Глава XXI. Политика Аристотеля
«Политика» Аристотеля интересна и в то же время важна: интересна она тем, что показывает предрассудки, общие образованным грекам его времени, а важна как источник многих принципов, влияние которых сохранилось до конца Средних веков. Я не думаю, чтобы в ней было много такого, что оказалось бы практически полезным для государственных деятелей наших дней, но многое проливает свет на борьбу партий в различных частях эллинистического мира. В ней мало сведений о методах управления в неэллинских государствах. Правда, там имеются ссылки на Египет, Вавилонию, Персию и Карфаген, но, за исключением относящегося к Карфагену, все они несколько поверхностны. Нет упоминания об Александре, и никак не осознается то коренное преобразование, которое он внес в мир. Все рассуждения касаются городов-государств, и отсутствует предвидение их упадка. Греция благодаря тому, что она делилась на независимые города, была лабораторией для политических экспериментов. Но от времен Аристотеля до возвышения итальянских городов в Средние века не было ничего такого, к чему приложимы были бы эти эксперименты. Во многом тот опыт, к которому обращался Аристотель, имел большее отношение к современному миру, чем к любому такому, который просуществовал тысячу пятьсот лет после того, как была написана его книга.
Там есть много интересных попутных замечаний; некоторые из них можно отметить, прежде чем мы примемся за политическую теорию. Так, мы узнаем, что Еврипид, когда он пребывал при дворе македонского царя Архелая, был обвинен неким Декамником в том, что у него дурно пахнет изо рта. Чтобы утихомирить ярость Еврипида, царь дал ему разрешение избить Декамника бичом, что Еврипид и сделал. Прождав много лет, Декамник присоединился к заговору, целью которого было убить царя; заговор этот был успешно осуществлен, но к этому времени Еврипид уже скончался. Мы узнаем, что зачинать детей следует зимой, когда ветер дует с севера; что нужно тщательно избегать непристойностей, потому что «постыдные слова ведут к постыдным действиям», и что непристойность невозможно терпеть нигде, кроме храмов, где закон разрешает даже сквернословие. Люди не должны жениться слишком молодыми, потому что в этом случае дети будут слабыми и женского пола, жены станут распутными, а мужья зачахнут, останутся низкорослыми. Подходящим возрастом для вступления в брак мужчины является тридцать семь лет, женщины – восемнадцать.
Мы узнаем, как Фалес, когда стали насмехаться над его бедностью, скупил в рассрочку все прессы для выдавливания оливкового масла и благодаря этому получил возможность назначать за их использование монопольные цены. Он сделал это, чтобы показать, что философы умеют наживать деньги, и если они остаются бедными, то потому, что у них есть предмет, более важный для размышлений, чем деньги. Все это, однако, говорится попутно; пора перейти к более серьезным вопросам.
Книга начинается указанием на важное значение государства; это высшего рода сообщество, и направлено оно к величайшему благу. По времени сначала шла семья; она строилась на двух основных взаимоотношениях – мужчины и женщины, господина и раба, причем оба эти вида отношений естественны. Несколько объединенных семей образуют селение; несколько селений – государство, при условии, что число объединяемых селений достаточно велико, чтобы удовлетворять собственные потребности. Государство, хотя оно появилось позднее, чем семья, по своей природе стоит выше семьи и даже выше индивида, ибо «то, чем становится каждая вещь в своем полном развитии, мы называем ее натурой», а человеческое общество в полном своем развитии есть государство, и целое выше части. Изложенная здесь концепция – это концепция организма: рука, когда тело уничтожено, не является более рукой, говорит он. Здесь подразумевается, что рука должна определяться своей функцией – схватывать, которую она может осуществлять только тогда, когда присоединена к живому телу. Подобным же образом индивид не может выполнить своей функции, не являясь частью государства. Тот, кто основал государство, говорит Аристотель, был величайшим из благодетелей, ибо без закона человек – худшее из животных, а закон своим существованием обязан государству. Государство не есть только общество для обмена и для предотвращения преступлений:
«Государство создается… для того, чтобы жить счастливо; <…> само же государство представляет собой общение родов и селений ради достижения совершенного самодавлеющего существования, которое, как мы утверждаем, состоит в счастливой и прекрасной жизни. Так что и государственное общение – так нужно думать – существует ради прекрасной деятельности, а не просто ради совместного жительства».
Поскольку государство формируется из хозяйств, каждое из которых состоит из одной семьи, обсуждение политики должно начаться с семьи. Основное в этом обсуждении связано с рабством, так как в античном мире рабы всегда считались частью семьи. Рабство целесообразно и правильно, но раб, естественно, должен быть ниже хозяина. От рождения одни предназначены подчиняться, другие – управлять; человек, который по рождению принадлежит не самому себе, а другому человеку, является по природе рабом. Рабы не должны быть греками, а должны принадлежать к низшей расе, менее одухотворенной. Для прирученных животных лучше, когда ими управляет человек; это относится и к тем людям, которые ниже по природе: для них лучше, когда ими управляют высшие. Можно сомневаться, оправдана ли практика превращения в рабов военнопленных; сила, которая приводит к победе в войне, как будто подразумевает высшую добродетель, но это бывает не всегда. Война, однако, справедлива, когда ведется против тех, кто, хотя и предназначен природой быть управляемым, не желает подчиняться; в этом случае подразумевается, что обращать в рабство побежденных правильно. Казалось бы, этого достаточно для того, чтобы оправдать любого когда-либо жившего завоевателя, ибо ни один народ не пожелает признать, что он природой предназначен быть управляемым, и единственным свидетельством о намерениях природы может служить исход войны. Поэтому в каждой войне победители оказываются правы, а побежденные – не правы. Весьма удовлетворительно!
Затем следует рассуждение о торговле, которое оказало глубокое влияние на схоластическую казуистику. Вещь может быть использована двумя способами (правильно и неправильно); например, башмак можно носить, то есть использовать правильно, или его можно обменять, что будет неправильным его использованием. Отсюда следует, что есть что-то унизительное в том, чтобы быть сапожником, поскольку сапожник, для того чтобы жить, вынужден обменивать башмаки. Розничная торговля, оказывается, не является естественной частью искусства наживать богатство. Естественный путь к приобретению богатства – это искусное управление домашним хозяйством и землями. Богатству, наживаемому таким путем, есть предел, но нет границ богатству, наживаемому торговлей. Торговля имеет отношение к деньгам, но богатство не есть накопление монет. Богатство, приобретаемое торговлей, справедливо ненавидят, потому что оно неестественно: «Поэтому с полным основанием вызывает ненависть ростовщичество, так как оно делает сами денежные знаки предметом собственности, которые, таким образом, утрачивают то свое назначение, ради которого они были созданы: ведь она возникла ради меновой торговли, взимание же процентов ведет именно к росту денег. <…> Этот род наживы оказывается по преимуществу противным природе».
О том, что следует из этого авторитетного заявления, можно прочесть в книге Тауни «Религия и подъем капитализма». Но, хотя на сообщаемые им факты можно положиться, его комментарии пристрастны в пользу докапиталистического строя.
«Ростовщичество» означало всякую ссуду под проценты, а не только, как теперь, кабальные долговые ссуды. Со времен древних греков до нынешних дней человечество – или по крайней мере наиболее развитая в экономическом отношении часть его – делилось на должников и кредиторов; должники не одобряли процентов, а кредиторы одобряли их. Почти всегда земледельцы были должниками, а люди, занятые торговлей, – кредиторами. Точка зрения философов, за малым исключением, совпадала с денежными отношениями их класса. Греческие философы или принадлежали к классу землевладельцев, или служили ему; поэтому они неодобрительно относились к процентам. Средневековые философы были церковниками, а основную собственность церкви составляли земли, поэтому они не видели необходимости в пересмотре мнения Аристотеля. Их возражения против ростовщичества подкреплялись антисемитизмом, так как наиболее быстро оборачивающийся капитал принадлежал евреям. Церковники и бароны вступали в борьбу между собой, иногда очень ожесточенную, но они могли объединяться против злого еврея, который помогал им пережить времена плохого урожая, давая деньги взаймы, и считал, что заслуживает некоторого вознаграждения за свою бережливость.
С Реформацией положение изменилось. Многие из самых убежденных протестантов были дельцами, для которых давать взаймы под проценты было очень важно. Последовательно сначала Кальвин, а затем и другие протестантские богословы санкционировали проценты. Наконец католическая церковь была вынуждена последовать этому примеру, потому что старые запрещения не соответствовали новому миру. Философы, чьи доходы имели своим источником университетские вклады, относились к процентам благосклонно с тех пор, как перестали быть церковнослужителями и потому не были более связаны с землевладением. Сколько угодно теоретических доводов в поддержку экономически удобной точки зрения имелось на каждой исторической ступени.
