7
Гоген постучал в дверь квартиры Ван Гогов в среду, незадолго перед обедом.
– Твой брат просил меня отвести тебя сегодня в кафе «Батиньоль». Сам он будет допоздна работать в галерее. А, вот интересные полотна! Можно взглянуть?
– Разумеется. Одно из них я написал в Брабанте, другие в Гааге.
Гоген рассматривал картины долго и пристально. Несколько раз он поднимал руку и открывал рот, словно собираясь заговорить. Но ему, видимо, было трудно выразить свои мысли.
– Прости меня за откровенный вопрос, Винсент, – сказал он наконец, – но ты, случайно, не эпилептик?
Винсент в это время надевал овчинный полушубок, который он, к ужасу Тео, купил в лавке подержанных вещей и никак не хотел с ним расстаться. Он повернулся и поглядел на Гогена:
– Кто я, по-твоему?
– Я спрашиваю, ты не эпилептик? Ну, не из тех, у кого бывают нервные припадки?
– Насколько мне известно, нет. А почему ты об этом спрашиваешь, Гоген?
– Понимаешь… твои картины… кажется, что они вот-вот взорвутся и спалят самый холст. Когда я гляжу на твои работы… и это уже не первый раз… я чувствую нервное возбуждение, которое не в силах подавить. Я чувствую, что если не взорвется картина, то взорвусь я! Ты знаешь, где у меня особенно отзывается твоя живопись?
– Не знаю. Где же?
– В кишках. У меня выворачивает все нутро. Так давит и крутит, что я еле сдерживаюсь.
– Что ж, может быть, я стану сбывать свои произведения в качестве слабительного. Повесишь такую картину в уборной и поглядывай на нее ежедневно в определенный час.
– Говоря серьезно, я вряд ли смог бы жить среди твоих картин, Винсент. Они свели бы меня с ума за одну неделю.
– Ну, пойдем?
Они поднялись по улице Монмартр к бульвару Клиши.
– Ты еще не обедал? – спросил Гоген.
– Нет. А ты?
– Тоже нет. Не зайти ли нам к Батай?
– Прекрасная мысль. Деньги у тебя есть?
– Ни сантима. А у тебя?
– Как всегда, в кармане пусто. Я думал, что меня накормит Тео.
– Черт побери! Тогда, пожалуй, нам не пообедать.
– Давай все-таки зайдем и посмотрим, какое там сегодня дежурное блюдо.
Они прошли вверх по улице Лепик, затем повернули направо, на улицу Аббатисы. У мадам Батай на одном из искусственных деревьев, стоявших у входной двери, висело написанное чернилами меню.
– М-мм, – промычал Винсент. – Телятина с зеленым горошком. Мое любимое блюдо.
– Терпеть не могу телятину, – отозвался Гоген. – Я даже рад, что мне не придется здесь обедать.
– Какая чушь!
Они побрели дальше и скоро очутились в маленьком садике у подножия Монмартра.
– Ба! – воскликнул Гоген. – Вон видишь, – Поль Сезанн спит на скамейке. Но почему этот кретин кладет башмаки вместо подушки под голову – ума не приложу. Давай-ка разбудим его.
Он снял с себя ремень, сложил его вдвое и хлестнул им по босым ногам спящего. Сезанн подскочил с криком боли.
– Гоген, ты чертов садист! Что за идиотские шутки? Когда-нибудь я размозжу тебе череп!
– Так тебе и надо, не выставляй голые ноги. И зачем ты кладешь свои грязные провансальские башмаки под голову вместо подушки? Лучше уж спать на голой скамье, – так гораздо удобней.
Сезанн вытер ладонью ноги, натянул башмаки и ворчливо сказал:
– Я кладу башмаки под голову не вместо подушив. Я делаю это затем, чтобы, пока я сплю, их никто не стащил!
Гоген повернулся к Винсенту.
– Послушать его, так перед нами голодающий художник, не правда ли? А у его отца целый банк, ему принадлежит почти весь город Экс в Провансе. Поль, это Винсент Ван Гог, брат Тео.
Сезанн и Винсент пожали друг другу руки.
– Очень жаль, Сезанн, что мы не наткнулись на тебя полчаса назад, – сказал Гоген. – Ты бы пошел вместе с нами обедать. У Батай сегодня такая телятина с горошком, какой я еще никогда не пробовал.
– В самом деле хорошая телятина, а? – заинтересовался Сезанн.
– Хорошая? Изумительная! Правда, Винсент?
– Да что говорить!
– Тогда, я думаю, надо пойти попробовать. Вы не составите мне компанию?
– Не знаю, смогу ли я съесть еще одну порцию. А ты, Винсент?
– Право, едва ли. Но если господин Сезанн настаивает…
– Ну, будь другом, Гоген! Ты знаешь, я ненавижу есть в одиночестве. Закажем чего-нибудь еще, если вы уже объелись телятиной.
– Ну хорошо, только ради тебя, Поль. Пойдем, Винсент.
Они вновь вернулись на улицу Аббатисы и вошли в ресторан «Батай».
– Добрый вечер, господа, – приветствовал их официант. – Что прикажете подать?
– Принесите три дежурных блюда, – сказал Гоген.
– Хорошо. А какое вино?
– А уж вино, Сезанн, выбирай сам. Ты в этом разбираешься гораздо лучше меня.
– Ну, что ж, тут есть сент-эстеф, бордо, сотерн, бон…
– А пил ты здесь когда-нибудь поммар? – перебил его Гоген самым простодушным тоном. – Это лучшее вино у Батай.
