Книга: Когда я умирала
Назад: ВАРДАМАН
Дальше: ВАРДАМАН

ДЮИ ДЭЛЛ

Он помог бы мне, если б только захотел. Как будто для меня все на свете заключено в этой толстой туше, и нельзя поверить, что в ней найдется место еще для чего-нибудь очень важного. Он — большая туша, а я — маленькая туша, и если в большой нет места еще для чего-нибудь важного, разве может найтись место в маленькой? Но я знаю, что оно нашлось: Бог подает женщинам знак, когда случилось неладное.
Это потому что я одна. Если б я могла его почувствовать, все было бы иначе, потому что я была бы не одна. Но если бы я была не одна, все бы про это узнали. А он смог бы мне помочь, и тогда я не была бы одна. Была бы одна не огорченная.
Я пустила бы его между собой и Лейфом, как Дарл стоит между мной и Лейфом, поэтому Лейф тоже один. Он — Лейф, а я — Дюи Дэлл, и, когда мама умерла, мне надо было выбраться из себя, Лейфа и Дарла — ведь он мог бы мне помочь, а не знает этого. Даже не знает.
С задней веранды мне хлев не виден. С той стороны слышна пила Кеша. Звук ее, как собака дворовая, носится кругом дома, к какой двери ни подойдешь, хочет внутрь забежать. Он сказал: Я больше тебя тревожусь, а я сказала: Не знаешь ты, что такое тревога, когда тревожиться нет сил. И хочу, но додумать до тревоги все не успеваю.
Зажигаю на кухне лампу. Раскромсанная рыба тихо кровит в сковороде. Быстро ставлю ее в буфет, а сама слушаю, что в прихожей, слышу. Она десять дней умирала; может, еще не знает этого. Может, не отойдет, пока Кеша не дождется. А может, и Джула. Вынимаю блюдо с овощами из буфета и противень с хлебом из холодной печки, останавливаюсь, смотрю на дверь.
— Где Вардаман? — спрашивает Кеш. При лампе голые руки в опилках похожи на песочные.
— Не знаю. Я его не видела.
— Ладно. Скажи, чтобы ужинать шли.
Хлев не виден. Я сказала: «Тревожиться не умею. Плакать не умею. Пробовала, не получается». Чуть погодя доходит из-за угла звук пилы, темный, ползет по земле в пыльной тьме. И тогда я вижу его: кланяется над доской.
— Иди ужинать, — говорю я. — И его зови.
Он мог бы все для меня сделать. А он не знает. Он — это его нутро, а я — это мое нутро. И я — нутро Лейфа. Вот как. Не понимаю, почему он не остался в городе. Они, городские люди, нам, деревенским, не чета. И чего он не остался? Потом я различаю крышу хлева. Корова стоит внизу тропинки, мычит. Когда я поворачиваюсь, Кеша уже нет.
Я вношу пахту. Папа, Кеш и он — за столом.
— Ваш парень большую рыбу поймал, где она, детка? — спрашивает он.
Я ставлю пахту на стол.
— Времени не было поджарить.
— Брюква — тощая еда для такого толстого, как я, — говорит он.
Кеш ест. На волосах у него ободом потная вмятина от шляпы. Рубашка в пятнах пота. Руки по локоть в опилках, не мыл.
— Надо было найти время, — говорит папа. — Где Вардаман?
Я иду к двери.
— Не видать его нигде.
— Слушай, милая, — говорит он, — не возись ты с рыбой. Не испортится. Иди сюда, сядь.
— Я не вожусь. Подоить хочу, пока дождь не начался.
Папа накладывает себе и отодвигает блюдо. Но к еде не притрагивается. Руки с согнутыми пальцами, лежат по обе стороны от тарелки, голова опущена, волосы косо торчат в свете лампы. Похож на быка после удара обухом: он уже не живой, но еще не знает, что мертвый.
А Кеш начал есть, и этот тоже.
— Ты поешь, — говорит он. Смотрит на папу. — Бери пример с меня и Кеша. Тебе понадобятся силы,
— Да, — отвечает папа. Он поднимается, как бык, стоявший на коленях в пруду. — Она на меня не посетует за это.
Когда меня уже не видно из дома, я иду быстрее. Корова мычит под обрывом. Тычется в меня носом, сопит, сквозь платье горячим нежным духом обдает мое горячее голое тело, мычит.
