ЖЕЛЕЗНОВОДСК
Хотя мне исполнилось семь лет, в школу бабушка решила меня пока не отдавать. Читать, писать печатными буквами и считать до двенадцати я умел и так, а рисковать моей жизнью ради арифметики и прописных букв бабушка считала лишним.
— На год позже пойдешь, — говорила она. — Куда тебя сейчас, падаль, в школу. Там на переменах бегают такие битюги, что пол ходуном ходит. Убьют и не заметят. Окрепнешь немного, тогда пойдешь.
Бабушка была права. Через год, когда я пошел в школу, мне пришлось подивиться ее проницательности. На перемене я столкнулся со средних размеров битюгом. Битюг ничего не заметил и побежал дальше, а я улетел под подоконник и затих. Спиной я ударился о батарею, и дыхание мое, казалось, прилипло к ее массивным чугунным ребрам. Несколько секунд я не мог вдохнуть и сгустившуюся перед глазами красноватую серость с ужасом принял за смертную пелену. Пелена рассеялась, и вместо скелета с косой надо мной склонилась учительница.
— Добегался? — участливо спросила она, поднимая меня. — Правильно бабушка твоя просила запирать тебя на переменах в классе. Теперь так и буду делать.
С того дня я каждую перемену сидел в запертом классе и вспоминал бабушку, которая хотела, чтобы я перед школой окреп. Наверное, если бы я пошел учиться с семи лет, неокрепшим, она по сей день привязывала бы к той батарее букетики цветов, как привязывают их к дорожным столбам родственники разбившихся шоферов. Но я пошел с восьми, успел окрепнуть, и все обошлось. Из этого рассказа вы узнаете, как бабушка меня укрепляла.
Вскоре после моего дня рождения дедушка положил перед бабушкой белый конверт.
— Что это?
— Путевка, — ответил дедушка, и на лице его расцвело ожидание похвалы.
— Какая?
— Саше в санаторий. В Железноводск.
— Ты что, идиот? — ледяным голосом осведомилась бабушка, и ожидание похвалы на дедушкином лице увяло, как забытая в холодильнике петрушка.
— Наказал Бог с кретином жить, живи — терпи. Но тебя терпеть, Сенечка, лучше удавиться, — заговорила бабушка, объясняя дедушкину ошибку. — Кто там за этим уродом следить будет? Там врачи, кроме ОРЗ и геморроя, никаких диагнозов не знают. Куда им ребенка-калеку? Климат этот ему не подходит, лекарств там, каких надо, нету… А, что говорить! Тебе все равно. Тебе лишь бы показать: «Вот, Нина, я сделал!» Сам сделал, падите ниц! Ну так сунь себе эту путевку куда-нибудь на весь срок, что там указан.
Совать путевку дедушка никуда не стал и вместо этого предложил купить еще одну — для бабушки. Взрослый санаторий был рядом с детским, и бабушка могла бы лично следить за моим отдыхом, давать нужные лекарства и просвещать железноводских врачей в области диагнозов. Эта идея бабушке понравилась, путевку купили, и начались сборы.
Первым делом бабушка заказала в прачечной ярлычки с моей фамилией и стала пришивать их ко всем моим вещам, чтобы нянечкам и сестрам санатория не вздумалось унести своим вонючим детям колготки и рубашки, заработанные дедушкиным потом и бабушкиной кровью. На носки ярлычков не хватило, и на каждом из них пришлось вышивать фамилию отдельными буквами.
— Мать твоя тебе не вышивает, чтоб ей саван могильный вышили! — приговаривала бабушка, укладывая крупные стежки белой нитки так, чтобы они образовывали букву С. — Я до колик в глазах шью. На, клади в чемодан…
Когда с носками было покончено и все они, свернутые в клубочки, были уложены с другими вещами, бабушка начала собирать лекарства.
Шесть коробочек гомеопатических шариков, которые я должен был принимать через каждые три часа в определенной последовательности; коларгол и оливковое масло, которые мне надо было капать в нос; мексаформ, панзинорм и эссенцеале, которые я принимал за едой; супрастин — на случаи аллергии; порошки Звягинцевой — на случай астматического компонента и банка сока алоэ с медом для общей пользы. Банка эта в пакет с лекарствами не поместилась, и бабушка перед самым отъездом положила ее в сумку с вареной курицей.
На вокзал мы приехали за полчаса до отправления поезда. Бабушка, помахивая сумкой с курицей, шла впереди, я за ней, дедушка, который приехал нас провожать и тащил чемоданы, плелся сзади.
— Ни табло нормального нет, ничего, — сетовала бабушка. — Какой путь, черт его знает…
— Вон, Нина, пятый, — сказал дедушка, кивая на табло, где зелеными огоньками был высвечен номер пути, с которого отправлялся наш поезд.
— Точно? Подожди, пойду спрошу. Держи, Саша.
Думая, что я рядом, бабушка, не глядя, отвела назад руку и выпустила сумку. Я стоял в нескольких шагах и успел подхватить ее только печальным взглядом — сумка брякнулась о гранитные плиты вокзального пола, и сквозь ее полотняные бока стала просачиваться густая жидкость.
«Это не из курицы, — подумал я, — это разбилась банка алоэ с медом…»
— Будьте вы трижды прокляты! — затянула бабушка, поднимая сумку и заглядывая внутрь. — Вдребезги, — подытожила она и пошла вытряхивать осколки в урну. На полу осталась большая золотистая лужа.
— Тю-тю баночка! — заговорщицки подмигнул мне дедушка и заулыбался. Когда дедушка занес чемоданы в наше двухместное купе, вышел из поезда и с перрона стал умиляться нами через окно, бабушка достала из злополучной сумки курицу и, положив ее на стол, начала изучать.
— Осколки… Так и знала… Сенечка, в курице осколки! Двойные стекла вагонного окна не пустили бабушкин голос до слабого дедушкиного слуха, и дедушка ничего не понял.
— А?! — приложил он руку к уху.
— Осколки! Вся курица в осколках!
— Что?
— Курица в осколках от банки!
— А?!
— Глухое бревно! В курице осколки!
— Не слышу!
— Осколки!!! Нельзя есть!!!
Дедушка беспомощно развел руками. Бабушка, решившая, видно, что за оставшуюся до отправления поезда минуту она непременно должна втолковать про курицу, прибегла к пантомиме.
— Банка — крикнула она, сложив руки в замок так, чтобы получилось нечто округлое — Бах! Разбилась! — пояснила она, хватив этим округлым об стекло. — Осколки! Осколки! — Изображая осколки, бабушка стала тыкать щепотью в протянутую ладонь.
— Нормально доедете! — отмахнулся дедушка, который, как потом выяснилось, подумал, что бабушка боится крушения. — Ни пуха!
