательных стереотипов, чем те, которые складываются при личном общении. Как и в других политических вопросах, которые я рассматриваю в этой книге, научные данные и не одобряют, и не порицают расово- и гендерно-чувствительные стратегии. Но выявляя, на какие свойства нашей психологии опираются те или иные стратегии, научные открытия могут сделать компромиссы яснее, а споры содержательнее.
* * *
Из всех способностей, присущих созданию, зовущемуся человеком, самая впечатляющая, вероятно, язык. «Не забывайте, что вы человеческое существо, наделенное душой и Божественным даром членораздельной речи», – заклинал Генри Хиггинс Элизу Дулиттл. Альтер эго Галилея, склоняя голову перед искусством и изобретениями своего времени, говорит о языке в его письменной форме:
Но разве не выше всех изумительных изобретений возвышенность ума того, кто нашел способ сообщать свои самые сокровенные мысли любому другому лицу, хотя бы и весьма далекому от нас по месту и времени, говорить с теми, кто находится в Индии, говорить с теми, кто еще не родился и родится только через тысячу и десять тысяч лет? И с такой легкостью, путем различных комбинаций всего двадцати значков на бумаге!23
Однако странная вещь случилась с языком в интеллектуальной жизни. Вместо того чтобы испытывать к нему признательность за его способность передавать мысли, язык порицали за его власть ограничивать мысль. Известные слова двух философов отражают эту тревогу: «Мы вынуждены прекратить мыслить, если мы отказываемся делать это в тюрьме языка», – писал Фридрих Ницше. «Границы моего языка обозначают границы моего мира», – писал Людвиг Витгенштейн.
Как мог язык захватить такую власть? Так могло бы случиться, если бы слова и фразы были непосредственными носителями мыслей – идея, которая естественно следует из концепции «чистого листа». Если в разуме нет ничего, чего не было прежде в ощущениях, тогда слова, услышанные ухом, – очевидный источник любой абстрактной мысли, которая не может быть сведена к образам, запахам или другим звукам. Уотсон пытался объяснить мышление как микродвижения рта и гортани; Скиннер надеялся, что его книга 1957 года «Речевое поведение» (Verbal Behavior), которая объясняла язык как набор положительно подкрепленных реакций, перекинет мост от голубей к людям.
Другие социальные науки также были склонны приравнивать язык и мысль. Ученик Боаса Эдвард Сапир обратил внимание на различия в том, как в разных языках мир делится на категории, а ученик Сапира Бенджамин Уорф развил эти наблюдения в известную гипотезу лингвистического детерминизма: «Мы препарируем природу, организуем ее в концепции и приписываем значения именно так, как мы это делаем, в основном потому, что пришли к соглашению организовать это таким образом – соглашению, которое поддерживается всем нашим говорящим сообществом и закодировано в языковых структурах. Соглашение это, конечно, неявное и негласное, но его условия строго обязательны для исполнения!»24 Позже антрополог Клиффорд Гирц написал, что «мышление состоит не из "событий в голове" (хотя те или иные события необходимы, чтобы оно возникло), но из движения того, что названо… значимыми символами – в основном, слов»25.
Как и многие другие идеи в социальных науках, центральное положение языка было доведено до максимума в деконструкционизме, постмодернизме и других релятивистских доктринах. Работы таких прорицателей, как Жак Деррида, усыпаны афоризмами вроде: «Убежать от языка невозможно», «Текст ссылается сам на себя», «Язык – это власть» и «Нет ничего вне текста». Подобным образом Дж. Хиллис Миллер писал, что «язык – это не инструмент или орудие в руках человека, не послушное средство мышления. Скорее язык изобретает человека и его "мир"… если он позволит ему сделать это»26. Но приз за наиболее экстремальное утверждение вручается Роланду Барту, заявившему: «Человек не существует прежде языка ни как вид, ни как личность»27.
