Глава 2
Мне часто вспоминается случай, который навсегда сдружил меня с оперным театром… Было время школьных каникул… Я стоял у входа в театр под афишей, которая извещала о постановке оперы Джузеппе Верди «Риголетто». У меня не было тогда с собой денег, и я выменял билет у какого-то мальчишки, отдав ему взамен свою самую любимую вещь на свете – перочинный ножик. Домой я вернулся под сильным впечатлением увиденного и услышанного…
Жизнь в Вышнем Волочке Муслим Магомаев всегда вспоминал с удовольствием, хотя прожил он там недолго. Айшет была молода и красива, и, конечно, наступил момент, когда она вновь решила выйти замуж. И как-то сразу стало понятно, что ее сыну лучше вернуться к бабушке. Конечно, расставание далось им тяжело, но Муслим на удивление по-взрослому к этому отнесся. Не было ни трагедий, ни вражды, ни ненависти, и со своими сводными братом и сестрой, родившимися во втором браке Айшет, он потом всю жизнь поддерживал хорошие отношения. Но все же в его воспоминаниях, когда он говорил о матери, всегда звучали нотки горечи, словно он сам себя пытался в чем-то убедить, но у него это не слишком получалось…
Мне хватало любви дяди, тети, бабушки. И я всегда говорю, что, наверное, хорошо, что я остался в этой семье, а не скитался вместе с мамой. Воспитание и образование требуют все же оседлой жизни…
Человеку трудно без матери, но в жизни без жертв не обходится. У нее были на меня все права, но она понимала, где и с кем мне будет лучше.
На меня оказывали влияние и атмосфера семьи, в которой я рос, и наша музыкальная школа… А консерватория? А оперный театр, в который я тоже пришел как в дом родной? Всего этого мать не смогла бы мне дать при ее образе жизни, при разъездах по разным городам. Она понимала это сама и отпустила меня. И за это я ей благодарен…
Муслим вернулся в Баку, где его с распростертыми объятиями встретили бабушка, дядя и тетя. А потом он открыл рот, и они чуть не попадали в обморок – он говорил с очень заметным тверским выговором. Впрочем, они зря паниковали – прошло всего несколько дней, и от этого выговора не осталось и следа. Оказалось, это еще одна особенность Муслима – способность быстро воспринять местное произношение и начать на нем говорить. Он и в дальнейшем так постоянно перестраивался – приезжал в Москву и тут же начинал по-столичному «акать», возвращался в Баку – вновь разговаривал с бакинским выговором, а в Италии за короткий срок научился петь по-итальянски без малейшего акцента.
Друзья его тоже не сразу признали, хотя не только в тверском произношении было дело. Он действительно очень изменился, можно сказать, уехал одним человеком, а вернулся совсем другим – повзрослевшим, многое осознавшим, пережившим и обдумавшим. Уже не ребенком, а подростком.
Но конечно, юность есть юность – скоро Муслим уже вовсю носился по улицам со своими старыми друзьями-приятелями и вновь был душой их компании. Он вообще всегда умел быть в центре внимания и в центре всех событий.
Здесь надо остановиться на его так сказать «статусе», чтобы не было недопонимания. Дядя Муслима, Джамал, как уже упоминалось, работал заместителем председателя Совета Министров Азербайджана, то есть был очень важной персоной. И безусловно, их семье были доступны какие-то блага, которых не было у рядовых советских граждан. Поэтому может сложиться впечатление, что Муслим был представителем так сказать «золотой молодежи», мальчиком, которому все всегда подавалось на блюдечке.
И так действительно могло бы быть, если бы Джамал был похож на партийных номенклатурщиков времен распада СССР. Но он был совсем другим человеком – суровый партиец, инженер, бывший красноармеец, – он был строг и к себе, и к другим. И хотя его племянник конечно же получал все самое лучшее, это вовсе не означает, что он купался в деньгах, носил фирменные тряпки и всюду разъезжал на личном автомобиле с охраной. Самое лучшее в понимании Джамала Магомаева – это элитарная музыкальная школа, куда принимали только самых одаренных, репетиторы и хорошие музыкальные инструменты. Он знал, что у племянника талант к музыке, и сделал все, чтобы помочь ему этот талант развить.