— К черту!
— А?!
Поезд тронулся.
— Вот и поели, — сказала бабушка, заворачивая курицу в бумагу. — Вся в стекле. Придется одни бутерброды жрать. Ты голодный?
— Нет еще.
— Давай тогда гомеопатию выпьем.
Бабушка вышла, похоронила мурашечное тело курицы в мусорном ящике и, вернувшись, достала из чемодана пакет с лекарствами. Коробочки с гомеопатией, чтобы не открывались, были туго стянуты вместе аптечной резинкой. Бабушка стала снимать резинку, сделала неловкое движение, и произошло ужасное — коробочки выскочили у нее из рук, по полу запрыгала масса белых шариков…
Я очень боялся бабушкиных проклятий, когда был их причиной. Они обрушивались на меня, я чувствовал их всем телом — хотелось закрыть голову руками и бежать как от страшной стихии. Когда же причиной проклятий была оплошность самой бабушки, я взирал на них словно из укрытия. Они были для меня зверем в клетке, лавиной по телевизору. Я не боялся и только с трепетом любовался их бушующей мощью.
Лавина, обрушившаяся в купе, была громадна. Она зародилась, когда бабушка уронила сумку, чудом удержалась, когда в курице обнаружились осколки, и теперь сошла во всем своем великолепии. Что это были за проклятия! Стук колес звучал рядом с ними, как тиканье часов! Какое счастье, что не я рассыпал гомеопатию!
Когда плафон на потолке погас и купе осветилось мрачным светом серо-голубого ночника, бабушка уложила меня спать. Она велела мне лечь ногами к окну, чтобы не надуло в голову, а чтобы не надуло в ноги, закутала их вторым одеялом. Спал я плохо. Всю ночь на меня катились огромные железные шары и колеса. Они соударялись, сталкивались надо мной со страшным грохотом, я бегал между ними, боясь быть раздавленным, и просыпался, когда некуда было бежать. Проснувшись в очередной раз, я заметил, что уже утро.
Бабушка сидела за столиком и чистила крутое яйцо. В стакане с чаем дребезжала ложечка. На развернутом целлофане лежали бутерброды с сыром. Я вспомнил, что мы едем в Железноводск на летний отдых, и обрадовался.
— В туалет хочешь? — спросила бабушка. — Пойдем. Я тебе открою дверь. Не берись за ручки, тут везде инфекция.
Бабушка открыла дверь туалета, закрыла ее за мной, подержала, чтобы никто не вошел, и потом снова открыла. Спустить воду она разрешила мне самому, потому что педаль нажималась ногой, а подошвам ботинок инфекция была не страшна. Жать на педаль мне очень понравилось, но бабушка не дала мне позаниматься этим вволю и повела в купе протирать руки смоченым одеколоном полотенцем: мылом в туалете пользуются всякие цыгане, а у них и грибок на руках, и все что хочешь. Потом мы сели завтракать.
Я ел очищенное бабушкой яйцо, запивал его сладким чаем и скучал. Делать в купе было нечего, смотреть в окно надоело. Бабушка пошла относить проводнику стаканы. И тут словно молния сверкнула у меня в голове — педаль!!!
Я выглянул в коридор и, убедившись, что бабушки не видно, направился в туалет.
«Я быстро… Пока она не вернулась… — думал я. — Туда и сразу обратно…» Около двери, отделявшей меня от заветной педали, я встал как вкопанный. ИНФЕКЦИЯ!!! С почтительным страхом всмотрелся я в тусклый металл дверной ручки — казалось, слово инфекция написано на ней невидимыми, но грозными буквами. Как быть? Рубашка моя была с длинным рукавом. Я выставил вперед локоть и, стараясь касаться самым его кончиком, надавил на ручку. Дверь открылась. Я закрыл ее за собой, толкнув ногой, и с увлечением принялся жать на педаль.
Это было здорово! Блестящая крышка убиралась вниз, под круглым отверстием мелькали шпалы, туалет наполнялся звонким грохотом, который медленно нарастал, если нажимать на педаль плавно, а если стучать по ней, залетал отрывками, напоминавшими какие-то отчаянные выкрики. Шпалы сливались в сплошное мельтешение, но иногда удавалось зацепиться за одну из них взглядом, и тогда они словно на миг останавливались. Можно было даже рассмотреть между ними отдельные камни.
Я отрывал кусочки туалетной бумаги, мял их и бросал в отверстие, представляя, что это врачи, которых я казню за приписанные мне болезни.
— Но послушай, послушай, у тебя же золотистый стафилококк! — жалобно кричал врач.
— Ах, стафилококк! — зловеще отвечал я и, скомкав врача поплотнее, отправлял его в унитаз.
— Оставь меня! У тебя пристеночный гайморит! Только я могу его вылечить!
— Вылечить? Вылечить ты уже не сможешь…
— А-а! — вопил врач, улетая под колеса поезда.
Казнив полрулона врачей и получив от педали все мыслимые удовольствия, я вспомнил, что пора в купе. Дверь в туалет открывалась вовнутрь, поэтому выйти, нажимая на ручку локтем, оказалось гораздо труднее, чем войти. Нужно было не просто нажать, а еще каким-то образом потянуть на себя. Несколько раз мне почти удалось открыть дверь, но в последний момент локоть подло соскакивал, и замок защелкивался снова. Бабушка по моим расчетам вот-вот должна была вернуться. Передохнув секунду, я собрался, аккуратно установил на ручке локоть, осторожно нажал и, уловив момент, когда язычок замка исчез из щели, рванулся изо всех сил. Дверь распахнулась, я потерял равновесие и полетел на пол. Навзничь в самую, самую инфекцию! А в дверях стояла и смотрела на меня бабушка…
— Мразь!!! — заорала она. — Вставай немедленно, или я тебя затопчу ногами!!!
Я встал и, ежась от холода намокшей на спине рубашки, подошел к бабушке. Она схватила меня за воротник и потащила в купе.
— Какой негодяй! — приговаривала она. — Весь в ссанье! Что ты потащился туда?
— Пописать…
— Чтоб ты пописал последний раз в своей жизни! Надо было меня подождать! Там же никто ничего не дезинфицирует! Там и глисты, и дизентерия, и все что угодно! Сдохнешь, не поймут от чего даже! Снимай все с себя! Чтоб тебе руки выкрутило, как ты мне душу выкручиваешь! Снимай все скорее!
Когда я разделся, бабушка заперла дверь купе и, налив на полотенце одеколон, протерла меня с ног до головы. Потом она переодела меня в чистое, а промокшую одежду со словами «Тебя бы, суку, по магазинам погонять!» положила в отдельный полиэтиленовый пакет, чтобы потом отстирать. Из купе она уже не выходила до самого Железноводска.