– Принесите нам бутылку поммара, – приказал Сезанн официанту.
Гоген мигом проглотил свою телятину и заговорил с Сезанном, который не съел еще и половины.
– Между прочим, Поль, – сказал он, – я слышал, что «Творчество» Золя расходится в тысячах экземпляров.
Сезанн метнул на него злобный взгляд и с отвращением отодвинул тарелку.
– Вы читали эту книгу, Ван Гог? – спросил он Винсента.
– Нет еще. Я только что кончил «Жерминаль».
– «Творчество» – плохая, фальшивая книга, – сказал Сезанн. – К тому же это худшее предательство, какое когда-либо совершалось под прикрытием дружбы. Это роман о художнике, господин Ван Гог. Обо мне! Эмиль Золя – мой старый друг. Мы вместе росли в Эксе. Вместе учились в школе. Я приехал в Париж только потому, что он был здесь. Мы с Эмилем жили душа в душу, дружнее, чем братья. Всю свою юность мы мечтали, как плечо к плечу мы пойдем вперед и станем великими художниками. А теперь он сделал такую подлость!
– Что же он вам сделал? – спросил Винсент.
– Высмеял меня. Зло подшутил надо мной. Сделал меня посмешищем всего Парижа. Я столько раз излагал ему свою теорию света, объяснял, как надо изображать твердые тела, делился с ним мыслями о том, как обновить коренным образом палитру. Он слушал меня, поддакивал, выпытывал у меня самое сокровенное. И все это время он лишь собирал материал для своего романа, чтобы показать, какой я дурак.
Сезанн выпил бокал вина, снова повернулся к Винсенту и продолжал говорить, поблескивая своими маленькими угрюмыми глазками, в которых таилась ненависть.
– Золя вывел в своей книге трех человек, господин Ван Гог: меня, Базиля и несчастного мальчишку, который подметал пол в мастерской у Мане. Мальчик мечтал стать художником, но в конце концов с отчаяния повесился. Золя изобразил меня как фантазера, этакого беднягу мечтателя, который воображает, будто революционизирует искусство, и не пишет в обычной манере только потому, что у него вообще не хватает таланта писать. Золя заставляет меня повеситься на подмостках возле Моего шедевра, потому что в конце концов я понял, что я не гений, а слабоумный мазила. Рядом со мной он вывел другого человека из Экса, сентиментального скульптора, который лепит какой-то банальный, академический хлам, – он-то и оказывается великим художником!
– Это в самом деле забавно, – сказал Гоген, – особенно если вспомнить, что Золя был первым поборником переворота в живописи, произведенного Эдуардом Мане. Эмиль сделал для импрессионистической живописи больше, чем кто-либо другой на свете.
– Да, он преклонялся перед Мане за то, что Эдуард сверг академиков. Но когда я пытаюсь пойти дальше импрессионистов, он называет меня дураком и кретином. А я скажу вам, что Эмиль человек среднего ума и очень ненадежный друг. Я давно перестал ходить к нему. Он живет как презренный буржуа. Дорогие ковры на полу, вазы на камине, слуги, роскошный резной стол, на котором он пишет свои шедевры. Тьфу! Да он самый обыкновенный буржуа, Мане перед ним просто щенок. Это были два сапога пара, Золя и Мане, вот почему они так долго ладили между собой. Только потому, что я родом из того же города, что и Эмиль, и он знал меня ребенком, он не допускает мысли, что я могу создать нечто значительное.
– Я слышал, что несколько лет назад он написал брошюру о ваших картинах в Салоне отверженных? Что с нею сталось?
– Эмиль разорвал ее в клочья в ту минуту, когда ее надо было отправить в типографию.
– Но почему же? – спросил Винсент.
– Он испугался, что критики подумают, будто он покровительствует мне лишь потому, что я его старый друг. Опубликуй он эту брошюру, моя репутация была бы раз навсегда установлена. Вместо этого он напечатал «Творчество». Вот вам и дружба. Над моими полотнами в Салоне отверженных смеялись девяносто девять человек из ста. Дюран-Рюэль выставляет Дега, Моне и моего друга Гийомена, а мне на своих стенах не отводит ни дюйма. Даже ваш брат, господин Ван Гог, отказался выставить меня на антресолях. Единственный торговец в Париже, который согласен поместить мои полотна в окнах своей лавки, – это папаша Танги, но он, бедняга, не мог бы продать и корки хлеба голодающему миллионеру.
– Не осталось еще поммара в бутылке, Сезанн? – спросил Гоген. – Благодарю. Что меня раздражает у Золя, так это то, что прачки у него говорят как истинные, живые прачки, а когда он начинает писать о других людях, то забывает переменить стиль.
– Да, Парижа с меня довольно. Вернусь в Экс и буду жить там до конца своих дней. Там есть такая гора – она поднимается над долиной и с нее видна вся окрестность. Какое ясное, яркое солнце в Провансе, какой колорит! Ах, какой колорит! Есть там, я знаю, на той горе один участок, который продается. Он сплошь порос соснами. Я выстрою там мастерскую и разобью яблоневый сад. Участок обнесу каменной стеной. А поверху вмажу в стену битое стекло, чтобы ко мне никто не лез. И я уже никогда не покину Прованса, – никогда в жизни!
– Станешь отшельником, да? – промычал Гоген, не отрывая губ от бокала с поммаром.
– Да, отшельником.
– Отшельник из Экса. Чудесно звучит. Но сейчас нам лучше перебраться в кафе «Батиньоль». Там, наверное, уже все в сборе.