— Нет уж, погоди. Потом тобой займусь. — Она идет за мной в хлев, я ставлю там ведро. Она дышит в ведро, мычит. — Сказано тебе. Погоди. У меня дел выше головы.
В хлеву темно. Когда я прохожу, она бьет копытом в стену. Иду дальше. Выломанная доска — как светлая доска, поставленная стоймя. Потом я вижу склон, воздух снова тихо веет в лицо, не такой темный, но непроглядный; купы сосен — кляксами на склоне, затаились, — ждут.
Корова — плоская тень в двери, тычется в плоскую тень ведра, мычит.
Прохожу мимо стойла. Почти прошла. Слышу, говорится задолго до того, как выговорится само слово, и то, чем слушаю, боится, что не будет уже времени выговорить. Я чувствую, как мое тело, мои кости и мясо раздвигаются, раскрываются навстречу одна, и становиться не-одной ужасно. Лейф, Лейф.
— Лейф.
Лейф, Лейф. Я чуть наклонилась вперед, одна нога выставлена в мертвом шаге. Чувствую, как тьма несется мимо моей груди, мимо коровы; и я сама несусь во тьму, но на пути корова, а тьма, пропитанная лесом и тишиной, несется дальше нежным жарким мыком.
— Вардаман. Эй, Вардаман!
Он выходит из стойла.
— Ах ты, шпион проклятый. Шпион проклятый.
Он не сопротивляется; унеслась со свистом стремительная тьма.
— Чего? Я ничего не сделал.
— Шпион проклятый! — Мои руки трясут его с силой. Наверно, я не смогу их остановить. Я не знала, что они могут так сильно трясти. Нас обоих трясут, и меня и его.
Руки перестали трясти его, но еще держат.
— Что ты тут делаешь? Почему не откликался, когда звала?
— Ничего не делаю.
— Ступай домой ужинать.
Он хочет отодвинуться. Я держу.
— Хватит тебе. Отпусти.
— Ты что тут делаешь? Шпионить за мной пришел?
— Я ничего. Я ничего. Хватит тебе. Я и не знал, что ты здесь. Отпусти.
Я держу его, наклоняюсь, чтобы увидеть его лицо, проверить глазами. Он вот-вот расплачется.
— Ну, ступай. Ужин на столе, сейчас подою и приду.
Ступай, пока он все не съел. Чтоб его лошади в Джефферсон убежали.
— Убил ее, — говорит он. И плачет.
— Тихо.
— Она ему ничего не сделала, а он взял и убил.
— Тихо. — Он вырывается. Я держу. — Тихо.
— Убил ее.
Сзади подходит корова, мычит. Я снова трясу его.
— А ну, перестань сейчас же. Добесишься сейчас, заболеешь, в город не сможешь ехать. Ступай домой, ужинай.
— Не хочу я ужинать. Не хочу я в город.
— Смотри, дома оставим. Будешь безобразничать, оставим дома. А ну иди, пока эта старая тыква все не слопала.
Он уходит, постепенно сливаясь с холмом. Вершина холма, деревья, крыша дома вырисовываются в небе. Корова тычет меня носом, мычит.
— Придется тебе подождать. То, что в тебе есть, против того, что во мне, — ерунда, хотя ты тоже женщина.
Она идет за мной, мычит. Снова мне повеяло в лицо мертвым, горячим, серым воздухом. Все бы мне сделал, если б захотел. И даже не знает этого. Все бы мог сделать, если б знал. Корова дышит мне в зад и в спину, дышит хрипло, ласково, тепло и мычит. Небо распласталось на склоне, на невидимых деревьях. Из-за холма выплеснулась зарница и погасла. В мертвой тьме мертвый воздух лепит мертвую землю — дальше, чем мертвую землю лепит зрение. Мертвый и теплый, он облегает меня, трогает мою наготу сквозь одежду. Я сказала: Не знаешь ты, что такое тревога. Я не знаю, что это такое. Не знаю, тревожусь я или нет. Могу или нет. Не знаю, могу я плакать или нет. Не знаю, пробовала или нет. Я чувствую себя как влажное набухшее семя в жаркой слепой земле.
Назад: ВАРДАМАН
Дальше: ВАРДАМАН