В Железноводск мы приехали к вечеру. Нас встречали. У выхода из вокзала стоял маленький желтый автобус с табличкой «Санаторий „Дубровка“ на лобовом стекле. В автобусе сидело уже много ребят, и я скорее устроился на свободном месте около окна, чтобы припасть к стеклу и никого не замечать. Я никогда не встречал так много ребят сразу, и мне казалось, что все они как-то особенно на меня смотрят. Успокоился я, лишь когда бабушка уселась рядом и отгородила меня от чужих глаз. Тогда я оторвался от окна, в которое напряженно пялился, ничего перед собой не видя, и украдкой стал сам рассматривать своих будущих приятелей.
«Кто-то из них будет мой друг», — думал я и так волновался, что не мог никого разглядеть — лица сливались в сплошную незнакомую массу, с которой, казалось, никогда не удастся сойтись и подружиться. Заметил я только, что все ребята выглядели на два-три года меня старше.
Началась перекличка. Полная женщина в коричневой кофте, которая потом оказалась нашей воспитательницей, читала по списку фамилии, а мы должны были отвечать «здесь». Я приготовился вовремя ответить и на всякий случай сглотнул несколько раз слюну, чтобы голос у меня не сорвался от волнения.
— Заварзин.
— Здесь.
— Жукова.
— Здесь.
— Лордкипанидзе.
«Ничего себе!» — подумал я и, забыв про волнение, повернулся посмотреть, у кого же окажется такая необычная фамилия. Никто не отвечал.
— Лордкипанидзе!
— Здэс, — послышалось из дальнего конца автобуса. — Я нэ слышал.
Лордкипанидзе мне не понравился сразу. Мало того что у него была такая фамилия, он еще объяснял, что не слышал, вместо того чтобы просто ответить «здесь». Это показалось мне верхом неприличия. «Тоже мне Лорд! — подумал я. — Кипанидзе!»
— Куранов.
— Здесь, — ответил толстый мальчик, сидевший впереди меня. Он один был моего возраста, и, еще раз подумав, кто же будет мой друг, я посмотрел на него внимательнее: уж не он ли?
— Савельев.
Я опять сглотнул слюну. Назвали мою фамилию — надо было отвечать!
— Здесь мы, здесь, — ответила бабушка. Я даже не успел открыть рот… Никогда не мог я смириться с бабушкиной манерой отвечать за меня всегда и везде. Если бабушкины знакомые спрашивали во дворе, как у меня дела, бабушка, не глядя в мою сторону, отвечала что-нибудь вроде: «Как сажа бела». Если на приеме у врача спрашивали мой возраст, отвечала бабушка, и неважно, что врач обращался ко мне, а бабушка сидела в противоположном конце кабинета. Она не перебивала меня, не делала страшных глаз, чтобы я молчал, просто успевала ответить на секунду раньше, и я никогда не мог ее опередить,
— Почему ты всегда за меня отвечаешь? — спрашивал я.
— Ты же будешь соображать полчаса! А у людей время дорого.
— Ну, я не успеваю. Хоть раз можешь подождать, чтобы я ответил?
— Отвечай, малохольный. Кто тебе не дает? — искренне удивлялась бабушка, и все оставалось по-прежнему.
Всякий раз, когда бабушка отвечала за меня, я сникал и на пару минут предавался грусти. На перекличке я опять уткнулся в окно и грустил, пока не тронулся автобус. Потом вспомнил, сколько интересного ждет меня впереди, и развеселился.
Воспитательница в коричневой кофте еще на перроне пообещала, что мне будет очень интересно.
— Там у нас и кино, и бильярд, и игры всякие, — сказала она, ласково ко мне наклонившись. — Кружок «Умелые руки» есть. Будете там лепить, вырезать, клеить. Знаешь, как тебе понравится!
И вот я представлял, как мы все, кто едет в автобусе, сидим в большой светлой комнате под яркими лампами и вырезаем, лепим, клеим… Себя лично я представлял вырезающим. Лепить я никогда не пробовал и не очень понимал, что это значит, а клеить мне было совершенно неинтересно. Я думал, что клеят только разбитую посуду, и мысленно оставлял это занятие для Лордкипанидзе.
Когда мы приехали в санаторий, всех ребят повели в палаты, а нас с бабушкой воспитательница отвела к главному врачу. Бабушка сказала, что я не просто ребенок, который приехал отдыхать, а несчастный, брошенный матерью на шею стариков калека, нуждающийся в особом присмотре, и если она, бабушка, не поговорит с главврачом лично, медсестры меня неминуемо загубят.
Главный врач радушно откликнулась на бабушкино желание поговорить, мне велели посидеть в сторонке, и разговор начался.
— …Я вам еще раз скажу, что в каком порядке… — долетало до меня. — Сначала кониум… Половину рассыпала, еще осталось… Старик с поездом пришлет, я вам передам… Альбуцид, коларгол… Это если совсем плохо будет…
— Да вы не волнуйтесь…
— Я не волнуюсь, я знаю, что говорю…
— Тут у нас все лекарства есть, все процедуры. Целый этаж лечебный…
— …диета… Ни жареного, ни соленого… Колит, хронический панкреатит… Делаю на сушках… Третий год… А она только раз в месяц приходит, пожрет — и на диван…
— …Тут очень хорошо… Любые игры, кино, воспитатели прекрасные…
— Клеить ему не надо. Астма. Надышится, будет приступ… Порошок Звягинцевой… Гайморит… хронический…
— Не волнуйтесь…
— Там в чемодане колпачок из полотенца, надевайте после ванной, и пусть спит в нем… Гайморит… Пристеночный гайморит!
«После ванной — подумал я. — В самом деле, здесь меня тоже, наверняка, будут купать. Но как? Кто вместо бабушки будет вытирать меня на стульях? Будет ли здесь в ванной рефлектор?»
Принеся на руках из ванной в комнату, бабушка укладывала меня в постель, а потом, просунув руки под одеяло так, словно заряжала фотопленку, вытирала мне ноги между пальцами, надевала колготки, подкладывала под рубашку носовые платки, когда я вспотею. Сквозь сон я чувствовал, как она ощупывала меня, снова наматывала на голову полотенце, которое я сбрасывал.
— Спи спокойно, не дрыгайся! — слышал я ее злой шепот. — Остынет голова, опять гнить будешь.
Лежать спокойно у меня не получалось, и полотенце я сбрасывал по несколько раз за ночь. Тогда бабушка сшила колпачок из махрового полотенца. Заколотый под горлом английской булавкой, он надежно держался и защищал мою голову от остывания.
«Кто же будет мне его закалывать? — думал я. — Неужели эта нянечка, которая моет шваброй пол? И положила ли бабушка булавку?»