Аристотель критикует «Утопию» Платона с разных сторон. Прежде всего очень интересны его комментарии, согласно которым «утопия» приписывает слишком много единства государству и превращает его в индивид. Затем идут аргументы против предлагаемой отмены семьи, такие, которые невольно приходят на ум каждому читателю. Платон думает, что человек, просто называя «сыном» всякого, кто по возрасту мог бы быть таковым, приобретет ко всем молодым людям те чувства, которые сейчас испытывают отцы к своим настоящим сыновьям; то же относится и к наименованию «отец». Аристотель, напротив, говорит, что общее многим людям пользуется наименьшей заботой и если «сыновья» будут общими для многих «отцов», они вообще окажутся заброшенными, о них не станут заботиться; лучше быть двоюродным братом на самом деле, чем «сыном» в платоновском смысле; план Платона сделал бы любовь слишком бессодержательной. Затем имеется следующий любопытный довод: поскольку воздержание от супружеской измены является добродетелью, было бы жаль иметь такую социальную систему, которая отменяет эту добродетель и соотносительный с ней порок. Затем задается вопрос: если женщины станут общими, кто будет вести хозяйство? Однажды я написал очерк, называемый «Архитектура и социальная система», в котором указывал, что все, кто отождествляет коммунизм с отменой семьи, защищают также и коммунальное жилье для большого числа людей с общими кухнями, столовыми и детскими. Эту систему можно охарактеризовать как монастыри без обета безбрачия. Все это существенно для проведения в жизнь планов Платона, но, безусловно, столь же невозможно, как многое другое, им рекомендуемое.
Платоновский коммунизм раздражает Аристотеля. Он привел бы, заявляет Аристотель, к взрыву гнева против ленивых и к такого рода ссорам, которые обычны для людей, путешествующих совместно. Лучше, если каждый будет заниматься своими делами. Собственность должна быть частной, но у людей следует воспитывать чувство благотворительности, так чтобы использование этой собственности было в основном общим. Благотворительность и щедрость – добродетели, а без частной собственности они невозможны. Наконец говорится, что, если бы планы Платона были хороши, кто-нибудь выдумал бы их раньше. Я не согласен с Платоном, но если бы что-либо и могло заставить меня с ним согласиться, то это доводы Аристотеля, выдвигаемые против него.
Как мы уже видели в связи с вопросом о рабстве, Аристотель не верит в равенство; хотя он и допускает подчинение рабов и женщин, однако все еще остается вопросом, должны ли все граждане быть политически равными. Некоторые, говорит он, считают это желательным на том основании, что все революции имеют своей целью урегулирование собственности. Он отвергает этот довод, утверждая, что величайшие преступления совершаются скорее от избытка, чем от недостатка; никто не становится тираном, чтобы не мерзнуть.
Правительство тогда хорошо, когда его целью является благо всего общества, и плохо, когда оно заботится только о себе. Есть три рода хороших правительств: монархия, аристократия и конституционное правление (или полития); есть три плохих – тирания, олигархия и демократия. Существует также много смешанных промежуточных форм. Надо отметить, что плохие и хорошие правления определяются этическими качествами тех, кто находится у власти, а не формой конституции. Это, однако же, верно лишь отчасти. Аристократия есть правление людей добродетельных, олигархия – правление богатых. Аристотель же не считает богатство и добродетель понятиями строго синонимичными. В соответствии с доктриной золотой середины он утверждает, что умеренный достаток скорее всего ассоциируется с добродетелью:
«…не добродетели приобретаются и охраняются внешними благами, но, наоборот, внешние блага приобретаются и охраняются добродетелями; …счастье в жизни, будет ли оно для людей выражаться в удовольствиях, или в добродетели, или и в том и в другом, сопутствует тем людям, которые в избытке украшены добрыми нравами и разумом и которые проявляют умеренность в приобретении внешних благ в гораздо большей степени, нежели тем, которые приобрели больше внешних благ, чем это нужно, но бедны благами внутренними». Поэтому есть разница между правлением лучших (аристократия) и богатейших (олигархия), ибо лучшие, по-видимому, обладают только умеренным состоянием. Есть также разница между демократией и политией (кроме этической разницы в правлении), ибо то, что Аристотель называет «политией», сохраняет некоторые элементы олигархии. Но между монархией и тиранией разница лишь этическая.
Он видит различие между олигархией и демократией в экономическом статусе правящей партии: олигархия есть то, где богатые управляют, не принимая в расчет бедных; демократия – то, где власть находится в руках нуждающихся и они пренебрегают интересами богатых.
Монархия лучше, чем аристократия, аристократия лучше, чем полития. Но хуже всего коррупция лучших, поэтому тирания хуже, чем олигархия, а олигархия хуже, чем демократия. Таким путем Аристотель приходит к ограниченной защите демократии: поскольку большинство существующих правлений плохо, среди этих правлений демократию можно считать лучшей.
Греческая концепция демократии была во многих отношениях более крайней, чем наша; например, Аристотель говорит, что избирать управителей – олигархично, а назначать их по жребию – демократично. В экстремистских демократиях собрание граждан было выше закона и решало каждый вопрос независимо ни от чего. Афинские суды составлялись из большого числа граждан, избираемых по жребию и не имевших никакой юридической помощи; они, разумеется, легко поддавались красноречию ораторов или партийным страстям. Когда критикуют демократию, надо понимать, что имеется в виду именно это.
В этом месте у Аристотеля есть пространное рассуждение о причинах революции. В Греции революции были столь же часты, как недавно в Латинской Америке, поэтому Аристотель обладал большим опытом, на основе которого он мог делать выводы. Основной причиной революций являлись конфликты между олигархами и демократами. Демократия, говорит Аристотель, возникает из убеждения, что люди, равно свободные, должны быть равны во всех отношениях; олигархия возникает из того факта, что люди, в каком-нибудь отношении высшие, претендуют на слишком многое. Обе формы правления имеют некоторого рода оправдания, но не лучшего сорта. «По этой причине те и другие [граждане], исходя из своих предпосылок, раз они не получат своей доли в государственном управлении, поднимают мятеж». Демократические правления менее подвержены революциям, чем олигархии, потому что олигархи могут поссориться друг с другом. Олигархи, по-видимому, были весьма энергичными людьми. В некоторых городах, оказывается, они давали такую клятву: «Я неизменно буду врагом народа и буду причинять ему такой вред, какой только смогу». Современные реакционеры не так откровенны.
Три фактора необходимы для предотвращения революции: правительственная пропаганда в процессе воспитания; уважение к закону, даже в мелочах; справедливость в законе и управлении, то есть «равенство по достоинству и при котором каждый пользуется тем, что ему (по праву) принадлежит». Аристотель словно никогда не осознает трудности установления «равенства по достоинству». Если это будет истинная справедливость, то «достоинством» должна быть добродетель. Ну, а добродетель трудно измерить, и она является объектом партийных споров. Поэтому в политической практике имеется тенденция измерять добродетель доходом; различие между аристократией и олигархией, которое пытается провести Аристотель, возможно только там, где имеется прочно установившаяся родовая знать. Если там будет существовать многочисленный класс богатых людей, не принадлежащих к знати, их придется допустить к власти из опасения, что они совершат переворот. Наследственная аристократия не может надолго удержать власть в своих руках, за исключением тех мест, где земля является почти единственным источником богатства. Все социальное неравенство, в конце концов, – это неравенство в доходах. Довод в пользу демократии частично таков: попытка достичь «справедливости по достоинству», основанная на любых иных достоинствах, кроме богатства, обречена на провал. Защитники олигархии стремятся доказать, будто доход пропорционален добродетели; пророк говорит, что он никогда не видел праведника, просящего милостыню; Аристотель думает, что хорошие люди получают примерно такой же доход, как он сам, – не слишком большой и не слишком маленький. Но такое мнение является абсурдным. Всякая иная «справедливость», по сравнению с абсолютным равенством, будет практически вознаграждать какое-нибудь качество, совершенно отличное от добродетели, и поэтому должна быть осуждена.
Интересен раздел, посвященный тирании. Тиран стремится к богатству, тогда как царь стремится к почестям. У тирана охрана продажная, тогда как у царя охрана состоит из его граждан. Тираны в основном являются демагогами, добивающимися власти, обещая защитить народ от знати. В ироническом макиавеллевском тоне Аристотель поясняет, что должен делать тиран, чтобы удержать власть. Он должен предотвращать возвышение любого человека, обладающего исключительными достоинствами, предавая его казни, если это необходимо. Он должен запретить совместные обеды, всякие сборы и любое образование, способное вызвать оппозиционные чувства. Не должно быть литературных собраний или диспутов. Он должен помешать людям близко сходиться друг с другом и взять их общественную жизнь под свой надзор. Он должен нанимать шпионов, подобных женщинам-сыщикам в Сиракузах. Он должен сеять раздоры и приносить обнищание своим подданным. Он должен держать их занятыми: все время занимать их величественными работами широкого масштаба, как это делали цари Египта, заставляя строить пирамиды. Он должен дать права рабам и женщинам, чтобы сделать их осведомителями. Он должен вести войны, чтобы его подданные были чем-нибудь заняты и всегда нуждались в руководителе.
Как ни печально, из всей книги это рассуждение ближе всего подходит к современности. В заключение Аристотель говорит: нет ничего слишком низкого для тирана. Однако, замечает он, есть и другой метод сохранения тирании, а именно умеренность и притворная религиозность. И нельзя с уверенностью решить, какой метод окажется более успешным.
Далее следует длинное рассуждение с целью доказать, что иноземное завоевание еще не означает конец государства. Это рассуждение показывает, что многие придерживались точки зрения империализма. Правда, он делает одно исключение – захват «рабов от природы» правилен и справедлив. По мнению Аристотеля, это оправдало бы войны против варваров, но не против греков, ибо ни один грек не является «рабом от природы». В общем война есть только средство, но не цель; город, изолированный от всего мира, причем такой, что завоевание его невозможно, может быть счастлив; государствам, живущим изолированно, незачем быть бездеятельными. Бог и Вселенная деятельны, хотя иноземные завоевания для них невозможны. То благополучие, к которому должно стремиться государство, достигается поэтому не войнами, а мирной деятельностью, хотя война может быть иногда необходимым средством для этого.
