5
На следующий день, когда я, несколько раз проснувшись и снова заснув, с головной болью, но отдохнувший, пришел в себя, то, к моему бесконечному изумлению, а также смущению, обнаружил у себя в гостиной Лео. Он сидел на краешке стула и, казалось, ждал уже долго.
– Лео, – воскликнул я, – вы пришли?
– Меня к вам послали, – сказал он. – Орден. Вы ведь для этого написали мне письмо? Я передал его Высшим. Вас ожидает Высокое Собрание. Пойдемте?
Ошеломленный, я торопливо надел ботинки. На неубранном письменном столе с ночи царил беспорядок; сейчас я почти не помнил, что в таком страхе и с таким рвением писал всего несколько часов назад. И все-таки, кажется, это было не совсем бесполезно. Кое-что все-таки произошло – пришел Лео.
Вдруг, только сейчас, до меня дошел смысл его слов. Так, значит, Орден, о котором мне ничего не было известно, еще существует, и существует без меня, не считая меня больше своим членом! Существует и Орден, и Высокое Собрание, существуют Высшие, и они послали за мной! От этого известия меня бросало то в жар, то в холод. Я жил в этом городе месяцы, годы, был занят своими записками об Ордене и нашем странствии и не знал, сохранилось ли от Ордена хоть что-то, считал себя, быть может, единственным, кто от него остался; честно говоря, порой я даже не был уверен, существовал ли когда-нибудь Орден и в самом ли деле я к нему принадлежал. Но Лео пришел за мной, его послал Орден. Обо мне вспомнили, меня позвали, меня хотели выслушать, возможно, привлечь к ответу. Ну что ж, я готов. Я готов доказать, что не нарушил верность Ордену, готов подчиниться. Хотели ли Высшие покарать меня или простить, я заранее готов был принять все, во всем с ними согласиться и покориться им.
Мы отправились в путь. Лео прошел вперед, и снова, как много лет назад, я, глядя на него и его походку, дивился, какой же он превосходный, какой безупречный слуга. Плавно и терпеливо двигался он по улицам, чуть впереди, указывая мне путь, воплощенный руководитель, воплощенный слуга своему делу, воплощенная функция. И все же он подверг мое терпение немалому испытанию. Меня призвал Орден, Высокое Собрание ждет, все поставлено для меня на карту, сейчас решится моя будущность, мое прошлое обретет смысл или полностью утратит его – я дрожал от ожидания, от радости, от страха, от удушающей робости. И потому дорога, которой повел меня Лео, показалась моему нетерпению невыносимо долгой: больше двух часов мне пришлось идти следом за провожатым какими-то невероятными и прихотливыми, как мне думалось, обходными путями. Два раза Лео заставил меня томиться ожиданием перед церквями, в которые заходил помолиться; на время, показавшееся мне бесконечным, он впадал в созерцание и погружался в себя; перед старой ратушей он рассказал мне о том, что ее в пятнадцатом веке основал знаменитый член Ордена; и как бы старательно, внимательно и целеустремленно он ни шел, у меня все же голова шла кругом от обходов, крюков и зигзагов, приближавших его к цели. Дорогу, занявшую у нас всю первую половину дня, обратно можно было пройти за какие-нибудь четверть часа.
Наконец он завел меня на сонную окраинную улицу, в очень большой тихий дом, снаружи похожий на длинное административное здание или музей. Сначала нигде не было видно ни одного человека, коридоры и лестницы были пусты, в них гулко отдавались наши шаги. Лео заглядывал в проходы, на лестницы, в передние. Один раз он осторожно приоткрыл какую-то дверь, в щель я разглядел забитую холстами и подрамниками художественную мастерскую, перед мольбертом, в пристегивающихся рукавах, стоял художник Клингзор – о, сколько лет я не видел его любимого лица! Но я не осмелился поздороваться с ним; время для этого еще не настало; меня ждали, меня вызвали. Клингзор не обратил на нас особенного внимания; он кивнул Лео, меня же не увидел или не узнал и дружеским, но решительным жестом дал нам понять, чтобы мы ушли и не мешали ему работать.
В конце концов мы поднялись на самый верх бесконечного здания, на чердак, где пахло бумагой и картоном, а вдоль стен на сотни метров вытянулись дверцы шкафов, книжные корешки и связки папок: гигантский архив, мощная канцелярия. Никто не обращал на нас никакого внимания, все беззвучно занимались своим делом; у меня было такое ощущение, что отсюда управляют всем миром вместе с его звездным небом, по крайней мере все регистрируют и охраняют. Долго стояли мы и ждали, вокруг нас бесшумно сновало множество архивных и библиотечных служащих с каталожными карточками и номерами в руках, они приставляли к шкафам лестницы и поднимались по ступеням; плавно и тихо двигались лифты и маленькие тележки. И тут Лео запел. С волнением слушал я эти звуки – мелодию одного из гимнов Ордена, – когда-то они были так хорошо мне знакомы.