— Я там булавочку воткнула, закалывайте на ночь получше, ерзает он, беспокойно спит… — словно в ответ на мои мысли донеслись бабушкины слова.
— Все сделаем, не волнуйтесь…
На этом бабушка с главврачом разошлись. Бабушка, на удивление легко со мной расставшись, отправилась во взрослый санаторий, который был через дорогу, а главврач взяла мой чемодан и повела меня в палату.
По пути я внимательно смотрел по сторонам, стараясь все запомнить. Корпус санатория оказался большим и белым. В коридоре светили лампы дневного света, которые отражались в глянце желто-зеленого линолеума на полу.
Пахло хлоркой. Середина коридора расширялась в холл, где стоял огромный фикус с пожелтевшими и пыльными листьями, два дивана на колесиках, четыре, тоже на колесиках, кресла и черно-белый телевизор, показывавший только первую программу. В конце коридора была игровая комната, или «торцевая», как непонятно называла ее главврач. Там были настольные игры, кубики и прочая ерунда.
Палата оказалась четырехместной. Моими соседями стали Заварзин и Куранов. Они давно уже расположились и играли в шахматы, когда главврач представила им меня и сказала:
— Знакомьтесь, а я пойду найду вам четвертого соседа. Что-то никак мы сегодня не распределимся.
Знакомиться я не умел, потому что никогда этого раньше не делал и в компании сверстников очутился впервые. Недолго думая, я подошел к Куранову, хлопнул его по плечу, как мне казалось, должны делать настоящие приятели, и предложил:
— Давай дружить.
Потом я таким же образом предложил дружить Заварзину.
И Куранов, и Заварзин дружить со мной согласились. Куранова звали Игорь, а Заварзина Андрей. Игорь был со мной одного возраста, а Андрей на год старше. Но Андрей не выговаривал букву «р», заикался, и разница в возрасте совершенно не чувствовалась. Я подождал, пока мои новые друзья доиграют партию, и мы пошли осматривать санаторий.
До отбоя оставалось совсем немного. Поздний час наводил на грустный лад и сдерживал голос. От запертых дверей бильярдной, кинозала и кружка «Умелые руки» исходила какая-то торжественность. Казалось, за каждой из них таится клад удовольствий, которому суждено попасть в наши руки завтра, но никак уже не сегодня. Но сегодняшнего дня было жалко. Я хотел растянуть его, послоняться в надежде набрести на какие-нибудь новые события и уныло понимал: все, что могло сегодня произойти, уже произошло, и, кроме как спать, ничего не остается.
Когда мы вернулись в палату, то увидели нашего четвертого соседа. Со слезами на глазах он уговаривал воспитательницу переселить его:
— Ну пачэму я с ными должэн в палатэ быть? — кричал он. — Я к Мэдведэву хачу, к Короткову! Они май друзья! А с этими что, на гаршке сыдеть? Пэрэнесите крават, я тут все равно нэ астанус!
Четвертым нашим соседом стал Лордкипанидзе. Ему было тринадцать лет, и он хотел в палату к сверстникам, но там были заняты все четыре кровати. Чтобы переселить его, свободную кровать из нашей палаты надо было перенести в ту, где хотел жить Лордкипанидзе, и воспитательница на такие перестановки не соглашалась.
На шум пришла главврач.
— В чем дело?
Воспитательница объяснила. Главврач успокоила Лордкипанидзе, пообещав, что переселит его через пару дней, потом подошла ко мне и сказала:
— С Лордкипанидзе мы разберемся, а с этим Савельевым, Тамара Григорьевна, не знаю, что делать. Бабушка его со мной говорила, сказала, он какой-то больной — разбольной, ничего ему нельзя… Велела следить, чтоб не бегал, дала носовые платки с булавками. «Подкалывайте, — говорит, — под рубашку и меняйте, если вспотеет». Лекарств вручила целый мешок. Сестра дежурная за голову схватится, там одной гомеопатии шесть упаковок.
— Саш, — обратилась ко мне воспитательница, — ты чего ж такой больной нам на голову свалился? Сидел бы дома или в больницу бы лег. Здесь все-таки санаторий, а не реанимация. С тобой что случится, нас потом твоя бабушка со свету сживет. Что нам с тобой делать? В палате запирать?
— Нет, зачем? — ответила главврач. — Бабушка сказала, будет каждый день приходить, вот пусть и нянчится с ним. Утром на процедуры походит, а вечером будет с бабушкой.
— А днем?
— А днем обед и тихий час.
Я чуть не плакал, прощаясь с мечтой о веселом летнем отдыхе, и думал, что на обратном пути обязательно казню в туалете поезда главврача и воспитательницу. Я даже начал выбирать, кого казнить первой, но воспитательница вдруг утешительно сказала:
— Ладно, не огорчайся. У нас всем здесь хорошо. Что-нибудь и для тебя придумаем.
И хотя главврач недоверчиво на нее посмотрела, от радости вновь обретенной надежды я тут же простил их обеих. На этом, однако, дело не кончилось.
Пожелав нам спокойной ночи, главврач повернулась к выключателю, чтобы погасить свет, но случайно бросила на меня еще один взгляд и замерла, словно разглядела что-то страшное.
— А где твой колпачок? — тревожно спросила она.
— Какой колпачок?
— Бабушка сказала, ты должен спать в колпачке.
Это было выше моих сил!
— Мне только после ванной…
— Надевай, надевай! Мне она сказала, чтобы ты в нем спал.
— После ванной…
— Надевай, не разговаривай! Где он у тебя? В чемодане?
Главврач открыла мой чемодан и сразу нашла колпачок, который, будто самая необходимая вещь, лежал сверху. На него тоже был нашит ярлычок с моей фамилией.
— Ну-ка привстань!
— После ванной…
Главврач ловко натянула колпачок мне на голову и с первой попытки, чего не удавалось даже бабушке, заколола его под горлом булавкой.
— Все, спи. И только попробуй снять! Я ночью зайду проверю, — пообещала она, погасив свет, и вышла вместе с воспитательницей из палаты. Так закончился первый в санатории день.
С этого момента и до возвращения домой жизнь моя превратилась в калейдоскоп событий, рассказать о которых последовательно и подробно просто невозможно. Чего только не было за три недели моего отдыха! Это время было самым ярким в моей жизни, и омрачить его не могли ни колпачок, ни бабушка, ни Лордкипанидзе, ни даже трехлитровая клизма, которую мне почем зря поставили перед самым отъездом.
Я научился играть в бильярд и в настольный теннис. Через день нам показывали кино, и это было открытием, потому что в кинотеатр бабушка меня не пускала, утверждая, что там легко заразиться гриппом. Ночью мы подолгу не спали, смешили друг друга, и ночная тишина, заставлявшая сдерживаться, превращала в уморительные шутки самые простые выходки. А однажды мне дали настоящие жареные котлеты с картошкой! Потом выяснилось, что котлеты предназначались Игорю и попали ко мне по ошибке вместо положенной по диете отварной рыбы, но я успел их съесть и, гордый, что, как все, ем котлеты настоящие, а не паровые на сушках, обводил столовую победоносным взглядом.