Отсюда возникает вопрос: как велико по размерам должно быть государство? Мы узнаем, что крупные города никогда хорошо не управляются, так как большие массы не способны вести себя дисциплинированно. Государство должно быть достаточно большим, чтобы в той или иной степени удовлетворять собственные потребности, но оно не должно быть слишком велико для конституционного правления. Оно должно быть достаточно малым, чтобы граждане знали друг друга по репутации, иначе выборы и судебные процессы не будут вестись правильно. Территория его должна быть достаточно мала, настолько, чтобы всю ее можно было обозреть с вершины холма. Мы узнаем, что государство должно (в одно и то же время) само удовлетворять свои потребности и иметь экспорт и импорт – внешнюю и внутреннюю торговлю. Это кажется непоследовательным.
Люди, живущие на свой заработок, не должны получать гражданских прав. «Ремесленники не имеют прав гражданства, как и вообще всякий другой класс населения, деятельность которого не направлена на служение добродетели». Граждане не могут быть землепашцами, так как им, гражданам, нужно свободное время. Граждане должны владеть собственностью, а землепашцы обречены быть рабами другой расы. «Если право собственности должно принадлежать гражданам, то ясно, что землепашцы должны быть рабами… не эллинского происхождения». Северные расы, как нам сообщают, энергичны, мужественны; южные – более умны, сообразительны; стало быть, рабы должны принадлежать к южным расам, поскольку возникнут большие неудобства, если они будут мужественными. Только греки одновременно и мужественны, и умны; ими лучше управлять, чем варварами. И если бы они объединились, то могли бы править всем миром. В этом месте можно было бы ожидать ссылки на Александра, но ее нет.
Что касается размеров государства, Аристотель делает ту же ошибку, что и многие современные нам либералы, только в ином плане. Государство должно быть способно защитить себя в войне, и даже если какая-то свободная от предрассудков культура может выжить, защитить себя без очень большого напряжения. Насколько велико должно быть в связи с этим государство, зависит от техники ведения войны и от развития промышленности. В дни Аристотеля город-государство уже устарел, потому что не мог защитить себя от нападения Македонии. В наше время Греция в целом, включая Македонию, устарела в этом смысле (что было недавно доказано). Проповедовать полную независимость Греции или любой другой небольшой страны теперь так же бесполезно, как защищать полную независимость одного города, всю территорию которого можно обозреть с вершины холма. Не может быть подлинной независимости у государства или союза, за исключением достаточно мощного, чтобы отразить все попытки иноземного захвата собственными усилиями. Ничто меньшее, чем Америка, объединенная с Британской империей, не удовлетворит такому требованию; но возможно, что и это объединение окажется слишком малым.
Книга в форме, дошедшей до нас, кажется незаконченной; завершается она рассуждением о воспитании. Воспитание, конечно, предназначено только для тех детей, которые собираются стать гражданами; рабов можно учить полезным искусствам, таким как кулинария, но эти искусства не являются частью образования. Гражданин должен формироваться по образцу того правления, при котором он живет, и поэтому в воспитании должна быть разница в зависимости от того, является ли город, о котором идет речь, олигархическим или демократическим. Здесь Аристотель, однако, имеет в виду, что все граждане участвуют в управлении государством. Дети должны обучаться тому, что полезно для них, но без опошления; например, их не следует учить ни одному из ремесел, которые уродуют тело или которые дают возможность зарабатывать деньги. Атлетикой они должны заниматься умеренно, чтобы не приобрести профессиональной ловкости; мальчики, тренирующиеся для Олимпийских игр, портят свое здоровье; это доказывается тем фактом, что побеждавшие в мальчишеском возрасте редко бывали победителями, когда становились мужчинами. Детей следует учить рисованию, чтобы они понимали красоту человеческих форм; их также следует научить ценить те рисунки и скульптуры, которые выражают моральные идеи. Их можно учить пению, игре на музыкальных инструментах – настолько, чтобы они могли наслаждаться музыкой критически, но не настолько, чтобы они стали искусными исполнителями, так как ни один свободный человек не будет играть или петь, если он не пьян. Конечно, они должны учиться читать и писать, несмотря на полезность этих искусств. Но целью воспитания является «добродетель», а не польза. То, что Аристотель имеет в виду, говоря о «добродетели», он разъяснил нам в своей «Этике», на которую в этой книге часто ссылается.
Основные положения Аристотеля, выраженные в его «Политике», весьма отличаются от положений любого современного нам писателя. Цель государства, по его мнению, – воспитывать культурных людей, у которых ум аристократа соединяется с любовью к наукам и искусству. Такое соединение в своем высшем совершенстве существовало в Афинах времен Перикла – не в широких массах населения, но среди зажиточных людей. Оно начало распадаться в последние годы жизни Перикла. Простонародье, не обладавшее культурой, поднялось против друзей Перикла, которые вынуждены были защищать привилегии богатых путем предательства, убийств, незаконного деспотизма и другими столь же неблаговидными методами. После смерти Сократа фанатизм афинской демократии уменьшился, и хотя Афины остались центром культуры древности, но политическая власть перешла к другому городу-государству. На протяжении всего позднего античного периода власть и культура были обычно разделены: власть была в руках грубых солдат, культура же принадлежала грекам, которые не имели власти, и часто рабам. Это только в некоторой степени правильно в отношении Рима в дни его величия, но это очень верно для периода до Цицерона и после Марка Аврелия. После вторжения варваров «благородными» были северные варвары – люди, чья культура была культурой хитрых южных церковников. Это положение в той или иной мере сохранялось до эпохи Возрождения, когда миряне начали приобщаться к культуре. С эпохи Возрождения греческая концепция правительств, состоящих из культурных благородных людей, начинает постепенно превалировать все больше и достигает расцвета в XVIII веке.
Этому состоянию дел положили конец различные обстоятельства, прежде всего демократия, воплощенная во Французской революции, с ее последствиями. Культурные люди, подобные Периклу, должны были защищать свои привилегии от простонародья и в ходе этой борьбы сами перестали быть и культурными, и благородными. Второй причиной был индустриализм с его научной техникой, весьма отличной от обычной традиционной культуры. Третьей причиной было общедоступное образование, которое давало возможность читать и писать, но не давало культуры, что позволило новому типу демагога вести пропаганду по-новому, как это проявилось в диктатурах.
Так – хорошо это или плохо, – но дни власти культурных людей миновали.
Глава XXII. Логика Аристотеля
Влияние Аристотеля, очень большое во многих областях, всего сильнее сказалось в логике. В поздний классический период, когда Платон все еще первенствовал в метафизике, Аристотель был признанным авторитетом в логике и оставался им на всем протяжении Средних веков. Только в XIII веке христианские философы отвели ему первое место и в области метафизики. Первенство Аристотеля в области метафизики в большой степени было потеряно им в эпоху Возрождения, но первенство в логике за ним сохранилось. Даже сейчас все католические преподаватели философии и многие другие по-прежнему упрямо отвергают открытия современной логики и придерживаются со странной настойчивостью системы столь же явно устарелой, как система Птолемея в области астрономии. Это затрудняет возможность исторически справедливо оценить Аристотеля. В наше время его влияние столь враждебно ясному мышлению, что с трудом помнишь, какой огромный шаг вперед он сделал по сравнению со всеми своими предшественниками (включая Платона), какой превосходной, великолепной все еще казалась бы его логическая система, если бы она осталась одной из ступеней прогрессивного развития, вместо того чтобы стать (как это случилось на деле) тупиком в развитии логики, за которым последовало более двух тысяч лет застоя. Рассматривая предшественников Аристотеля, незачем напоминать читателю, что их труды не были в буквальном смысле слова вдохновенными; поэтому можно хвалить их за способности, за умение, мастерство, не будучи заподозренным в том, что соглашаешься со всеми их доктринами. Иное дело – труды Аристотеля. Они все еще, особенно в вопросах логики, являются объектом споров, и их нельзя рассматривать исключительно в историческом аспекте.
Самое важное место в работах Аристотеля в области логики занимает учение о силлогизме. Силлогизм есть доказательство, состоящее из трех частей: большая посылка, меньшая посылка и заключение. Имеется несколько модусов силлогизма, каждому из которых схоласты присвоили название. Самым общеизвестным является модус, названный «Barbara».
Все люди смертны (большая посылка).
Сократ – человек (меньшая посылка).
Следовательно, Сократ смертен (заключение).
Или:
Все люди смертны.
Все греки – люди.
Следовательно, все греки смертны.
(Аристотель не делает различия между этими двумя модусами, и это, как мы увидим, является ошибкой.)
Другие модусы следующие: ни одна рыба не разумна; все акулы – рыбы; следовательно, ни одна акула не разумна (это модус «Celarent»).
Все люди разумны; некоторые животные суть люди; следовательно, некоторые животные разумны (это модус «Darii»).
Ни один грек не черен; некоторые люди суть греки; следовательно, некоторые люди не черны (этот модус называется «Ferio»).
Эти четыре модуса составляют «первую фигуру» силлогизма; Аристотель добавляет к ней вторую и третью фигуры, а схоласты – четвертую. Доказано, что три позднейшие фигуры различными способами могут быть сведены к первой.
Из одной посылки может быть сделано несколько заключений. Из посылки «некоторые люди смертны» мы можем заключить, что «некоторые смертные суть люди». Согласно Аристотелю, это можно также вывести из посылки «все люди смертны». Из посылки «ни один бог не смертен» мы можем заключить, что «ни один из смертных – не бог», но из посылки «все люди – не греки» не следует, что «некоторые греки – не люди».