Едва зазвучал гимн, все пришло в движение. Служащие отдалились, стены отступили в сумеречную даль, люди в глубине, маленькие и нереальные, копошились теперь в бескрайнем архивном ландшафте, но передний план расширился и опустел, зал торжественно вытянулся, посередине в строгом порядке выстроились кресла, и кто сзади, кто из дверей, которых в помещении было множество, появились Высшие, они неторопливо подходили к креслам и постепенно занимали места, один за другим ряды кресел медленно заполнялись, они плавно поднимались, их венчал высокий трон; он еще пустовал. Наконец торжественный синедрион заполнился доверху. Лео посмотрел на меня, взглядом призывая к терпению, молчанию и трепетному почтению, и как-то незаметно исчез, затерялся среди людей; как ни старался, я его больше не видел. Но среди Высших, собравшихся на заседание, я заметил знакомые лица, серьезные и улыбающиеся, увидел Альберта Великого, перевозчика Васудеву, художника Клингзора и других.
Наконец стало тихо, и вперед выступил секретарь. Один, маленький, стоял я перед Высоким Собранием, готовый ко всему, исполненный глубокого страха, но и глубокого согласия со всем тем, что здесь сейчас произойдет и решится.
В зале раздался ясный и спокойный голос секретаря.
– Самообвинение бежавшего брата Ордена, – объявил он.
У меня задрожали колени. Речь шла о жизни и смерти. Но это хорошо. Все должно прийти в свой порядок. Секретарь продолжал:
– Вас зовут Г. Г.? Участвовали ли вы в переходе Верхней Швабии, в празднике в Бремгартене? И после Морбио Инфериоре позорно бежали? Признаете ли вы, что хотели написать историю путешествия к земле Востока? Считаете ли вы, что вам в этом начинании препятствует обет молчания о тайнах Ордена?
На каждый его вопрос я отвечал «да», даже на те, что были для меня непонятны и чудовищны.
Высшие шепотом и жестами посовещались, затем снова вышел секретарь и объявил:
– Настоящим самообвинитель уполномочивается предавать гласности все известные ему законы и тайны Ордена. Кроме того, в его распоряжение для работы предоставляется весь архив Ордена.
Секретарь ушел, Высшие разошлись и снова медленно потерялись, кто в глубине помещения, кто в дверях; в жутковатом зале стало совсем тихо. Я испуганно осмотрелся и увидел, что на одном из столов лежат листы бумаги, показавшиеся мне знакомыми; коснувшись их, я узнал свою работу, мое несчастное детище, мою начатую рукопись. «История путешествия к земле Востока, записанная Г. Г.» – значилось на голубом конверте. Я набросился на нее, торопливо, горя желанием приняться за работу, проникнувшись чувством, что получил наконец высшую санкцию на право закончить труд, даже поддержку, перечитал скудные, исписанные убористым почерком страницы со множеством зачеркнутых слов и исправлений. При мысли о том, что меня больше не связывает никакой обет, что я могу распоряжаться архивом, этой неисчерпаемой сокровищницей, задача моя показалась мне величественнее и почетнее, чем когда бы то ни было.
Однако чем дальше я читал свою рукопись, тем меньше она мне нравилась; до сих пор даже в часы отчаяния она не представлялась мне столь бесполезной и нелепой. Все выглядело теперь сумбурным и бестолковым, самые ясные связи были искажены, очевидное отсутствовало вовсе: сплошное нагромождение второстепенных и ненужных подробностей! Необходимо начать с самого начала. Читая рукопись, я вычеркивал фразу за фразой; и по мере того как я их вычеркивал, они крошились на бумаге; четкие остроконечные буквы рассыпались в причудливые фрагменты образов, складывались в точки и палочки, в круги, звездочки и цветочки, и страницы, став похожими на обои, покрылись глуповато-приятным орнаментом. Скоро от моего текста не осталось ничего, но зато появилось много чистой бумаги для работы. Я взял себя в руки. Я говорил себе: разумеется, прежде гладкое и ясное изложение было мне не под силу, ведь меня окружали тайны, раскрывать которые запрещал обет, данный Ордену. Я, конечно, искал способ избегнуть объективного изложения и намеревался, не принимая во внимание высокие взаимосвязи, цели и стремления, ограничиться лишь тем, что пережил лично. Но я уже видел, к чему это привело. Теперь же я был не связан более обязательством молчать, вообще никакими ограничениями, и мне открылся неисчерпаемый архив.