Считается, что эти идеи пришли из лингвистики, хотя большинство лингвистов считают, что деконструкционисты заходят слишком далеко. Первоначальное наблюдение состояло в том, что многие слова частично определены их отношениями к другим словам. Например, «он» определяется в противопоставлении с «я», «ты», «они» и «она», а «большой» имеет смысл только как противоположность к «маленький». И если полистать словарь, видно, что одни слова определены через другие, которые толкуются с помощью третьих, и так пока круг не замкнется и вы не вернетесь к определению, содержащему первоначальное слово. Таким образом, говорят деконструкционисты, язык – автономная система, в которой слова могут и не иметь отношения к реальности. И так как язык – произвольный инструмент, а не посредник для выражения мыслей или описания реальности, облеченные властью люди могут использовать его, чтобы манипулировать другими и подавлять их. Что, в свою очередь, превращается в агитацию за лингвистические реформы: предлагаются неологизмы, которые должны служить в качестве гендерно-нейтральных местоимений, все новые термины для обозначения расовых меньшинств, а также отказ от стандартов ясности в критике и в научных исследованиях (потому что если язык теперь не окно в наши мысли, а сама суть мысли, то метафора «ясности» больше не подходит).
Как все теории заговора, идея, что язык – это тюрьма, недооценивает сам язык, переоценивая его власть. Речь – чудесная способность, которую мы используем, чтобы перенести мысль из одной головы в другую, и мы можем применять ее по-разному, чтобы продвигать наши идеи. Но язык – это не то же самое, что мысль, и не единственное, что отличает человека от других животных, не основа всей культуры и не изолированная тюрьма, соглашение, обязательное к исполнению, границы нашего мира или решающий фактор постижимости28.
Мы видели, как восприятие и категоризация обеспечивают нас понятиями, помогающими находиться в контакте с миром. Язык расширяет эту жизненно важную артерию, соединяя понятия со словами. Дети слышат звуки из уст членов семьи, используют свою интуитивную психологию и умение понять контекст, чтобы догадаться, что пытается сказать говорящий, и соединяют в уме слова с понятиями и грамматические правила с отношениями между ними. Собака роняет стул, сестра кричит: «Собака опрокинула стул!» – и малыш приходит к выводу, что «собака» значит «собака», «стул» значит «стул», а подлежащее, относящееся к глаголу «опрокинула», сообщает о том, кто произвел действие29. Теперь ребенок может говорить о других собаках, других стульях и других опрокидываниях. И в этом нет ничего самореферентного или ограничивающего свободу. Как колко заметил писатель Уокер Перси, деконструктивист – это ученый, который заявляет, что текст не соотносится с реальностью, а затем оставляет на автоответчике своей жены сообщение с просьбой заказать на обед пиццу пеперони.
Язык, безусловно, влияет на наши мысли, а не просто обозначает их ради обозначения. Очевидно, что язык – это канал, через который люди обмениваются мыслями и намерениями, перенимая знания, обычаи и ценности тех, кто их окружает. В песне «Рождество» группа The Who описала трудное положение мальчика, не владеющего языком: «Томми не знает, какой сегодня день, он не знает, кто такой Иисус и что такое молитва».
Язык позволяет нам делиться мыслями не только прямо, передавая буквальный смысл, но и косвенно, через метафоры и метонимы, помогающие слушателю уловить связи, которые он мог и не заметить до этого. Например, многие выражения описывают время как ценный ресурс: тратить время, беречь время, драгоценное время, время – деньги30. Возможно, когда кто-то в первый раз употребил одно из этих выражений, его слушатели удивились, почему он использовал слово «деньги» применительно ко времени; ведь невозможно буквально тратить время так, как тратят деньги. Затем, поняв, что это не оговорка, они задумались о том, что в некоторых отношениях время действительно имеет нечто общее с деньгами и именно это и хотел сообщить говорящий. Заметьте, что даже в этом ясном примере того, как язык влияет на мысли, язык – не то же самое, что мысль. Автор метафоры должен был увидеть аналогию, ранее не отраженную в речевых оборотах, а первые слушатели должны были понять ее, размышляя о типичных намерениях рассказчиков и свойствах, общих для денег и времени.