Помимо таких умозаключений, как вышеприведенные, Аристотель и его последователи думали, что всякое дедуктивное умозаключение в строгой формулировке является силлогистическим. Выдвигая все имеющие силу модусы силлогизма и выражая любое предполагаемое доказательство в силлогической форме, можно было бы избежать ошибок в логическом выводе.
Эта система явилась началом формальной логики и как таковая была одновременно и примечательной, и важной. Но будучи рассматриваема как завершение, а не как начало формальной логики, она уязвима для критики по трем направлениям:
1. В силу формальных недостатков внутри самой системы.
2. По причине переоценки силлогизма по сравнению с другими формами дедуктивного доказательства.
3. В силу переоценки дедукции как формы доказательства.
Следует сказать несколько слов о каждом из этих трех направлений критики.
1. Формальные недостатки. Начнем с двух утверждений «Сократ – человек» и «все греки – люди». Между двумя этими утверждениями необходимо проводить резкое различие, чего нет в логике Аристотеля. Утверждение «все греки – люди» обычно истолковывается как подразумевающее, что существуют греки; без этого скрытого смысла некоторые силлогизмы Аристотеля необоснованны. Возьмем, к примеру: «Все греки – люди, все греки – белые, следовательно, некоторые люди белые». Это заключение имеет силу, если греки существуют, но не иначе. Если бы мне пришлось сказать «все золотые горы суть горы, все золотые горы суть золотые, следовательно, некоторые горы – золотые», мое заключение было бы ложным, хотя в некотором смысле мои посылки были бы истинными. Если мы хотим, чтобы наше утверждение было более ясным, мы должны разделить единое утверждение «все греки – люди» на два: одно – «имеются греки» и другое – «если нечто является греком, то это человек». Последнее остается чисто гипотетическим и не подразумевает того, что существуют греки.
Таким образом, утверждение «все греки – люди» гораздо более сложно по форме, чем утверждение «Сократ – человек». В утверждении «Сократ – человек» Сократ является субъектом, но в утверждении «все греки – люди» выражение «все греки» не является субъектом, так как обо «всех греках» ничего не сказано ни в утверждении «имеются греки», ни в утверждении «если нечто есть грек, то это человек».
Эта чисто формальная ошибка явилась источником ошибок в метафизике и теории познания. Разберемся в установлении нашего знания в разрезе двух суждений: «Сократ смертен» и «все люди смертны». Чтобы узнать, истинно ли суждение «Сократ смертен», большинство из нас довольствуется устным свидетельством; но если это свидетельство надежно, оно должно вести нас назад, к кому-либо, кто знал Сократа и видел его мертвым. Одного осознанного факта – мертвого тела Сократа – вместе со знанием того, что оно называлось «Сократом», достаточно, чтобы уверить нас в смертности Сократа. Но когда утверждается: «все люди смертны», дело меняется. Вопрос о нашем познании таких общих суждений очень труден. Иногда они лишь словесные: что «все греки – люди» известно, потому что ничто не называется греком, если это не человек. В столь общих утверждениях можно удостовериться по словарю. Они ничего не говорят нам о мире, за исключением того, как употреблены слова. Но «все люди смертны» – утверждение не такого вида. Нет ничего логически самопротиворечивого в понятии бессмертного человека. Мы верим в истинность вышеприведенного суждения на основе индукции, потому что нет такого вполне достоверно установленного случая, чтобы человек жил более, чем, скажем, 150 лет; но это делает предложение только вероятным, а не достоверным. Оно не может быть достоверным, пока существуют живые люди.
Метафизические ошибки возникают из-за того предположения, что «все люди» являются субъектом суждения «все люди смертны» в том же самом смысле, в каком «Сократ» является субъектом суждения «Сократ смертен». Это позволяет утверждать, что в некотором смысле выражение «все люди» обозначает сущность такого же рода, как та, которая обозначается словом «Сократ». Это привело Аристотеля к утверждению, что в некотором смысле вид является субстанцией. Он сопровождает это утверждение оговорками, но его последователи, особенно Порфирий, проявили меньше осторожности.
Другая ошибка, в которую впадает Аристотель вследствие того же заблуждения, – это мысль, что предикат предиката может быть предикатом исходного субъекта. Если мы говорим «Сократ – грек, все греки – люди», то Аристотель думает, что «люди» являются предикатом для «грека», тогда как «грек» – это предикат для «Сократа», и очевидно, что и «люди» – предикат для «Сократа». Но на самом деле «люди» – не предикат для «грека». Различие между именами и предикатами, или, на языке метафизики, между индивидами и универсалиями, таким образом, стирается, причем с гибельными последствиями для философии. Одной из путаниц, возникших из всего этого, было предположение, что класс с одним лишь членом идентичен с этим членом. Это сделало невозможной правильную теорию числа один и привело к бесконечным дурным метафизическим рассуждениям по поводу единицы.
2. Переоценка силлогизма. Силлогизм – лишь один из видов дедуктивного доказательства. В математике, которая полностью дедуктивна, силлогизмы вряд ли когда-либо встречаются. Конечно, можно было бы переписать математические доказательства в форме силлогизмов, но это было бы чрезвычайно искусственно и не сделало бы их убедительнее. Возьмем, к примеру, арифметику. Если я куплю товар стоимостью 16 шиллингов и 3 пенса и предложу в уплату банкноту в 1 фунт, сколько мне причитается сдачи? Представлять эту простую арифметическую задачу в форме силлогизма было бы абсурдно и вело бы к сокрытию подлинной природы доказательства. И еще: в логике имеются несиллогистические выводы, такие как: «лошадь – животное, следовательно, голова лошади является головой животного». Правильные силлогизмы в действительности являются только одними из некоторых правильных дедукций и не имеют логического преимущества перед другими. Попытка отдать силлогизму предпочтение в дедукции ввела в заблуждение философов в отношении природы математических рассуждений. Кант, понимая, что математика несиллогистична, заключает, что она использует сверхлогические принципы, которые, однако, он считал столь же определенными, как и принципы логики. Подобно своим предшественникам, хотя и по-иному, Кант был введен в заблуждение чувством уважения к Аристотелю.
3. Переоценка дедукции. Греки вообще придавали дедукции как источнику знания больше значения, чем современные философы. В этом Аристотель не так виноват, как Платон; он неоднократно признавал важность индукции и уделил значительное внимание вопросу о том, как мы устанавливаем исходные посылки, от которых должна отправляться дедукция. Тем не менее он, как и другие греки, в своей теории познания отвел неподобающе высокое место дедукции. Мы согласимся, что, скажем, мистер Смит смертен, и мы свободно можем сказать, что знаем это, потому что мы знаем, что все люди смертны. Но в действительности мы знаем не то, что «все люди смертны», а скорее что-то вроде: «все люди, рожденные более полутораста лет назад, – смертны, и таковы же почти все люди, рожденные более ста лет назад». Таково наше основание для того, чтобы думать, что мистер Смит умрет. Но это доказательство является индукцией, а не дедукцией. Оно обладает меньшей убедительностью, чем дедукция, и дает только вероятностное, а не достоверное знание; но, с другой стороны, оно дает новое знание, которого не дает дедукция. Все важные выводы вне логики и чистой математики индуктивны, а не дедуктивны; единственными исключениями являются юриспруденция и теология, каждая из которых выводит свои исходные принципы из не подлежащего сомнению текста, а именно из свода законов или из священных книг.
Кроме «Первой Аналитики», которая трактует силлогизм, другие логические произведения Аристотеля также имеют важное значение в истории философии. Одним из них является небольшая работа «Категории». Неоплатоник Порфирий написал к ней комментарий, который оказал весьма заметное влияние на средневековую философию. Но пока оставим без внимания Порфирия и ограничимся Аристотелем.
Что именно подразумевается под словом «категория» у Аристотеля, у Канта и у Гегеля, я, признаться, никогда не был в состоянии понять. Я лично не верю, что термин «категория» может в какой-либо мере быть полезен в философии как представляющий ясную идею. У Аристотеля есть десять категорий: субстанция, количество, качество, отношение, место, время, положение, состояние, действие и страдание. Дается только единственное определение «категорий»: это «выражения, которые ни в коей мере не означают чего-то сложного», – а затем следует вышеприведенный список. Суть этого определения, по-видимому, та, что каждое слово, значение которого не составлено из значений других слов, означает сущность, или количество, или что-либо еще. Нет указаний на какой-либо принцип, на основании которого был составлен список из десяти категорий.
Субстанция – это прежде всего то, что не может быть ни предикатом какого-либо субъекта, ни находиться в субъекте. Говорят, что вещь «находится в субъекте», и хотя она не является частью субъекта, но не может существовать без него. Какие даются примеры? Образчик грамматического знания, которое находится в уме, и некая белизна, которую может иметь тело. Субстанция в вышеуказанном первоначальном смысле является индивидуальной вещью, лицом или животным. Но во втором смысле вид или род, то есть «человек» или «животное», может быть назван субстанцией. Этот второй смысл кажется незащищаем и дал возможность более поздним писателям пуститься во множество дурных метафизических рассуждений.