Но главной радостью был кружок «Умелые руки». Работал он в первой половине дня, и, пока главврач не сдержала своего слова и не выписала мне на все утро процедуры, я сидел в нем безвылазно. Из больших шкафов разрешалось брать все, что угодно, и это нравилось мне больше всего. Случалось, я не глядя хватал какую-нибудь коробку, спрашивал у воспитательницы: «Можно?» и, получив ответ: «Конечно, можно!», клал коробку обратно. Мне только и надо было лишний раз убедиться, что я могу брать все, что захочется.
Самой замечательной поделкой в кружке была крепость из пластилиновых кирпичей, построенная в прошлую смену старшими ребятами. На башнях ровным кольцом возвышались прямоугольные зубцы. Из проделанных в стенах бойниц торчали крошечные арбалеты, заряженные наточенными спичками. Ворота закрывались сплетенной из полосок тонкой жести решеткой, а через нарисованный на картонном основании синей гуашью ров вел хитроумный разводной мостик, опускавшийся, если покрутить проволочную ручку с намотанной на нее ниткой.
За стенами крепости прятались пластилиновые рыцари с палец величиной. Спину и грудь защищали им латы из блестящей фольги, шлемы украшали раскрашенные подушечные перья, а вооружены они были маленькими жестяными мечами, копьями из канцелярских перьев и одной на всех катапультой, которая, судя по натянутой резинке и пластилиновому ядру, была действующей и готовой к бою.
Крепость поразила меня так, что я боялся к ней прикоснуться и хотел одного — иметь свою такую же. Получив две коробки пластилина и лист картона для основы, мы с Игорем принялись за лепку кирпичей. Десяти штук хватило, чтобы сложить маленькую, длиной и высотой в три кирпича, стену. Мы сделали решетку для ворот, приставили ее к нашей стене и залюбовались. Здорово было чувствовать себя хозяевами крепости! Еще мы успели выгнуть из проволоки ручку для подъемного моста, нашли два канцелярских пера для рыцарских копий и скатали три ядра для будущей катапульты. На этом строительство закончилось. Утром третьего дня медсестра повела меня на лечебный этаж.
Не было на лечебном этаже кабинета, в который мне не пришлось бы зайти! Мне делали электрофорез и светили в горло кварцевой лампой; прикладывали к носу минеральную грязь и заставляли делать упражнения в кабинете физкультуры. Я ходил на массаж и на парафинолечение, на ингаляцию и на минеральные ванны. До обеда процедур все-таки не хватало, но утро уходило на них полностью. А после тихого часа ко мне приходила бабушка…
Бабушка приходила каждый день. Она приносила в круглой пластмассовой сетке с ручками мытую черешню, мытые с мылом и завернутые — каждый по отдельности — в кусочек туалетной бумаги абрикосы, яблоки. Бабушка очень боялась инфекции, мыльной пены казалось ей недостаточно, и яблоки с абрикосами она дополнительно обдавала кипятком из чайника. От этого на их кожице появлялись коричневые пятна, и бабушка каждый раз поясняла мне, что это именно от кипятка, а не от порчи.
— Ешь, ешь, не смотри, — говорила она, когда я пальцем расковыривал в теле абрикоса коричневый ожог. — Я скорее сама землю есть буду, чем тебе несвежее дам. Стул у тебя нормальный?
Мой стул, не имевший никакого отношения к мебели, очень волновал бабушку, и дома она даже запрещала спускать воду, пока я не покажу ей, что там и как. В санатории показать я ничего не мог, поэтому приходилось коротко рассказывать. Рассказы мои не нравились. Сваливая все на колит и панкреатит, а не на съеденный накануне килограмм абрикосов, бабушка интересовалась процедурами.
— Носик греют — хорошо, — одобряла она минеральную грязь. — И кварц на миндалины хорошо тебе. А электрофорез — на бронхи. Врач молодец, не такая дура, как я вначале думала. Хотя что проку в этих процедурах, когда стафилококк золотистый… Спали в Сочи с этим карликом втроем в одной кровати, вот ты и подцепил. Съел абрикосы? Черешню бери.
Я ел черешню, слушал бабушку и, складывая косточки ей в кулак, чтобы не мусорить, прикидывал, успею ли во что-нибудь поиграть, когда она уйдет.
Традиционные игры вроде колечка, которым учила нас воспитательница, не были для меня большой потерей, но вместо того, чтобы слушать про стафилококк, можно было бомбить мелкими камушками слепленные из песка танки, запускать в бассейне с рыбками пластилиновые батискафы, делать из проволоки скелетиков, да мало ли что еще…
Но самую интересную в санатории игру придумали старшие ребята. Они рисовали деньги, делали из пластилина пистолеты и, посасывая скрученные из клетчатой бумаги сигареты, каждые пять минут друг друга грабили. Я тоже нарисовал себе деньги и, нарочито выставив их из кармана, расхаживал перед носом самых отъявленных грабителей, ожидая, что вот-вот чей-нибудь пистолет упрется мне в спину. Но нет… На моих глазах произошло уже два ограбления, а на меня словно не обращали внимания. Потом мне объяснили, что деньги, которые я нарисовал, никому не нужны и грабить меня никто не станет. Тогда я отправился в кружок, слепил себе из куска зеленого пластилина пистолет, скрутил из бумаги сигареты и затаился на лестнице, по которой никто никогда не ходил. Держа пистолет наготове, я мусолил во рту бумажную сигаретку и представлял себя прячущимся от грабителей агентом. Тут послышались шаги. Это был Лордкипанидзе.
— Ты что тут дэлаешь? — удивился Лордкипанидзе и вдруг, увидев мой пистолет, обрадовался: — Слушай, у тэбя пластылин! Дай, а то в кружке кончилса.
Взяв пистолет у меня из рук, Лордкипанидзе скомкал его и пошел обратно. Вышло так, словно он только за этим поднимался на лестницу, служившую мне тайным укрытием.
Лордкипанидзе вообще сильно отравлял мне жизнь. Он был большой шутник и все время выделывал с нами разные штуки. Это так ему понравилось, что он даже передумал переселяться в палату к Медведеву. Подходя, например, к Заварзину, Лордкипанидзе говорил:
— А сэчас Завагзин Андгей Александгович скажет слово «тракторище» или получит пять пенделей.
Разумеется, Заварзин, для которого буква «р» была камнем преткновения, получал пять пенделей, и мы с Игорем очень смеялись.