Язык – средство общения, но, кроме того, он может служить носителем информации, которую хранит и обрабатывает мозг31. Прекрасно описывает эту идею психолог Алан Бэддли, автор ведущей теории оперативной памяти человека32. Разум использует «фонологическую петлю»: беззвучную артикуляцию слов или чисел, которая длится несколько секунд и может восприниматься как мысленный звук. Петля работает как «вспомогательная система» на службе у «центрального управления». Описывая самим себе какие-то вещи при помощи языка, мы можем временно хранить результат умственного вычисления или воспроизводить фрагменты данных, которые хранятся в виде речевых оборотов. Например, вызывая в памяти словесные формулы типа «семью восемь – пятьдесят шесть», можно мысленно оперировать большими числами33. Но, как ясно из терминологии, язык здесь служит помощником управляющих систем, а не носителем всех мыслей.
Почему практически все когнитивные ученые и лингвисты убеждены, что язык – вовсе не тюрьма для мышления?34 Во-первых, в ходе многих экспериментов, посвященных разуму невербальных созданий, таких как младенцы и приматы, оказалось, что у них существуют основные категории мышления: объекты, пространство, причина и следствие, число, вероятность, действие (инициация поведения человеком или животным) и функции инструментов35.
Во-вторых, очевидно, что наши обширные знания не хранятся в виде слов и предложений, из которых мы узнали те или иные факты. Что вы прочли на предыдущей странице? Я надеюсь, вы сможете дать достаточно точный ответ на этот вопрос. А теперь попытайтесь точно записать слова, которые вы там прочли. Скорее всего, вы не сможете воспроизвести дословно ни одного предложения и даже ни одной фразы. Вы помните суть прочитанного – содержание, значение, смысл, но не конкретные слова. По прошествии долгого времени мы помним не слова и выражения, а содержание истории или разговора – это подтверждено множеством экспериментов над человеческой памятью. Когнитивисты моделируют эту «семантическую память» в виде сети логических суждений, образов, двигательных программ, звуковых рядов и других структур данных, соединенных друг с другом в мозге36.
Третий способ поставить язык на его законное место – подумать о том, как мы его используем. Письмо и речь – это не перенос внутреннего монолога на бумагу и не озвучивание его в микрофон. Скорее мы заняты постоянным поиском компромисса между мыслями, которые пытаемся выразить, и средствами, которые предлагает нам для этой цели язык. Мы часто подыскиваем слова, недовольные написанным, поскольку оно не выражает то, что мы хотели сказать, или обнаруживаем, что ни одна комбинация слов не подходит, потому что на самом деле мы сами не знаем, что хотим сказать. И когда мы не удовлетворены тем, что наши слова не соответствуют нашим мыслям, мы не сдаемся, признав поражение и умолкнув, а меняем язык. Мы придумываем неологизмы (кварк, мем, клон или глубинная структура), изобретаем сленг (спам, слив, троллинг, бродить по сети, имиджмейкер), заимствуем подходящие слова из других языков (дольче вита, нуб, мачизм) или создаем новые метафоры (убивать время, голосовать ногами). Вот почему любой язык вовсе не тюрьма, он постоянно обновляется. Несмотря на жалобы блюстителей чистоты языка и возмущение языковых инспекторов, языки безостановочно меняются, потому что людям необходимо говорить о новых вещах и передавать новые взгляды37.
В конце концов, сам язык не мог бы функционировать, если бы в его основе не лежала огромная база неформализованных знаний о мире и о намерениях других людей. Чтобы понять язык, мы должны читать между строк, отсеивая неверные прочтения неясных предложений, собирать вместе разрозненные реплики, пропускать мимо ушей оговорки и заполнять бесчисленные непроговоренные моменты в связной цепи мыслей. Если на бутылочке шампуня написано: «Намыльте, смойте, повторите», мы не проводим остаток жизни в ванной; мы понимаем, что имеется в виду «повторите один раз». И мы знаем, как интерпретировать двусмысленные заголовки вроде: «Дети составляют питательную закуску», «Известных футболистов вывесили на набережной» или «Топить в больницах начнут в октябре», потому что мы без усилий используем свои представления о том, какие мысли люди обычно передают посредством газет. На самом деле само существование двусмысленных предложений, в котором один и тот же ряд слов может передавать две разные мысли, доказывает, что мысль – это не то же самое, что набор слов.