«Вторая Аналитика» – работа, касающаяся в основном вопроса, который должен беспокоить любую дедуктивную теорию, а именно: как получаются исходные посылки? Поскольку дедукция должна из чего-то исходить, мы должны начать с чего-то недоказанного, известного каким-либо иным способом, чем наглядная демонстрация. Я не буду приводить теорию Аристотеля в деталях, поскольку она зависит от понятия сущности. Определение, заявляет он, – это утверждение сущности природы вещи. Понятие о сущности является сокровенной частью каждой философской системы после Аристотеля, пока мы не подходим к Новому времени. Это, по-моему, безнадежно сбивающее с толку понятие, но его историческая ценность заставляет сказать о нем несколько слов.
По-видимому, понятие «сущности» вещи означает «те из ее свойств, которые нельзя изменить, чтобы она не перестала быть сама собой». Сократ может иногда быть счастлив, иногда печален; иногда здоров, иногда болен. Поскольку эти его качества, свойства могут изменяться, причем он не перестанет быть Сократом, они не являются частью его сущности. Но, как предполагается, сущность Сократа – то, что он человек, хотя пифагореец, который верит в переселение душ, этого не признает. В действительности вопрос о «сущности» есть вопрос о том, как употреблять слова. Мы употребляем одно и то же имя в различных случаях для довольно разнообразных явлений, которые рассматриваем как проявление одной и той же «вещи» или «лица». Фактически, однако, это лишь вербальная конвенция. «Сущность» Сократа состоит тем самым из таких свойств, при отсутствии которых нельзя употреблять имя «Сократ». Вопрос этот чисто лингвистический: слово может иметь сущность, но вещь — не может.
Понятие «субстанции», как и понятие «сущности», – это перенесение в область метафизики того, что является лишь лингвистической конвенцией. Описывая мир, мы находим удобным описывать какое-то количество случаев как события из жизни «Сократа», а другие случаи – как события из жизни «мистера Смита». Это заставляет нас думать о «Сократе» или «мистере Смите» как означающем что-то, что существует на протяжении целого ряда лет и в некотором смысле является более «прочным» и «реальным», чем те события, которые случаются с ним. Если Сократ болен, мы думаем, что в другое время он здоров, и тем самым бытие Сократа не зависит от его болезни; с другой стороны, болезнь требует, чтобы кто-то был болен. Но, хотя Сократу нет необходимости быть больным, все же что-нибудь должно с ним случаться, если он рассматривается как существующий. Поэтому в действительности он не более «прочен», чем те события, которые с ним происходят.
«Субстанция», если принимать ее всерьез, вызывает непреодолимые трудности. Предполагается, что субстанция – это носитель свойств, нечто отличное от всех своих свойств. Но когда мы отбросим свойства и попробуем вообразить субстанцию саму по себе, мы убеждаемся, что от нее ничего не осталось. Поставим вопрос по-иному: что отличает одну субстанцию от другой? Не разница в свойствах, так как, согласно логике субстанции, различие свойств предполагает численное различие между «субстанциями», о которых идет речь. Поэтому две субстанции должны быть именно двумя, не будучи сами по себе различимы каким-либо путем. Но как же тогда мы сможем установить, что их две?
«Субстанция» – это фактически просто удобный способ связывания событий в узлы. Что мы можем знать о «мистере Смите»? Когда мы смотрим на него, мы видим определенное соединение красок; когда мы прислушиваемся к тому, как он разговаривает, мы слышим серию звуков. Мы верим, что, подобно нам, у него есть мысли и чувства. Но что такое «мистер Смит», взятый отдельно от всех этих явлений? Лишь воображаемый крюк, на котором, как предполагается, должны висеть явления. В действительности им не нужен крюк, так же как земля не нуждается в слоне, чтобы покоиться на нем. Каждый может видеть на примере из области географии, что такое слово, как, скажем, «Франция», – лишь лингвистическое удобство, и что нет вещи, называемой «Франция», помимо и вне ее различных частей. То же относится и к «мистеру Смиту»; это собирательное имя для ряда явлений. Если мы примем его за нечто большее, оно будет означать что-то совершенно непознаваемое и поэтому ненужное для выражения того, что мы знаем.
Одним словом, понятие «субстанция» – это метафизическая ошибка, которой мы обязаны переносу в структуру мира структуры предложения, составленного из субъекта и предиката.
В заключение скажу, что доктрины Аристотеля, которыми мы занимались в этой главе, полностью ложны, за исключением формальной теории силлогизма, не имеющей большого значения. В наши дни любой человек, который захотел бы изучать логику, потратил бы зря время, если бы стал читать Аристотеля или кого-либо из его учеников. Тем не менее произведения Аристотеля, посвященные логике, – свидетельства большого дарования и были бы полезны для человечества, если бы появились в те времена, когда оригинальность интеллекта была еще очень значительна. К несчастью, они появились в самом конце творческого периода греческой мысли, и поэтому их приняли как неоспоримые положения. К тому времени, когда возродилась оригинальность в логике, двухтысячелетнее царствование логики Аристотеля сделало очень трудным ее свержение с трона. В течение всей новой эпохи практически каждый успех в науке, логике или философии приходилось вырывать зубами у сопротивлявшихся последователей Аристотеля.
Глава XXIII. Физика Аристотеля
В этой главе я предполагаю рассмотреть две книги Аристотеля – одну, именуемую «Физика», и другую – «О небе». Эти две работы тесно между собою связаны; ход рассуждений второй книги начинается с того пункта, где заканчивается ход рассуждений первой. Обе имели исключительное влияние и господствовали в науке вплоть до Галилея. Такие слова, как «квинтэссенция» и «подлунная», произошли из теорий, изложенных в этих книгах. Вот почему историк философии должен изучать их, невзирая на то, что вряд ли хоть одна фраза из обеих этих книг может считаться правильной в свете современной науки.
Чтобы понять взгляды Аристотеля, как и большинства греков, в области физики, необходимо постичь их образную подоплеку. У каждого философа, кроме той формальной системы, которую он предлагает миру, имеется другая, гораздо более простая, в которой он, может быть, вовсе не отдает себе отчета. Если же он осознает ее, то, вероятно, понимает, что она не совсем пригодна, и потому скрывает ее и выдвигает на первый план нечто более изощренное, лишенное наивности, чему он верит потому, что оно похоже на его первоначальную, необработанную систему, и он предлагает эту систему принять, так как считает, что сделал ее неопровержимой. Изощренность является результатом опровержения опровержений, но одно это никогда не дало бы положительного результата. Это показывает, в лучшем случае, что теория может быть истинной, а не то, что она должна быть таковой. Положительный результат, как бы мало ни сознавал это философ, обязан своим появлением его образным, предвзятым концепциям или тому, что Сантаяна называет «животной верой».
Что касается физики, то образная подоплека взглядов Аристотеля весьма отличалась от подоплеки взглядов современного исследователя. В наши дни мальчик начинает изучение физики с механики, которая самим своим названием напоминает о машинах. Он привык к автомобилям и самолетам. Даже в самых туманных глубинах его подсознательного воображения не содержится мысли о том, что внутри автомобиля находится нечто вроде лошади или что аэроплан летает потому, что его крылья – это крылья птицы, обладающей магической силой. Животные потеряли свое былое значение в воображаемых нами картинах мира, в которых человек стоит сравнительно одиноко, как владыка главным образом безжизненной и в основном широко ему подчиненной материальной среды.
Грекам при попытках научно охарактеризовать движение вряд ли приходила в голову чисто механическая теория, за исключением немногих людей – таких гениев, как Демокрит и Архимед. Важными казались два вида явлений: движения животных и движения небесных светил. Для современного ученого тело животного – это очень тонкая машина, с чрезвычайно сложной физико-химической структурой; каждое новое открытие состоит в уменьшении кажущегося разрыва между животными и машинами. Грекам казалось более естественным уподоблять видимые движения в неживой природе движениям животных. Ребенок и сейчас все еще отличает животных от других вещей по тому факту, что они могут самостоятельно передвигаться; многие греки, и особенно Аристотель, в этой специфике видели основу теории физики.
Но как же быть с небесными телами? Они отличаются от животных регулярностью своих движений; но, может быть, это обусловлено только их высшим совершенством. Каждого греческого философа, к каким бы взглядам он ни пришел в своей дальнейшей жизни, учили в детстве считать Солнце и Луну богами. Анаксагор подвергся преследованиям за нечестие, потому что думал, что Луна и Солнце не являются живыми существами. Для философа, который не мог больше считать небесные тела сами по себе божественными, естественно было думать, что они движутся по воле божественного существа, которому свойственна эллинская любовь к порядку и геометрической простоте. Таким образом, изначальным источником движения является Воля; на земле – капризная Воля человеческих существ и животных, а на небесах – неизменная Воля Верховного Механика.
Я не хочу сказать, что это применимо к любой детали концепции Аристотеля, но мне думается, что это образная основа его мышления, именно это он, начав свои исследования, мог бы признать истинным.
После наших предварительных замечаний рассмотрим, что же он фактически говорил.