Шуткам Лордкипанидзе смеялись не из желания угодить, а потому что действительно было смешно. Не до смеха было только тому, с кем он шутил. Но Лордкипанидзе шутил со всеми по очереди, и, пока одному доставалось, остальным было весело.
Закончив шутить с Заварзиным, Лордкипанидзе подходил к толстому Ку-ранову и объявлял:
— Ну что, пузо, буду тэбя буцкать. Сэчас закат, буду буцкать с заката до расвэта. Потом отдохну, и с расвэта до заката. Надо ж тэбе худэть, а то скоро карсэт на сэми веревках носить придется. — После такого вступления Лордкипанидзе делал Куранову серию боксерских ударов по животу, и, хотя они были шутливыми и не сильными, Куранов скорее от страха, чем от боли, сгибался и валился на кровать.
— Умер! — возвещал Лордкипанидзе. — С прискорбием саабщаю вам о бэзврэменной кончине лучшей нашей боксерской груши Игоряши Куранова.
Я дружил с Курановым, сочувствовал ему, но не мог не смеяться лордкипанидзовским шуткам. И мне было завидно, что насмешить, выдумать «корсет на семи веревках» Лордкипанидзе может, а я нет. Зависть переходила в восхищение, восхищение, в свою очередь, сменялось страхом: закончив с Курановым, Лордкипанидзе принимался шутить со мной.
Он брал меня за ноги и, приговаривая: «Ой, атпущу, атпущу!», начинал крутить в воздухе. Лордкипанидзе был старше и сильнее, в его руках я чувствовал себя, как пара пустых колготок, и покорно ждал, когда шутка кончится. Потом Лордкипанидзе спрашивал:
— Ну, Пацарапаный Нос, что скажешь?
Прозвище «Поцарапанный нос» родилось в тихий час, когда Лордкипанидзе попросил меня закрыть глаза. Я закрыл, а он защемил мне нос хирургическим пинцетом и провел. На носу остались с двух сторон длинные царапины, и появилось прозвище, над которым все очень смеялись.
— Так что скажешь, Пацарапаный Нос? Сильный я?
— Сильный…
— Пощупай…
Лордкипанидзе напрягал согнутую в локте руку, и я почтительно щупал.
— А тэперь извинись!
С этими словами Лордкипанидзе делал мне «сливку», я неосторожно поднимал руки, чтобы схватиться за нос, и получал впридачу «бубенчики». «Бубенчики» были самой неприятной шуткой из всех. Они напоминали «сливку», только вместо носа дергалась та часть тела, на которую я до санатория совсем не обращал внимания и замечал только, что, купая меня, бабушка мыла ее с особой осторожностью. «Бубенчиков» Лордкипанидзе надергал мне столько, что потом в ванной, стоило бабушке протянуть руку с мочалкой, я тут же привычно сгибался и закрывался руками.
Но самой затейливой выдумкой Лордкипанидзе были деньги. Старшим ребятам надоело играть в грабителей, и нарисованные «Фикси-Фоксы» стали ненужными. Лордкипанидзе забрал их себе, и в его руках они приобрели не игровую, а реальную цену. «Фикси-Фоксами» можно было откупиться от пенделей, «бубенчиков» и от чего угодно.
— Ну что, пузо, буду тебя буцкать, — говорил Лордкипанидзе Куранову. — Буду буцкать, или плати пять «Фикси-Фоксов».
Куранов платил, и Лордкипанидзе ничего ему не делал.
Разумеется, чтобы платить, «Фикси-Фоксы» надо было сначала заработать. Раза три в день Лордкипанидзе подходил к нам с кульком, в котором были туго завернутые бумажки, и объявлял лотерею. Мы тянули и вытягивали — кто пять «Фикси-Фоксов», кто десять, а кто бумажку с надписью «пять пенделей» или «десять отжиманий». Бумажек с пенделями лежало в кульке намного больше. Были и другие способы заработка. Как-то в холле Лордкипанидзе предложил нам с Игорем бороться и сказал, что победитель получит двадцать «Фикси-Фоксов». Я не понимал, зачем нам бороться, если мы друзья, но Игорь повалил меня, ударил головой о горшок с фикусом и стал душить. Лордкипанидзе сказал, что он победил, и дал ему положенные «Фикси-Фоксы».
Ценность «Фикси-Фоксов» не вызывала сомнений. Если после утренней лотереи в кармане хрустели десять — пятнадцать, за предстоящий день можно было не нервничать; если хрустело двадцать — тридцать, можно было почувствовать себя королем и до вечера расслабиться. В лотереях мне обычно не везло, и вскоре я стал обменивать на «Фикси-Фоксы» бабушкины передачи. Абрикосы в туалетной бумаге шли у Лордкипанидзе по пяти «Фикси-Фоксов» штука.
К сожалению, «Фикси-Фоксами» нельзя было откупиться от медсестер, которые омрачали мой отдых гораздо больше Лордкипанидзе. Их было четверо, и сменялись они с очередностью, которую мы никак не могли установить. Добрая медсестра была одна. Звали ее Лена, и все ее очень любили.
— Сегодня Лена будет! — сообщал кто-нибудь, и это принималось как радостное известие.
Когда она дежурила, можно было смотреть телевизор дольше обычного, тихонько перешептываться и даже смеяться. Если веселье разгоралось слишком сильно, Лена подходила к дверям палаты и говорила: «Тихо!» Больше она ничего не делала, потому что, как я уже сказал, была добрая. Остальные сестры были злые.
Главной особенностью палат были разделявшие их стеклянные стены. Отделение просматривалось насквозь, и медсестра могла следить за всеми не уходя со своего поста. Ночью через зеленоватую муть стекол мы видели далекое зарево настольной лампы и знали, стоит нам засмеяться, устроить какую-нибудь возню, тут же ворвется она…
«Ну, кому тут не спится?!» — спрашивала злая медсестра, и, хотя все притворялись спящими, кого-нибудь одного поднимала с кровати и выставляла в холл. Это наказание было самым безобидным. Лордкипанидзе отправили однажды стоять в палату к девочкам, а меня за попытку сходить ночью в столовую за хлебом повели в процедурный кабинет. Это место и при дневном свете было самым страшным в санатории, а ночью от его вида у меня потемнело в глазах.
— Ну что, Савельев, не хочешь спать? — спросила медсестра, и голос ее гулко звучал в окружении чистого белого кафеля. — Сейчас захочешь. Ну-ка садись…
Открыв стерилизатор, медсестра достала блестящую железную коробку, и я услышал, как шуршат в ней звонким металлическим шорохом иглы.