Было ясно: даже если бы моя предыдущая работа не превратилась в орнамент, мне пришлось бы начать все сначала, заново все обосновать, заново все выстроить. Я решил открыть свой труд краткой историей Ордена, его основанием и уставом. Километровые, бесконечные, гигантские каталоги с карточками на всех столах, теряющихся в дали и сумерках, дадут мне ответ на любой вопрос.
Для начала я решил отыскать в архиве несколько справок, мне нужно было научиться работать с этим чудовищным аппаратом. И конечно, прежде всего устремился на поиски устава Ордена.
«Устав Ордена», значилось на каталожной карточке, «смотри раздел Хризостом, цикл V, строфа 39, 8». Все верно, я без всякого труда нашел раздел, цикл, строфу; архив был замечательно систематизирован. И вот у меня в руках устав Ордена! К тому, что я не смогу его прочесть, я был готов. Я и в самом деле не мог его прочитать. Мне показалось, он написан греческими буквами; греческий я немного знал; но частично это было старинное, незнакомое письмо, буквы которого, несмотря на кажущуюся четкость, в основном были мне непонятны, частично текст как будто был составлен на диалекте или тайном языке посвященных; я разбирал лишь отдельные слова, и то словно по наитию, по созвучию и аналогии. Но меня это не обескуражило. Хоть устав и не читался, его буквы оживили в моей памяти ясные образы того времени, а именно – я снова увидел, четко, до осязаемости, как мой друг Лонг в ночном саду пишет греческие и еврейские буквы, и буквы эти птицами, драконами и змеями теряются в ночи.
Листая каталог, я содрогался, пытаясь представить себе объем всего того, что здесь хранилось. Я натыкался на дорогие слова, знакомые имена. Вздрогнув, увидел и свое собственное имя, но не осмелился справиться о нем в архиве – кто бы вынес приговор всезнающего суда над самим собой? Зато я нашел, например, имя художника Пауля Клее, которого знал по путешествию и который был дружен с Клингзором. Я разыскал его номер в архиве. Там я увидел пластину покрытого эмалью золота, судя по всему, очень древнюю, на ней был нарисован или выгравирован клевер, из трех его лепестков один изображал голубой кораблик с парусом, второй – рыбу с пестрой чешуей, третий же выглядел как бланк телеграммы, на котором было написано:
Как снег – белый,
Так Пауль – Клее.
С ностальгической радостью я прочитал и про Клингзора, Лонга, Макса и Тилли, не смог я противиться и желанию поподробнее узнать о Лео. На карточке Лео стояло:
Cave!
Archiepisc. XIX. Diacon. D. VII.
Cornu Ammon.6
Cave!
Двукратное предупреждение «Cave» озадачило меня. Не попытаться проникнуть в эту тайну я не мог. Однако с каждой попыткой я все больше понимал, какие бездны материала, знаний, магических заклинаний содержит архив. Он содержал, так мне казалось, просто весь мир.
После пробежек (успешных или обескураживающих) по многим сферам знаний я неоднократно со все усиливающимся любопытством возвращался к каталожной карточке «Лео». И всякий раз двойное «Cave» отпугивало меня. Зато, когда я рылся в другом ящике, мне попалось слово «Фатима» с пометкой:
princ. orient. 2
noct. mill. 983
hort. delic. 07
Я поискал и нашел это место в архиве. Там лежал крошечный медальон с крышкой и в нем – миниатюрный портрет, мгновенно напомнивший мне все тысяча и одну ночь, все сказки моей юности, все мечты и желания того великого времени, когда я, чтобы отправиться за Фатимой на Ориент, стал послушником и просил принять меня в Орден. Медальон был завернут в тончайший, как паутина, сиреневый шелк; я понюхал его; он пах несказанно далеко и нежно, как в мечтах – принцессой и Востоком. Когда я вдыхал этот нездешний, тонкий, чарующий аромат, меня неожиданно и ярко озарило понимание того, в облаке какого прелестного волшебства я отправился тогда в паломничество на Восток, как оно оборвалось из-за хитроумных и, в общем, неведомых препятствий, как потом волшебство это отлетало от меня все дальше и какая пустыня, трезвость и нагое отчаяние были с тех пор воздухом, которым я дышал, моим хлебом, моим питьем! Я не различал уже ни портрета, ни шелка – такой плотной была завеса слез, льющихся у меня из глаз. Ах, сегодня, я это чувствовал, одних чар портрета арабской принцессы было бы уже недостаточно, чтобы заговорить меня от мира и ада и превратить в рыцаря и крестоносца; сегодня потребовалось бы другое, более сильное волшебство. Но какой сладкой, какой невинной, какой священной была та мечта, вослед которой отправилась моя младость, которая превратила меня в сказочника, музыканта, послушника и довела до Морбио!