Физика, по Аристотелю, – это наука о том, что греки называли «phusis» (или «physis») – слово, которое переводится как «природа», но имеет несколько иной смысл, чем мы ему приписываем. Мы все еще говорим о «естественных науках», о «естественной истории», но «природа» сама по себе – хотя это и очень двусмысленное слово – редко означает именно то, что означало «phusis». «Phusis» имело отношение к росту; можно было бы сказать, что «природа» желудя заключается в том, чтобы вырасти в дуб, и в таком случае мы употребили бы слово в том смысле, в каком его употреблял Аристотель. «Природа» вещи, говорит Аристотель, есть ее цель, то, ради чего она существует. Таким образом, это слово включает в себя телеологический смысл. Иные вещи существуют от природы, а иные – от других причин. Животные, растения и простые тела (элементы) существуют от природы; у них есть внутренний принцип движения. (Слово, которое переводится как «движение», имело более широкое значение, чем «перемещение»; кроме перемещения оно включало в себя изменение качества или размера.) Природа – источник движения или покоя. Вещи имеют природу, если у них есть внутренний принцип такого рода. Фраза «согласно природе» применяется к этим вещам и их существенным атрибутам. (Именно вследствие такого понимания «неестественное» стало выражать нечто отрицательное.) Природа проявляется скорее в форме, чем в материи; то, что в потенции есть плоть или кость, еще не приобрело своей собственной природы, и вещь в большей мере становится сама собой, когда достигает полного осуществления. По-видимому, эта точка зрения в целом подсказана биологией: желудь является дубом «в потенции».
Природа принадлежит к тому классу причин, которые действуют ради чего-нибудь. Это ведет к рассмотрению того взгляда, что природа производит по необходимости, без цели, в связи с чем Аристотель рассуждает о выживании наиболее приспособленных в той форме, как учил Эмпедокл. Это не может быть правильным, говорит он, потому что вещи происходят определенными путями, и, когда ряд завершен, оказывается, что все предшествующие шаги были сделаны ради этого. Те вещи «естественны», которые, «двигаясь непрерывно под воздействием какого-то начала в них самих, доходят до известной цели». Вся эта концепция «природы», хотя она вполне может показаться весьма подходящей для объяснения роста животных и растений, стала в конечном результате огромным препятствием для прогресса науки и источником многого того, что было плохого в этике. На эту последнюю она еще оказывает вредное влияние.
Движение, говорят нам, – это реализация того, что существует в потенции. Такое мнение, помимо других недостатков, несовместимо с относительностью перемещения. Когда А движется относительно В, то В движется относительно А, и бессмысленно утверждать, что одно из двух находится в движении, а другое – в состоянии покоя. Когда собака хватает кость, с точки зрения здравого смысла кажется, что собака находится в состоянии движения, в то время как кость пребывает в состоянии покоя (пока она не схвачена), и что это движение имеет цель, а именно осуществить, реализовать «природу» собаки. И вдруг оказывается, что этот взгляд неприменим к неживой материи, что для научной физики любая концепция «цели» бессмысленна и что, строго научно, никакое движение не может рассматриваться иначе, как относительное.
Аристотель отрицает пустоту, мысль о существовании которой защищали Левкипп и Демокрит. Затем он переходит к весьма любопытному рассуждению о времени. Можно было бы, говорит он, утверждать, что время не существует, поскольку оно составлено из прошедшего и будущего, из которых одно уже не существует, а другое еще не существует. Однако он отвергает эту точку зрения. Время, говорит он, – это движение, которое допускает процесс счета (почему он считает процесс счета существенным, не ясно). Законно спросить, продолжает он, могло ли бы время существовать без души, поскольку ничего нельзя сосчитать, если некому считать, а время включает процесс счета. Он, по-видимому, представляет себе время, как какое-то количество часов, или дней, или лет. Некоторые вещи, добавляет он, вечны в том смысле, что они находятся вне времени; надо полагать, что он имеет в виду такие вещи, как числа.
Движение было всегда и всегда будет, ибо не может быть времени без движения, и все, за исключением Платона, согласны в том, что время никем не создано. В этом пункте христианские последователи Аристотеля были вынуждены отмежеваться от него, поскольку Библия говорит, что Вселенная имела начало.
Сочинение Аристотеля «Физика» кончается аргументом в пользу неподвижности источника движения, который мы рассматривали в связи с его другим сочинением – «Метафизика». Имеется один неподвижный двигатель: он непосредственно вызывает круговое движение. Круговое движение является первичным, и только оно одно может быть непрерывным и бесконечным. Первый двигатель не имеет частей или размеров и находится на окружности мира.
Придя к этому заключению, мы переходим к небесам.
Трактат «О небе» выдвигает приятную и простую теорию. Вещи, находящиеся ниже Луны, претерпевают зарождение и распад; все, находящееся выше Луны, не рождено и не уничтожимо. Земля, которая является сферичной, находится в центре Вселенной. В подлунной сфере все составлено из четырех элементов: земли, воды, воздуха и огня; но существует пятый элемент, из которого составлены небесные тела. Природное движение земных элементов прямолинейно, а движение пятого элемента круговое. Небеса полностью сферичны, и верхние их части более божественны, чем нижние. Звезды и планеты составлены не из огня, а из пятого элемента; их движение происходит благодаря движению сфер, к которым они прикреплены. (Все это выражено в поэтической форме в «Рае» Данте.)
Четыре земных элемента не вечны, а порождаются один от другого; огонь абсолютно легок в том смысле, что его естественное движение направлено вверх; земля абсолютно тяжела. Воздух относительно легок, а вода относительно тяжела.
Эта теория породила много трудностей для последующих веков. Кометы, которые были признаны уничтожимыми, должны были быть отнесены к подлунной сфере, но в XVII столетии было открыто, что кометы описывают орбиты вокруг Солнца и очень редко находятся на таком же расстоянии от Земли, как Луна. Поскольку природное движение земных тел прямолинейно, утверждалось, что метательный снаряд, направленный по горизонтали, будет в течение некоторого времени двигаться горизонтально, а затем внезапно начнет падать вертикально. Открытие, сделанное Галилеем, показавшим, что метательный снаряд описывает параболу, шокировало его коллег – последователей Аристотеля. Копернику, Кеплеру и Галилею пришлось бороться и с Аристотелем, так же как с Библией, чтобы утвердить тот взгляд, что Земля не является центром Вселенной, а вращается вокруг своей оси в течение суток и обращается вокруг Солнца в течение года.
Но перейдем к более общим вопросам. Физика Аристотеля несовместима с «первым законом движения» Ньютона, первоначально сформулированным Галилеем. Этот закон утверждает, что каждое тело, предоставленное самому себе, будет, если оно уже находится в движении, продолжать двигаться по прямой линии с постоянной скоростью. Таким образом, внешние причины требуются не для того, чтобы объяснить движение, но чтобы объяснить изменение движения – его скорости или направления. Круговое движение, которое Аристотель считал «естественным» для небесных тел, включало постоянное изменение направления движения и поэтому требовало силы, направленной к центру круга, как в законе тяготения Ньютона.
И наконец, пришлось отказаться от того мнения, что небесные тела вечны и не уничтожимы. Солнце и звезды существуют долго, но не вечно. Они рождены из туманности и в конце концов либо взрываются, либо, остывая, гибнут. Ничто в видимом мире не свободно от изменения и распада; вера Аристотеля в противное, хотя она и была принята средневековыми христианами, является продуктом языческого поклонения Солнцу, Луне и планетам.
Глава XXIV. Ранняя греческая математика и астрономия
В этой главе я касаюсь математики не самой по себе, а в ее связи с греческой философией – связи, которая была очень тесной, особенно у Платона. В математике и астрономии превосходство греков проявилось более определенно, чем где-либо еще. То, что они сделали в искусстве, литературе и философии, может быть оценено в зависимости от вкуса выше или ниже, но то, чего они достигли в геометрии, абсолютно бесспорно. Кое-что они унаследовали от Египта, кое-что, гораздо меньше, – от Вавилонии; что касается математики, то они получили из этих источников главным образом простые приемы, а в астрономии – записи наблюдений за очень долгий период. Искусство математического доказательства почти целиком греческого происхождения.
Сохранилось много интересных рассказов (вероятно, вымышленных) о том, какими практическими проблемами стимулировались математические исследования. Самый ранний и простой рассказ связан с Фалесом, которого, когда он был в Египте, царь попросил вычислить высоту пирамиды. Фалес выждал такое время дня, когда его тень по величине сравнялась с его ростом, затем он измерил тень пирамиды, которая, конечно, также была равна ее высоте. Говорят, что законы перспективы впервые были изучены геометром Агафархом, для того чтобы написать декорации к пьесам Эсхила. Задача определить расстояние до корабля, находящегося в море, которую, как говорят, изучал Фалес, была правильно решена уже в очень отдаленные времена. Одной из важных задач, которая занимала греческих геометров, было удвоение кубического объема. Она возникла, как говорят, у жрецов одного храма, которым оракул возвестил, что бог хочет иметь свою статую вдвое большего размера, чем та, которая у них была. Сначала они решили попросту удвоить все размеры статуи, но затем поняли, что новая статуя получится в восемь раз больше подлинника, а это повлечет за собой большие расходы, чем того требовал бог. Тогда они послали делегацию к Платону с просьбой, не может ли кто-нибудь из Академии решить их проблему. Геометры занялись ею и проработали над ней целые столетия, дав попутно множество прекрасных произведений. Задача эта, конечно, сводится к извлечению кубического корня из 2.
Квадратный корень из 2 – первое из открытых иррациональных чисел – был известен ранним пифагорейцам, и были изобретены остроумные методы приближения к его значению. Наилучшими были следующие: образуйте два столбца чисел, которые мы будем называть а и b; каждый столбец начинается с единицы. Каждое последующее а на каждой стадии образуется путем сложения уже полученных последних а и b. Последующее b образуется путем прибавления удвоенного предыдущего а к предыдущему b. Так получаются первые 6 пар (1, 1), (2, 3), (5, 7), (12, 17), (29, 41), (70, 99). Для каждой пары выражение 2 а2 – b2 будет 1 или – 1. Таким образом, b/a является почти квадратным корнем из 2 и с каждым новым шагом приближается к √2. К примеру, читатель может удовлетвориться тем, что (99/70)2 – почти равняется 2.