* * *
Язык часто становится предметом обсуждения именно потому, что может расходиться с мыслями и взглядами. В 1998 году Билл Клинтон сыграл на неоднозначной трактовке фраз, чтобы ввести в заблуждение тех, кто расследовал его связь с Моникой Левински. Он использовал все слова формально оправданно, но таким образом, что их реальное значение не совпадало с тем, что люди обычно понимают под этими словами. Например, он заявил, что они с Левински не оставались наедине (хотя в комнате их было только двое), потому что в это время в здании находились и другие люди. Он сказал, что не занимался с ней «сексом», потому что полового акта в обычном понимании не было. Его слова, как и любые слова вообще, весьма расплывчаты. Насколько далеко должны находиться люди, чтобы считалось, что два человека уединились? В какой момент телесного контакта – от случайного касания в лифте до тантрического наслаждения – можно сказать, что секс все-таки случился? Обычно мы избегаем такой неопределенности, предполагая, как наш собеседник может интерпретировать слова в контексте, и подбираем выражения соответственно. Мастерство Клинтона в манипулировании этими предположениями и скандал, который разразился, когда его заставили рассказать, как все было на самом деле, показали, что у людей есть четкое понимание разницы между словами и мыслями, которые они должны выражать.
Язык выражает не только буквальное значение, но также и отношение говорящего. Подумайте о разнице между словами «жирная» и «пышная», «стройный» и «тощий», «экономный» и «скаредный», «красноречивый» и «болтливый». Расовые эпитеты, связанные с неприятными ассоциациями, справедливо табуированы среди сознательных людей, так как их использование подразумевает оскорбительный смысл для тех, к кому этот эпитет имеет отношение. Но стремление ввести новые термины для ущемленных групп – это больше чем обычный знак уважения; часто предполагается, что слова и отношение настолько неразделимы, что можно изменить мнение, подправив слова. В 1994 году газета Los Angeles Times приняла издательский стандарт, запрещающий использование около 150 слов и выражений, включая «врожденный дефект», «кэнак», «китайская пожарная тревога», «черный континент», «разведенка», «голландское угощение», «физические недостатки», «незаконнорожденный», «инвалид», «антропогенный», «Новый Свет», «пасынок» и «поступать по-валлийски». Редакторы решили, что слова воспринимаются мозгом исключительно в их прямом значении, так что «инвалид» понимается как «невалидный» (негодный), а «голландское угощение» – как оскорбление современным голландцам. (На самом деле в английском языке множество выражений, в которых «голландский» означает эрзац: «голландская плита» (полевой очаг), «голландская дверь» (дверь, горизонтально разделенная на две половины, каждая из которых открывается по отдельности), «голландский дядюшка» (критикан), «голландская отвага» (пьяная удаль), «голландский аукцион» (аукцион на понижение) – напоминание о давно забытом соперничестве между англичанами и голландцами.)
Но и самые разумные попытки лингвистических реформ основаны на сомнительной теории лингвистического детерминизма. Многих озадачивает замена ранее приемлемых терминов новыми: «негр» – на «черный», а «черный» – на «афроамериканец»; «испано-американец» – на «латиноамериканец», а затем на «латинос»; «искалеченный» – на «с физическими недостатками», затем на «инвалид», «с ограниченными возможностями» и «нетрудоспособный»; «трущобы» – на «гетто», на «внутренний город» и (согласно журналу Times) снова на «трущобы». Иногда такая замена имеет смысл. В 1960-х слово «негр» было заменено словом «черный», потому что параллель между словами «черный» и «белый» должна была подчеркнуть равенство рас. Точно так же «коренной американец» напоминает нам, кто был здесь первым, и позволяет избежать географически неточного слова «индеец». Но часто новыми терминами заменяют прежние, идеально подходившие для своего времени, как в названиях старых учреждений, которые явно доброжелательны к называемым в них людям: Объединенный фонд негритянских колледжей, Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения, Шрайнеровский госпиталь для детей-инвалидов. Иногда название может приобрести негативные коннотации или стать немодным, но маленькое изменение снова делает его приемлемым: сравните «цветные люди» и «небелые», «афроамериканцы» и «американцы африканского происхождения», «негр», что по-испански значит «черный», и просто «черный». Так или иначе уважение к буквальному значению не требует поиска новых слов для потомков европейцев, которые и не «белые», и не «европеоиды». Видимо, процессом замен управляют другие мотивы.