Шум вернул меня к действительности. Я сиротливо всмотрелся в бесконечные глубины архивного пространства. Новая боль, новая мысль молнией пронзила меня: и я, простофиля, хотел написать историю Ордена, я, который не в состоянии расшифровать, уж куда там понять, и тысячной доли всех этих миллионов рукописей, книг, картин, знаков! Уничтоженным, чудовищно безмозглым, безумно смешным, не понимающим самого себя, съежившимся до размера пылинки показался я себе среди всего того, с чем мне позволили немного поиграть, чтобы я почувствовал, что такое Орден и что такое я.
Из множества дверей в бесконечном количестве показались Высшие; некоторых я узнал даже сквозь слезы. Я узнал мага Юпа, узнал архивариуса Линдхорста, Моцарта в костюме Пабло. Светлейшее собрание расселось по рядам кресел, поднимавшимся к возвышению в глубине и становившимся все уже; на вершине, где стоял трон, искрился золотой балдахин.
Выступивший вперед секретарь объявил:
– Орден в лице Высших готов судить самообвинителя Г., который призван был молчать о тайнах Ордена и теперь понял, каким нелепым и кощунственным было его намерение написать историю путешествия, постичь смысл которого он не в силах, и историю Ордена, в существование которого он больше не верил и верность которому не сохранил. – Секретарь повернулся ко мне и звонким голосом глашатая спросил: – Согласен ли ты, самообвинитель Г., признать суд и подчиниться его решению?
– Да, – был мой ответ.
– Согласен ли ты, самообвинитель Г., – продолжал секретарь, – чтобы суд Высших судил тебя без Высшего из Высших, или ты требуешь, чтобы тебя судил сам Высший из Высших?
– Я согласен с приговором Высших вне зависимости от того, будет ли он вынесен под председательством Высшего из Высших или без оного, – сказал я.
Секретарь хотел было ответить, но вдруг из глубины зала прозвучал мягкий голос:
– Высший из Высших готов сам вынести приговор.
Непонятную бурю вызвало во мне звучание этого мягкого голоса. Из дали помещения, с пустынных горизонтов архива выступил человек; легкой и мирной была его походка, платье его искрилось золотом; при всеобщем молчании он приблизился; и я узнал эту походку, узнал эти движения, узнал, наконец, и лицо. То был Лео. В торжественном, роскошном облачении, словно папа, прошел он сквозь ряды Высших к трону. Как дивный заморский цветок нес он вверх по ступеням блистание своих одежд; приветствуя его, поднимались ряды Высших, мимо которых он проходил. Бережно, смиренно, покорившись служению, нес он свое сверкающее достоинство, смиренно, как благочестивый папа или патриарх несет регалии своего сана.
Оцепенев, всем существом я ожидал приговора, который был готов смиренно принять вне зависимости от того, сулил ли он кару или помилование; не менее глубоко я был тронут и взволнован тем, что во главе Ордена стоял и собирался вынести мне приговор Лео, бывший носильщик и слуга. Но еще более взволнован, подавлен, поражен и счастлив был я великим открытием этого дня: Орден существует, как существовал искони, непоколебимый и такой же мощный; не Лео и не Орден покинули и разочаровали меня, а я, превратно истолковав то, что со мной случилось, был настолько слаб и глуп, что усомнился в Ордене и счел путешествие к земле Востока неудавшимся, а себя – уцелевшим и сохранившим завершившуюся и ушедшую в небытие историю, в то время как в действительности я был не кем иным, как отступником, неверным, дезертиром. Осознание этого вселяло в меня ужас и счастье. Маленький и смиренный, стоял я перед Высоким Собранием, которое некогда приняло меня в братья Ордена, посвятило в послушники, вручило мне перстень и, подобно слуге Лео, отправило в путешествие. И помимо всего еще один новый грех, еще одно необъяснимое упущение камнем легло мне на сердце: у меня пропал перстень, и я даже не знал, где и когда потерял его, до сегодняшнего дня я даже не вспоминал о нем!
Но заговорил Высший из Высших, заговорил сверкающий золотом Лео, он говорил красивым мягким голосом, мягко и благотворно лились его слова ко мне вниз, мягко и благотворно, как солнечный свет.