Пифагора, личность которого всегда оставалась довольно туманной, Прокл назвал первым, кто сделал геометрию частью общего образования. Многие авторитеты, включая Томаса Хизса, полагают, что Пифагор, быть может, действительно открыл теорему, носящую его имя; согласно ей, в прямоугольном треугольнике квадрат стороны, лежащей против прямого угла, равен сумме квадратов двух других сторон. Во всяком случае, эта теорема была известна пифагорейцам очень давно. Они знали также, что сумма углов треугольника составляет два прямых угла.
Иррациональные числа, кроме корня квадратного из 2, изучались в отдельных случаях Феодором, современником Сократа, и в более общем виде Теэтетом, который жил примерно во времена Платона или, может быть, несколько раньше. Демокрит написал трактат об иррациональных числах, но о содержании этого трактата известно очень немногое. Платон глубоко интересовался этой проблемой; он упоминает о трудах Феодора и Теэтета в диалоге, названном в честь последнего. В «Законах» он говорит, что общее невежество в этой области постыдно, и намекает, что сам узнал об этом в довольно позднем возрасте. Открытие иррациональных чисел, безусловно, имело большое значение для пифагорейской философии.
Одним из самых важных следствий открытия иррациональных чисел было создание Евдоксом геометрической теории пропорции (408–355 годы до н. э.). До него существовала лишь арифметическая теория пропорции. Согласно этой теории, отношение а к b равно отношению с к d, если а, взятое d раз, равно b, взятому с раз. Это определение, за отсутствием арифметической теории иррациональных чисел, может применяться только к рациональным. Однако Евдокс дал новое определение, которое не подчиняется этому ограничению, – в форме, приближающейся к методам современного математического анализа. Эта теория развита далее Евклидом и отличается большим логическим изяществом.
Евдокс также изобрел или усовершенствовал «метод исчерпывания», который затем с большим успехом был использован Архимедом. Этот метод является предвосхищением интегрального исчисления. Взять, например, вопрос о площади круга. Вы можете вписать в круг правильный шестиугольник или правильный двенадцатиугольник, или правильный многоугольник с тысячью или миллионом сторон. Площадь такого многоугольника, сколько бы у него ни было сторон, пропорциональна квадрату диаметра круга. Чем больше сторон имеет многоугольник, тем больше он приближается к кругу. Можно доказать, что если многоугольник обладает достаточно большим количеством сторон, то разность между его площадью и площадью круга будет меньше любой наперед заданной величины, как бы мала она ни была. Для этой цели используется аксиома Архимеда. Она гласит (если ее несколько упростить), что если бо́льшую из двух величин разделить пополам, а затем половину снова разделить пополам и так далее, то после конечного числа шагов будет достигнута величина, которая окажется меньше, чем меньшая из двух первоначальных величин. Другими словами, если а больше, чем b, то имеется такое целое число п, что 2п b будет больше, чем а.
Метод исчерпывания ведет иногда к точному результату, например, при решении задачи о квадратуре параболы, которая была решена Архимедом; иногда же, как при попытке вычислить квадратуру круга, он может вести лишь к последовательным приближениям. Проблема квадратуры круга – это проблема определения отношения длины окружности к диаметру круга, называемого «л». Архимед в своих вычислениях использовал приближение 22/7; путем вписывания и списывания правильного многоугольника с 96 сторонами он доказал, что «ж» меньше, чем 3 1/7, и больше, чем 3 10/71. Этим методом можно добиться любой требуемой степени приближения, и это все, что какой бы то ни было метод может сделать для решения данной проблемы. Использование вписанных и описанных многоугольников для приближения к «л» восходит еще к Антифону, современнику Сократа.
Евклид, труды которого в дни моей молодости все еще оставались единственным признанным учебником геометрии для школьников, жил в Александрии около 300 года до н. э., спустя некоторое время после смерти Александра Македонского и Аристотеля. Большая часть его «Начал» не являлась оригинальным произведением, но порядок в последовательности теорем и логическая структура были в основном его собственными. Чем больше изучаешь геометрию, тем восхитительнее они кажутся. Интерпретация параллельных посредством знаменитого постулата о параллельных имеет двойное достоинство: дедукция здесь строга, и в то же время не скрыта сомнительность исходного предположения. Теория пропорции (тройное правило), которой следует Евдокс, обходит все трудности, связанные с иррациональными числами, при помощи методов, по существу, схожих с теми, которые были введены в математический анализ Вейерштрассом в XIX столетии. Затем Евклид переходит к своего рода геометрической алгебре и трактует в книге X иррациональные числа. После этого он переходит к рассмотрению пространственной геометрии, заканчивая построением правильных многогранников, которое было усовершенствовано Теэтетом и принято в «Тимее» Платона.
«Начала» Евклида являются, безусловно, одной из величайших книг, которые были когда-либо написаны, и одним из самых совершенных памятников древнегреческого интеллекта. Конечно, книга эта носит и черты типически греческой ограниченности: метод в ней чисто дедуктивный и не содержит в себе способа проверки исходных предположений. Эти предположения считались неоспоримыми, но в XIX веке неевклидова геометрия показала, что отчасти они могли быть ошибочными и что только наблюдение способно решить, являются ли они таковыми.
Евклид презирал практическую полезность, которую внедрял Платон. Говорят, что один ученик, прослушав доказательства, спросил, что выиграет он изучением геометрии; тогда Евклид позвал раба и сказал: «Дай молодому человеку грош, поскольку он непременно должен извлекать выгоду из того, что изучает». Однако презрение к практике было прагматически оправдано. Никто не предполагал во времена греков, что изучение конических сечений принесет какую-либо пользу: но наконец в XVII веке Галилей открыл, что снаряды двигаются по параболе, а Кеплер – что планеты двигаются по эллипсам. Неожиданно та работа, которую греки проделали из чистой любви к теории, стала ключом к ведению войны и к развитию астрономии.
Римляне были слишком практическими людьми, чтобы должным образом оценить Евклида; первым из них, кто упомянул о нем, был Цицерон, во времена которого, возможно, не было латинского перевода сочинений Евклида; и в самом деле, нет письменного свидетельства существования латинского перевода до Боэция (480 год н. э.). Арабы оценивали его лучше: экземпляр сочинений Евклида был подарен калифу византийским императором около 760 года, а при Гарун-аль-Рашиде, около 800 года, был сделан перевод на арабский язык. Первый сохранившийся до нашего времени латинский перевод с арабского был сделан Аделяром из Бата в 1120 году. С этого времени изучение геометрии постепенно возрождалось на Западе; но лишь в эпоху позднего Возрождения были достигнуты важные успехи в этом деле.
Теперь я перехожу к астрономии, в которой достижения греков были столь же замечательны, как и в геометрии. Еще до них вавилоняне и египтяне заложили основы астрономии многими столетиями наблюдений. Было зарегистрировано видимое движение планет, но не было известно, что утренняя и вечерняя звезда – это одно и то же. В Вавилонии определенно, а возможно, и в Египте, был открыт период затмений, что сделало довольно достоверным предсказание лунных затмений (но не солнечных, поскольку они не всегда были видимы в данном месте). Вавилонянам мы обязаны делением прямого угла на девяносто градусов, а градуса – на шестьдесят минут; им нравилась цифра шестьдесят, и на ней они основали даже систему исчисления. Греки любили приписывать мудрость своих первоисследователей путешествиям в Египет, но в действительности до греков достигнуто было очень немногое. Однако предсказание солнечного затмения Фалесом является примером иностранного влияния; нет основания предполагать, что он добавил что-либо к тому, чему научился из египетских и вавилонских источников, и чистой удачей было то, что его предсказание сбылось.
Начнем с некоторых наиболее ранних открытий и правильных гипотез. Анаксимандр думал, что Земля свободно плавает и ничем не поддерживается. Аристотель, который часто отвергал лучшие гипотезы своего времени, возражал против теории Анаксимандра, согласно которой Земля, будучи в центре, остается неподвижной потому, что у нее нет причины двигаться в этом, а не в другом направлении. Если бы это было правильно, говорил он, то человек, помещенный в центре круга, в различных точках окружности которого находится пища, умер бы с голоду из-за отсутствия причины выбрать именно ту, а не другую пищу. Этот аргумент появляется вновь в схоластической философии, но в связи не с астрономией, а с вопросом о свободе воли. Он появляется в форме рассказа о «Буридановом осле», который не смог выбрать одну из двух охапок сена, помещенных на равном расстоянии налево и направо от него, и потому погиб голодной смертью.