Лингвисты знакомы с феноменом, который можно назвать беговой дорожкой эвфемизмов. Люди изобретают новые слова для эмоционально заряженных понятий, но затем эвфемизм обрастает нежелательными ассоциациями и нужно опять искать новое слово, которое вскоре обретает собственные негативные коннотации, и т. д. Ватерклозет становится туалетом (слово, ранее обозначавшее всякий уход за телом, как в словосочетаниях «туалетные принадлежности» и «туалетная вода»), затем ванной, затем комнатой отдыха, а затем санузлом. Гробовщик превращается в сотрудника бюро ритуальных услуг, а затем в распорядителя похорон. Уборка мусора становится санитарным надзором, а затем экологическими услугами. Гимнастика (от «гимназия», высшая школа) превращается в физическое воспитание, которое становится (в Беркли) биодинамикой человека. Даже слово меньшинство – максимально нейтральное обозначение, описывающее исключительно количество, – в 2001 году было запрещено муниципалитетом Сан-Диего (и чуть было не запрещено муниципалитетом Бостона), потому что считается, что оно принижает небелых. «Неважно, как вы это подаете, но меньшинство – это значит не слишком», – заявил в Бостонском колледже чиновник с ограниченными семантическими возможностями. Теперь там предпочитают термин AHANA (акроним для African-American, Hispanic, Asian and Native American)38.
Беговая дорожка эвфемизмов показывает, что для разума первичны понятия, а не слова. Дайте понятию новое название, и название приобретет окраску понятия; понятие не становится новым при смене названия, а если и обновляется, то ненадолго. Названия для меньшинств продолжат меняться до тех пор, пока у людей будет сохраняться негативное к ним отношение. И когда изменения перестанут требоваться, мы поймем, что достигли настоящего взаимного уважения.
* * *
«Имидж – ничто. Жажда – все» – гласит реклама газированного напитка, пытающаяся создать новый имидж для своего продукта, подшучивая над рекламой компаний, пытающихся создать имидж для своих газированных напитков. Как и слова, образы – заметная составляющая нашей психической жизни. Считается, что, как и слова, образы имеют тайную власть над нашим сознанием, видимо потому, что они записываются непосредственно на «чистом листе». Согласно постмодернистскому и релятивистскому подходу, образы либо формируют наш взгляд на реальность, либо отражают наш взгляд на реальность, либо они и есть реальность. Это особенно верно для образов звезд, политиков, женщин и AHANA. И как в случае с языком, научные исследования образов показывают, что этот страх надуман.
Хорошее описание стандартного взгляда на образы в культурных исследованиях и других близких дисциплинах можно найти в Кратком словаре теории культуры (Concise Glossary of Cultural Theory). Образ в нем определяется как «мысленная или зрительная репрезентация объекта или события, как оно представлено в сознании, картине, фотографии или фильме». Уравнивая образы, существующие в реальности (такие, как картины) и существующие в сознании, статья обосновывает центральное положение образа в постмодернизме, культурологических исследованиях и научном феминизме.
Сначала в статье сообщается, и небезосновательно, что имидж может отображать реальность неверно и тем самым служить интересам идеологии. Расистские карикатуры, очевидно, ярчайший пример. Но затем мысль получает дальнейшее развитие:
Даже при так называемом «кризисе репрезентации», вызванном… постмодернизмом, все-таки часто возникает вопрос, можно ли считать, что образ просто отражает или искажает реальность, предположительно первичную, внешнюю и свободную от образов. Скорее реальность видится как вторичная, как продукт разных типов репрезентаций. Согласно этой точке зрения, мы живем в мире образов и представлений, а не в «реальном мире», отраженном в истинных или ложных образах.