— Сейчас пару пробирочек возьму из вены, заснешь, как миленький. Давай, закатывай рукав…
Не помню, что я, трясясь от страха, говорил, как извинялся, но кровь у меня не взяли. Оттаскав немного за волосы, медсестра отвела меня обратно в палату, и, глубоко вздохнув, я тут же заснул. В столовую я больше ходить не пытался.
Но самыми неприятными были ночи, когда оставались дежурить сразу две злые медсестры. Войдя в палату по поводу какого-нибудь очередного скрипа, они становились на пороге и начинали выдумывать, что и кому будут сейчас делать.
— Ну что, Савельева в холл выставим или к девочкам? По-моему, они его еще не видели.
— И не надо! Чего им на такого дистрофика смотреть, пугаться только. Лучше Куранова. А у Савельева я кровь возьму. Хотя нет, позавчера хотела, так он чуть не обосрался. Отмывать его потом… Заварзин, а ты чего улыбаешься, смешно тебе? Ну пойдем со мной, вместе посмеемся. Вставай, я знаю, что ты не спишь. Сейчас тебе будет весело. — И Заварзину делали в процедурном два укола.
Медсестер мы считали заклятыми врагами, и свою ненависть выражали кто как мог. Лордкипанидзе сочинил песню «Нас было четверо в палате», в которой на мотив «Интернационала» пелось о готовности бороться с ними до конца, а я решил организовать повстанческую группу. Не полагаясь на Куранова и Заварзина, руководить которыми было бы сложно, я собрал около себя ребят помладше — девочку и двух мальчиков из соседней палаты — и сказал, что мы теперь подпольная организация, будем делать медсестрам тайные диверсии, а я буду главный.
Для начала я велел своим диверсантам выучить песню «Нас было четверо в палате». Диверсанты отдали мне листок со словами неразвернутым, потому что, оказалось, не умели читать. Это открытие порядком меня озадачило, так как я уже составил шифр, которым мы должны были писать друг другу тайные записки. Буквам соответствовали цифры и, сверяясь с таблицей, можно было распознать, за какой цифрой какая буква кроется. Увы, чтобы распознать, какой смысл кроется, в свою очередь, за буквами, диверсантам в придачу к таблицам понадобился бы букварь. На этом деятельность повстанческой группы закончилась, но зато я почувствовал, что такое быть главным и как это здорово.
А вот Лордкипанидзе мы с Курановым попытались отомстить более действенно. Лично ему мы бы, конечно, сделать ничего не осмелились; но у него в шестой палате была подружка, на которой мы решили отыграться за все «бубенчики» и за все «Фикси-Фоксы».
Подружке Лордкипанидзе было лет двенадцать. Звали ее Оля. Она была очень бледная, говорила тихим голосом и ходила в синем платье с маленькими желтыми цветочками. Во взгляде ее больших серых глаз плавала печаль. Оля любила своего дедушку, а дедушка не мог ее часто навещать. Каждые полчаса Оля подходила к воспитательнице, медсестре или кому-нибудь из ребят, поднимала огромные, как у лемура, глаза и с тоской спрашивала:
— Как вы думаете, мой дедушка сегодня приедет?
Сначала ей отвечали ласково. Потом сдержанно. Через неделю от нее стонал весь санаторий. Если утром воспитательница отвечала ей, что дедушка приедет вот-вот, а медсестра после обеда уверяла, что приедет со дня на день, после ужина Оля считала своим долгом отследить их обеих и с упреком сказать:
— Вот видите… День прошел, а он не приехал. Может, он вообще больше не приедет ко мне. У него столько дел. Я думала, он вчера приедет, и вы говорили… но был такой дождь. Понимаете, если будет дождь, он не приедет. У него шофер, а дорога такая скользкая… Как вы думаете, завтра дождь будет?
— Нет. Не будет дождя, — отвечала добрая сестра Лена, закатывая глаза, как от зубной боли.
— А если не будет, почему же он тогда не приедет?
Дедушка приезжал к Оле раз в неделю. Он не привозил ни черешни, ни абрикосов. Просто садился с Олей на скамейку, обнимал ее и гладил по голове. Оля щурилась от счастья, а воспитательница и медсестра получали короткую передышку.
Единственным, кто не злился на Олю, был Лордкипанидзе. Он играл с ней в настольный теннис, садился рядом смотреть телевизор, охотно участвовал в разговорах про дедушку и все время безуспешно пытался рассмешить. В ответ на его шутки Оля вздыхала и тихо с укором говорила:
— Леш…
Их дружба казалась нам серьезной, неведомой и недосягаемой областью жизни старших. Мы чувствовали, что в ней кроется какая-то тайна, и именно из-за этой тайны, навредив как-нибудь Оле, можно отомстить Лордкипанидзе. Посовещавшись, мы с Игорем решили насовать ей в кровать кузнечиков.
Вечером, когда все смотрели телевизор, мы пробрались в шестую палату и посадили под одеяло Олиной постели кузнечиков пять или шесть. После отбоя послышался страшный визг, а утром следующего дня Лордкипанидзе вел нас извиняться. Он привел нас за выкрученные уши, и, хотя извинялись мы от души, это не спасло нас вечером от особо звонких «бубенчиков», как не спасли от них и сорок «Фикси-Фоксов», полученных мной накануне за три килограмма бабушкиной симиренки.
Когда до конца отдыха осталось три дня, воспитательница собрала всех нас в холле и сказала, что мы пойдем в город покупать сувениры. Она достала листок с именами и по порядку стала всем выдавать по рублю. Я никогда еще не держал в руках настоящих денег, и рубль, который воспитательница вручила мне, поставив против моей фамилии жирную галочку, казался залогом невообразимого счастья. Я бережно перегнул его пополам, спрятал в нагрудный карман рубашки и щупал каждые пять минут.
В магазине оказалось, что рубля для счастья недостаточно. Сувениры стоили дороже. У ребят были еще свои деньги, они добавляли и покупали все, что хотели. Игорь купил бронзового козла, Заварзин — красивый глиняный поильник, Лордкипанидзе — настоящий барометр. Неужели я вернусь в Москву с пустыми руками?! Я осмотрел все витрины и нашел пластмассовый Царь-колокол, который стоил девяносто копеек. С радостью отдав за него свой рубль, я получил десять копеек сдачи и довольный вышел из магазина. Дома бабушка сказала, что привезти из Железноводска московский сувенир может только кретин вроде моего дедушки.
Купив сувениры, мы до самого обеда гуляли по городу. Повсюду продавали сахарную вату, и ребята, у которых оставались деньги, уписывали ее за обе щеки. На свои десять копеек я купил крохотную щепотку и медленно ел, чтобы все видели. В тихий час к нам в палату вошла главврач:
— Куранов, ты сахарную вату ел с ребятами?
— Нет, — ответил Игорь, потративший все деньги на козла, которым любовался теперь, поворачивая его на тумбочке то так, то этак.