– Самообвинитель, – доносилось с высоты, – имел возможность избавиться от некоторых своих заблуждений. Многое говорит против него. Возможно, и понятно и весьма простительно, что он не сохранил верность Ордену, что свою собственную вину и ограниченность он вменил Ордену, что усомнился в его дальнейшем существовании, что возымел престранные амбиции стать историографом Ордена. Это все не такой уж и тяжкий грех. Это, да простит мне самообвинитель такое слово, лишь глупости послушника. Их можно загладить улыбкой.
Я глубоко вздохнул, и Высокое Собрание легко заулыбалось. То, что тягчайшие из моих грехов, даже безумную мысль о том, что Ордена больше нет и я единственный сохранил ему верность, Высший из Высших счел лишь «глупостями», ребячеством, принесло несказанное облегчение и вместе с тем неумолимо вернуло меня в мои границы.
– Однако, – продолжал Лео, и голос его стал мрачным и серьезным, – однако доказаны другие, намного более серьезные прегрешения обвиняемого, и самое худшее из них то, что он не только не обвиняет себя в этих проступках, но, кажется, вообще не осознает их. Он глубоко сожалеет, что несправедливо судил об Ордене, он не может себе простить, что не узнал в слуге Лео главу Ордена, и близок к тому, чтобы осознать размеры своего отступничества. Но, приняв эти грехи помыслов слишком близко к сердцу и только сейчас с облегчением понимая, что их можно сгладить улыбкой, он упорно забывает свои действительные прегрешения, имя им – легион, каждое из которых достаточно тяжко для того, чтобы обвиняемому была вынесена высокая мера наказания.
Сердце испуганно сжалось в моей груди. Лео обратился ко мне:
– Обвиняемый Г., позже вас ознакомят с вашими прегрешениями, вам также укажут путь, как избегать их в будущем. Только чтобы показать вам, как мало вы еще понимаете свое положение, я задам вам лишь один вопрос: помните ли вы прогулку по городу в сопровождении слуги Лео, который в качестве посыльного должен был привести вас сюда? Да, вы помните. А помните ли вы, как мы проходили мимо ратуши, мимо церкви Святого Павла, мимо собора и как слуга Лео вошел в него, чтобы преклонить колена и помолиться, а вы, вопреки четвертому пункту вашего обета, данного Ордену, не просто отказались войти вместе с ним и сотворить молитву, но с нетерпением, скучая, дожидались снаружи окончания обременительной церемонии, казавшейся вам такой ненужной, бывшей для вас лишь несносным испытанием вашего эгоистического нетерпения? Да, вы помните. Одним лишь своим поведением перед входом в собор вы проигнорировали требования и попрали все основные обычаи Ордена, пренебрегли религией, продемонстрировали презрение к брату по Ордену, с раздражением отмахнулись от возможности и приглашения совершить молитву и погрузиться в себя. Этот грех был бы непростителен, если бы в вашу пользу не говорили особые смягчающие обстоятельства.
Он попал в самую точку. Сказано было все, уже не второстепенное, не просто глупости. Он был более чем прав. Меня ударило в самое сердце.
– Мы не желаем, – продолжал Высший из Высших, – перечислять все прегрешения обвиняемого, судить должно не по букве; нам известно, что достаточно лишь нашего увещевания, и совесть обвиняемого пробудится, он станет раскаивающимся самообвинителем.
И все же, самообвинитель Г., не могу не посоветовать вам подвергнуть суду вашей совести еще некоторые поступки. Напомнить ли мне вам о вечере, когда вы пришли к слуге Лео и пожелали, чтобы он признал в вас брата по Ордену, хотя это было невозможно, ибо вы сами сделали себя неузнаваемым в таковом качестве? Напомнить ли вам, что вы рассказывали слуге Лео? Про продажу скрипки? Про отчаявшуюся, глупую, пустую, самоубийственную жизнь, которую вы вели долгие годы?
И еще об одном, брат Г., не могу умолчать. Вполне возможно, что в тот вечер слуга Лео в своих мыслях был к вам несправедлив. Слуга Лео, возможно, был слишком строг, слишком рассудочен, возможно, ему не хватило снисходительности и чувства юмора понять вас и ваше состояние. Но есть и более высокие инстанции, более непогрешимые судьи, чем слуга Лео. Каков был приговор твари о вас, обвиняемый? Помните ли вы пса Неккера? Помните ли вы неприязнь и осуждение, которым он подверг вас? Он неподкупен, он беспристрастен, он не брат Ордена.
Лео умолк. Ну конечно, волкодав Неккер! Он действительно отнесся ко мне с неприязнью и осуждением. Я ответил «да». Приговор был вынесен, уже волкодавом, уже мною самим.