Во времена нашего детства деньги не возводились в культ. Это сейчас у нас и по телевидению, и по радио, и в прессе постоянные разговоры о деньгах. И ты с ужасом понимаешь, что это становится нормой жизни. В нашем тогдашнем, пусть и далеком от совершенства обществе говорить с утра до вечера о презренном металле считалось дурным тоном. Точно так же мы считали неприличным прилюдно ткнуть, скажем, в плохо одетого мальчишку и брезгливо фыркнуть: «Фу, оборванец»… И дело было не в том, что все мы были тогда беднее, а значит, как бы равны, и тот, кто бедным не был, старался скрыть этот свой «недостаток», – нет, просто все мы были тогда приучены к другому. В том, что говорилось и делалось нами, было больше души…
Хотя все мы, мальчишки и девчонки, дети высших руководителей республики, понимали, кто наши родители, но в своем поведении мы ничем не отличались от детей из обычных семей. У нас не было никаких претензий на исключительность, не было разговоров о том, что чей-то отец самый главный, самый важный. Нет, мы играли, бегали, купались в море, озорничали, как все дети во все времена…
Мне никогда не давали лишних денег, о карманных деньгах я читал только в книжках. Если у меня оставалось что-то от школьного завтрака, я спрашивал разрешения истратить эти копейки на мороженое. Одевали меня так, чтобы было не модно, а чисто, прилично и скромно. Если был костюм, то только один – выходной. Про школьную форму нечего говорить – она была у всех. Были у всех и красные галстуки, и единственное различие, да и то не слишком приметное, заключалось в том, что у кого-то красный галстук был шелковый, а у кого-то штапельный. Но у всех мятый и в чернилах.
Из материальных и прочих благ благодаря дядиному положению у Муслима была, пожалуй, только возможность отдыхать на правительственной даче. Да и там он любил бывать, конечно, не из-за какой-нибудь роскоши или возможности перед кем-нибудь похвастаться. У дачи были два огромных достоинства – сад и кинозал.
Сад для подростка – это безбрежные возможности похулиганить, и Муслим вместе с остальными отдыхавшими там детьми партийной элиты пользовался этими возможностями вовсю. Они лазили по деревьям, забирались в огороды, все время норовили стащить что-нибудь… Не для себя, конечно, они ни в чем не нуждались, им просто хотелось приключений, риска, азарта. Однажды они даже забрались на продовольственный склад и стащили там сосиски, которыми потом накормили местных кошек и собак. Конечно, сосиски можно было взять и дома с разрешения взрослых, но как же тогда приключение!
Еще важнее был дачный кинозал, в котором каждый день крутили фильмы. И новые, еще не вышедшие на экраны, и трофейные, которые не показывали в обычных кинотеатрах. Там Муслим, например, увидел «Тарзана», в которого они потом еще долго играли с друзьями и доигрались до того, что он упал с дерева и сломал руку, а потом она еще и неправильно срослась, поэтому пришлось снова ее ломать (правда, под наркозом) и опять упрятывать в гипс. После этого он даже некоторое время вел себя тихо, не хулиганил и не носился с друзьями. Но дело было не в опасении, что руку придется ломать в третий раз, просто Муслим понял, что она может срастись неправильно и так и остаться. А он к тому времени уже всерьез планировал стать профессиональным пианистом и догадывался, что криворукие пианисты вряд ли кому-нибудь нужны.
Хотя, конечно, утихомирился он лишь на время, следующим увлечением стали «Три мушкетера», к счастью, менее травмоопасные – теперь Муслим не по веткам прыгал, а фехтовал. Причем шпагу себе сделал из смычка старинной дедовской скрипки. Саму скрипку он тоже разобрал – из любознательности, но ее потом склеили, а вот смычок своей шпажной карьеры не пережил. Юному мушкетеру, конечно, здорово влетело, но зато это была лучшая шпага во дворе.
А потом был фильм «Молодой Карузо»… После него у Муслима появилось новое увлечение, и в то время ни он, ни кто-либо другой не догадался бы, насколько оно перевернет всю его жизнь.
Он начал петь.