Другими словами, если дерево падает в лесу, в котором нет художника, чтобы запечатлеть это событие, дерево не только не производит шума, но и не падает, да и нет никакого дерева.
Далее… считается, что мы существуем в мире гиперреальности, в котором образы самогенерируются и полностью отделены от любой предполагаемой реальности. Это согласуется с общим взглядом на современную политику и индустрию развлечений как на вопрос «имиджа», или внешних проявлений, а не смыслового содержания.
На самом деле доктрина гиперреальности противоречит общепринятому взгляду на современную политику и индустрию развлечений как на вопрос имиджа и внешних проявлений. Суть общепринятого мнения в том, что реальность, отдельная от образов, существует и что именно это позволяет нам подвергать сомнению недостоверные образы. Например, мы можем критиковать старый фильм, показывающий счастливую жизнь рабов, или рекламу, в которой коррумпированный политик демонстрирует, как он защищает окружающую среду. Если бы не существовало такой вещи, как смысловое содержание, у нас не было бы базы, опираясь на которую мы могли бы отдать предпочтение документальному фильму о рабстве, а не его воспеванию; честному изображению политика, а не его хитрой рекламной кампании.
В статье отмечается, что образы связаны с миром рекламы, моды и пиара и, значит, с бизнесом и прибылью. Следовательно, образ может быть соотнесен с «навязанным стереотипом, или субъективной альтернативой, или с культурной идентичностью». Медийные образы становятся ментальными образами: люди не могут не думать, что женщины, или политики, или афроамериканцы таковы, какими предстают в кино и рекламе. И это превращает культурологические исследования и постмодернистское искусство в силу, способную освободить личность и общество.
Изучение «образов женщин» или «женских образов» показывает, что именно на этом поле стереотипы о женщинах могут быть как усилены, так и высмеяны или же активно оспорены с помощью критического анализа, альтернативных историй или творческих усилий по созданию позитивного образа в литературе и СМИ39.
Не скрою, я считаю, что вся эта цепь размышлений – путаница понятий. Если мы хотим разобраться, как манипулируют нами политики и рекламщики, последнее, что мы должны делать, – это отрицать разницу между вещами в мире, нашим восприятием этих вещей в момент, когда они находятся у нас перед глазами, мысленными образами этих вещей, которые мы конструируем в памяти, и физическими образами, такими как фотографии и рисунки.
Как мы видели в начале этой главы, зрительный мозг – невероятно сложная система, созданная силами эволюции, чтобы дать нам способность к точному восприятию важных объектов и событий, появляющихся в поле нашего зрения. «Умный глаз», как называют это психологи, занимающиеся проблемами восприятия, не просто вычисляет очертания и движения людей. Он также способен догадаться об их мыслях и намерениях, отмечая, как они смотрят, приближаются, избегают, помогают или мешают другим объектам и людям. И эти догадки затем сравниваются со всем тем, что мы знаем о людях, – что мы узнали из слухов, из слов и дел человека, а также с помощью дедукции в духе Шерлока Холмса. Результат – база знаний или семантическая память, которая также лежит в основе нашего использования языка.