– Самообвинитель Г., – снова заговорил Лео, и теперь его голос из облака золотого сияния, исходящего от одежд и балдахина, звучал холодно и ясно, он пронзал, как голос Командора, являющегося в последнем акте к Дон Жуану. – Самообвинитель Г., вы меня выслушали. Вы ответили «да». Вы, как мы предполагаем, вынесли себе приговор.
– Да, – тихо сказал я. – Да.
– Вы, как мы предполагаем, вынесли себе обвинительный приговор.
– Да, – прошептал я.
Лео поднялся с трона и плавно развел руки.
– Теперь я обращаюсь к вам, о Высшие. Вы все слышали. Вы знаете о брате Г. все. Эта судьба не чужда вам, некоторым из вас довелось испытать ее на себе. До настоящего момента обвиняемый не знал или до конца не верил, что его отпадение и заблуждение было испытанием. Он долго не сдавался. Он долгие годы терпел, ничего не зная об Ордене, пребывая в одиночестве, видя, как все, во что он верил, погибло. В конце концов он решил не таиться дольше, не прятаться; его страдание стало слишком велико; а вы знаете, что, как только страдание становится слишком велико, дело движется вперед. Брата Г. через испытание довели до отчаяния, а отчаяние является результатом каждой серьезной попытки осмыслить и оправдать человеческую жизнь. Отчаяние есть результат серьезной попытки выстоять в жизни, не избегая добродетели, справедливости и здравого смысла, и исполнить ее требования. По эту сторону отчаяния живут дети, по ту сторону – пробужденные. Обвиняемый Г. уже не ребенок, но еще не пробужден. Он посреди отчаяния. Он пройдет через него, тем самым исполнив свое второе послушание. Мы снова приветствуем его в Ордене, постичь смысл которого он пока не дерзает. Мы возвращаем ему потерянный им перстень, сохраненный для него слугой Лео.
И секретарь поднес перстень, поцеловал меня в щеку и надел его мне на палец. Увидев перстень, ощутив его металлическую прохладу, я вспомнил тысячи вещей, тысячи непостижимых упущений. Прежде всего я вспомнил, что в перстень на одинаковом расстоянии друг от друга вделаны четыре камня и закон Ордена и обет повелевают по меньшей мере раз в день медленно поворачивать его на пальце и на каждом камне вспоминать одно из основополагающих предписаний обета. Я не просто потерял перстень, не просто не хватился его, я за все эти ужасные годы ни разу не произнес ни одного из четырех основных предписаний, я забыл о них. Я тут же попытался проговорить их про себя. Я угадывал их, они были во мне, они были как имя, которое человек вот-вот вспомнит, но которое пока ускользает от него. Нет, все во мне молчало, я не мог повторить этих правил, я забыл все слова. Я забыл их, я не повторял их много лет, я не следовал им много лет, не почитал их священными и, несмотря на это, мнил себя верным братом Ордена!
Заметив мою подавленность и жгучий стыд, секретарь одобрительно похлопал меня по плечу, и я снова услышал Высшего из Высших.
– Обвиняемый и самообвинитель Г., вы оправданы. Необходимо сообщить вам, что оправданный в таком процессе брат, доказав свою веру и послушание, обязан войти в круг Высших и занять среди них свое место. Отвечай же, брат Г., на мои вопросы. Готов ли ты в доказательство твоей веры приручить дикую собаку?
– Нет, я не смогу, – отпрянув, воскликнул я.
– Готов ли ты и желаешь ли ты по нашему приказанию немедленно сжечь архив Ордена, как сейчас на твоих глазах секретарь сожжет его часть?
Секретарь вышел вперед, обеими руками достал из безупречно систематизированных ящиков ворох карточек – сотни карточек – и, к моему ужасу, сжег их над жаровней.
– Нет, – отбивался я, – этого я тоже не смогу.
– Cave, frater, – сказал Высший из Высших, – знай же, опрометчивый брат! Я начал с самых легких заданий, для которых потребна ничтожно малая вера. Каждое последующее будет сложнее. Отвечай: готов ли ты и желаешь ли ты ознакомиться со сведениями архива, касающимися лично тебя?
Я похолодел, мне было трудно дышать. Но я понял: следующие вопросы будут лишь сложнее, и укрыться от них можно только в худшем. Я глубоко вздохнул и произнес:
– Да.