Я продолжал учиться в музыкальной школе, вымучивал гаммы и «ганоны», ненавидя эти упражнения, которые, видите ли, необходимы пианисту. Хотя к обязательным музыкальным предметам я все же относился снисходительно. Если мне надоедала муштра или чужая музыка, я сочинял свою. Но вот моим увлечением стало пение. Я слушал пластинки, оставшиеся после деда, Карузо, Титта Руффо, Джильи, Баттистини… Пластинки были старые, тяжелые. Чтобы они не шипели, я вместо патефонных иголок придумал затачивать спички – звук при этом был более мягкий. Спички хватало на одну пластинку.
На одном этаже с нами в большом доме, который в Баку называли «домом артистов», жил известный певец Бюль-Бюль, живая легенда. Наши квартиры были смежными, и мне было слышно, как он распевался…
Когда я понял, что у меня есть голос, то старался петь как можно больше. Для меня день не попеть было трудно: видимо, сама моя природа просила этого. Но петь при слушателях я не отваживался. Поэтому ждал, когда опустеет школа. Тогда-то и начинался мой вокальный час.
Забавные бывают в жизни повороты. Муслим должен был стать музыкантом и композитором, к этому его готовили много лет, а он, неожиданно для всей семьи, начал петь. А его товарищ по играм, Полад Бюль-Бюль оглы, сын знаменитого певца, готовился пойти по стопам отца, а в итоге стал композитором. Хотя и те профессии, к которым готовились, они оба не совсем бросили – Полад со временем (и с помощью Муслима) прославился еще и как певец, а Муслим, уже будучи кумиром всего Союза, временами еще и музыку сочинял.
Но конечно, четырнадцатилетний Магомаев ничего такого не планировал, он просто с головой погрузился в новое увлечение, как это с ним не раз уже бывало. Однако пение – это не прыжки по деревьям и не фехтование дедушкиным смычком. Тем более для подростка, всю свою жизнь прожившего среди музыкантов, понимающего и чувствующего музыку, знакомого с теорией, с нотной грамотой, да и в конце концов уже понемногу самостоятельно сочиняющего мелодии. Он не просто распевал во все горло, а слушал записи знаменитых певцов, анализировал их, пытался петь так, как они, пробовал разные стили и разные тональности. У него к тому времени уже сломался и оформился голос, из детского сопрано превратившись во вполне взрослый баритон – вероятно, к счастью, потому что на год-другой раньше такое увлечение пением могло бы погубить формирующийся голос.
Но петь при посторонних, а уж тем более при родственниках Муслим долго стеснялся. Мало ли – засмеют, назовут непрофессиональным, а то и вовсе скажут, что он тратит время на всякие глупости. Тем более что оценить свое пение со стороны он не мог, хоть он и был племянником крупного чиновника, но магнитофона, чтобы записать свой голос, у него не было. Дядя Джамал не считал нужным баловать племянника дорогими подарками, в которых не видел необходимости.
Довольно долго Муслим репетировал в школе после уроков, когда оттуда все уходили, и оставался только вахтер дядя Костя. Это и был его первый слушатель и критик. Позже Муслим с удивлением вспоминал, какие точные замечания делал ему старый вахтер – он улавливал такие тонкости, которые иногда упускали даже профессиональные педагоги по вокалу.
Услышать свой голос со стороны ему удалось благодаря друзьям, у одного из которых нашелся магнитофон. Результат потряс Муслима до глубины души, он поверить не мог, что вот этот глубокий баритон, совершенно взрослый и звучащий не хуже, чем у профессиональных певцов на пластинках, – его собственный голос!
Хотя магнитофона у меня еще не было, но свой голос я мог записывать у моего друга, скрипача Юры Стембольского. У него был какой-то странный магнитофон, обе катушки которого были расположены одна над другой и вертелись в разные стороны. Мы сделали тогда много записей. Помню, как я пел «Сомнение» Глинки, а Юра аккомпанировал мне на скрипке. Я бы много отдал, чтобы послушать те наши записи, послушать, как я пел в 14–15 лет, но увы… Давно нет таких магнитофонов, да и за прошедшие десятилетия те пленки давно иссохлись, рассыпаются…