Физические образы, такие как фотографии и картины, – это механизмы, отражающие свет подобно тому, как отражает свет реальный объект, что заставляет зрительную систему реагировать так же, как если бы она действительно этот объект видела. Хотя люди долго мечтали об иллюзиях, способных полностью обмануть мозг (например, злой гений Декарта – мысленный эксперимент философа, в котором личность не осознает, что она – мозг в банке, или пророчество писателя-фантаста об идеальной виртуальной реальности, как в фильме «Матрица»), в действительности иллюзии, навязанные нам материальными образами, всегда эффективны только частично. Наши системы восприятия улавливают недостатки изображения – следы кисти, пиксели или рамку, и наши понятийные системы решают, что мы наблюдаем воображаемый мир, оторванный от реального. Да, люди не всегда отличают выдумку от реальности: они могут увлечься выдумкой или ошибочно «помнить» что-то, о чем читали в художественной литературе как нечто, о чем они читали в газетах, или как то, что якобы случилось со знакомым, или ошибочно считать, что стилизованное изображение времени или места есть его точное изображение. Но все мы способны отличать выдуманные миры от реального. Даже двухлетний ребенок, который играет с бананом, представляя, что это телефон, понимает, что в действительности это две разные вещи40. Когнитивные ученые убеждены, что способность рассматривать предположения, не обязательно веря в них, – отличать «Джон верит в Санта-Клауса» от «Санта-Клаус существует» – фундаментальная способность человеческого познания41. Существует мнение, что в основе нарушения мышления при шизофрении лежит нарушение именно этой способности42.
Наконец, существуют и мысленные образы, визуализация объектов и явлений в уме. Психолог Стивен Косслин показал, что мозг обладает системой, способной извлекать из памяти воспоминания о прежнем опыте и манипулировать ими, словно используя фотошоп с его инструментами для соединения, поворота и раскрашивания изображений43. Подобно языку, воображение тоже может быть использовано в качестве подсистемы – «пространственно-визуального альбома для зарисовок», – подчиненной «центральному управлению» мозга, что делает его важной формой ментальной репрезентации. Мы используем мысленные образы, когда, например, прикидываем, как впишется кресло в гостиную и подойдет ли родственнику купленный в подарок свитер. Воображение – бесценный инструмент писателей, представляющих себе сцену перед тем, как описать ее словами, и ученых, которые в своем воображении вращают молекулы или проигрывают взаимодействие сил.
Хотя мысленные образы позволяют нашим впечатлениям (включая впечатления от медиаобразов) влиять на наши мысли и отношения еще долго после того, как сам объект исчез из поля зрения, думать, что сырые образы загружаются в наш разум и составляют содержание психической жизни, – ошибка. Образы не хранятся в мозгу, как семейный архив в коробке из-под обуви; если бы это было так, как бы вы отыскали нужную картинку? Скорее они промаркированы и связаны с обширной базой знаний, что позволяет вызывать их из памяти и истолковывать в зависимости от того, что они обозначают44. Гроссмейстеры, например, знамениты своей способностью запоминать все детали в ходе игры, но их мысленные образы шахматной доски не просто фотографии. Они обогащены теоретической информацией об игре, например, какая фигура угрожает какой и какая конфигурация фигур создает эффективную защиту. Это известно точно, потому что, если фигуры на шахматной доске расставлены наугад, гроссмейстеры запоминают их порядок не лучше любителей45. Когда дело касается реальных людей, а не только шахматистов, существует еще больше возможностей для систематизации образов и добавления к ним комментариев о целях и мотивах людей, например, притворяется ли человек или ведет себя искренне.
Образы не могут составлять содержание наших мыслей, потому что образы, как и слова, по природе своей многозначны. Изображение Лесси (собаки-колли из известного телесериала) может относиться как к Лесси, так и к колли, к собакам, животным, телезвездам или семейным ценностям. Какая-то другая, более абстрактная форма информации должна подобрать понятие, которое этот образ призван иллюстрировать. Или, например, возьмем предложение: «Вчера мой дядя уволил своего адвоката» (пример, предложенный Дэном Деннетом). Вникая в его смысл, Брэд может вспомнить, как провел вчерашний день, и увидеть ячейку «дядя» на генеалогическом древе, а затем вообразить здание суда и разгневанного человека. А в воображении Ирены может и не всплыть картинка для «вчера», но она может представить лицо своего дяди Боба, хлопнувшую дверь и женщину в деловом костюме. И при всей разнице возникших в их головах образов и Брэд, и Ирена поняли сообщение одинаково, и это можно проверить, задавая им вопросы или попросив перефразировать предложение. «Воображение не может быть ключом к пониманию, – подчеркивает Деннет, – потому что вы не можете нарисовать картинку дяди, или вчерашнего дня, или увольнения, или адвоката. У "дяди", в отличие от клоунов и пожарных, нет отличительных особенностей, которые можно изобразить визуально, а "вчера" не похоже вообще ни на что»46.