Секретарь подвел меня к столам, где стояли сотни ящиков с карточками; я поискал и нашел букву «Г», нашел свое имя, правда, сначала своего предка Эобана, который четыреста лет назад тоже был членом Ордена; но прямо за ним следовало мое собственное имя с пометкой:
Chattorum r. gest. XC.
civ. Calv. infid. 49
Карточка задрожала в моей руке. В это время Высшие один за другим поднялись со своих кресел; они протягивали мне руки, смотрели в глаза и постепенно расходились; Высокое Собрание опустело; наконец сошел и Высший из Высших; он тоже протянул мне руку, посмотрел в глаза и, улыбнувшись своей благочестивой улыбкой епископа и слуги, последним исчез из зала. Держа карточку в левой руке, я остался наедине с архивом.
Я не мог заставить себя пошевелиться и достать из архива свое дело. Нерешительно стоял я в пустом зале и смотрел на длинные ряды ящиков, шкафов, ниш, кабинетов – сокровищницу ценнейших знаний, столь для меня важных. Из страха перед своей карточкой и повинуясь горячему желанию узнать все, я решил ненадолго отложить собственное дело и выяснить сперва кое-что важное для меня и моей истории путешествия к земле Востока. Хотя в общем-то я уже понял, что эта моя история осуждена, погребена и что я никогда не допишу ее до конца. Но я был еще очень любопытен.
В одном из ящиков я увидел торчащий уголок криво вставленной карточки. Я подошел и вытащил ее, на карточке значилось:
Морбио Инфериоре.
Никакие другие слова не могли лаконичнее и точнее отразить самую суть того, что так меня интересовало. С сердечным трепетом я нашел в архиве нужное место. В разделе было довольно много документов. Сверху лежала копия описания ущелья Морбио из старой итальянской книги. За ней следовал лист в четвертую долю с краткими сведениями о той роли, которую сыграло Морбио в истории Ордена. Все сведения имели отношение к путешествию к земле Востока, и именно к тому его этапу, в котором я участвовал, и к той группе, в которую я входил. Наша группа, как было указано здесь, по ходу своего движения добралась до Морбио, но там подверглась испытанию, которого не выдержала: исчезновению Лео. Хотя мы должны были руководствоваться предписаниями Ордена, хотя его правила сохраняли свою силу даже в случае, если подразделение останется без наставника и перед выступлением в путь мы получили строжайшее указание выполнять эти предписания, вся наша группа, обнаружив исчезновение Лео, потеряла рассудок и веру, погрузилась в отчаяние и пустопорожние споры и в конце концов в вопиющем противоречии с духом Ордена раскололась и рассеялась. Такое объяснение неудачи в Морбио уже не могло меня сильно удивить. Но я был крайне изумлен тому, что прочитал о расколе группы дальше. А именно: не менее чем трое из нас, братьев Ордена, предприняли попытку составить историю нашего путешествия и изложить произошедшее в Морбио. Одним из этих троих был я, и в ящике лежала беловая копия моей рукописи. Две другие я прочел с самыми странными чувствами. В сущности, оба автора описывали события тех дней приблизительно так же, как и я, и все же говорили они словно о другом! У одного я прочел:
«Именно исчезновение слуги Лео резко и жестоко обнажило бездну беспомощности и разногласий, раздиравших наше до тех пор якобы прочное единство. Некоторые из нас знали или сразу догадались, что Лео не стал жертвой несчастного случая и не бежал, но что его тайно отозвал Орден. Однако о том, как скверно мы выдержали это испытание, конечно, ни один из нас не может вспоминать без глубочайшего раскаяния и стыда. Едва Лео оставил нас, иссякла и наша вера, и наше единодушие; словно из невидимой раны из нас вытекла красная кровь жизни. Сперва обозначились различные мнения, затем начались открытые препирательства по самым пустым и смехотворным поводам. Я помню, например, как наш любезный и заслуженный капельмейстер скрипач Г. Г. вдруг принялся утверждать, что сбежавший Лео унес в своем мешке в числе прочих ценностей и древний священный устав Ордена, написанный рукой самого Мастера! Вполне серьезные споры по этому вопросу продолжались несколько дней. С символической точки зрения абсурдное утверждение Г., правда, имело некий знаменательный смысл: дело и впрямь обстояло так, будто с уходом Лео наша небольшая группа совершенно лишилась благословения Ордена и связи с целым. Печальный пример явил собой этот музыкант Г. Г.! До Морбио Инфериоре один из самых верных и верующих братьев Ордена – кроме того, его любили как музыканта, и, несмотря на некоторые слабости характера, он был одним из самых жизнелюбивых наших братьев, – теперь он впал в брюзжание, уныние и мнительность, более чем небрежно стал относиться к своим обязанностям и в конце концов стал невыносимым, нервным, нетерпимым. Когда он наконец отстал и больше не появился, никому и в голову не пришло останавливаться и искать его, позорное бегство было очевидно. К сожалению, он был не единственным, и скоро от нашей небольшой группы не осталось ничего…»