— А ты, Савельев?
— Ел! — гордо ответил я.
— Одевайся, пойдем со мной.
Оказалось, вата — страшная отрава и теперь мне должны были поставить в процедурном кабинете огромную клизму! Перед дверью, из-за которой доносились приглушенные стоны, сидел уже Лордкипанидзе.
— Я только чуть-чуть… — робко проронил я.
— «Чуть-чуть» — передразнила главврач, усаживая меня на стул. — У тебя заворот кишок, а мне адвокатов нанимать от твоей бабушки? Нет, спасибо!
Из процедурного кабинета вышел и осторожно поспешил в туалет Заваразин. Нехотя пошел на его место Лордкипанидзе. За ним настала моя очередь.
Лежа на холодной клеенчатой кушетке, я думал о правоте бабушки, которая говорила: «Как все хочешь быть? А если все будут вешаться?!» Дорого обошлась мне сахарная вата!
Хотя отдых в Железноводске был самым ярким событием моей семилетней жизни, воспоминания о нем остались не очень счастливые, и я надолго превратил их в игры и фантазии, о которых хочу в заключение рассказать.
Я всегда знал, что я самый больной и хуже меня не бывает, но иногда позволял себе думать, что все наоборот и я как раз самый лучший, самый сильный, и дай только волю, я всем покажу. Воли мне никто не давал, и я сам брал ее в играх, разворачивавшихся, когда никого не было дома, и в фантазиях, посещавших меня перед сном.
Как-то бабушка показала пальцем в телевизор, где показывали юношеские мотогонки, и восторженно сказала:
— Есть же дети!
Эту фразу я слышал уже по поводу детского хора, юных техников и ансамбля детского танца, и каждый раз она выводила меня из себя.
— А я их обгоню! — заявил я, при том, что даже на маленьком велосипеде «Бабочка» ездил с колесиками по бокам заднего колеса и только по квартире. Разумеется, я не думал, что могу обогнать мотоциклистов, но мне очень хотелось сказать, что я обгоню, и услышать в ответ: «Конечно, обгонишь!»
— Ты?! — презрительно удивилась в ответ бабушка. — Да ты посмотри на себя! Они здоровые лбы, ездят на мотоциклах, тебя, срань, плевком перешибут!
Я замолчал и с тех пор играл в такую игру: когда бабушка давала мне тарелку с нарезанным на кружочки бананом, я представлял, что это мотоциклисты.
— Да мы все здоровые, ездим на мотоциклах, тебя плевком перешибем! — говорил я за первый кружочек, представляя, что это самый главный мотоциклист-предводитель.
— Ну попробуй! — отвечал я ему и с аппетитом съедал.
— А-а! Он съел нашего самого главного! — кричали остальные кружочки-мотоциклисты, и из их толпы выходил на край тарелки следующий — самый главный предводитель. Есть простых мотоциклистов было неинтересно.
— Теперь я самый главный! — говорил второй мотоциклист. — Я перешибу тебя!
Под конец на тарелке оставался последний кружок, который оказывался самым главным предводителем из всех. Он обычно дольше всех грозился меня перешибить, дольше всех умолял о пощаде, и его я съедал с особым аппетитом.
Но чаще всего громил я в играх и фантазиях санаторий «Дубровка». Пока я был там, я принимал события такими, какими они были, не думал, нравятся они мне или нет, и о самых неприятных происшествиях вроде крови из вены или поцарапанного носа забывал, как только они расплывались в недалеком прошлом. Дома же я припоминал все…
Оставшись один, я набивал карманы старыми батарейками от приемника, надевал на голову невесть откуда взявшийся у нас десантный берет, брал в руки деревянный меч, висевший над дедушкиной кроватью, и врывался в спальню, представляя, что это санаторий. За спиной у меня были воображаемые десантники. Все они были моего возраста и беспрекословно слушались. Среди них были Заварзин и Куранов.
— Вперед! — кричал я, и десантники с криками занимали отделение.
— Это он! — в ужасе вопили разбегавшиеся медсестры. — Савельев с десантниками!!!
Я выхватывал из карманов батарейки и швырял их одну за другой под шкаф, под трюмо, под бабушкину кровать. Это были гранаты. Ба-бах! Ба-бах! Взрывалась столовая, разлетался пост медсестры, в куски разносило процедурный кабинет. Ба-бах! Ба-бах! Летела по коридору отварная рыба, сыпались разделявшие палаты стекла, звенели рассыпавшиеся по полу шприцы и иглы. Десантники топтали их сапогами и спрашивали, что делать дальше.
— Этих ловите! — кричал я, указывая пальцем в воображаемые спины убегавших медсестер.
— Не надо! Мы больше не будем! — умоляли медсестры. Сними вместе молила о пощаде добрая Лена. Но у нее в глазах была вместо ужаса надежда. Она знала, что я не трону ее.
— Эту отпустите. Пусть укроется в торцевой, — приказывал я, и десантники прятали Лену от пуль за коробками с кубиками. — А этих вяжите!
Злых медсестер десантники связывали по рукам и ногам и складывали рядком между сломанным фикусом и разбитым телевизором, которому не суждено было больше показывать первую программу.
— Ну что? — сурово спрашивал я, щекоча медсестер под подбородком острием своего меча. — Поняли, с кем дело имеете? Смотрите не обосритесь, а то отмывать вас потом…
Перед сном я обычно расправлялся с Лордкипанидзе. Я представлял, как он делает мне «бубенчики», и нажимал пальцем на ладонь. Это означало, что я нажал кнопку воображаемого дистанционного пульта. В блестящем линолеуме палаты открывались маленькие люки, и из них, грозно шипя и извиваясь, выползали огромные кобры с рубиново — красными глазами и в фуражках с высокими тульями. Кобр в фуражках я видел на рисунке в газете. Одну звали Пентагон, а другую — НАТО. Они понравились мне своим хищным видом и в фантазиях стали лучшими друзьями и заступниками. Шипя и скаля ужасные пасти, они обвивали Лордкипанидзе и, преданно глядя на меня красными глазами, ждали одного слова, чтобы задушить его или закусать до смерти. Но в палату вбегала в синем с цветочками платье Оля и тихо говорила:
— Саш…
Я задумывался, нажимал на пульте другую кнопку, и кобры, разочарованно шурша, уползали в свои люки. Лордкипанидзе падал на колени, а я небрежно указывал на Олю и говорил:
— Ей спасибо скажи, а то жрали бы тебя с рассвета до заката…
Фантазии будоражили меня так, что я не мог заснуть, снова вспоминал обиды и снова разворачивал перед глазами красочную месть, которая кончалась обычно мольбами о пощаде и снисходительным прощением. Фантазии такие посещали меня очень долго. В санаторий бабушка ездила со мной три года подряд.