По всей вероятности, Пифагор первым начал думать, что Земля сферична, но его доводы, надо полагать, принадлежали скорее к области эстетики, чем науки. Однако скоро были найдены и научные доводы. Анаксагор открыл, что Луна светит отраженным светом, и дал правильную теорию затмений. Сам он еще думал, что Земля плоская, но форма тени Земли при лунных затмениях дала пифагорейцам окончательные доводы в пользу того, что Земля сферична. Они пошли дальше и рассматривали Землю как одну из планет. Они знали (говорят, из уст самого Пифагора), что утренняя звезда и вечерняя звезда – одно и то же, и полагали, что все планеты, включая Землю, двигаются по кругу, но не вокруг Солнца, а вокруг «центрального огня». Они открыли, что Луна всегда обращена к Земле одной и той же стороной, и считали, что Земля всегда повернута одной стороной к «центральному огню». Средиземноморские районы постоянно находятся на той стороне, которая повернута от «центрального огня», и он поэтому для них всегда невидим. «Центральный огонь» назывался «домом Зевса» или «Матерью богов». Предполагалось, что Солнце сияет светом, отраженным от «центрального огня». Кроме Земли, было другое тело, контр-Земля, находящееся на том же расстоянии от «центрального огня». Для этого у них было два основания: одно научное, а другое, проистекавшее из их арифметического мистицизма. Научным основанием служило правильное наблюдение, что лунное затмение временами происходит тогда, когда и Солнце, и Луна вместе находятся над горизонтом. Преломление лучей (рефракция), составляющее причину этого феномена, было им неизвестно, и они думали, что в таких случаях затмение должно вызываться тенью какого-то другого тела, а не Земли. Вторым основанием служило то, что Солнце и Луна, пять планет, Земля, контр-Земля и «центральный огонь» составляли десять небесных тел, а десять было мистическим числом у пифагорейцев.
Эта пифагорейская теория приписывается Филолаю, фиванцу, который жил в конце V века до н. э. Хотя она нереальна и в определенной степени совершенно ненаучна, она очень важна, поскольку включает в себя большую часть тех усилий воображения, которые понадобились, чтобы зародилась гипотеза Коперника. Начать думать о Земле не как о центре Вселенной, но как об одной из планет, не как о навек прикрепленной к одному месту, но как о блуждающей в пространстве, – свидетельство необычайного освобождения от антропоцентрического мышления. Когда был нанесен удар стихийно сложившимся представлениям человека о Вселенной, было не столь уж трудно при помощи научных аргументов прийти к более точной теории.
Этому способствовали различные наблюдения. Энопид, живший несколько позднее Анаксагора, открыл наклон эклиптики. Скоро выяснилось, что Солнце должно быть много больше Земли; факт этот подкреплял мнение тех, кто отрицал, что Земля является центром Вселенной. Теории «центрального огня» и контр-Земли были отброшены пифагорейцами вскоре после Платона. Гераклид Понтийский (живший приблизительно с 388 по 315 год до н. э., современник Аристотеля) открыл, что Венера и Меркурий вращаются вокруг Солнца, и принял ту точку зрения, что Земля совершает полный оборот вокруг своей собственной оси каждые двадцать четыре часа. Это открытие было очень важным шагом вперед, которого не сделал ни один его предшественник. Гераклид являлся последователем школы Платона и, должно быть, был великим человеком, но он не пользовался тем уважением, какого следовало ожидать; его описывают, как толстяка-щеголя.
Аристарх Самосский, который жил примерно с 310 по 230 год до н. э. и был, таким образом, лет на двадцать пять старше Архимеда, – самый интересный из всех древних астрономов, потому что он выдвинул гипотезу (полностью сходную с гипотезой Коперника), согласно которой все планеты, включая Землю, вращаются по кругам вокруг Солнца и Земля совершает оборот вокруг своей оси в течение двадцати четырех часов. Слегка разочаровывает тот факт, что единственный сохранившийся труд Аристарха «О расстояниях Солнца и Луны» исходит из геоцентрической точки зрения. Правда, что для тех проблем, которые трактуются в этой книге, совершенно не важно, какая теория в ней принята, и поэтому, может быть, он думал, что неблагоразумно вступать в своих вычислениях в излишние противоречия с общим мнением астрономов; или, быть может, он пришел к гипотезе, сходной с коперниковской, уже после того как написал эту книгу. Томас Хизс в своей работе об Аристархе, в которой содержится текст этой книги с переводом, склоняется к последнему предположению. Во всяком случае, доказательство того, что Аристарх выдвинул точку зрения, сходную с коперниковской, вполне убедительно.
Самым первым и наилучшим является свидетельство Архимеда, который, как мы видели, был младшим современником Аристарха. В письме сиракузскому царю Гелону он сообщал, что Аристарх опубликовал «книгу, состоящую из неких гипотез», и далее: «Его гипотезы таковы, что звезды неподвижны и Солнце остается неподвижным, что Земля вращается вокруг Солнца по окружности, причем Солнце лежит в центре орбиты». Клеант, говорится в одном месте у Плутарха, «думал, что долг греков – обвинить Аристарха Самосского в нечестии за то, что он привел в движение Очаг Вселенной (то есть Землю), причем то был результат его попытки «спасти явления» предположением, будто небо остается в покое, а Земля движется по наклонной окружности и в то же время вращается вокруг своей собственной оси». Клеант был современником Аристарха и умер около 232 года до н. э. В другом отрывке из Плутарха говорится, что Аристарх выдвигал этот взгляд лишь в качестве гипотезы, но что его последователь Селевк поддерживал это как определенную точку зрения (расцвет деятельности Селевка – около 150 года до н. э.). Аэций и Секст Эмпирик также утверждают, что Аристарх выдвинул гелиоцентрическую гипотезу, однако не говорят, что это была у него только гипотеза. Но даже если он сделал именно так, кажется весьма вероятным, что он, как и Галилей две тысячи лет спустя, поддался боязни оскорбить религиозные предрассудки (страх, который, как показывает позиция упомянутого выше Клеанта, был вполне обоснованным).
Гипотеза, сходная с гипотезой Коперника, после того как она была выдвинута Аристархом – в виде ли позитивном или как попытка, – была окончательно принята Селевком, но более ни одним древним астрономом. Это общее отрицание в основном было обязано Гиппарху, который жил с 161 по 126 год до н. э. Он охарактеризован Хизсом как «величайший астроном древности». Он первый систематически занимался вопросами тригонометрии, открыл прецессию равнодействий, рассчитал долготу лунного месяца с ошибкой менее чем в одну секунду, улучшил сделанные Аристархом расчеты размеров Луны и Солнца и расстояний до них, создал каталог восьмисот пятидесяти неподвижных звезд, указал широту и долготу их местонахождения. Как бы в противовес гелиоцентрической гипотезе Аристарха он принял и улучшил теорию эпициклов, созданную Аполлонием, деятельность которого относится к 220 году до н. э. Именно эта теория в своем развитии известна позже как система Птолемея (по имени астронома Птолемея, жившего в середине II века).
Коперник узнал кое-что, хотя и не многое, из почти забытой гипотезы Аристарха и был обрадован тем, что нашел древний авторитет для поддержки своего нововведения. Кроме того, воздействие этой гипотезы на последующее развитие астрономии было практически нулевым.
Древние астрономы, вычисляя размеры Земли, Луны и Солнца и расстояния до Луны и Солнца, пользовались теоретически правильными методами, но им недоставало точных измерительных приборов. Многие результаты, достигнутые ими, были – если учесть этот недостаток – необычайно точны. Эрастосфен определил диаметр Земли в 7850 миль, то есть с ошибкой примерно лишь в 50 миль. Птолемей рассчитал, что среднее расстояние до Луны в 29,5 раза больше диаметра Земли (правильная цифра – около 30,2). Никто из них не мог приблизиться к точному вычислению размеров Солнца и расстояния до него; все они преуменьшали это расстояние. По их расчетам, оно было равно:
по Аристарху – 180,
по Гиппарху – 1245,
по Посидонию – 6545 земным диаметрам.
Правильная цифра – 11 726 земных диаметров. В дальнейшем эти расчеты все время исправлялись (у Птолемея, однако, ошибка в вычислениях увеличивается; у Посидония это расстояние составляет около половины правильной цифры). В целом же представления этих астрономов о Солнечной системе были не столь уж далекими от истины.
Греческая астрономия была геометрической, а не динамической. Древние представляли движение небесных тел как равномерное и круговое или как состоящее из круговых движений. Они не имели понятия силы. Были сферы, которые двигались как нечто целое и на которых находились различные неподвижные небесные тела. С появлением Ньютона и его закона тяготения была введена новая точка зрения, менее геометрическая. Любопытно отметить возвращение к геометрической точке зрения в общей теории относительности Эйнштейна, из которой изгнана концепция силы в ньютоновском смысле.
Проблема для астронома такова: по данным видимых движений небесных тел ввести по гипотезе третью координату – глубину – таким образом, чтобы сделать описание явления как можно более простым. Главным в гипотезе Коперника является не истина, но простота; в связи с относительностью движения вопрос об истине не ставится вовсе. Греки в своих поисках гипотез, которые «спасли бы явления», на деле, хотя и не совсем преднамеренно, пытались справиться с этой проблемой правильным научным путем. Сравнение их с предшественниками и преемниками до появления Коперника должно убедить всех исследователей в их поистине изумительном гении.
Два великих человека – Архимед и Аполлоний – в III веке до н. э. завершают список первоклассных греческих математиков. Архимед был другом, возможно, и двоюродным братом царя Сиракуз и был убит, когда город захватили римляне в 212 году до н. э. Аполлоний с юношеских лет жил в Александрии. Архимед был не только математиком, но и физиком и изучал гидростатику. Аполлоний в основном известен своими работами по коническим сечениям. Этим я ограничусь при их рассмотрении, так как они жили в эпоху слишком позднюю, чтобы оказать влияние на философию.
После этих двух людей, хотя значительная работа продолжалась в Александрии, великий век закончился. При римском господстве греки потеряли ту уверенность в себе, которая присуща политической свободе, и, потеряв ее, приобрели «парализующее» уважение к своим предшественникам. Римский солдат, убивший Архимеда, был символом гибели оригинального мышления, которую принесло римское господство всему эллинистическому миру.