У другого историка я нашел такое место:
«Как со смертью Цезаря – Древний Рим или как с изменой Вильсона – мировая демократическая мысль, так рухнул с наступлением этого несчастного дня в Морбио и наш Орден. В той мере, в какой можно говорить здесь о вине и ответственности, виновны в этом крушении были два, по видимости, безобидных брата – музыкант Г. Г. и Лео, один из слуг. Оба, до тех пор пользовавшиеся всеобщей любовью и верные приверженцы Ордена, хотя и не понимавшие его всемирно-исторического значения, в один прекрасный день бесследно исчезли, прихватив с собой некоторые ценные вещи и документы, что позволяет заключить, что несчастные были подкуплены могущественными противниками Ордена…»
Если уж память этого историографа настолько помутилась и извратилась, хотя он очевидно писал свой труд вполне искренне и был уверен в собственной правоте, то что уж говорить о ценности моих заметок? Если бы обнаружилось еще десять других свидетельств других авторов о Морбио, о Лео, обо мне, вероятно, все десять противоречили бы друг другу и были бы полны взаимных подозрений. Нет, все наши историографические усилия – пустое, нет никакого смысла их продолжать, нет никакого смысла их читать, можно спокойно оставить их пылиться в этом архивном ящике.
При мысли о том, что мне, возможно, еще предстояло узнать за ближайший час, меня охватил ужас. В этих зеркалах все и вся плыло, менялось и искажалось; как насмешлив и недостижим был лик правды, таившейся за этими отчетами, отчетами-опровержениями, легендами! Можно ли еще хоть что-то считать правдой, можно ли еще хоть чему-то верить? И что же останется, если я узнаю архивные сведения о себе самом, о моей собственной персоне и истории?
Я должен быть готов ко всему. И вдруг, не в силах далее переносить неизвестность и страх ожидания, я поспешил к отделу Chattorum res gestae, нашел свой раздел и номер и встал там, где значилось мое имя. Это была небольшая ниша; я откинул тонкую завесу, но не обнаружил за ней никаких письменных документов. Там находилась лишь одна фигурка – старая, поблекшая, тронутая временем деревянная или восковая статуэтка, что-то вроде божка или языческого идола, на первый взгляд показавшаяся мне совершенно непонятной. Точнее, фигурка состояла из двух, сросшихся спинами. С разочарованием и изумлением какое-то время я не отрываясь смотрел на нее, потом заметил на стене ниши свечу, закрепленную в металлическом подсвечнике. Возле нее лежали спички, я зажег свечу, и странная двойная статуэтка осветилась.
Медленно она открывалась мне. Медленно и постепенно я начинал догадываться, а затем и понимать, что она изображает. Она изображала некое существо – меня, и я на этом моем портрете был неприятно хилым и полуреальным, с размытыми и какими-то расползающимися чертами, общее их выражение было слабым, словно я умирал или желал умереть, статуэтка походила на скульптурную аллегорию Бренности, или Разложения, или чего-то в этом роде. Однако вторая фигурка, слившаяся со мной в одно целое, цвела яркими красками и формами, и когда я начал догадываться, на кого она похожа, а именно – на слугу и Высшего из Высших Лео, – то заметил на стене еще одну свечу и зажег и ее. Теперь я не только отчетливее видел двойное изображение, теперь статуэтка не только еще больше поразила меня сходством, теперь я заметил также, что ее поверхность прозрачна и можно даже заглянуть внутрь, как смотрят сквозь стекло бутылки или вазы. И я увидел, как внутри фигур что-то шевелится, медленно, бесконечно медленно шевелится, как если бы это была уснувшая змея. Там что-то происходило, что-то похожее на очень медленное, плавное, но непрерывное течение или таяние, причем таяние или перетекание не прекращалось, и я понял, что мой образ скоро совсем растворится и переплывет в образ Лео, питая его и усиливая. Казалось, через какое-то время мое изображение полностью перетечет в его и останется только одно: Лео. Ему должно было расти, мне – умаляться.
Всматриваясь, я пытался понять то, что вижу, и вдруг вспомнил один незначительный разговор, как-то состоявшийся у меня с Лео в праздничные дни в Бремгартене. Мы говорили о том, что вымышленные образы обычно оказываются живее и реальнее своих творцов.
Свечи догорели и погасли; я почувствовал бесконечную усталость, меня непреодолимо клонило в сон, и я отвернулся, чтобы найти место, где мог бы прилечь и уснуть.
notes