Так как мы воспринимаем образы в контексте более глубокого понимания людей и отношений между ними, «кризис репрезентации» с его паранойей относительно медийных изображений, манипулирующих нашим сознанием, преувеличен. Люди не беспомощны перед образами; они могут оценивать и интерпретировать то, что видят, используя остальные свои знания, в том числе данные о надежности и мотивах самого источника информации.
Постмодернизм, отождествляя образы и мысли, не только превратил некоторые гуманитарные дисциплины в бессмыслицу, но и опустошил мир современного искусства. Если образы – это болезнь, то искусство – это лекарство. Художники могут нейтрализовать силу медиаобразов, искажая их или помещая в случайный контекст (как пародии в журнале Mad или в телепрограмме Saturday Night Live, только не смешные). Любой, кто знаком с современным искусством, видел бесчисленные работы, в которых стереотипы о женщинах, меньшинствах, геях «поддерживаются, пародируются или активно оспариваются». Типичный пример – выставка 1994 года в Музее Уитни в Нью-Йорке, названная «Черный мужчина: изображение мужественности в современном искусстве». Ее целью было разрушить социально сконструированные образы афроамериканцев в таких демонизирующих и маргинализирующих визуальных стереотипах, как секс-символ, спортсмен, самбо и фотография на плакате «Разыскивается преступник». Согласно описанию в проспекте, «настоящая борьба разворачивается за контроль над образами». Искусствовед Адам Гопник (чьи мать и сестра – ученые-когнитивисты) привлек внимание к упрощенческой теории познания, лежащей в основе этой громоздкой формулы:
У выставки социально-терапевтическая цель: показать вам социально сконструированные образы черных мужчин, так, чтобы стоя перед ними, – или, скорее, видя, как вместо вас с ними лицом к лицу встречается художник, – вы могли избавиться от них. Проблема в том, что вся затея с «демонтажем социальных образов» базируется на неоднозначности трактовки слова «образ». Мысленные образы – это отнюдь не настоящие изображения, они образованы сложными мнениями, позициями, сомнениями и страстно подавляемыми убеждениями, укорененными в опыте и изменяемыми посредством аргументов, другого опыта или принуждения. Наши мысленные образы черных мужчин, белых судей, прессы и т. д. не принимают форму картинок, которые можно повесить или снять со стены в музее… Гитлер ненавидел евреев не потому, что изображения смуглых семитов с большими носами были запечатлены в его мозжечке; расизм существует в Америке не потому, что О. Джей Симпсон на обложке журнала Time выглядит слишком темным. Мнение, что визуальные клише формируют убеждения, одновременно и слишком пессимистично, потому что предполагает, что люди беспомощны перед навязанными стереотипами, и слишком оптимистично, так как предполагает, что, меняя образы, вы можете изменить и убеждения47.
Признавая, что мы владеем сложными способностями, которые связывают нас с реальностью, мы не должны игнорировать приемы, с помощью которых они могут быть обращены против нас. Люди лгут – иногда прямо, иногда через намеки и предположения (как в вопросе: «Когда вы перестали бить свою жену?»). Люди распространяют дезинформацию об этнических группах, и не только неодобрительные стереотипы, но и небылицы о притеснениях и вероломстве, вызывающие «праведный» гнев. Люди пытаются манипулировать социальной реальностью, например статусом (существующим в воображении его обладателя), чтобы создать себе хороший имидж или продать что-нибудь.
Лучший способ защитить себя от таких манипуляций – выявить слабые места в наших способностях к категоризации, языку, воображению, а не отрицать их сложность. Мнение, что люди – пассивные приемники стереотипов, слов и образов, унизительно для обычного человека и незаслуженно возвеличивает культурную и научную элиту. А экзотические заявления о том, что наши способности ограниченны, что нет ничего вне текста или что мы живем в мире образов, а не в реальном мире, мешают даже увидеть ложь и искажение, а тем более понять, как они распространяются в обществе.